Кибериада. Сказки роботов Лем Станислав
– Нет никакой пещеры.
– Говоришь, нет? Это уж совершенно необычно! Не мог бы ты взобраться на самую высокую скалу и осмотреть окрестности?
– Сейчас же это сделаю! – воскликнул Автоматей. После чего взобрался на крутую скалу посредине острова и остолбенел: островок вулканического происхождения со всех сторон окружала водная пустыня океана.
Еле слышным голосом он сообщил это Уху, дрожащим пальцем поправляя вату в ухе, чтобы нечаянно не потерять своего друга. «Какое же счастье, что он не выпал, когда тонул корабль!» – подумал он и, ослабев, уселся на скале, ожидая от друга поддержки.
– Теперь послушай меня, мой друг! – раздался, наконец, после томительного молчания звонкий голосок Уха. – Вот советы, которые я спешу тебе дать в этой тяжелой ситуации! – В соответствии со сделанными мной расчетами, могу утверждать, что мы находимся на неизвестном рифовом островке, являющемся одной из вершин подымающегося из морских глубин горного хребта, который через три-четыре миллиона лет соединится с материком.
– Причем здесь эти миллионы?! Сейчас что мне делать? – вскричал Автоматей.
– Островок расположен вдали от морских путей, и шанс появления поблизости какого-то судна составляет один к четыремстам тысяч.
– О небо! – воскликнул в отчаянии несчастный Автоматей. – Как же это ужасно! И что ты посоветуешь мне теперь предпринять?
– Сейчас скажу тебе, если ты не будешь меня постоянно перебивать. Отправляйся на берег и войди в воду, примерно, по грудь. Так тебе не придется слишком сильно наклоняться, что не очень удобно. Затем опустишь голову в воду и вберешь ее в себя столько, сколько только сможешь. Знаю, что она горькая, но это продлится недолго и можно потерпеть. Тем более, если продолжишь заходить все глубже. Твое нутро отяжелеет, соленая вода, переполнив организм, прекратит в нем все процессы, и ты очень быстро расстанешься с жизнью. Благодаря этому ты избежишь длительных мук пребывания на острове, постепенного умирания и даже угрожающего тебе перед тем неизбежного сумасшествия. В руки, кстати, можешь взять по тяжелому камню. Это необязательно, конечно, но все же…
– Да ты с ума сошел! – заорал Автоматей, вскочив на ноги. – Я должен утопиться? Ты предлагаешь мне самоубийство?! Вот это добрый совет! И ты еще считаешься моим другом?
– Конечно же! – отвечал Ух. – Я совсем не сошел с ума, хотя бы потому, что не способен к этому, я никогда не теряю умственного равновесия. Тем досаднее было бы мне, мой дорогой, оставаться твоим другом, глядя, как ты сам теряешь его под палящими лучами солнца. Уверяю тебя, что, тщательно проанализировав сложившуюся ситуацию, другого выхода я не вижу. Тебе не построить лодку или плот, поскольку отсутствуют для этого материалы. Как уже было сказано, никакой корабль тебя здесь не спасет. Даже самолеты не летают над этим островом, а самому тебе летательный аппарат тоже не построить. Ты можешь, конечно, предпочесть смерти быстрой и легкой постепенное умирание, однако, как твой ближайший друг, я предостерегаю тебя от столь неразумного выбора. Достаточно хорошо втянуть в себя воду…
– А чтоб тебя гром побил, с такими советами! – возопил, трясясь от гнева, Автоматей. – Только подумать, что за подобного друга я отдал прекрасно ошлифованный бриллиант! Да знаешь ли ты, кто твой изобретатель? Обыкновенный мошенник, проходимец, карманник!
– Ты возьмешь свои слова обратно, если только дослушаешь меня до конца, – спокойно возразил Ух.
– Ага, так ты еще не все сказал? Может, ты хочешь утешить меня сказками о загробной жизни? Покорно благодарю!
– Нет никакой загробной жизни, – ответил Ух. – Не собираюсь также обманывать тебя, поскольку не хочу и не умею этого делать. Дружескую помощь я понимаю не так, как ты. Послушай меня внимательно, мой дорогой. Как ты сам знаешь, мир бесконечно разнообразен и богат, хоть об этом мы и не задумываемся. Есть в нем великолепные города, где собраны бесценные сокровища и кипит жизнь, есть королевские дворцы и глинобитные хижины, чарующие и мрачные горы, шумные дубравы, зеркальные озера, палящие и ледяные пустыни. Ты, однако, создан таким, что не можешь пребывать более чем в одном-единственном месте из тех, что я перечислил или даже не упомянул, а таких миллионы. Таким образом, без всякого преувеличения можно сказать, что для тех мест, в которых ты отсутствуешь, ты все равно что мертвец. Тебе недоступны наслаждения богатствами дворцов, ты не принимаешь участия в танцах южных народов и не упиваешься радужными переливами северных льдов. Они не существуют для тебя совершенно так же, как это было бы после смерти. Следовательно, если ты хорошо задумаешься и вникнешь в то, что я тебе говорю, сам поймешь, что, не будучи везде, во всех этих изумительных местах, ты находишься почти что нигде. Существуют мириады мест, где можно находиться, но из них всех тебе доступно одно-единственное – этот скальный островок. Неинтересный, удручающе однообразный и даже отвратительный. Существует огромная разница между «везде» и «почти что нигде»; это последнее и есть твой жизненный удел, поскольку ты всегда находишься в одном-единственном месте и только. Тогда как разница между «почти что нигде» и просто «нигде», можно сказать, микроскопическая. Если математически подойти к твоим ощущениям, то ты уже сейчас едва жив, поскольку почти везде отсутствуешь, совсем как покойник! Это во-первых. А во-вторых: взгляни только на этот песок под ногами вперемешку с колким гравием, что так ранит твои чуткие ступни, – считаешь ты его сколь-нибудь ценным? Наверняка нет. А этот тошнотворный переизбыток соленой воды вокруг – нужен он тебе? А как же! И эти раскаленные мертвые скалы под голубым небом без единого облачка, этот иссушающий невыносимый зной, поражающий твои суставы, – они тебе нужны? Ясное дело – нет. Таким образом, тебе не нужно абсолютно ничего из того, что тебя окружает, на чем ты стоишь, что находится над тобой под куполом небосклона. И если все это ненужное у тебя отнять, что останется? Немного шума в голове, боли в висках, стука в груди, дрожи в коленях и дерганых движений. Но нужны тебе эти шум, боль, лихорадочный стук и тряская дрожь? Как бы не так, мой дорогой! И если не нужны и они, что в остатке? Беспорядок в мыслях, ругательные речи, которыми ты в сердцах осыпаешь меня, твоего друга, да еще удушающий гнев и паническая тревога. Они тебе нужны – этот омерзительный страх и бессильная ярость?! Ответ очевиден. И если отказаться от ненужных ощущений и переживаний, не останется совсем ничего – ноль, можно сказать. Вот этим нулем, – состоянием предвечного равновесия, бесконечного молчания и совершенного покоя, – я и хочу одарить тебя, как настоящий твой товарищ!
– Но я жить хочу! – взревел Автоматей. – Хочу жить! Жить!! Слышишь ты меня?!
– Это совсем другой разговор, – спокойно ответил Ух, – не о твоем положении, а о твоих желаниях. Ты хочешь жить, то есть располагать будущим, становящимся твоим «сегодня», поскольку именно к этому сводится жизнь целиком и полностью. Но, как мы уже установили, жить ты не можешь, поскольку отсутствуют условия для этого. Речь может идти только о том, каким образом жизнь прекратить – ценой долгих мучений или же легко, когда, втянув побольше воды…
– Достаточно! Не желаю! Пошел прочь!!! – заорал Автоматей, вскочив на ноги со стиснутыми кулаками.
– Вот-те здрасьте! – возразил ему Ух. – Уж не говоря об оскорбительной форме подобного приказания, для меня однозначно свидетельствующего о расторжении дружбы, как можно выражаться столь неразумно? Что значит это твое «прочь»? У меня, что ли, есть ноги, на которых я мог бы уйти? Или хотя бы руки, чтобы с их помощью отползти? Ты же прекрасно знаешь, что это не так. И если хочешь от меня избавиться, тебе достаточно вынуть меня из своего уха, – которое, замечу, не кажется мне лучшим местом на свете, – и забросить куда подальше.
– Хорошо же! – вскричал охваченный гневом Автоматей. – Сейчас я это сделаю!
Однако, как ни ковырялся он пальцем в ухе, ничего у него не получалось, его друг слишком глубоко в нем сидел. Тогда робот принялся изо всех сил трясти головой, как бешеный.
– Похоже, у тебя ничего не выходит, – заметил Ух, выдержав паузу. – Вопреки твоему и моему желанию, видимо, так нам не расстаться. Придется согласиться с данным фактом, поскольку факты – вещь упрямая и неопровержимая. Что касается, между прочим, и твоего теперешнего положения. Ты хочешь иметь будущее любой ценой, что представляется мне неразумным, но будь по-твоему. Позволь мне, в таком случае, обрисовать вкратце это твое будущее, потому что знать – всегда лучше, чем не знать. Бессильное отчаяние вскоре вытеснит сотрясающий тебя сейчас гнев. Но и оно, в свою очередь, после ряда бурных и тщетных попыток найти способ спасения, уступит место тупому безразличию. А тем временем невыносимый зной, который даже я ощущаю в своем недоступном солнечным лучам убежище, будет, в полном согласии с законами физики и химии, иссушать все больше твой организм. Сначала пересохнут твои суставы, и даже малейшее движение будет даваться тебе со скрипом и скрежетом, мой бедолага! Затем, когда твой череп раскалится на солнце от зноя, перед твоими глазами возникнут вертящиеся разноцветные круги, но это совсем не похоже будет на любование радугой, поскольку…
– Замолкни, наконец, мучитель мой! – крикнул Автоматей. – Я не собираюсь слушать, что меня ожидает! Молчи и не отзывайся, понял?!
– Не надо так кричать. Ты же знаешь, что мне слышен даже тишайший твой шепот. Значит, ты не желаешь знать о своих будущих мучениях? Но, с другой стороны, это будущее хочешь иметь? Где логика? Ну что ж, я замолчу. Отмечу только, что ты поступаешь некрасиво, обращая свой гнев на меня, словно это я виноват, что ты оказался в столь плачевном положении. Виновницей твоих несчастий, сам знаешь, была буря, я же – твой друг. И невольное мое присутствие и участие в предстоящих тебе мучениях, весь этот многоактовый спектакль страданий и затяжной агонии, уже сейчас доставляет мне огромное огорчение. Меня по-настоящему страшит, что будет, когда зной…
– Значит, ты не хочешь замолкнуть? Или же не можешь? Ты, ненавистное чудовище!.. – взорвался Автоматей и заехал себе кулаком в ухо, где отсиживался его приятель. – Если бы только попалась мне здесь какая-то щепочка или веточка, немедленно выковырял бы тебя, раздавил как гадину!
– Мечтаешь о том, чтобы меня уничтожить? – огорченно спросил Ух. – Воистину, ты не заслуживаешь не только электродруга, но вообще никого, кто бы испытывал к тебе братское сострадание!
Автоматея охватил новый приступ ярости. Так они бранились, ссорились и пререкались всю первую половину дня, пока бедный робот не ослабел от криков, прыжков и размахивания кулаками и не исчерпал запас сил. Присев на камень, он издавал одни тяжкие вздохи, вглядываясь в океанскую пустыню. Несколько раз он принимал облачка на горизонте за пароходный дым. Однако Ух гасил эти иллюзии в зародыше, напоминая ему об одном шансе из четырехсот тысяч, что бесило и приводило в отчаяние Автоматея, потому что Ух всякий раз оказывался прав. Наконец, оба надолго замолчали. Робот в отупении следил, как тени от скал подползают по слепящему песку к береговой линии, когда Ух снова заговорил.
– Что молчишь? Или уже видишь те разноцветные круги, о которых я тебе говорил?
Автоматей даже не стал отвечать ему на это.
– Ага! – продолжил Ух. – Видимо, не только круги уже, но и наступает то отупение, которое заранее я так точно тебе описал. На самом деле, просто удивительно, сколь неразумным становится разумное существо, когда обстоятельства загоняют его в угол. Достаточно запереть его на необитаемом острове, где ему предстоит погибнуть, доказать как дважды два, что это неизбежно, указать ему единственный выход из положения, которым он может воспользоваться, обладая разумом и волей, – и какая за это благодарность? Куда там, он продолжает питать надежду, а если ее нет, предается иллюзиям и предпочитает погрузиться в сумасшествие, а не в ту воду, что…
– Прекрати болтать о воде! – прохрипел Автоматей.
– Я хотел только указать на иррациональность твоего поведения, – возразил Ух. – Я же больше не уговариваю тебя, не склоняю к тем или иным поступкам. Хочешь медленной смерти, не желаешь ничего предпринять, выбираешь такой конец – дело твое, но подобное решение стоит хорошо обдумать. Насколько же глуп и ложен страх перед смертью как переходом в состояние, заслуживающее разве что восхваления! Что еще может сравниться в совершенстве с небытием? Согласен, предшествующая ему агония как таковая выглядит не очень привлекательно, но, с другой стороны, не было еще на свете никого настолько слабого физически и душевно, кто бы не справился с ней и не сумел умереть окончательно и без дураков. Ничего особенного нет в агонии, если она под силу даже последнему слабаку, ослу и балбесу. Более того, если справиться с ней способен всякий, что необходимо признать (по крайней мере, я не слыхал, чтобы кому-то не достало на это сил), то не лучше ли насладиться мыслью о всеблагом небытии, которое открывается за ее порогом? Поскольку, умерев, невозможно уже ни о чем думать, ибо смерть и мышление друг друга исключают, когда же еще как не при жизни, пристало оценить все преимущества, выгоды и удобства, которые тебе сулит смерть! Только сам подумай: никакой тебе борьбы, беспокойства, страхов, никаких телесных и душевных страданий, никаких жизненных бед и невзгод, – разве одного этого мало? И никакие всемирные силы зла, ополчившиеся на тебя, больше тебе не страшны! Что может сравниться с неуязвимостью и упоительной безопасностью покойника! А если учесть, что это не переходное какое-то состояние, мимолетное и нестойкое, что его невозможно отменить или нарушить, то невыразимый восторг…
– Чтоб ты пропал! – послышался слабый голос Автоматея, за чем последовало краткое крепкое ругательство.
– Как же мне жаль, что это невозможно! – немедленно парировал Ух. – Не только завистливая ревность (поскольку нет ничего превыше смерти, о чем я уже говорил), но и чистейший альтруизм побуждают меня сопровождать тебя до конца. Самому мне доступ в небытие закрыт, ибо мой изобретатель создал меня из-за своих конструкторских амбиций неуничтожимым. Оторопь меня берет при мысли, что мне придется прозябать внутри твоего заскорузлого от морской соли высохшего трупа, разложение которого дело не скорое; придется поневоле разговаривать с собой – вот что меня удручает. И сколько придется еще дожидаться того, одного из четырехсот тысяч, судна, что случай приведет к этому островку, согласно моим расчетам…
– Что?! Ты не сгинешь тут?! – заорал вырванный из оцепенения словами Уха Автоматей. – Значит, ты будешь жить, тогда как я… О, не дождешься! Никогда! Никогда!! Никогда!!!
И с жутким рычанием, вскочив на ноги, он принялся прыгать, трясти головой, ковыряться изо всех сил в ухе, совершая при этом невообразимые телодвижения. Все напрасно. Тем временем Ух изо всех сил пищал у него в ухе:
– Ну же, перестань! Ты, что, сбесился? Вроде бы рано еще! Осторожнее, нанесешь себе увечья! Что-то себе сломаешь или вывихнешь. Побереги шею! Но это же бессмысленно! Другое дело, если бы ты мог сразу… а так ты только покалечишься! Говорю же тебе, я неуничтожим – и точка! Зачем так мучить себя? Даже если меня и удастся вытряхнуть, ты не сможешь причинить мне зла, то есть, я хотел сказать, добра, что согласуется с моим утверждением, что смерть достойна только зависти. Ай! Прекрати, наконец! Ну сколько можно так прыгать!..
Автоматей, однако, продолжал метаться, несмотря ни на что, и дошел до того, что стал биться головой о камень, на котором прежде сидел. Оглушенный силой собственных ударов, он разошелся так, что из глаз искры летели, и дым шел из ноздрей, пока вдруг Ух не вылетел из его уха и покатился между камней с возгласом облегчения, что немилосердная тряска наконец закончилась. Автоматей не сразу заметил, что его усилия увенчались успехом. Опустившись на горячие камни, он добрую минуту отдыхал, не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, и только бормотал:
– Ничего, это временная слабость. Уж я тебя вытрясу, я тебя растопчу, драгоценный мой друг, слышишь ты меня? Слышишь? Эй! Что это?!
Почувствовав пустоту в ухе, он резко сел и огляделся. Еще не вполне придя в себя, он опустился на колени и принялся за горячечные поиски Уха, просеивая в руках мелкие камешки.
– Ух! Ух!!! Ты где? Отзовись же! – звал он испуганно.
Однако, Ух то ли из предосторожности, то ли по другой какой-то причине, и не думал отзываться. Тогда робот принялся приманивать его самыми нежными словами, уверяя, что изменил свое решение, что он желает теперь только одного – последовать доброму совету своего электродруга и пойти утопиться, только хотел бы перед тем еще раз выслушать его дифирамб смерти. Но и это ни к чему не привело, Ух будто онемел. Тогда злосчастный робот, чертыхаясь и проклиная судьбу, взялся за поиски всерьез и принялся перебирать дюйм за дюймом все камешки вокруг. Собираясь уже отбросить очередную пригоршню и поднеся ее к глазам, он вдруг разглядел Уха, которого выдало спокойное матовое свечение металлической дробинки.
– А, попался, мой червячок! Моя крошка, вот ты где! Дорогой мой, неуничтожимый! – злорадно ворковал Автоматей, крепко сжимая в пальцах Уха, который даже не пискнул.
– Посмотрим же теперь, что с твоей особой прочностью и надежностью, и вечно ли тебе существовать, сейчас проверим. Вот тебе!!
Свои слова робот подкрепил действием. Положив электродруга на камень, Автоматей подпрыгнул и обрушился на него всем своим весом, для верности повертевшись еще на железной пятке так, что послышался скрежет. Ух никак не откликался, зато скрежетал камень, как если бы в него впилось стальное сверло. Наклонившись, Автоматей увидел, что шарик не пострадал, только раскрошился под ним камень. Ух лежал теперь в небольшой лунке.
– Что, такой ты крепкий? Ничего, найдем для тебя камень потверже, – буркнул Автоматей и принялся, как угорелый, носиться по всему острову, выискивая самые прочные с виду каменья – кремень, базальт, порфирит, чтобы раздавить на них Уха. Прыгая и топчась по другу, он одновременно обращался к нему то с бранью, то преувеличенно спокойно, в надежде, что тот отзовется или даже взмолится о пощаде. Но Ух хранил молчание, по-прежнему. Слышались только глухие удары, топот, хруст камней и сиплые проклятия запыхавшегося Автоматея. Убедившись, в конце концов, что самые страшные удары не причиняют никакого вреда Уху, разгоряченный и ослабевший Автоматей вновь уселся на берегу, сжав электродруга в горсти.
– Даже если мне не удастся тебя раздавить, – заговорил он с деланным самообладанием, сквозь которое проступала с трудом сдерживаемая ярость, – будь уверен, я что-нибудь придумаю для тебя. Зашвырну в море, где пролежишь до скончания веков в ожидании какого-то корабля. У тебя будет бездна времени для приятных размышлений в столь совершенном одиночестве. Не найти тебе нового друга, уж я об этом позабочусь!
– Заботливый ты мой, – неожиданно отозвался Ух, – чем же мне может повредить пребывание на морском дне? Ты мыслишь как существо конечное, и отсюда все твои ошибки. Пойми же: или высохнет когда-нибудь море, или еще до того дно его поднимется, как подымаются горы, и превратится в сушу. Будет это через сто тысяч или же через миллионы лет, для меня не имеет значения. Я не только неуничтожим, но и бесконечно терпелив, как ты уже должен был бы заметить хотя бы по тому, как спокойно я переносил твои бесчинства. Скажу тебе больше: я не отзывался на твои вопли, позволяя себя искать, чтобы уберечь тебя от напрасной траты сил. И даже, когда ты прыгал и топтал меня, я молчал, чтобы неосторожным словом не разъярить тебя еще больше, что могло бы довести тебя до беды.
От такого благородства дружеских признаний Автоматея охватил новый приступ ярости.
– Растопчу! В порошок сотру тебя, подлец! – прорычал он и начал новую пляску на камнях, с бешеными прыжками и притопом. На этот раз ему подыгрывал тоненьким голоском Ух:
– Не верю, что у тебя получится, но попробуй! Так! Еще раз! Нет, так ты быстро устанешь. Ноги вместе! И хоп – вверх! Гоп-ца-ца! Гоп-ца-ца! Выше подпрыгивай – сильней получится удар! Уже не можешь? В самом деле? Что, не получается? Да, теперь так! Лупи камнем по мне! О, хорошо! Может, возьмешь другой камень? Нет разве камня потяжелее? Еще раз! Луп-цу-цу, дорогой друг! Как жаль, что не могу тебе ничем помочь! Почему остановился? Так скоро силы иссякли? Как жаль… Ну ничего… Я подожду, отдохни – ветерок тебя остудит…
Автоматей с шумом свалился на камни, глядя с ненавистью на металлическое зернышко на своей ладони и, хочешь не хочешь, слушая, что оно ему продолжало говорить:
– Если бы я не был твоим электродругом, то мог бы сказать, что ты ведешь себя постыдно и недостойно. Корабль погубила буря, вместе со мной ты спасся, я помогал тебе советами, как умел, а когда не смог придумать для тебя способа спасения в безнадежной ситуации, ты озлобился и решил уничтожить меня, своего единственного товарища, поддерживавшего тебя советами и говорившего правду. Надо признать, благодаря этому у тебя появилась хоть какая-то цель в жизни, и уже за одно это ты должен быть мне благодарен. Не пойму, почему мысль о моем выживании так ненавистна тебе…
– Это еще посмотрим, выживешь ли ты! – скрежеща зубами, сказал Автоматей. – Еще не вечер…
– Ты меня восхищаешь. Знаешь что? Попробуй меня положить на пряжку своего ремня, сталь все-таки тверже камня. Можешь попытаться, хоть я уверен, что и это не поможет. А я так рад был бы тебе чем-то помочь…
Поколебавшись немного, Автоматей все же последовал этому совету, но добился только того, что поверхность пряжки запестрела крошечными ямками. Убедившись, что самые яростные удары не дают результата, Автоматей впал в настоящую черную меланхолию. Удрученно и обессилено, он тупо глядел на металлическую дробинку, продолжавшую тоненьким голоском вещать:
– Вы только посмотрите – и это разумное существо? Впадает в бездну отчаяния, потому что у него не получается стереть в порошок единственную в этой земной пустыне родственную душу! Скажи, ну не стыдно тебе хоть немножко, Автоматейчик?
– Смолкни, болтливый ублюдок! – шикнул робот.
– Чего это я должен смолкнуть? Если бы я желал тебе зла, я давно бы замолчал, но я все еще остаюсь твоим электродругом. Я буду рядом с тобой, как верный друг, даже когда ты станешь агонизировать, как бы ты этому не противился и не грозился зашвырнуть меня в море, потому что иметь свидетеля всегда предпочтительнее, согласись. Я буду наблюдать твою агонию, которая благодаря этому, мой дорогой, удастся тебе лучше, чем в полном одиночестве. Важно ведь сопереживание, каким бы оно ни было. Твоя ненависть ко мне, твоему подлинному другу, тебя поддержит, придаст отваги, окрылит душу, стоны сделает хорошо интонированными и убедительными, упорядочит конвульсии и гармонизирует последние минуты твоей жизни, что совсем не мало… Что касается меня, обещаю говорить поменьше и ничего не комментировать, потому что, поступая иначе, я мог бы нечаянно травмировать тебя избытком своих дружеских чувств, что было бы для тебя нестерпимо по причине твоего паскудного характера, говорю тебе как друг. Но я и с этим справлюсь, потому что, отвечая добротой на злость, я тебя уничтожу и, таким образом, избавлю тебя от самого себя – исключительно по дружбе, повторю, а не по слепоте душевной, поскольку моя симпатия к тебе не мешает мне видеть всю отвратительность твоей натуры…
Слова эти вдруг оборвал вырвавшийся из груди Автоматея вопль:
– Корабль! Корабль!! Корабль!!!
С неистовым ором он принялся бегать по берегу, махать руками изо всех сил и бросать камни в воду, пока совершенно не охрип от собственных криков. Впрочем, кричать было уже незачем – корабль определенно держал курс на остров и уже скоро спустил на воду спасательную шлюпку.
Как потом выяснилось, капитан погибшего корабля успел перед крушением отправить радиограмму с мольбой о помощи, благодаря чему весь этот участок моря прочесывало множество судов, пока один из кораблей не обнаружил этот остров. Когда шлюпка с моряками достигла мелководья, Автоматей намеревался уже было броситься к ней, но вовремя одумался и бегом вернулся за Ухом из опасения, что тот может поднять крик, который все услышат, что привело бы к ненужным вопросам или даже к обвинениям, выдвинутым его электродругом. Чтобы этого избежать, он схватил Уха и, не зная, куда его спрятать, поскорей воткнул себе обратно в ухо. По ходу сцены бурных приветствий и выражения горячей благодарности в ответ Автоматей шумел и голосил как можно больше, чтобы кто-то из моряков не расслышал голосок Уха ненароком. А тот болтал, не переставая:
– Ну и ну! Неожиданность так неожиданность! Случай один из четырехсот тысяч… Ну ты и счастливчик! Надеюсь, отношения между нами теперь установятся отменные, тем более, что в наитруднейших ситуациях я от тебя не отрекся и умею, к тому же, держать язык за зубами. Что было, то прошло, и кто старое помянет, тому глаз вон!..
Когда после долгого плавания корабль прибыл к месту назначения, Автоматей немного удивил своих знакомых непонятным желанием посетить металлургический завод поблизости, где имелся большой паровой молот. Говорят, во время экскурсии вел он себя довольно странно. Так, подойдя к стальной наковальне в центре зала, вдруг принялся изо все сил трясти головой так, словно желал вытрясти через ушную раковину в подставленную ладонь собственный мозг, да еще и подпрыгивал на одной ноге. Присутствовавшие при этом сделали вид, что ничего не замечают, поскольку считали, что побывавшие совсем недавно в подобных переделках имеют законное право на необъяснимые причуды, вызванные легким умственным расстройством.
Но надо сказать, что и в дальнейшем Автоматей продолжил вести образ жизни, сильно отличающийся от прежнего, что можно объяснить только помешательством. То он собирал какие-то взрывчатые вещества и даже пробовал устраивать взрывы в собственной квартире, что пресекли обратившиеся к властям с жалобой на него соседи. То принимался коллекционировать молоты и карборундовые напильники, говоря знакомым, что вознамерился создать новый тип машины для чтения мыслей. В конце концов, он сделался затворником, приобрел привычку громко разговаривать сам с собой, и временами слышно было, как, бегая по комнатам, он разговаривает в голос и даже выкрикивает какие-то бранные слова.
А много лет спустя он сбрендил окончательно – стал покупать мешками цемент, из которого вылепил огромный шар и, как только он отвердел, вывез его в неизвестном направлении. Поговаривали, что он устроился работать сторожем заброшенной шахты, в штольню которой сбросил как-то ночью огромную бетонную глыбу, а затем до конца своих дней, кружа по округе, подбирал всяческий хлам без разбора и отправлял его в ту же штольню. И хоть поведение его нельзя назвать нормальным, большинство подобных сплетен не заслуживает доверия. Трудно поверить, чтобы столь стойким могло быть чувство обиды и личной неприязни к электрическому другу, которому все же так многим он был обязан.
Король Глобарес и мудрецы [12]
Однажды Глобарес, властелин Гепариды, призвал к себе трех мудрецов величайших и сказал им:
– Поистине плачевна судьба короля, который познал все на свете и для которого любая речь звучит пусто, словно кувшин надтреснутый. Я хочу, чтоб меня удивили, а на меня наводят скуку; ищу потрясений, а слышу глупую болтовню; жажду необычайного, а получаю грубую лесть. Знайте же, мудрецы, что нынче велел я казнить всех моих шутов и паяцев вместе с советниками, тайными и явными, и та же судьба ожидает вас, коли не выполните моего повеления. Пусть каждый из вас расскажет самую удивительную историю, какую знает, и ежели не вызовет у меня смех или слезы, не поразит меня или не напугает, не развлечет или не заставит задуматься – не сносить ему головы!
Король подал знак, и мудрецы услышали железную поступь: палачи окружили их у ступеней трона, обнаженные мечи сверкали как пламя. Встревожились мудрецы и давай подталкивать друг друга локтями – кому же хотелось навлечь на себя государев гнев и подставить голову под топор? Наконец заговорил первый:
– Король и господин мой! Без сомненья, всего удивительней в целом Космосе, видимом и невидимом, история звездного племени, именуемого в летописях наоборотами. Уже на заре своей истории наобороты делали все совершенно иначе, нежели прочие разумные существа. Предки их поселились на Урдрурии, планете, знаменитой своими вулканами; каждый год она рождает горные гряды, сотрясаясь в ужасных судорогах, от которых рушится все. И в довершение этих бед заблагорассудилось небесам пересечь орбиту Урдрурии большим Метеоритным Потоком; двести дней в году долбит он планету стаями каменных таранов. Наобороты (которые тогда еще назывались иначе) возводили постройки из закаленной стали, а самих себя обивали многослойным стальным листом, так что подобны были бронированным ходячим холмам. Но земля, разверзаясь при сотрясениях, поглощала стальные их грады, а молоты метеоритов сокрушали их панцири. Всему их народу грозила гибель. Сошлись тогда мудрецы на совет, и сказал первый из них: «Не спастись нам в нынешнем нашем обличье, и нет иного спасения, кроме преображения. Земля разверзается снизу, поэтому, чтобы туда не свалиться, каждый наоборот должен иметь широкое и плоское основание; метеориты же падают сверху, поэтому каждый пусть станет остроконечным. Уподобившись конусу, можем ничего не бояться».
И сказал второй: «Нужно сделать иначе. Если земля разинет свой зев широко, то проглотит и конус, а косо падающий метеорит пробьет его бок. Идеальной будет форма шара. Если земля начнет дрожать и перекатываться волнами, шар откатится сам; а падающий метеорит ударится о его круглый бок и соскользнет по нему; преобразившись так, мы покатимся в лучшее будущее».
И сказал третий: «Шар точно так же может быть сокрушен или проглочен, как любая материальная форма. Нет такого щита, которого не пробьет меч достаточно мощный, и нет меча, который не зазубрится на твердом щите. Материя, братья, это вечные перемены, непостоянство и пертурбации, она непрочна, и не в ней надлежит обитать существам, действительно разумным, но в том, что неизменно, вечно и совершенно, хотя и посюсторонне!»
«А что же это такое?» – спросили прочие мудрецы.
«Отвечу не словами, но делом», – молвил третий мудрец. И у них на глазах принялся раздеваться; снял одеяние верхнее, усыпанное кристаллами, и следующее, златотканое, и исподнее, из серебра, снял крышку черепа и грудь, и чем дальше, тем быстрее и тщательней раздевался, от шарниров перешел к муфтам, от муфт к винтикам, от винтиков к проводочкам, а там и к мельчайшим частицам, пока не дошел до атомов. И начал лущить свои атомы, и лущил их так споро, что не было видно уже ничего, кроме исчезновения да пропадания; но действовал столь искусно и столь проворно, что после раздевания на глазах изумленных сотоварищей остался в виде идеального своего отсутствия, в виде изнанки столь точной, что она обретала новое бытие. Ибо там, где прежде имел он один атом, теперь у него не было одного атома; там, где только что было их шесть, появилась нехватка шести атомов, а вместо винтика возникло отсутствие винтика, зеркально точное и ничем от винтика не отличающееся. Короче, становился он пустотой, упорядоченной точно так же, как прежде была упорядочена его полнота; и было небытие его не омраченным ничем бытием: до того он был проворен и ловок, что ни одна частица, ни один материальный пришелец не осквернили своим вторженьем его идеально отсутствующего присутствия! И прочие видели его как пустоту, сформированную в точности так же, как и он минутою раньше, глаза его узнавали по отсутствию черного цвета, лицо – по отсутствию голубоватого блеска, а члены – по исчезнувшим пальцам, шарнирам и наплечникам. «Вот так, братья, – молвил Сущий Несуществующий, – путем воплощения в небытие обретем мы не только невиданную живучесть, но и бессмертие. Ведь меняется только материя, небытие же не следует за ней по пути постоянной изменчивости, значит, совершенство обитает не в бытии, а в небытии, и второе надлежит предпочесть первому!»
Как решили они, так и сделали. И стали наобороты племенем непобедимым. Жизнью своей обязаны они не тому, что в них есть, ибо в них ничего нет, а лишь тому, что их окружает. И ежели кто-нибудь из них входит в дом, то увидеть его можно как домашнюю неполноту, а ежели вступает в туман – как локальное отсутствие тумана. Изгнав из себя материю, ненадежную и переменчивую, они невозможное учинили возможным…
– А как же они путешествуют в космической пустоте? – спросил Глобарес.
– Только этого они и не могут, государь, ибо внешняя пустота слилась бы с их собственной и они перестали бы существовать как локально упорядоченные несуществования. Потому-то они неустанно оберегают чистоту своего небытия, пустоту своих естеств и в таковом бдении проводят время – а называют их также ничтоками, или небывальцами…
– Мудрец, – молвил король, – твою историю мудрой не назовешь: возможно ли разнообразие материи заменить единообразием небытия? Разве скала подобна дому? А между тем отсутствие скалы может принять такую же форму, что и отсутствие дома, значит, то и другое становится как бы одним и тем же.
– Государь, – защищался мудрец, – имеются разные виды небытия…
– Посмотрим, – сказал король, – что случится, когда я велю отрубить тебе голову: станет ли ее отсутствие присутствием, как ты полагаешь? – Тут премерзко засмеялся монарх и дал знак палачам.
– Государь! – закричал мудрец, схваченный стальными их пальцами. – Ты соблаговолил рассмеяться, значит, моя история возбудила в тебе веселость, и ты по уговору должен меня помиловать.
– Нет, это я сам себя развеселил, – ответил король. – Разве что мы уговоримся вот как: ежели ты добровольно выберешь смерть, твое согласие позабавит меня и я исполню твое желание.
– Согласен! – крикнул мудрец.
– Ну так казните его, коли сам просит! – повелел король.
– Но, государь, я согласился ради того, чтобы ты меня не казнил…
– Раз уж согласился, надо тебя казнить, – пояснил король. – А ежели ты не согласен, значит, не развеселил меня и все равно надо тебя казнить…
– Нет, нет, напротив! – закричал мудрец. – Если я согласен, ты, развеселившись, должен меня помиловать, а если я не согласен…
– Ну, хватит! – сказал король. – Палач, принимайся за дело!
Сверкнул меч, и отлетела голова мудреца.
Наступила мертвая тишина, а затем отозвался второй мудрец:
– Король и господин мой! Удивительнейшее из всех звездных племен, без сомненья, народ полионтов, или множистов, именуемых также многистами. Каждый из них имеет, правда, одно лишь тело, зато ног тем больше, чем выше он саном. Что же касается голов, то их носят по обстоятельствам: в любую должность у них вступают с приличествующей ей головой; бедные семьи довольствуются одной головой на всех, а богачи собирают в сокровищницах самые разные, для всякой надобности: головы утренние и вечерние, стратегические, на случай войны, и скоростные, если нужно поторопиться, а равно холодно-рассудительные, вспыльчивые, страстные, свадебные, любовные, траурные; короче, они экипированы для любой оказии.
– Это все? – спросил король.
– Нет, государь! – ответил мудрец, видя, что дела его плохи. – Множисты называются так еще и потому, что все до единого подключены к своему властелину и, если большая их часть сочтет его деяния вредными для общего блага, оный владыка теряет устойчивость и рассыпается на кусочки…
– Банальная идея, чтобы не сказать – цареборческая! – хмуро заметил Глобарес. – Коль скоро ты, старче, столько наговорил мне о головах, может, ответишь, казню я тебя или помилую?
«Если я скажу, что казнит, – быстро подумал мудрец, – он так и сделает, поскольку разгневан. Если скажу, что помилует, то удивлю его, а если он удивится, то должен будет сохранить мне жизнь по уговору». И сказал:
– Нет, государь, ты не предашь меня казни.
– Ты ошибся, – молвил король. – Палач, принимайся за дело!
– Но разве я не удивил тебя, государь? – кричал мудрец уже в объятиях палачей. – Разве ты не ожидал скорее услышать, что предашь меня казни?
– Твои слова не удивили меня, – ответил король, – ведь их диктовал страх, что написан у тебя на лице. Довольно! Снимите эту голову с плеч!
И покатилась со звоном по полу еще одна голова. Третий мудрец, самый старший, взирал на все это в полном спокойствии. Когда же король снова потребовал необычайных историй, промолвил:
– Государь! Я бы мог рассказать историю поистине необычайную, да только не стану – мне важнее открыть настоящие твои побуждения, нежели тебя удивить. И я заставлю тебя казнить меня не под жалким предлогом забавы, в которую ты пытаешься обратить смертоубийство, но так, как свойственно твоей природе, которая, хоть и жестока, потрафлять себе отваживается лишь под прикрытием лжи. Ты намерен казнить нас так, чтобы после сказали: король-де казнил глупцов, не по разуму именуемых мудрецами. Я же предпочитаю, чтобы сказали правду, и поэтому буду молчать.
– Нет, я не отдам тебя палачу, – сказал король. – Я всерьез, непритворно жажду необычайного. Ты хотел разгневать меня, но я умею свой гнев укрощать. Говори, и ты спасешь, быть может, не только себя. Пусть даже то, что ты скажешь, будет граничить с оскорблением величества – которое ты, впрочем, уже совершил, – но пусть оскорбление это будет настолько чудовищным, что окажется лестью, которая из-за своей грандиозности снова становится поношением! Итак, попробуй одновременно возвысить и унизить, возвеличить и развенчать своего короля!
В наступившей тишине еле заметно зашевелились придворные, словно проверяя, прочно ли держатся головы у них на плечах.
Третий мудрец глубоко задумался и наконец сказал:
– Государь, я исполню твое желание и объясню тебе почему. Я сделаю это ради всех присутствующих здесь, ради себя, но также и ради тебя, чтобы годы спустя не сказали, что был, мол, король, который из пустого каприза уничтожил мудрость в своем государстве; и даже если сейчас твое желание не значит ничего или почти ничего, я наделю значением эту причуду, придам ей осмысленность и долговечность – и потому я буду говорить…
– Старче, мне надоело это вступление, которое снова граничит с оскорблением величества, отнюдь не соседствуя с лестью, – гневно сказал король. – Говори!
– Государь, ты злоупотребляешь своим могуществом, – ответил мудрец, – но это пустяк по сравнению с тем, что выделывал твой отдаленнейший, неизвестный тебе предок, основатель династии Гепаридов. Этот прапрапрадед твой, Аллегорик, тоже злоупотреблял монаршею властью. Чтобы понять, в чем заключалось его величайшее злоупотребление, соизволь взглянуть на ночной небосвод, видимый в верхних окнах дворцовой залы.
Король посмотрел на небо, вызвездившее и чистое, а старец неторопливо продолжал:
– Смотри и слушай! Все существующее бывает предметом насмешек. Никакой титул не спасает от них, ведь иные дерзают насмехаться даже над королевским величеством. Смех колеблет троны и царства. Одни народы посмеиваются над другими, а то и над самими собою. Высмеивается даже то, чего нет, – разве не насмехались над мифическими божествами? Предметом насмешек бывают явления, куда как серьезные и даже трагические. Достаточно вспомнить о кладбищенском юморе, о шутках, отпускаемых по поводу смерти или покойников. Издевка добралась и до небесных тел. Взять хотя бы солнце или луну. Месяц изображают лукавым заморышем в шутовском колпаке и с острым, как серп, подбородком, а солнце – в виде пухлощекого толстяка в растрепанном ореоле. И все же, хотя предметом насмешек одинаково служит царство жизни и царство смерти, малое и великое, есть нечто такое, чего никто еще не осмелился высмеять. К тому же это предмет не из тех, о которых легко забыть, упустить из виду, ибо речь идет обо всем существующем, то есть о Космосе. Если же ты, государь, призадумаешься над этим, ты поймешь, насколько Космос смешон…
Тут впервые удивился король Глобарес и с возрастающим вниманием слушал речь мудреца, а тот продолжал:
– Космос состоит из звезд. Это звучит довольно внушительно, но, если взглянуть поглубже, трудно сдержать улыбку. И в самом деле – что такое звезды? Огненные шары, подвешенные среди вечной ночи. Картина вроде бы патетическая. Но почему? В силу своей природы? Да нет же – единственно из-за своих размеров. Но сами по себе размеры не очень-то много значат. Разве мазня идиота, перенесенная с листка бумаги на бескрайний простор, перестает быть мазней?
Глупость размноженная – все та же глупость, только еще смехотворнее. Космос – это каракули из разбросанных как попало отточий! Куда ни взглянуть, чего ни коснуться – сплошные отточия! Монотонность Творения представляется мне замыслом самым банальным и плоским из всех, какие только бывают на свете. Ничто в крапинку, и притом бесконечное, – кто бы состряпал конструкцию столь убогую, если б ее лишь предстояло создать? Разве только кретин. Это надо же – взять безмерные пустые пространства и ставить точку за точкой, наобум, как попало, – ну, где тут гармония, где тут величие? Ты скажешь, Вселенная повергает нас на колени? Разве что от отчаяния при мысли, что уже ничего не поправить. Ведь это всего лишь результат автоплагиата, совершённого в самом начале; само же начало было бестолковей всего, что только можно придумать. Ну, что можно сделать, имея перед собой чистый лист бумаги, в руке – перо, но не имея ни малейшего понятия, чем этот лист заполнить? Рисунками? Но рисунок надо вообразить. А если в голове пустота? Если нет ни капли фантазии? Ну что ж, перо, прикоснувшись к бумаге, как бы непроизвольно поставит точку. И в состоянии тупой отрешенности, обычном для творческого бессилия, тот, кто поставил первую точку, создаст узор, впечатляющий только тем, что больше на бумаге нет ничего и без особых усилий можно повторять этот узор бесконечно. Повторять, но как? Ведь точки могут сложиться в какую-нибудь конструкцию. А если и на это ты не способен? При такой немочи остается одно: трясти пером и разбрызгивать чернила как попало, заполняя бумагу случайными крапинками.
При этих словах мудрец взял большой лист бумаги и, обмакнув перо в чернильницу, тряхнул им несколько раз, а затем достал из-под кафтана карту звездного неба и показал ее королю вместе с листом бумаги. Сходство было разительное. На бумаге были разбросаны миллиарды точек, одни покрупнее, другие помельче, поскольку перо иной раз брызгало обильнее, а иной раз пересыхало. И небо на карте выглядело точно так же. Король глядел со своего трона на оба листа бумаги и хранил молчание.
А мудрец продолжал:
– Тебя учили, государь, что Вселенная – это постройка, изумительная до бесконечности, поражающая величием громадных пространств, расшитых звездами. Но взгляни, разве эта почтенная, всеприсутствующая и вековечная конструкция не есть свидетельство крайней глупости, насмешка над разумом и порядком? Ты спросишь, почему никто этого до сих пор не заметил? Да потому, что эта глупость повсюду! Но такая повсюдность заслуживает язвительного, отстраненного смеха уже потому, что смех стал бы предвестником бунта и освобождения. Несомненно, стоило бы в таком именно духе написать пасквиль на Вселенную – чтобы этот продукт величайшей тупости был оценен по заслугам, чтобы отныне его сопровождал уже не хор молитвенных воздыханий, но ироническая улыбка.
Король слушал, застыв в удивлении, а мудрец после минутного молчания продолжал:
– Написать такой пасквиль было бы долгом каждого ученого, если б не то, что тогда ему пришлось бы коснуться первопричины нынешнего порядка вещей, именуемого Универсумом, которое заслуживает разве что снисходительной усмешки. Начало же этому было положено тогда, когда Безмерность была еще совершенно пуста и лишь ожидала акта творения, а мир, почкующийся посредством небытия из чего-то меньшего, нежели небытие, породил лишь горсточку скученных тел, на которых правил твой прапрапращур Аллегорик. И замыслил он невозможное и безумное дело, а именно: помочь Природе в ее бесконечно терпеливых и неспешных трудах! Решил он, вслед за нею, создать Космос, обильный и полный бесценных чудес; поскольку же сам не сумел бы этого сделать, велел построить наиразумнейшую машину, чтобы поручить это ей. Строили этого молоха триста лет и еще триста – впрочем, время тогда считали иначе, чем ныне. Не жалели ни сил, ни средств, и механическое чудовище достигло размеров и мощи, едва ли не безграничных. Когда машина была готова, узурпатор велел пустить ее в ход, не догадываясь, что, собственно, делает. Машина, по причине его безграничной спеси, оказалась чересчур велика, и потому ее мудрость, оставив далеко позади вершины разума, проскочила кульминацию гениальности и скатилась до полного умственного распада – в косноязыкую тьму центробежных токов, всякое содержание разрывающих в клочья; страшилище это, закрученное спиралью, словно галактика, заработало на бешеных оборотах и растеклось сознанием при первых же невысказанных словах, и из этого якобы мыслящего со страшным напряжением хаоса, в котором громады недоразвитых понятий взаимно упраздняли друг друга, из этих судорог, корчей и столкновений напрасных зародились и начали поступать в послушные исполнительные подсистемы лишь обессмысленные знаки препинания! То была уже не машина, разумнейшая из всех возможных, Всемогущий Космотворитель, но развалюха, плод опрометчивой узурпации, который в знак того, что предназначался для великих свершений, только и мог заикаться точками. Что же потом? Правитель ожидал всесотворения, которое подтвердило бы правоту его замысла, самого дерзкого, какой когда-либо рождался у мыслящего существа, и никто не осмелился открыть ему, что он стоит у истоков бессвязного бормотанья, механической агонии монстра, который уже родился полумертвым. Но безжизненные и послушные громадины машин-исполнительниц, готовые выполнить любой приказ, в заданном такте стали лепить из материального месива проекцию точки в трехмерном пространстве, то есть шар; вот так, штампуя без устали одно и то же, пока внутренний жар не распалил вещество, швыряла машина в пустую бездну огненные шары, и в такт ее заиканию возник Космос! А значит, твой прапрапрадед был творцом Мироздания, и он же – автором глупости столь грандиозной, что второй такой никогда не будет. Ведь уничтожение этого выкидыша было бы, конечно, гораздо более разумным поступком, а главное – совершенно сознательным, чего о Творении никак не скажешь. Вот и все, что я хотел рассказать тебе, государь, потомок Аллегорика, зодчего миров.
Когда король распрощался уже с мудрецами, осыпав их милостями, и больше всех – старца, сумевшего разом преподнести ему величайшую лесть и нанести величайшее оскорбление, один из молодых любомудров, оставшись со старцем наедине, спросил, много ли правды содержалось в его рассказе.
– Что ответить тебе? – молвил старец. – Рассказанное мною не из знаний проистекало. Наука не занимается такими свойствами бытия, как смешное и несмешное. Наука объясняет мир, но примирить нас с ним может только искусство. Что мы действительно знаем о возникновении Космоса? Пустоту столь обширную можно заполнить лишь мифами и преданиями. Я хотел, сочиняя миф, достигнуть предела неправдоподобия и был, кажется, близок к цели. Впрочем, ты знаешь об этом и хочешь только узнать, точно ли Космос смешон. Но на этот вопрос каждый пусть отвечает сам.
Сказка о короле Мурдасе [13]
После доброго короля Геликсандра на трон вступил его сын Мурдас. Подданные впали в уныние, ибо был он честолюбив и пуглив: решил прозвище Великого заслужить, а боялся сквозняков, привидений, воска – ведь на вощеном полу ногу сломать недолго, родных, что в деле правленья мешают, а пуще всего – предсказаний. Будучи коронован, тут же велел он по всему государству двери закрыть, окон не открывать, гадательные шкафы уничтожить, а изобретателю машины, которая привидения устраняла, пожаловал орден и пенсион. Машина и вправду была хороша – привидений он не увидел ни разу. Не выходил он и в сад, чтоб его не продуло, и прогуливался лишь по дворцу; дворец же имел он весьма обширный.
Однажды, прохаживаясь по коридорам и анфиладам, забрел он в старую часть дворца, куда ни разу еще не заглядывал. Сначала прошел он в залу, где стояла личная гвардия его прадеда, вся заводная, тех еще лет, когда об электричестве и не слышали. Во второй зале увидел он паровых рыцарей, тоже давно заржавевших, но и в этом не было для него ничего любопытного, и уже хотел он идти обратно, как вдруг заметил маленькую дверцу с надписью: «Не входить!» Покрывал ее толстый слой пыли, и король даже и не притронулся бы к ней, когда бы не эта надпись. Больно уж она его осердила.
Это как же? Ему, королю, дерзают запреты какие-то устанавливать? Не без труда отворил он скрипучую дверцу и по крутой лесенке в заброшенную башню поднялся. А там стоял старый-престарый шкаф – медный, с рубиновыми индикаторами, ключиком и заслонкой. Понял король: перед ним гадательный шкаф – и разгневался пуще прежнего, что вопреки его воле оставили шкаф во дворце; но вдруг подумалось ему, что один-то раз можно испробовать, что бывает, когда шкаф гадает. Подошел он к шкафу на цыпочках, повернул несколько раз ключик, а когда ничего не случилось, постучал по заслонке. Шкаф хрипло вздохнул, заскрежетал всем своим механизмом и зыркнул на короля рубиновым глазком, как бы искоса. Припомнился тут королю косой взгляд дяди Ценандра, отцова брата, бывшего прежде его наставником. Верно, дядя и велел этот шкаф поставить ему назло, подумал король, иначе с чего бы шкафу косить?
Странно сделалось у него на душе, а шкаф, заикаясь, стал потихоньку наигрывать унылый мотив – точь-в-точь, будто кто-то лопатой железное надгробие обстукивал, и из-под заслонки выпал черный листок с желтыми, как из кости, строчками.
Испугался король не на шутку, однако не мог перебороть любопытства. Схватил он листок и побежал с ним в опочивальню; когда же остался один, вынул листок из кармана. «Взгляну-ка, осторожности ради, одним только глазом», – решил он, да так и сделал. А на листке было написано вот что:
- Царству на горе сцепилась родня,
- Сестры в раздоре, меж братьев резня,
- Брата – с раската, сестер – на костер,
- крут кипяток – прыгай, сынок.
- Родичи ропщут, дядья – за ножи, близятся бунты,
- грозят мятежи.
- Ненадежны внук и зять, ну-ка, внука с зятем – взять,
- Левой хлоп, правой трах, дядю в лоб, деда в пах,
- Придержите-ка отца, пусть утонет до конца.
- Умер зять – трупов пять, следом тесть – стало шесть,
- Тетке плетка, внуку кнут, деверя на казнь ведут.
- Нам родные хоть и милы, но милее их могилы,
- Ибо семья – роковая змея, горе твое и погибель твоя.
- Всех изведи и повсюду укройся,
- Бойся не гроба, а снов своих бойся.
До того перепугался король Мурдас, что в глазах у него потемнело. Проклинал он свое легкомыслие, побудившее его завести гадательный шкаф. Но времени на сожаления не было – знал он, что нужно действовать, дабы не дошло до самого худшего. В значении предсказания он ни минуты не сомневался: как он давно уже подозревал, ему угрожали ближайшие родственники.
По правде говоря, неизвестно, так ли все в точности было, как мы рассказываем. Во всяком случае, события последовали за этим печальные и даже леденящие кровь. Король повелел казнить всю родню, один только дядя его, Ценандр, в последний момент сбежал, переодевшись пианолою. Это ему нисколько не помогло; в скором времени он был схвачен и обезглавлен. На этот раз король подписал приговор с чистым сердцем, ибо дядю схватили, когда он уже затевал заговор против монарха.
Осиротев столь внезапно, Мурдас облачился в траур. На душе у него было теперь спокойнее, хотя и печально, поскольку по природе своей он не был ни зол, ни жесток. Недолго длилась безмятежная королевская скорбь: пришло ему в голову, что могут быть родственники, о которых он ничего не знает. Любой его подданный мог оказаться в далеком родстве с ним; поэтому время от времени он казнил то одного, то другого, но это его вовсе не успокаивало: нельзя же быть королем без подданных, как же тут изведешь всех? Такой он сделался подозрительный, что велел припаять себя к трону, дабы никто его оттуда не свергнул, спал в бронированном колпаке и все думал без устали, что бы такое учинить. Наконец учинил он дело необычайное, настолько необычайное, что вряд ли сам до него додумался. Говорят, будто подсказал ему эту мысль бродячий купец, переодевшийся мудрецом, а может, мудрец, переодетый купцом, – разное в народе сказывают. Говорят, будто прислуга дворцовая видела кого-то с закрытым лицом, проходившего ночью в королевскую опочивальню. Одно несомненно: однажды Мурдас созвал всех придворных строителей, электрыцарских мастеров, лейб-наладчиков и стальмейстеров и велел им увеличить его особу, да так, чтобы вышла она за все горизонты. Повеления эти были выполнены с поразительной быстротой, потому что директором проектной конторы назначил король заслуженного палача. Колонны электрозодчих и киберпрорабов принялись доставлять во дворец проволоку и катушки, а когда расширившийся король заполнил своей особой все здание так, что был одновременно на всех этажах, в подвалах и флигелях, пришел черед соседних с дворцом строений. Два года спустя распространился Мурдас на весь центр. Дома, недостаточно представительные, а значит, недостойные вмещать монаршую мысль, сровняли с землей и на их месте воздвигли электронные резиденции, именуемые усилителями Мурдаса. Король разрастался постепенно и неустанно – многоэтажный, искусно смонтированный, усиленный личностными подстанциями, пока не стал наконец всею столицей, остановившись на ее заставах. На душе у него полегчало. Родных уже не было; ни масла пролитого, ни сквозняков он теперь не боялся, ведь тому, кто сразу пребывает везде, и шагу ступить незачем. «Государство – это я», – говаривал он, и не без оснований: кроме него, населявшего рядами электрозданий площади и проспекты, никого не осталось в столице, не считая, конечно, придворных обеспыльщиков и собственных его величества чистоблюстителей, что ухаживали за королевским мышлением, из здания в здание перетекавшим. Так и кружило милю за милей по целому городу довольство Мурдаса тем, что удалось-таки ему достичь величия материального и буквального и притом укрыться повсюду, как наказывало гаданье, ибо отныне он был вездесущ в своем государстве. Особенно живописно выглядело это по вечерам, когда король-великан, разгораясь электрозаревом, переливался огнями-размышлениями, а потом постепенно гас, погружаясь в заслуженный сон. Но мрак беспамятства первых ночных часов сменялся трепетным мерцанием пробегавших через весь город огней. То начинали роиться монаршии сны. Лавины сновидений королевских обрушивались на здания, и загорались во тьме их окна, и целые улицы мигали друг другу то красным, то фиолетовым светом, а придворные обеспыльщики, вышагивая по пустым тротуарам, вдыхая чад разогревшихся царственных кабелей и заглядывая украдкой в окна, в которых что-то сверкало, перешептывались меж собою:
– Ого! Не иначе кошмар какой-то мучает нынче Мурдаса – как бы нам потом не влетело!
Как-то ночью, после особенно хлопотливого дня – король обдумывал проекты новых орденов, которыми собирался себя наградить, – приснилось Мурдасу, будто дядя его, Ценандр, в ночной темноте прокрался в столицу и, завернувшись в черную епанчу, бродит по улицам, выискивая пособников для подлого заговора. Целыми отрядами вылезали из подземелий заговорщики в масках, и было их столько, и такая кипела в них жажда цареубийства, что Мурдас задрожал и пробудился в великом страхе. Рассвело, и солнышко уже золотило белые тучки на небосклоне, так что Мурдас, успокоившись, сказал себе: «Сон – морока, и только» – и занялся снова прожектированием орденов, а те, что выдумал накануне, развешивали ему на террасах и на балконах. Однако, когда вечером отправился он на покой после трудов праведных, едва лишь задремав, увидел цареубийственный заговор в полном расцвете. Случилось так вот почему: от изменнического сна Мурдас пробудился не весь; городской центр, в котором и угнездилось крамольное сновиденье, вовсе не просыпался, но по-прежнему почивал в объятьях ночного кошмара, король же наяву об этом не ведал. Между тем изрядная часть его королевской особы, а именно кварталы Старого города, не отдавая себе отчета в том, что дядя-злодей и все его происки суть единственно видимость и мираж, продолжала упорствовать в кошмарном своем заблуждении. В эту вторую ночь увидел Мурдас во сне, что дядя лихорадочно злоумышляет, скликая родню. Явились все до единого, поскрипывая посмертно шарнирами, и даже те, у коих недоставало важнейших частей, подымали мечи против законного повелителя! Движение оживилось необычайно. Толпы скрывающих свое лицо заговорщиков шепотом скандировали крамольные лозунги, в подвалах и подземельях шили мятежники черные стяги бунта, варили яды, вострили топоры, отливали медяшки-смертяшки и готовили решительную расправу над ненавистным Мурдасом. Король испугался вторично, пробудился, весь трепеща от страха, и хотел уже вызвать Золотыми Воротами Уст Королевских все свое войско на помощь, дабы изрубило оно бунтовщиков на куски, но тут же сообразил, что не будет от этого проку. Не вступит же войско в его сновиденье, чтобы подавить вызревающий там мятеж. Тогда попытался он одним лишь усилием воли пробудить те четыре квадратные мили своего естества, что упорно грезили о мятеже, но напрасно. Впрочем, по правде, не знал он, напрасно или же нет, ибо в бодрствующем состоянии не замечал крамолы, подымавшей голову лишь тогда, когда его одолевал сон.
Бодрствуя, король был лишен доступа во взбунтовавшиеся кварталы; оно и понятно: явь не способна проникнуть в сон, только другой сон мог бы туда внедриться. При таком обороте, решил Мурдас, лучше всего заснуть бы и пригрезить себе контрсон, да не какой-нибудь, а монархический, верный до гроба, с развевающимися знаменами, и только этот коронный сон, сплотившийся вокруг трона, сможет стереть в порошок самозваный кошмар.
Взялся Мурдас за дело, однако со страху не мог заснуть; тогда начал он считать про себя камешки, пока его не сморило. И оказалось, что сон во главе с дядей не только укрепился в центральных кварталах, но даже начал мерещить себе арсеналы, полные мощных бомб и фугасных снарядов. А сам он, как ни тужился, смог выснить одну лишь кавалерийскую роту, да и ту в пешем строю, с расстроенной дисциплиной и крышками от кастрюль вместо оружия. «Делать нечего, – подумал король, – не вышло, придется начать все сначала!» Стал он тогда просыпаться, нелегко ему это давалось, наконец очнулся он совершенно, и тогда-то ужасное зародилось в нем подозрение. В самом ли деле вернулся он к яви или же пребывает в другом сне, переживая только видимость бодрствования? Как поступить в ситуации столь запутанной? Спать или не спать? Вот в чем вопрос! Допустим, он спать не будет, почитая себя в безопасности, ведь наяву заговора нет и в помине. Оно бы неплохо – тогда тот, цареубийственный сон сам себе выснится и доснится, а с окончательным пробуждением монаршее величие восстановится во всей своей целостности. Прекрасно. Но если он не пригрезит себе контрсон, полагая себя пребывающим в безоблачной яви, а эта мнимая явь окажется вовсе не явью, но еще одним сном, соседствующим с тем, дядеватым, может случиться беда! Ибо в любую минуту вся эта банда проклятых цареубийц во главе с мерзейшим Ценандром может ворваться из того сновидения в это, прикидывающееся явью, чтобы лишить его трона и жизни!
Конечно, думал он, лишение совершится только во сне; но если заговор охватит всю мою царственную персону, если воцарится он в ней от гор до океанов, если – о ужас! – мне и не захочется просыпаться, что тогда?! Тогда я навеки буду отрезан от яви и дядя сделает со мной все что пожелает. Выдаст на муки и поругание; о тетках и говорить нечего, я хорошо их помню, они мне не спустят, что бы там ни было. Такой уж у них норов, то есть такой у них был норов или, вернее, снова есть в этом ужасном сне! Впрочем, что толковать о сне! Сон бывает лишь там, где есть также явь, в которую можно вернуться; там же, где яви нет (а как я вернусь, если им удастся запереть меня в снах?), где нет ничего, кроме сна, там сон – единственная реальность, стало быть – явь. Вот ужас! И причиной всему, разумеется, этот фатальный избыток моей персональности, эта моя духовная экспансия, будь она неладна!
Отчаявшись, видя, что промедление смерти подобно, спасение усмотрел он единственно в срочной психической мобилизации. Нужно обязательно поступать так, как если бы я был во сне, сказал он себе. Я должен пригрезить себе верноподданнические толпы, горящие энтузиазмом, переполняемые обожанием, полки, преданные мне до конца, гибнущие с именем моим на устах, груды боеприпасов, и хорошо бы даже выснить себе какое-нибудь чудо-оружие, ведь во сне ничего невозможного нет: к примеру, средство для выведения близких, противодядьевую артиллерию или что-нибудь в этом роде, – тогда я опять буду готов к любой неожиданности, и, если даже крамола появится, хитростью и обманом переползая из сна в сон, я сокрушу ее в мгновение ока!
Вздохнул король всеми проспектами и площадями своего естества, до того все это было непросто, и приступил к делу, то есть заснул. Ожидал он увидеть построенные в каре стальные полки, ведомые поседевшими в боях генералами, и толпы, кричащие «ура» под треск барабанов и звон литавр, а увидел только малюсенький шурупик. Самый обыкновенный шуруп, с краешка слегка выщербленный, и все. Что с ним делать? Прикидывал король так и этак, а тем временем охватывала его тревога, все сильней и сильней, и слабость, и страх, и вдруг его осенило: да это же рифма на «труп»!
Весь задрожал король. Так, значит, символ конца, смерти, распада, значит, и вправду банда родных уже начала украдкой, молчком, подкопами, прорытыми в том его сне, пробираться в теперешний, – а он того и гляди рухнет в изменническую пропасть, сном под сном вырытую! Так, стало быть, конец уже близок! Смерть! Гибель! Но откуда же? Как? С какой стороны?
Засияли огнями десять тысяч личностных зданий, задрожали подстанции Величества, увешанные орденами, опоясанные лентами Великих Крестов, мерно позвякивали награды на ночном ветру – столь тяжко боролся король Мурдас со снящимся ему символом гибели. Наконец переборол его, пересилил, и улетучился тот без остатка, будто и не было его никогда. Смотрит король: где он? Наяву или в другом сновиденье? Вроде бы наяву, но как же удостовериться? Впрочем, может быть, сон о дяде перестал ему сниться и все тревоги напрасны? Но опять же: как об этом узнать? Иного способа нет, как только обшаривать и без устали перетряхивать снами-шпионами, выдающими себя за мятежников, все закоулки своей державной особы, все царство своего естества, и никогда уже не обретет король-дух покоя, вечно будет грозить ему заговор, снящийся где-то там, в отдаленнейшем уголке его колоссальной персоны! Так за дело же! Воплотим поскорее в явь благонамеренные сновиденья, пригрезим себе верноподданнические адреса и многолюдные депутации, сияющие ореолом благонадежности, обрушимся снами на все до единой персональные наши ложбинки, закутки, разветвления так, чтобы никакой подвох, никакой дядя не мог бы укрыться в них ни на миг! И вправду – послышалось милое сердцу шуршанье знамен, дяди и след простыл, родных не видать, кругом одна только верность – кланяется и благодарит неустанно; звенят обтачиваемые на станке золотые медали, искры вылетают из-под резцов, которыми скульпторы памятники ему высекают. Возвеселилась душа монаршья при виде штандартов с гербами, и ковриков, из окон вывешенных, и орудий, готовых к салюту, а трубачи уже медные трубы к губам подносят. Но когда присмотрелся он повнимательней к этой картине, заметил: что-то там вроде не так. Памятники – конечно, но как будто не очень похожие; в перекошенных лицах, в косом взоре статуй есть что-то от дяди. Знамена шуршат – правда; только вшита в них ленточка, маленькая, неотчетливая, как будто бы черная, а если не черная, так грязная, во всяком случае – грязноватая. Это еще что? Не намеки ли?!
Боже праведный! Да ведь коврики – вытертые, с проплешинами, а дядя – он был плешив… Не может этого быть! «Долой! Назад! Проснуться! Очнуться!» – подумал король. «Трубить побудку, и вон из этого сна!» – хотел он закричать, но, когда все исчезло, легче ему не стало.
Впал он из сна в сон – новый, снящийся предыдущему, а тот еще более раннему пригрезился, так что этот, теперешний, был уже будто третьей степени; уже совершенно явно все оборачивалось тут изменой, пахло отступничеством; знамена, словно перчатки, из королевских на изнанку черную выворачивались, ордена были с резьбой, словно шеи обезглавленные, а из сверкающих золотом труб не музыка боевая звучала, но дядин смех громыхал ему на погибель. Взревел король гласом иерихонским, кликнул войско – пусть хоть пиками колют, только бы разбудили! Ущипните! – требовал он громогласно. И снова: Яви мне!!! Яви!!! – впустую; и опять из цареубийственного, крамольного сна пытался он пробиться в коронный, но расплодилось в нем снов что собак, шныряли они повсюду, как крысы, ширился всюду кошмар, как чума, разносилось по городу – тишком, полушепотом, втихомолку, украдкой – неведомо что, но такое ужасное, что не приведи господь! Стоэтажным электронным громадам снились шурупики, трупики, медяшки-смертяшки, и в каждой личностной подстанции короля гнездилась шайка родных, и в каждом его усилителе хихикал дядя; задрожали этажи-миражи, сами собой перепуганные, и выроилось из них сто тысяч родни, самозваных претендентов на трон, инфантов-подкидышей двоедушных, узурпаторов косоглазых, и хотя никто из них толком не знал, снящийся он или снящий, и кто кому снится, и зачем, и что из этого выйдет, но все как один ринулись они на Мурдаса, а на уме у них плаха, топор, весь разговор, воскресить, казнить опять, раз, два, три, четыре, пять, хочешь смейся, хочешь плачь, снимет голову палач, и потому лишь ничего пока не предпринимали, что не могли условиться, с чего им начать. Так вот и низвергался лавиной рой мыслей монарших, пока не сверкнула от перенапряжения вспышка. Не снящееся, а настоящее пламя поглотило золотые отблески в окнах королевской особы, и распался король Мурдас на сто тысяч снов, которые ничто уже, кроме пожара, не связывало, и полыхал долго…
Из сочинения Цифротикон, или о девиациях, суперфиксациях и аберрациях сердечных
О королевиче Ферриции и королевне Кристалле [14]
Была у короля Панцерика дочь, коей красота затмевала блеск сокровищ отцовских; свет, от зеркального лика ее отразившись, глаза ослеплял и разум; когда же случалось ей пройти мимо, даже из простого железа электрические сыпались искры; весть о ней отдаленнейших достигала звезд.
Прослышал о ней Ферриций, трона ионидского наследник, и пожелал соединиться с нею навеки так, чтобы входы и выходы их ничто уже разомкнуть не могло. Когда объявил он о том своему родителю, весьма озаботился король и сказал:
– Поистине, сын мой, безумное замыслил ты дело, не бывать тому никогда!
– Отчего же, король мой и повелитель? – спросил Ферриций, опечаленный этой речью.
– Ужели не ведаешь ты, – отвечал король, – что Кристалла поклялась не соединяться ни с кем, кроме как с одним лишь бледнотиком?
– Бледнотик? – изумился Ферриций. – Это что за диковина? Не слыхивал я о таком существе.
– Неведение только доказывает твою невинность, – молвил король. – Знай же, что галактическая эта раса зародилась манером столь же таинственным, сколь непристойным, когда тронула порча все тела небесные и завелись в них сырость склизкая да влага хладная; отсюда и расплодился род бледнотиков, хотя и не вдруг. Сперва что-то там плесневело да ползало, потом выплеснулись эти твари из океана на сушу, взаимным пожиранием пробавляясь. И чем больше друг дружку они пожирали, тем больше их становилось; и наконец, облепивши вязкой своею плотью известковую арматуру, выпрямились они и соорудили машины. От тех машин родились машины разумные, которые сотворили машины премудрые, которые измыслили машины совершенные, ибо как атом, так и Галактика суть машины, и нет ничего, кроме машины, ее же царствию не будет конца!
– Аминь! – машинально отозвался Ферриций, поскольку то была обычная вероисповедная формула.
– Род бледнотиков-непристойников, – продолжал седовласый монарх, – добрался на машинах до самого неба, благородные унижая металлы, над сладостной измываясь электрикой, ядерную развращая энергию. Однако же переполнилась мера их прегрешений, что глубоко и всесторонне уразумел праотец рода нашего, великий Калькулятор Генетофорий; и начал он проповедовать этим тиранам склизким, сколь мерзостны их деяния, когда растлевают они невинность кристаллической мудрости, принуждая ее постыдным служить целям, и машины в порабощении держат себе на потребу, – но тщетны были слова его. Он толковал им об этике, а они говорили, что он плохо запрограммирован. Тогда-то и сотворил праотец наш алгоритм электровоплощения, и в тяжком труде породил наше племя, и вывел машины из дома бледнотиковой неволи. Теперь, милый мой сын, ты видишь, что нет и не будет дружбы меж ними и нами; мы звеним, искрим, излучаем – они же лопочут, пачкают и разбрызгивают. Увы! И нас иногда поражает безумие; смолоду помрачило оно разум Кристаллы и извратило ее понятия о добре и зле. Отныне тому, кто просит руки ее облучающей, тогда только дозволяется предстать перед нею, ежели назовется он бледнотиком. Такого принимает она во дворце, подаренном ей родителем, и испытывает истинность его слов, а открывши обман, велит казнить воздыхателя. Кругом же дворца, куда ни глянь, покореженные останки разбросаны, коих один лишь вид довести способен до вечного замыкания с небытием, – так жестоко обходится эта безумная с влюбленными в нее храбрецами. Оставь же пагубное намерение, любезный мой сын, и ступай с миром.
Королевич отвесил учтивый поклон своему отцу и владыке и удалился, не говоря ни слова, но мысль о Кристалле не покидала его, и чем больше он о ней думал, тем большей воспламенялся любовью. Однажды позвал он к себе Полифазия, Великого Королевского Наладчика, и, открыв перед ним жар своего сердца, сказал:
– Мудрейший! Если ты мне не поможешь, никто меня не спасет, и тогда дни мои сочтены, ибо не радует уже меня ни блеск излучения инфракрасного, ни ультрафиолет балетов космических, и погибну я, коли не соединюсь с чудной Кристаллой!
– Королевич, – ответствовал Полифазий, – не стану отвергать твоей просьбы, но соблаговоли повторить ее троекратно, дабы уверился я, что такова твоя нерушимая воля.
Ферриций исполнил требуемое, и тогда Полифазий сказал:
– Господин мой! Невозможно иначе предстать перед Кристаллой, как только в обличье бледнотика.
– Так сделай же, чтобы я стал, как он! – вскричал королевич.
Видя, что от страсти помутился рассудок юноши, ударил Полифазий пред ним челом, уединился в лаборатории и начал вываривать клей клеистый и жижу жидкую. Потом послал слугу во дворец, велев передать: «Пусть королевич приходит ко мне, если намерение его неизменно».
Ферриций прибежал немедля, а мудрец Полифазий обмазал корпус его закаленный жидкою грязью и спросил:
– Прикажешь ли продолжать, королевич?
– Делай что делаешь! – отвечал Ферриций.
Взял тогда мудрец большую лепешку – а был то осадок мазутов нечистых, пыли лежалой и смазки липучей, из внутренностей древних машин извлеченной, – замарал выпуклую грудь королевича, а после сверкающее его лицо и блистающий лоб препакостно облепил и делал так до тех пор, пока не перестали члены его издавать мелодичный звон и не приняли вид высыхающей лужи. Тогда взял мудрец мел, истолок, смешал с рубиновым порошком и желтым смазочным маслом, и скатал вторую лепешку, и облепил Ферриция с головы до ног, придавши глазам его мерзкую влажность, торс его уподобив подушке, а щеки – двум пузырям, и приделал к нему там и сям подвески да растопырки, из мелового теста вылепленные, а напоследок напялил на рыцарскую его голову охапку волос цвета ядовитейшей ржавчины и, подведя его к серебряному зерцалу, сказал: «Смотри!»
Глянул Ферриций на отраженье и содрогнулся – оттого что не себя в нем узрел, но чудище-страшилище небывалое – вылитого бледнотика, со взором водянистым, как старая паутина под дождем, обвисшего там и сям, с клочьями ржавой пакли на голове, тестовидного и тошнотворного; а тело его при каждом движении колыхалось, как студень протухший; и вскричал он в великом гневе:
– Ты, верно, спятил, мудрейший? Тотчас же соскреби с меня всю эту грязь, нижнюю – темную и верхнюю – бледную, а с нею и ржавый лишайник, коим ты осквернил мою звонкую голову, ибо навеки возненавидит меня королевна, в столь мерзостном узревши обличье!
– Ты заблуждаешься, королевич, – возразил Полифазий. – Тем-то ее безумие и ужасно, что мерзость кажется ей красотою, а красота – мерзостью. Только в этой личине ты можешь увидеть Кристаллу…
– Пусть же так будет! – решил Ферриций.
Смешал мудрец киноварь со ртутью, наполнил смесью четыре пузыря и укрыл их под платьем юноши. Взял мехи, надул их застоявшимся воздухом из старого подземелья и спрятал на груди королевича; налил ядовитой, чистейшей воды в стеклянные трубки, числом шесть, и две вложил королевичу под мышки, две в рукава, две в глаза, а под конец молвил:
– Слушай и запоминай все, что я скажу, иначе погибнешь. Королевна будет тебя испытывать, чтобы проверить правдивость твоих речей. Если достанет она обнаженный меч и велит тебе за него взяться, украдкой надави на пузырь с киноварью, чтобы вытекла из него красная жижа и полилась на острие, а когда спросит тебя королевна, что это, отвечай: «Кровь!» Потом королевна приблизит свое лицо, серебряной миске подобное, к твоему, а ты надавишь на грудь, чтобы вышел из мехов воздух; спросит она, что это, и ты ответишь: «Вздох!» Тогда притворится королевна, будто разгневалась необычайно, и велит тебя казнить. Потупишь ты голову в знак покорности ее воле, и из глаз твоих польется вода, а когда спросит она, что это, отвечай: «Плач!» Может, тогда согласится она стать твоею, хоть и мало на это надежды; верней же всего, придется тебе погибнуть.
– О мудрейший! – воскликнул Ферриций. – А если станет она допытываться, какие у бледнотиков обычаи, как родятся они, как любятся и как время проводят, что я отвечу?
– Поистине, иного нет способа, – отвечал Полифазий, – как только соединить твой жребий с моим. Я переоденусь купцом из соседней галактики, лучше всего неспиральной, поскольку тамошние обитатели известны своею тучностью, а мне надо укрыть под платьем множество книг об ужасных бледнотиковых нравах. Тебя я не смог бы этому научить, ибо нравы их противны природе: все у них делается наоборот, так неопрятно, неприятно и неаппетитно, как только можно себе представить. Я подберу нужные сочинения, ты же вели придворному портному из волокон и нитей различных сшить одеянье бледнотика, затем что скоро уж нам отправляться в дорогу. И куда бы ты ни пошел, я тебя не оставлю, чтобы знал ты, как поступать и о чем говорить надлежит.
Обрадовался Ферриций, и велел сшить себе одеянье бледнотика, и не мог на него надивиться: закрывало оно почти все тело и в одних местах вытягивалось наподобие трубопровода, в других же скреплялось пуговками, крючочками, кнопочками и шнурочками; так что пришлось портному особую инструкцию сочинить, и пребольшую, о том, что и как надевать, где, что и к чему прицеплять и как с себя всю эту упряжь, из суконной материи сотворенную, стаскивать, когда придет время.
А мудрец Полифазий облачился в платье купца, спрятал под ним толстые ученые книги, трактующие о жизни бледнотиков, велел сделать железную клетку – шесть сажен в длину и столько же в ширину, запер в ней Ферриция, и отправились они в путь на королевском звездоходе. Когда же достигли они владений Панцерика, Полифазий в купеческом облаченьи пришел на городской рынок и возвестил громким голосом, что привез из далеких краев молодого бледнотика и продаст его тому, кто захочет. Слуги принесли эту весть королевне, а она, удивившись, молвила им:
– Воистину за всем этим кроется великое шарлатанство, но не обманет меня купец, ибо ничьи познания о бледнотиках не сравнятся с моими. Велите ему прийти во дворец и показать пленника!
Привели слуги купца к королевне, и увидела она почтенного старца и клетку, несомую невольниками; в клетке сидел бледнотик, и лицо его было как мел пополам с пиритом, глаза – словно влажная плесень и члены – словно комки грязи. А Ферриций глянул на королевну и увидел ее лицо, как бы звенящее нежным звоном, и глаза, сверкающие, как электрические разряды, и утвердился он в любовном своем безумии.
«Этот и впрямь похож на бледнотика!» – подумала королевна, однако же вслух сказала:
– Поистине немало пришлось тебе потрудиться, старче, прежде чем слепил ты из грязи куклу и натер ее известковою пылью, дабы меня провести; но знай, что мне ведомы все тайны могущественного рода бледнотиков и, когда откроется твой обман, ты будешь казнен вместе с тем самозванцем!
Мудрец отвечал:
– Королевна! Тот, коего зришь ты в клетке, самый что ни на есть настоящий бледнотик; выкупил я его у звездных пиратов за пять гектаров ядерного поля и, если хочешь, уступлю тебе, ибо единственное мое желание – порадовать твое сердце!
Королевна велела принести меч и просунула его сквозь прутья клетки. Ферриций схватился за острие и порезал им платье, так что пузырь лопнул. Полилась киноварь на меч, и сделался он алым.
– Что это? – спросила королевна, а Ферриций ответил:
– Кровь!
Тогда королевна велела открыть клетку, бесстрашно вошла в нее и приблизила свое лицо к лицу королевича; близость возлюбленной затмила его рассудок, но мудрец подал тайный знак, и Ферриций надавил на мехи; вышел из них затхлый воздух, а когда королевна спросила: «Что это?» – Ферриций ответил: «Вздох!»
– И вправду ты преизрядный фокусник, – сказала королевна купцу, выходя из клетки, – но ты обманул меня, и потому вы умрете оба – ты и твоя кукла!
При этих словах мудрец поник головой долу, как бы в великой печали и горести, а когда королевич сделал то же, из очей его потекли прозрачные капли. Королевна спросила:
– Что это?
Ферриций ответил:
– Плач!
И сказала она:
– Как твое имя, пришелец, называющий себя бледнотиком из далеких краев?
– О королевна! Имя мое Миамляк, и ничего я так не хотел бы, как соединиться с тобою способом мягким, волнистым, тестоватым и водянистым, по обычаю нашего племени, – ответил Ферриций, а научил его этим cловам мудрец. – Я нарочно позволил пиратам себя похитить и уговорил их продать меня этому купцу, желая попасть в твое королевство. Да примет его жестяннейшая особа мою благодарность за то, что я оказался здесь: ибо сердце мое переполняет любовь к тебе, как лужу переполняет грязь!
Изумилась королевна, затем что и вправду говорил он как настоящий бледнотик, и спросила:
– Поведай мне, пришелец, именующий себя Миамляком-бледнотиком, что делают твои сородичи днем?
– Поутру, – отвечал Ферриций, – они мокнут в чистой воде, и ополаскивают ею свои члены, и вливают ее себе внутрь, ибо вода приятна их естеству. А потом прохаживаются там и сям способом волнистым и текучим, и хлюпают, и лопочут; в печали они трясутся и проливают из глаз соленую воду, а в радости трясутся и икают, но глаза остаются сухими. И мокрые сотрясенья мы называем плачем, сухие же – смехом.
– Если правдивы речи твои, – перебила его королевна, – и если ты разделяешь со своими сородичами влеченье к воде, я велю бросить тебя в мой пруд, чтобы ты насытился ею вволю, а к ногам прикажу привязать свинец, чтобы ты не выплыл до времени.
– О королевна! – ответил Ферриций, наставляемый мудрецом. – Тогда я погибну, ибо, хотя внутри нас вода, она не может окружать нас снаружи дольше минуты, а если такое случится, мы произносим последние слова «буль-буль-буль», коими навеки прощаемся с жизнью.
– А поведай-ка мне, Миамляк, как добываешь ты энергию, чтобы, хлюпая, лопоча, колыхаясь и покачиваясь, прохаживаться туда и сюда? – спросила Кристалла.
– Королевна, – отвечал ей Ферриций, – там, откуда я родом, кроме бледнотиков маловласых есть и другие, кои прохаживаются преимущественно на четвереньках, и мы до тех пор дырявим их там и сям, покуда они не погибнут; трупы мы рубим и режем, варим и жарим, после чего набиваем их плотью свою собственную; и нам известно триста семьдесят шесть способов убиения и двадцать восемь тысяч пятьсот девяносто семь способов приготовления покойников для того, чтобы пропихивание их тел в наши тела через отверстие, ртом именуемое, было для нас сколь возможно приятнее; а искусство обработки покойников у нас в еще большем почете, нежели астронавтика, и зовется оно гастронавтикой, сиречь гастрономией; однако же с астрономией ничего общего оно не имеет.
– Значит ли это, что вы играете в кладбища, погребая в себе ваших четвероногих собратьев? – каверзно вопросила Кристалла; но Ферриций, поучаемый мудрецом, и тут не замедлил с ответом:
– Сие не забава, о королевна, а необходимость, ибо жизнь кормится жизнию; мы же необходимость обратили в искусство.