Дальняя дорога Спаркс Николас
– ЛПН? – перебила София.
– Лига профессиональных наездников, – объяснил Люк. – Это они устраивают всякие мероприятия. Обычно ты записываешься в лигу и платишь вступительный взнос. Когда приезжаешь на соревнования, то тянешь жребий, и тебя выпускают на арену.
– То есть кому угодно можно? Скажем, если бы у меня был брат и он решил, что хочет попробовать прямо завтра, ему бы разрешили?
– Ну да.
– Глупости какие. А если у человека вообще нет опыта?
– Тогда скорее всего он упадет и расшибется.
– Ну надо же!
Люк ухмыльнулся и почесал затылок.
– Так всегда было. На родео в основном призовые деньги исходят от самих участников. И хорошие ковбои не прочь, когда есть наездники и похуже. Значит, у них больше шансов уйти с деньгами в кармане.
– Это как-то бесчеловечно.
– А какие варианты? Единственный способ проверить, получится ли из тебя наездник, – взять и попробовать!
София задумалась, сколько участников вчерашнего родео были новичками.
– Ладно, значит, человек приезжает на родео, предположим, он такой крутой, как ты, и он выигрывает. Что дальше?
Люк пожал плечами.
– Скачки на быках немного отличаются от традиционного родео. В наши дни бычье родео проводят отдельно. Чаще всего бывает два тура. Большой, который показывают по телевидению, и малый – нечто вроде низшей лиги. Если получаешь достаточно баллов в выступлениях низшей лиги, то продвигаешься в высшую. Там-то и крутятся настоящие деньги.
– А вчера вечером?
– Вчера вечером было очередное соревнование низшей лиги.
– Ты когда-нибудь проходил в высшую?
Люк наклонился и потрепал Коня по холке.
– Четыре года там выступал.
– И как?
– Неплохо получалось.
София задумалась над этими словами, вспомнив, что Люк сказал ту же самую цифру вчера вечером, когда победил.
– Почему у меня такое ощущение, что ты чего-то недоговариваешь?
– Не знаю.
Она внимательно взглянула на него.
– Лучше скажи честно, как оно было на самом деле. Я же всегда могу проверить в Интернете.
Люк выпрямился.
– Я четыре года подряд участвовал в мировом чемпионате лиги ЛПН. Туда входят только тридцать пять человек.
– Иными словами, ты один из лучших?
– Да, раньше был. Но только не теперь. Приходится начинать почти с нуля.
Они добрались до небольшой прогалины у реки и остановились на высоком берегу. Река была неширокая и небыстрая, но София догадалась, что она глубже, чем кажется. Над ней сновали стрекозы, нарушая спокойствие и оставляя крошечные круги на поверхности воды. Пес лег, тяжело дыша после пробежки и вывесив из пасти язык. За ним, в тени скрюченного дуба, София заметила нечто вроде остатков старого лагеря, со сломанным деревянным столом и заброшенной костровой ямой.
– Что это за место? – спросила она, поправляя шляпу.
– Мы с отцом частенько ходили сюда рыбачить. Здесь, под водой, лежит затонувшее дерево – отличное место, чтобы ловить окуня. Мы обычно проводили тут весь день. Это был вроде как наш потайной уголок. Только для нас двоих. Мама терпеть не может запах рыбы, поэтому мы ловили окуней, чистили их здесь и жарили, прежде чем отнести домой. Иногда отец водил меня сюда после тренировки, и мы просто смотрели на звезды. Он даже не закончил школу, но знал наизусть названия всех созвездий. Я тут провел лучшие минуты своей жизни…
София погладила гриву Демона.
– Ты скучаешь по отцу?
– Да, – сказал Люк. – Когда я прихожу сюда, то всегда вспоминаю его…
Девушка услышала скорбь в голосе молодого человека и заметила, как он напрягся.
– Как он умер? – негромко спросила она.
– Мы возвращались домой с родео в Гринвилле, что в Южной Каролине. Стемнело, отец устал, и вдруг на шоссе выскочил олень. Отец даже не успел крутануть руль, и олень влетел прямо через лобовое стекло. Машина три раза перевернулась. Он сломал шею.
– Ты тогда был с ним?
– Я его вытаскивал из покореженной машины, – сказал Люк. – А потом держал на руках и отчаянно пытался привести в чувство, пока не приехали медики.
София побледнела.
– Представить себе не могу…
– И я не мог, – признал Люк. – Буквально только что мы говорили о моем выступлении, и вдруг он умер. Я сам не верил. И до сих пор с трудом верю. Он был мне не просто отцом, а еще тренером, партнером и другом. И… – Он замолчал, погрузившись в собственные мысли, и медленно покачал головой. – И я даже не знаю, зачем рассказываю об этом тебе.
– Да ладно, – негромко произнесла София. – Я рада, что ты рассказал.
Он благодарно кивнул и спросил:
– А у тебя что за семья?
– Они… очень страстные люди. Во всем.
– В смысле?
– Нужно жить с ними, чтобы понять. Сначала они нежны друг с другом, потом начинают орать, и у каждого собственное мнение по любому поводу, начиная с политики и экологии и заканчивая тем, сколько печенья можно съесть после обеда. Они люто спорят даже из-за того, на каком языке нам сегодня говорить…
– Языке? – перебил Люк.
– Родители хотели, чтобы мы владели разными языками, поэтому по понедельникам мы говорили на французском, во вторник по-словацки, в среду по-чешски. Мы с сестрами страшно бесились, особенно если в гости приходили друзья, – они ведь не понимали ни слова. А что касалось оценок, родители всегда были непримиримы. Учить уроки приходилось на кухне, и перед каждой контрольной мама лично нас проверяла. И если я приносила домой не «отлично», а всего лишь «хорошо», родители вели себя так, словно наступил конец света. Мама сильно нервничала, а отец твердил, что разочарован, и в конце концов мне становилось так совестно, что я заново начинала штудировать материал контрольной, которую уже написала. Я понимаю, они просто хотели, чтобы в моей жизни было меньше трудностей, чем у них, но порой они чересчур давили на нас. И в довершение всего нам приходилось работать в закусочной, то есть мы проводили почти все время вместе… честно говоря, я с нетерпением ждала поступления в колледж, когда наконец смогу самостоятельно принимать решения.
Люк поднял бровь.
– И ты выбрала Брайана.
– Ну вот, теперь ты говоришь, как мои родители, – заметила София. – Им он с самого начала не понравился. Они, конечно, в некоторых отношениях просто ненормальные, но в общем и целом рассуждают довольно здраво. Нужно было их послушать.
– Все мы иногда делаем ошибки. Так сколько языков ты знаешь?
– Четыре, – ответила София, сдвигая на затылок шляпу, точь-в-точь как Люк. – Включая английский.
– А я один. Включая английский.
София улыбнулась шутке. Ей нравился Люк.
– Не знаю, какой мне от этого прок. Разве что в конце концов я получу место в каком-нибудь европейском музее.
– А тебе хочется?
– Может быть. Не знаю. Прямо сейчас я готова работать где угодно.
Люк молчал, раздумывая над ее словами.
– Ей-богу, глядя на тебя, я прямо жалею, что относился к учебе несерьезно. Я учился неплохо, но и не блистал знаниями. Просто не старался. И сейчас я все время думаю, что, наверное, надо было поступать в колледж.
– Да, это безопаснее, чем скакать на быках.
Хотя София и произнесла это как шутку, Люк не улыбнулся.
– Ты абсолютно права.
Покинув прогалину у реки, Люк и София неторопливо объехали остаток ранчо, неторопливо беседуя о том о сем. Пес держался поблизости. Они проехали между елями и обогнули пасеку, потом Люк показал девушке обширные пастбища и скот. Они разговаривали обо всем, начиная с любимой музыки и кино и заканчивая впечатлениями Софии о Северной Каролине. Она рассказывала Люку про сестер, про жизнь в большом городе, про кампус Уэйка. Хотя они вращались в совершенно разных сферах, София с удивлением обнаружила, что Люк восхищается ее миром.
Когда София стала чуть уверенней держаться в седле, она перешла на рысь и наконец на легкий галоп. Люк ехал рядом, готовый подхватить девушку, если бы она вдруг потеряла равновесие, предупреждал, когда она слишком сильно наклонялась вперед или назад, и напоминал, что не нужно чересчур натягивать поводья. Рысь Софии совсем не понравилась, но когда лошадь поскакала галопом, оказалось проще приспособиться к ровному, размеренному ритму. Они проехали от одного забора до другого, затем вернулись, и так несколько раз, с каждым заходом все быстрее. Немного осмелев, София стала пришпоривать Демона, в один момент застигнув Люка врасплох, и ему удалось догнать девушку лишь через несколько секунд. Они неслись рядом, и София охотно подставляла лицо ветру, одновременно ликуя и дрожа от ужаса. На обратном пути она вновь поскакала галопом и, когда они наконец остановили коней, рассмеялась, чувствуя, как ее покидает страх.
Когда она перестала хихикать, они медленно поехали к конюшням. Лошади тяжело дышали и были мокрыми от пота, и, когда Люк снял седла, София помогла ему чистить животных. Девушка угостила Демона яблоком, уже чувствуя, как начинают болеть бедра, но нисколько не огорчилась. Она ездила верхом – ездила по-настоящему! – и, полная гордости и восторга, взяла Люка под руку на пути к бунгало.
Они неторопливо молча шагали. София перебирала в памяти события дня, радуясь тому, что приехала. Судя по всему, Люк тоже был доволен и спокоен.
Когда они приблизились к дому, Пес бросился к миске с водой, стоявшей на крыльце. Отдуваясь, он принялся лакать, а потом плюхнулся на брюхо.
– Он устал, – сказала София, испугавшись звука собственного голоса.
– Все нормально, он каждое утро бежит за мной, когда я объезжаю стадо. – Люк снял шляпу и вытер пот со лба. – Хочешь что-нибудь выпить? Не знаю, как ты, а я бы не отказался от пива.
– Отличная идея.
– Тогда подожди минутку, – сказал Люк и ушел в дом.
София смотрела ему вслед, пытаясь осмыслить свою необъяснимую симпатию к нему. Кто вообще бы сумел это истолковать? Она по-прежнему пыталась разобраться в переполняющих ее чувствах, когда Люк появился с двумя бутылками холодного пива. Открутив крышку, он протянул одну из бутылок Софии, и их пальцы слегка соприкоснулись. Молодой человек кивком указал на кресла-качалки.
София села и со вздохом откинулась на спинку. Шляпа съехала на лоб. Она почти забыла про нее. Девушка сняла ее и положила на колени, прежде чем отхлебнуть пива. Оно было ледяным и очень освежало.
– Ты отлично ездила, – похвалил Люк.
– Хочешь сказать, для новичка? К родео я еще не готова, но было весело.
– У тебя врожденное чувство равновесия.
София не слушала. Она смотрела на корову, которая появилась из-за угла дома. Корова, казалось, питала к людям необычайный интерес.
– Кажется, одна из твоих подопечных выбралась из загона, – заметила София. – Вон та, маленькая.
Он проследил взгляд девушки и добродушно улыбнулся.
– А, Грязнуля. Не знаю, как у нее это получается, но она непременно забредает сюда несколько раз в неделю. Наверное, в ограде где-то пролом, только я его до сих пор не нашел.
– Ты ей нравишься.
– Она меня просто обожает, – подтвердил Люк. – В прошлом марте было сыро и холодно, и она завязла в грязи. Я несколько часов ее вытаскивал, а потом выкармливал из бутылки. С тех пор она регулярно приходит к дому.
– Как мило, – произнесла София, стараясь не глазеть на Люка слишком уж откровенно, хоть это и было нелегко. – У тебя здесь интересная жизнь.
Люк снял шляпу и провел пальцами по волосам, прежде чем отпить пива. Когда он наконец заговорил, ему недоставало обычной сдержанности, к которой София уже успела привыкнуть.
– Можно я тебе кое-что скажу?
Прошло несколько секунд, прежде чем он продолжил:
– И пожалуйста, пойми меня правильно.
– Что ты хочешь сказать?
– Послушать тебя, так на ферме гораздо интересней, чем на самом деле.
– В смысле?
Он принялся отдирать этикетку с бутылки большим пальцем, и у девушки возникло ощущение, что Люк не столько просто подыскивает ответ, сколько ждет вдохновения. Наконец он произнес:
– По-моему, ты самая интересная девушка, какую я встречал.
София хотела что-нибудь сказать, но почувствовала, что тонет в его синих глазах, и слова замерли у нее на губах. Помедлив несколько секунд, Люк потянулся к ней. Он слегка наклонил голову, и она сделала то же самое. Их лица сблизились.
Поцелуй не был долгим или особенно страстным, но, ощутив прикосновение губ Люка, София поняла, что никогда еще не чувствовала себя так легко и уверенно. Это было идеальное завершение невероятно прекрасного дня.
Глава 8
Где я?
Я недолго об этом размышляю: боль, вспыхивающая от малейшего движения, подсказывает ответ. Она напоминает мощный водопад; рука и плечо будто воют. Голова словно полна битого стекла, в груди начинает что-то пульсировать, словно с нее сняли немыслимую тяжесть.
За ночь машина превратилась в эскимосское иглу. Снег на лобовом стекле светится, а значит, взошло солнце. Утро воскресенья, шестое февраля 2011 года. Если верить часам – приходится скосить глаза, чтобы взглянуть на циферблат, – сейчас двадцать минут восьмого. Вчера вечером закат был без десяти шесть, и я еще ехал целый час в темноте, прежде чем слетел с дороги. Я провел в западне более двенадцати часов, и, хотя я еще жив, на мгновение меня охватывает ужас.
Знакомое ощущение. Хотя со стороны и не скажешь. Когда я работал в магазине, клиенты часто удивлялись, услышав, что я был на войне. Я об этом помалкивал и лишь однажды рассказал Рут о случившемся. И больше мы о войне не говорили. В те годы Гринсборо еще не успел разрастись до нынешних размеров, городок был маленький, и многие из моих знакомых знали, что я воевал в Европе и лежал в госпитале. Но они, как и я, имели мало желания обсуждать войну, когда она наконец закончилась. Одних нестерпимо мучили воспоминания, для других будущее представляло больше интереса, чем прошлое.
Но если кто-нибудь спрашивал, я отвечал, что моя история не стоит времени, которое уйдет на рассказ. Если собеседник все-таки требовал подробностей, я отвечал, что вступил в военно-воздушные силы США в июне 1942 года и, принеся присягу, сел вместе с другими курсантами на поезд, идущий на призывной пункт в Санта-Ана, штат Калифорния. Это была моя первая поездка на запад. Целый месяц я провел, обучаясь исполнять приказы, мыть уборные и маршировать. Из Санта-Аны меня отправили в летную школу в Окснарде, где я изучил основы метеорологии, навигации, аэродинамики и механики. Заодно я занимался с инструктором и постепенно научился управлять самолетом. Там же состоялся мой первый самостоятельный вылет – и за три месяца я налетал достаточное количество часов, чтобы перейти на следующий этап, в Гарднер-Филд в Тафте. Потом я поехал в Росвелл, учиться дальше, и, наконец, вернулся в Санта-Ану, где началась моя официальная подготовка как штурмана. Но и после окончания обучения я не сразу оказался в бою. Меня послали в Мазер-Филд, вблизи Сакраменто, на расширенные летные курсы; там я научился находить направление полета с неработающими приборами, по звездам и по приметам на земле. Только тогда я получил разрешение летать.
Прошли еще два месяца, прежде чем нас перебросили в Европу. Сначала выпускники попали в Техас, где их распределили на бомбардировщики «В-17», и наконец в Англию. Перед тем как впервые дать мне боевое задание – в октябре 1943 года, – меня почти полтора года обучали в Америке, вдали от театра военных действий.
Это не те впечатления о войне, о которых люди обычно хотят услышать, но они действительно таковы. Обучение, переброски и вновь обучение. Увольнения по выходным и первая поездка на калифорнийский пляж, где я впервые увидел Тихий океан. Гигантские секвойи в Северной Калифорнии – такие огромные, что кажутся ненастоящими. Благоговение, которое охватило меня, когда я летел над пустынной землей на рассвете. И разумеется, Джо Торрей, мой лучший друг.
Нас мало что объединяло. Джон был католиком из Чикаго, он играл в бейсбол, и у него недоставало нескольких зубов. Он не мог сказать ни единой фразы без сквернословия, зато много смеялся и шутил над собой, и все хотели, чтобы в их увольнительные Торрей непременно составил им компанию. Молодые летчики приглашали Джо сыграть в покер или вместе погулять в городе, потому что женщины тоже считали его неотразимым. Для меня всегда оставалось загадкой, отчего Джо зачастую предпочитал проводить время со мной, но именно благодаря ему я не чувствовал себя изгоем. Именно с Джо я впервые выпил пива, сидя на пирсе в Санта-Монике, с Джо выкурил первую и единственную в жизни сигарету. Именно с Джо разговаривал в те дни, когда особенно скучал по Рут, и он слушал – так внимательно, что мне хотелось говорить и говорить, пока наконец не наступало облегчение. Джо тоже дома ждала невеста, славная девушка по имени Марла, и он признавал, что его не особенно волнует, чем закончится война, лишь бы он вернулся к ней.
Мы с Джо оказались на одном самолете. Нашим капитаном был полковник Бад Рэмси, настоящий герой и гениальный летчик. Он уже давно отлетал свой минимум и пошел на второй круг. Бад Рэмси не терял спокойствия даже в самых непредвиденных обстоятельствах, и мы знали, что нам повезло заполучить такого командира.
Настоящая война для меня началась второго октября, когда мы совершили налет на базу подводных лодок в Эмдене. Через два дня нас ввели в состав эскадрильи из трехсот бомбардировщиков, летевших на Франкфурт. Десятого октября мы бомбили железнодорожную станцию в Мюнстере, а четырнадцатого – в день, известный как Черный четверг, – война для меня закончилась.
Нашей целью был шарикоподшипниковый завод в Швайнфурте. Его уже бомбили несколько месяцев назад, но немцы успели многое починить. Мы находились слишком далеко от базы, поэтому нас не поддерживали истребители, и на сей раз нашего визита ждали. С берега поднялись немецкие истребители и пустились преследовать отдельные звенья нашей авиационной цепи; когда мы подлетели на достаточное расстояние, от разрывов зенитных снарядов уже висел густой дым над всем городом. Вокруг взрывались немецкие снаряды, и воздушные волны сотрясали самолет. Мы едва успели сбросить бомбы, когда к нам вдруг приблизились сразу несколько вражеских истребителей. Они налетели с разных сторон, окружили наши бомбардировщики, и те начали падать, горя и выписывая спирали. Через несколько минут боевой строй разметало в клочья. Наш стрелок получил пулю в лоб. Я инстинктивно перебрался на его место и начал вести огонь, выпустив около пятисот очередей, но не причинил противнику ощутимого вреда. В тот момент я сомневался, что уцелею, но был слишком напуган, чтобы прекратить стрельбу.
Нас обстреляли с одного бока, потом с другого. С моего места виднелись гигантские дыры в обшивке крыла. Когда вражеским огнем разнесло двигатель, самолет закачался, и послышался оглушительный рев. Бад возился с управлением. Одно крыло внезапно накренилось, и самолет начал терять высоту. Позади клубился дым. Истребители приблизились, чтобы нанести последний удар, и всадили нам еще немного шрапнели в фюзеляж. Мы снизились на тысячу футов, потом на две. На пять. На восемь. Но Бад каким-то чудом умудрился выровнять самолет, и он, как мифическое крылатое существо, стал подниматься. Как ни странно, мы еще держались в воздухе, но оторвались от эскадрильи и оказались одни над вражеской территорией – и истребители не отставали.
Бад развернулся к базе в отчаянной попытке спастись, когда снаряд разнес кабину. Джо был ранен, он в ужасе повернулся ко мне. Я увидел, как у него недоверчиво округлились глаза, а губы произнесли мое имя. Я бросился к другу, намереваясь сделать хоть что-нибудь, но внезапно упал, разом лишившись сил. Я не понимал, что случилось, – не понимал, что меня ранило, и тщетно пытался подняться на ноги, чтобы помочь Джо, когда вдруг ощутил, один за другим, несколько резких ожогов. Опустив глаза, я увидел, как по нижней половине туловища расплываются огромные алые пятна. Мир завертелся вокруг, и я потерял сознание.
Не знаю, как мы добрались до базы, но Бад Рэмси совершил чудо. Позже, в госпитале, мне рассказывали, что люди фотографировали наш самолет после приземления и удивлялись тому, как он удержался в воздухе. Но я не стал смотреть на фотографии, даже когда пошел на поправку.
Врачи сказали, что я чудом выжил. К тому моменту, когда мы достигли английской базы, я потерял более половины всего объема крови и был бел как полотно. Пульс едва прощупывался на запястье, но тем не менее медики спешно отправили меня в операционную. Они сомневались, что я протяну до утра. Максимум – сутки. Моим родителям отправили телеграмму, где сообщалось, что я ранен и что «о дальнейшем мы вам сообщим». Под «дальнейшим» имелась в виду телеграмма, извещающая о моей смерти.
Но вторую телеграмму так и не пришлось посылать, потому что я выжил. Это не был сознательный выбор героя. Я лежал без сознания и впоследствии не мог припомнить ни единого сна – я даже не помнил, видел ли сны. Но на пятый день после операции я пришел в себя, весь в поту. По словам сиделок, я бредил и кричал от боли. Начался перитонит, и меня вновь повезли в операционную. Я и этого не помню – и ни одного из тех дней, которые последовали за операцией. Почти две недели я пролежал в жару, и, каждое утро, прикидывая мои перспективы, врач качал головой. Пока я валялся без памяти, ко мне заглянули Бад Рэмси и уцелевшие члены экипажа, который назначили на новый самолет. Тем временем родителям Джо Торрея отправили телеграмму с известием о смерти сына. Королевские военно-воздушные силы бомбили Кассель, война продолжалась.
Жар спал, когда настал ноябрь. Открыв глаза, я не понял, где нахожусь. Я понятия не имел, что случилось, и не мог двигаться. Чувствуя себя погребенным заживо, я собрал все свои силы и прошептал одно-единственное слово: Рут.
Солнце светит ярче, ветер дует сильнее, и никого на дороге нет. Ужас, который меня охватывал, наконец отступил, и сознание, не скованное страхом, начинает блуждать. Я отмечаю, что быть заживо погребенным в машине для меня знакомое дело. Не так давно на своем любимом канале я видел сюжет про одного шведа, который, как и я, попал в снежную ловушку. Это случилось вблизи города под названием Умео, недалеко от Полярного круга, где температура значительно ниже нуля. Если верить ведущему, засыпанная снегом машина превратилась в кусок льда. Хотя тот парень не протянул бы долго, если бы находился снаружи, температура внутри машины оказалась вполне сносной, тем более что он был соответственно одет и прихватил с собой спальник. Но это еще цветочки; удивительнее всего то, сколько он продержался. Без воды и пищи (не считая нескольких пригоршней снега) его тело, по словам врачей, практически впало в спячку. Процессы организма замедлились настолько, что парня обнаружили живым через… шестьдесят четыре дня.
Я, помнится, подумал: «Ого, шестьдесят четыре». Тогда, сидя перед телевизором, я с трудом мог представить себе подобное положение, но, разумеется, сейчас оно обретало для меня новый смысл. Два месяца в моей ситуации означают, что кто-нибудь найдет меня в начале апреля. Будут цвести азалии, снег давным-давно стает, настанут теплые, как летом, дни. Если кто и наткнется на мою машину в апреле, то, вероятнее всего, молодые люди в шортах и солнечных очках.
Нет. Помощь непременно придет раньше. Но при этой мысли отнюдь не становится легче. И малоутешителен тот факт, что снаружи не так уж холодно и что у меня есть два сэндвича. Потому что я не тот швед. Ему было сорок четыре, и он не пострадал в аварии; а я сломал руку и ключицу, потерял много крови, и мне девяносто один год. Я боюсь упасть в обморок от любого движения, и, честно говоря, в режим спячки мое тело перешло десять лет назад. Если жизненные процессы замедлятся еще немного, я погружусь в вечный сон.
Но в этом есть и свой плюс: я пока не голоден. Что характерно для стариков. В последние годы я почти утратил аппетит и по утрам с трудом заставлял себя съесть один-единственный тост и выпить чашку кофе. Но пить мне хочется. Горло болит, как ободранное, и я не знаю, что делать. Хотя в машине есть бутылка воды, я с ужасом предчувствую боль, которая непременно нахлынет, если пуститься на ее поиски.
А еще мне холодно, очень холодно. Я не чувствовал такого озноба с тех пор, как много лет назад лежал в госпитале. После операций, когда жар спал и я почувствовал, что мое тело начинает оживать, начались мучительные мигрени. Гланды распухли, лихорадка вернулась, и я чувствовал пульсирующую боль в том месте, которое дорого любому мужчине. Поначалу врачи надеялись, что вторая лихорадка, как и первая, вскоре пройдет. Но нет. У лежавшего рядом парня оказались точно такие же симптомы, а через несколько дней в нашей палате заболели еще трое. Это была свинка, детская болезнь, но для взрослых гораздо более опасная. У меня, как у самого слабого, заболевание протекало сложнее всех в палате. Вирус терзал меня почти три недели. Когда я выздоровел, то весил пятьдесят килограммов и не мог стоять на ногах без посторонней помощи.
Прошел месяц, прежде чем я наконец вышел из госпиталя, но мне летать еще не разрешали. Я по-прежнему слишком мало весил, и вдобавок от моей прежней компании не осталось ни одного человека. Я узнал, что Бада Рэмси сбили где-то в Германии и он погиб со всем экипажем. Поначалу никто не знал, что со мной делать, а потом начальство решило отправить меня обратно в Санта-Ану. До конца войны я обучал курсантов. В январе 1946 года, демобилизовавшись и съездив в Чикаго, чтобы выразить соболезнования родителям Джо Торрея, я вернулся в Северную Каролину.
Как и все ветераны, я хотел забыть о войне. Но не мог. Я злился, горевал и с отвращением думал о том, во что превратился. Не считая ночи, проведенной в небе над Швайнфуртом, я почти ничего не помнил, но война меня не покинула. До конца жизни сохранились раны, которые нельзя было увидеть, но и невозможно вылечить. Джо Торрей и Бад Рэмси, прекрасные люди, а я выжил, и совесть не давала мне покоя. Раны от шрапнели мешали ходить холодными зимними утрами, желудок так и не начал нормально работать. Я не пью молока, не ем пряных блюд, я так и не набрал утраченный вес. На самолетах я не летал с 1945 года, не люблю больницы и не могу смотреть фильмы о войне. Война и время, проведенное в госпитале, изменили мою жизнь навсегда.
– Ты плачешь, – говорит Рут.
В другое время и в другом месте я бы вытер ладонью слезы с лица. Но сейчас это невозможно.
– Я даже не заметил.
– Ты часто плакал во сне, – продолжает Рут. – Когда мы только поженились. Я слышала ночью, как ты плакал, и с ума сходила от жалости. Я гладила тебя по спине, успокаивала, и иногда ты переворачивался на другой бок и затихал. А иногда плакал всю ночь, а утром говорил, что сам не помнишь почему.
– Иногда я и правда не помнил.
Рут пристально смотрит на меня.
– А иногда помнил.
Я прищуриваюсь – образ подрагивает, как будто я смотрю на Рут сквозь волны теплого воздуха, который поднимается от асфальта летом. На ней темно-синее платье, в волосах белая лента, голос звучит так, словно она еще старше. Теперь Рут двадцать три года. Время, когда я вернулся с войны.
– Я думал про Джо Торрея, – говорю я.
– Твоего друга, – заканчивает она, кивая. – Того парня, который на спор съел пять хот-догов в Сан-Франциско. С ним ты впервые попробовал пиво.
Про сигареты я не говорил – знал, что она не одобрит. Рут всегда ненавидела запах табака. Я не соврал, просто умолчал – и давно убедил себя, что поступил правильно.
– Да, – подтверждаю я.
Утренний свет окружает ее сиянием.
– Жаль, что я с ним так и не познакомилась, – произносит Рут.
– Он бы тебе понравился.
Рут задумчиво покашливает и отворачивается. Она смотрит в залепленное снегом окно, погруженная в собственные мысли. Я думаю: машина стала моей могилой.
– Еще ты вспоминал госпиталь, – негромко говорит она.
Я киваю, и она устало вздыхает.
– Разве ты не слышал, что я сказала? – спрашивает Рут, поворачиваясь обратно. – Что мне это не важно. Я бы не стала врать.
– Намеренно – да, не стала бы, – отвечаю я. – Но может быть, ты временами лгала самой себе.
Мои слова ее удивляют, пусть даже только потому, что я никогда столь прямо не высказывался по этому поводу. Но я знаю, что прав.
– Вот почему ты перестал писать, – замечает Рут. – Когда тебя отправили обратно в Калифорнию, письма стали приходить все реже, а потом и вообще перестали. Я полгода не получала от тебя вестей.
– Я перестал писать, потому что помнил твои слова.
– Потому что ты хотел, чтобы мы расстались. – В голосе жены звучит гнев, и я боюсь смотреть Рут в глаза.
– Я желал тебе счастья.
– А я не была счастлива, – огрызается она. – Я не знала, что думать, мучилась и не понимала, что происходит. Я каждый день за тебя молилась и надеялась, что ты напишешь, но, открывая почтовый ящик, вновь ничего не находила, сколько бы сама тебе ни писала.
– Прости. Я поступил дурно.
– Ты хотя бы читал мои письма?
– Все до единого. И перечитывал не раз. Я пытался написать о том, что случилось, но не мог подобрать слова.
Рут качает головой.
– Ты даже не сказал, когда вернешься. Я узнала от твоей матери и решила встретить тебя на станции, как делал ты, когда я приезжала домой из колледжа.
– Но не встретила.
– Чтобы проверить, придешь ли ты ко мне. Но прошло несколько дней, потом неделя, ты не пришел в синагогу, и я поняла, что ты меня избегаешь. Поэтому я пришла в магазин сама и сказала, что нам надо поговорить. Помнишь, что ты ответил?
Я сожалею об этом больше, чем о чем-либо другом. Но Рут ждет, с напряженным видом, и не сводит глаз с моего лица. В ее взгляде читается вызов.
– Я сказал, что наша помолвка расторгнута и между нами все кончено.
Она поднимает бровь.
– Да. Именно так ты и сказал.
– Я тогда не мог с тобой разговаривать. Я…
Я замолкаю, и Рут договаривает:
– Ты злился.
И кивает.
– Я видела гнев в твоих глазах. Но не сомневалась, что ты по-прежнему меня любишь.
– Да, – признаю я. – Я тебя любил.
– Но мне было больно, – продолжает Рут. – Я вернулась домой и заплакала, как ребенок. Моя мама вошла в комнату, и мы долго сидели обнявшись. Мы обе не знали, что делать. Я уже многое потеряла. И не выдержала бы, если б еще и рассталась с тобой…
Она имеет в виду родных, которые остались в Вене. В то время я не понимал, как эгоистично себя вел и как выглядели мои поступки в глазах Рут. Воспоминания об этом тоже преследуют меня всю жизнь, и, сидя в машине, я испытываю стыд.
Рут, моя любимая жена, знает, что я чувствую. Она начинает с необычайной нежностью:
– Но если между нами все и правда было кончено, я желала знать почему. Поэтому на следующий день я пошла в аптеку, напротив твоего магазина, и заказала шоколадную шипучку. Я сидела у окна и наблюдала, как ты работаешь. Ты меня видел – но так и не подошел. Я пришла туда на следующий день и через день, и лишь тогда ты наконец решился.
– Потому что мама заставила, – признаю я. – Она сказала, что ты имеешь право знать причину.
– Ты всегда так говорил, но, думаю, ты и сам хотел со мной повидаться, потому что скучал. И потому что знал, что только я могу тебе помочь.
Я закрываю глаза. Рут права, конечно. Бесконечно права. Она всегда знала меня лучше, чем я сам.
– Я сел рядом. И мне тоже принесли шоколадную шипучку.
– Ты страшно похудел. Я подумала: придется снова тебя откормить. Чтоб ты стал таким пухленьким, каким был, когда мы познакомились.
– Я никогда не был толстым, – возражаю я. – Меня чуть не забраковали в военной комиссии.
– Да, но по возвращении от тебя остались кожа да кости. Костюм на тебе висел как на вешалке. И ветром тебя чуть не унесло, когда ты переходил улицу. Я задумалась, станешь ли ты когда-нибудь прежним. Я боялась, что не увижу больше человека, которого некогда любила.
– И все-таки ты дала мне шанс.
Рут пожимает плечами.
– А что оставалось делать? – говорит она, и глаза у нее блестят. – Ведь Дэвид Эпштейн к тому времени уже женился.
Я смеюсь, почти против воли, и в теле вспыхивает боль. Меня захлестывает тошнота. Я втягиваю воздух сквозь стиснутые зубы и чувствую, как волна постепенно начинает отступать. Рут ждет, когда я отдышусь, прежде чем продолжить:
– Признаюсь, я испугалась. Я хотела, чтобы между нами все было как раньше, поэтому сделала вид, что ничего не изменилось. Я болтала об учебе, о друзьях, о том, что выучила в колледже, о том, как родители устроили мне сюрприз, приехав в день выпуска. Я рассказала, что подрабатываю учительницей в школе неподалеку от синагоги, а осенью предстоит собеседование на полную ставку в начальной школе на окраине города. Еще я сказала, что мой отец в очередной раз виделся с деканом факультета истории искусств в Дьюке и что родители, возможно, переедут в Дарем. А потом я принялась рассуждать вслух, не придется ли мне бросить работу в школе и уехать в Дарем вместе с ними.
– И я вдруг понял, что не хочу тебя отпускать.
– Потому-то я об этом заговорила. – Рут улыбается. – Я хотела видеть твою реакцию. И на мгновение прежний Айра вернулся. Тогда я перестала бояться, что ты ушел навсегда.
– Но не попросила проводить до дома.
– Ты был не готов и слишком злился. Поэтому я предложила раз в неделю встречаться за шоколадной шипучкой, как раньше. Ты нуждался в отдыхе, а я вполне могла подождать.
– Но не вечно.
– Да, не вечно. В конце февраля я уже стала сомневаться, что ты когда-нибудь меня поцелуешь.
– Я очень хотел, – признаюсь я. – Каждый раз, когда мы виделись, я едва удерживался.
– Я это видела, потому-то и терялась. Не понимала, что не так и почему ты сторонишься меня, почему не доверяешь. Неужели ты не знал, что я буду любить тебя невзирая ни на что?
– Знаю, – отвечаю я. – Потому-то и не говорил.
В конце концов я, разумеется, ей сказал – холодным вечером в начале марта. Я позвонил Рут и предложил встретиться в парке, где мы гуляли сотни раз. Тогда я еще не собирался ничего говорить и убеждал себя, что мне просто нужно с кем-нибудь пообщаться, поскольку атмосфера дома сделалась гнетущей.
Мой отец во время войны преуспевал и, как только она закончилась, вновь вернулся к галантерейному ремеслу. Исчезли швейные машинки, на их месте появились вешалки с костюмами, на первый взгляд магазин выглядел совсем как до войны. Но внутри все изменилось. Изменился отец. Вместо того чтобы приветствовать покупателей в дверях, как он делал раньше, отец сидел целыми днями в задней комнате, слушая новости по радио и пытаясь постичь суть безумия, вызвавшего гибель стольких невинных людей. Ни о чем другом он говорить не желал; холокост стал темой всех разговоров за столом, да и в любую свободную минуту. Чем больше отец говорил, тем старательней мама сосредотачивалась на шитье, потому что ей нестерпимо больно было даже думать об этом. В конце концов, для отца ужасы войны остались абстрактными, а для матери, которая, как и Рут, потеряла родных и близких, – личным опытом. Начав с разной реакции на эти катастрофические события, мои родители постепенно стали отдаляться друг от друга – и так продолжалось до самого конца.
Будучи их сыном, я старался не принимать ничью сторону. Отца я выслушивал, а маме ничего не говорил, но, когда мы, все трое, оказывались вместе, мне вдруг приходило в голову, что мы позабыли, как быть семьей. А главное, отец теперь ходил в синагогу вместе со мной и мамой, и наши задушевные разговоры ушли в прошлое. Когда отец сообщил, что намерен сделать меня своим партнером – то есть нам троим предстояло круглые сутки проводить вместе, – я пришел в отчаяние, будучи уверен, что нет никакой возможности спастись от уныния, которым была проникнута наша жизнь.
– Ты сейчас думаешь о родителях, – говорит Рут.
– Ты всегда хорошо относилась к ним.
– Я очень любила твою маму, – отвечает она. – Несмотря на разницу в возрасте, она стала первой подругой, которую я завела в Америке.
– А отец?