Самая страшная книга 2021 Погуляй Юрий

Хохот ведьмы.

В зашторенные окна долбили с улицы. Руслан знал: это рвутся черногрудые птицы. Они хотят крови. С самого утра они хотят его крови. Но им придется подождать, пока закончит отец.

Зубы терзали Руслана. Рвали на части. Он попытался вновь дотянуться до ножа, но тут что-то хрустнуло в спине. По позвоночнику прокатился холод.

Ноги были больше не нужны.

– Терпи, – донесся голос ведьмы издалека. – Знаю, что больно. Будет еще больнее, но ты терпи. Еще увидишь свою сестру. Еще полетаешь с ней. Вас, черногрудых, много. Обо всех позабочусь.

Проваливаясь в темноту, Руслан чувствовал, как холод в спине превращается в жар. Как горят его легкие, раздираемые обжигающим воздухом.

«Горячо… – подумал он. – Как же горячо».

Лин Яровой

Пепельная тетрадь

Всю ночь напролет ветер с уханьем швыряет в окна мелкий снег. От порывов метели дребезжат стекла. Поначалу, как только потушены лампы, воспитанницы еще пытаются переговариваться, как делают всякий раз перед сном. Под высоким сводчатым потолком дортуара летают шепотки и смешки. Кто-то по традиции заводит страшную быличку. Рассказывают здесь все то, что Саша слышала еще дома, до учебы, от старшего брата: про белых дам, про кладбища, про утопленников, но бытует тут и свое, оригинальное – про черных человечков например, живущих в глубоких подвалах училища, и про огромную летающую голову мертвой козы, которая является тем, кто осмелится выглянуть ровно в полночь в окно. Последняя быличка почему-то особенно жуткая, хоть и сто раз слышанная. Рассказчицу быстро просят умолкнуть. И вскоре все тридцать барышень в дортуаре молча лежат и слушают, как с разбегу ударяется в окна взбесившийся ветер.

Понемногу Саша погружается в беспокойный сон, где вой ветра переходит в гул пламени, где холод скверно протопленного помещения сменяется одуряющим жаром, словно рядом надвигается стена огня. И кто-то истошно вопит, надрывая горло, будто его тащат прямиком в огонь, – но, скорее всего, это лишь свист ветра, искаженный сновидением…

Утром в дортуаре холодно настолько, что зубы выбивают дробь. Так не хочется выбираться из-под одеяла, тонкого и вытертого до ветхости, но все же хранящего зыбкий призрак тепла; но за шесть лет волей-неволей привыкнешь вскакивать сразу, покуда одеяло с тебя не сдернули, а то еще и ледяной водой не плеснули. Теперь – одеться поскорее, чтобы каменная, могильная стылость дортуара не успела проникнуть в каждую жилу, ведь ночная рубашка с широченным воротом едва не спадает с плеч и совсем не греет. Сегодня воздух особенно ледяной, прямо студеный, да еще с привкусом гари – на кухне, видать, что-то сожгли.

За годы жизни в училище искусством быстро приводить себя в предписанный правилами идеальный порядок овладеваешь в совершенстве. Ладно хоть воспитанницам старшей ступени не надобно каждое утро завивать волосы, как младшим, которых здесь, по пришедшей с кем-то из классных дам петербургской привычке, кличут «кафульками», хотя тут не Петербург и отнюдь не Смольный. Впрочем, Саша слышала, что в Смольном порядки весьма схожи. О бестолковости оных к семнадцати годам вполне начинаешь догадываться, хотя еще не осмеливаешься критиковать вслух. Ох и намучилась Саша со своими волосами в бытность «кафулькой»: прямые и жесткие, будто из конской гривы, и в придачу невнятной буро-рыжеватой масти, они, даже густо смазанные маслом и туго накрученные на бумажки-папильотки, уже через пару часов начинали распрямляться и торчали во все стороны самым смехотворным и нелепым образом. За это «воронье гнездо» Сашу часто наказывали, а надо сказать, за недостойный воспитанницы облик кара следовала куда более суровая, чем за леность в учебе. Как хорошо, что старшим ученицам предписано гладко зачесывать волосы, заплетать косу и закалывать гребнем! Теперь за «неряшливость» вовсю достается уже кудрявым девочкам, но то не Сашина печаль.

Воспитанницы уходят в умывальню, возвращаются, привычно-спешно одеваются, помогают друг другу заплетать волосы и зашнуровывать корсеты. Худой Саше корсет обычно не доставляет хлопот, даже придает некое изящество ее угловатой фигуре, вот только дощечка справа сломалась, будет колоть и натирать бок целый день до крови. По соседству пыхтит, мучаясь с корсетом, Маруся Дублянская – унылый казенный стол и строгие распорядки давно свели с ее круглого лица малороссийский смуглый румянец, но так и не лишили избытка ее крупное, пышное как сдоба тело, с не по годам развитой грудью. Дощечки у Маруси ломаются куда чаще. Почти у всех воспитанниц корсеты тут казенные, дешевые, с косточками из тонких деревяшек, а не из железных пластин или китового уса.

Саша украдкой проверяет: на месте ли книга под матрасом, запрещенная к чтению «Пиковая дама» – в училище нет даже мало-мальски солидной библиотеки, с литературой воспитанницы знакомятся преимущественно по невесть кем составленным пересказам, и многие книги вовсе под запретом, чтобы не вводить в искушение юные души. За «Пиковую даму» влетит, если найдут. Но куда больше Саша боится, чтобы не нашли другую книгу, спрятанную еще более хитро – в прорезь в матрасе, – и надеется, если даже обнаружат «Пиковую даму», то туда-то верно не посмотрят.

– Кто у нас тут еще не поднялся? Что за безобразие! – восклицает с порога дежурная классная дама. Все смотрят на кровать, на которой бугрится одеяло; Саша тоже смотрит, кисло морщится и отворачивается. Век бы ей не видать хозяйку этой кровати. Губы сами собой беззвучно выплевывают неслышное, но как будто выпуклое, почти осязаемое слово: «Ненавижу».

– Аделя, – зовет кто-то из воспитанниц, но сдернуть одеяло не решается. Аделя – единственная тут, у кого родители с приличным достатком. Отдали ее именно сюда, а не в какое-нибудь учебное заведение побогаче, потому что, во-первых, рядом с домом, во-вторых, за особую плату для Адели охотно делаются многочисленные послабления и исключения из правил: и чай она пьет в комнате классной дамы, и дополнительные занятия у нее по музыке и языкам, и забирают ее домой в конце всякой недели, и вечно у нее вдоволь гостинцев, которыми она делится лишь с двумя близкими подругами, и корсет у нее под форменным платьем красивый шелковый, как у взрослой дамы, никакого тебе застиранного хлопка и ломких дощечек.

– Мадемуазель Корсакова!

– Аделя!

Та все не откликается, не шевелится даже, и классная дама подходит, чтобы сдернуть с девушки одеяло. Аделе, конечно, многое позволяется, но чтобы такое…

Рывок – и в воздух из-под одеяла поднимаются какие-то серые хлопья, поначалу даже кажется: снег. А затем все видят простертую на матрасе фигуру – кучу пепла с человеческими очертаниями. Под слоистой обугленной плотью видны кости. Дух гари и паленого мяса становится невыносим.

Кто-то из стоящих поблизости девушек сгибается пополам в позыве рвоты, кто-то падает в обморок. Саша смотрит и смотрит, на нее как столбняк напал, ей чудится, будто все происходящее – лишь продолжение ее сна про огонь, и вот сейчас она проснется по-настоящему, встряхнется, выдохнет: какой ужас ей приснился. Ведь быть такого не может, ведь это слишком дико, чтобы произойти на самом деле.

Потому что вчера вечером она собственной рукой вывела в спрятанной книге – не в «Пиковой даме», а в той, другой:

«Гори».

«Согрешить человек горазд не только делом, но и помыслом, – часто повторяла покойная бабушка и непременно добавляла: – А грешники в пекле маются». Ад маленькой Саше представлялся чем-то вроде домашнего подпола, темным низким подземельем, только бесконечным и сплошь засыпанным пеплом – потому что говорила бабушка невнятно, шамкала и выворачивала губы, и вместо «в пекле» у нее выходило «в пепле». И вот так, в воображении Саши, грешники просто стояли дни и ночи напролет по колено в пепле, в тишине и в жесточайшей тесноте – ведь грешников куда больше, чем праведников, оттого им должно быть тесно. И все они неотрывно смотрели пустыми черными выжженными глазницами, так что Саша в конце концов крепко зажмуривалась, словно этим могла унять разошедшееся воображение.

Был бы Господь милостив – родилась бы Саша в зажиточной семье, единственной и любимой дочерью. Но Господь оказался суров, как самые непримиримые из классных дам, и родилась Саша в семействе мелкопоместного дворянина, нищего, как Иов, обремененного шестью детьми, младшие из которых непрерывно болели – вечно усталая мать была занята ими, и Саша, вторая по старшинству, некрасивая и, по выражению бабушки, «малолюбая», не могла надеяться ни на достойное образование, ни тем более на выгодную партию, пока среди знакомств отца не появился некто генерал Абашев. Отец, к пущим бедам семьи, был заядлый игрок и вскоре влез к Абашеву в долги. Тот, однако, продолжал водить с отцом дружбу, порой платил докторам, что лечили младших, и однажды, будто шутя, высказал желание взять в жены, когда подрастет, отнюдь не миловидную, широкоротую, конопатую Сашу; ей в ту пору было одиннадцать лет. Абашеву, дважды вдовцу, было под шестьдесят. Отец, тоже полушутя, согласился при условии, если Саша прежде получит образование. Так ее участь была решена. Абашев, хоть и обещал устроить Сашу в заведение, где барышням дают самое прекрасное образование (учат и по-французски, и по-немецки, и танцам, и музыке, и наукам), выбрал, однако, самое небогатое московское училище, где по протекции могли принять даже бесплатно.

Годы шли, Абашев слово свое держал и исправно платил за обучение, по всему судя, в ожидании, что и Сашин отец слово тоже сдержит. Почти у всякого человека есть тайная страсть; страстью Абашева было юное, только вошедшее в позволительный для брака возраст, девичье тело, причем само сияние юности было для него равнозначно красоте. Впрочем, в остальном он был человек вполне достойный и, что важно, обеспеченный. Эти две истины внушались понемногу Саше в родительских письмах, когда дело пошло к выпуску. Родители Сашу навещали редко, хоть и недалеко им было ездить; в последние их визиты приезжал и Абашев, хотел посмотреть, во что выросла его малолетняя невеста. Стоял в углу залы с темным морщинистым лицом, снисходительно поглядывал по сторонам, по-хозяйски изучал Сашу, скользя по ней алчным, но не сказать что особенно теплым взглядом. Саша уже вполне понимала, кто этот господин и для чего он здесь.

Понимала она и то, что в ее положении это, пожалуй, лучшая доля из возможных. Родители не сумели бы ни заплатить за ее обучение, ни вывозить ее на балы, да и кому она там глянулась бы, дурнушка и бесприданница. А так ее будущее все-таки было определенным; да, муж стар и безобразен, и что с того, лучше выйти за богатого урода, чем не выйти вовсе.

И все же рядом жили девицы, которые пока вовсе не ведали своего будущего и потому смели мечтать о самом лучшем. Красавицы мечтали, разумеется, о женихах – чтоб кудри, как у херувима, и огненные очи. Некрасивые и совсем бедные девочки – и меж дворянами случается ужасающая нищета – тихо надеялись на место пепиньерки по окончании курса: остаться при училище и преподавать стало бы для них спасением от совершенной обездоленности. А была, например, Аделя, белокурая, вся точено-округлая, хорошенькая, как фарфоровая кукла, к тому же с недавних пор уже обрученная, чем она не преминула похвастаться: ее жених, корнет, в мундире настолько ладном, что было в его облике тоже что-то игрушечное, часто приезжал навестить ее. Дружили они с детства, и были у корнета и кудри, и глаза пронзительные, и стройный стан – в общем, все то, что у большинства воспитанниц небогатого училища едва укладывалось в самые смелые мечты, Аделе досталось так легко и естественно, будто она жила по каким-то иным человеческим законам.

Глядя на Аделю, Саша чувствовала нечто сродни невыносимой боли за грудиной, только не физическое – и все от неисполнимого стремления оказаться на ее месте, поменяться с одноклассницей жизнью и судьбой. Оттого Саша обыкновенно избегала общаться с ней, хотя с самого начала обучения были они вместе. Аделя это чувствовала и Сашу недолюбливала, даже не попросила ни разу ее что-нибудь нарисовать. Прочие однокашницы часто об этом просили: рисовала Саша на редкость замечательно – картинки у нее получались будто из книги, – и девочки частенько просили ее что-нибудь изобразить в своих альбомчиках с пустячными стишками и виньетками либо приносили хорошую бумагу да еще какой-нибудь гостинец для художницы. Когда класс был помладше, выпрашивали рисунки с милыми щенками и котятами или с диковинными фантастическими цветами, а как подросли, стали просить «ангелов», как это называла Саша, – прекрасных юношей с тонкими иконописными ликами. Еще просили портреты, они Саше тоже удавались на славу – свои собственные или предметов своего «обожания».

«Обожание» – так назывался уникальный феномен, процветающий в учебных заведениях для девиц. Ведя жизнь закрытую, оторванную от семьи, годами никуда не отлучаясь из училища, не имея ровно никакого представления о мире за стенами альма-матер (летом гуляли в огороженном саду под стенами училища, зимой не гуляли почти вовсе), девочки испытывали острую нужду в каком-нибудь сильном чувстве, в настоящей привязанности. Предметом такой привязанности, а скорее лихорадочного, хотя, впрочем, совершенно невинного и бескорыстного преклонения, становилась какая-нибудь из старших учениц, либо, куда реже, учитель. От последнего, чтобы стать объектом «обожания», требовалось разве что хоть какая-нибудь умственная пища и вежливое обращение – посреди пустыни суконного равнодушия, окриков, унылой «зубряшки» это встречалось ох как нечасто.

Не классную же даму «обожать», пожилую девицу лет пятидесяти пяти с красноречивой фамилией Шилова, с гнилыми зубами, всегда в платье и шали самых ядовитых для глаза оттенков, носившую толстое эмалевое кольцо на среднем пальце, – если какая девочка на уроке в ее дежурство оказывалась провинившейся, то Шилова тотчас подходила к ней и сгибала палец, чтобы пребольно ударить кольцом точно в темя нерадивой ученицы. И не другую классную даму, тоже с говорящей фамилией, высокую плечистую Волчихину, которая младших девочек драла за уши, а на старших бранилась как кухарка и топала ногами, за что старшие не упускали случая над ней поиздеваться, например, налить клейстера на ее стул в классе. Не годилась для «обожания» ни сухопарая, с лошадиной челюстью, инспектриса Кассель, образец гладчайшего равнодушия, словно она была не человек, а стенка; ни учитель русского языка Дмитриев со страшно изрытым оспой лицом, будто черти горох молотили, – сей замечательный ментор то напивался в стельку и вовсе не показывался на уроках, то трезвел и свирепел до невменяемости, только и успевал раздавать ученицам «единицы» и «нули». Из мужчин в училище были еще разве что очень средний учитель арифметики Конев, глубокий старик, да вовсе трясущийся от дряхлости глуховатый батюшка Илларионов, преподававший Закон Божий. Вообще же учителя-мужчины нарочно подбирались руководством самые старые или страдающие серьезными физическими изъянами, чтобы не волновать души юных учениц.

Считалось возвышенным поступком пострадать во имя «любви» к своему предмету «обожания» – например, ночь напролет молиться за него, или же спуститься в одиночку в страшный подвал с огарком свечи, или съесть зараз столовую ложку соли, а то и вырезать перочинным ножиком дорогие сердцу инициалы прямо на руке. Больно, зато как романтично! Рассказывали даже, будто в каком-то другом училище девочка выпила во имя «обожания» бутылку уксусу и чуть не умерла, а где-то еще ученица объелась белены, росшей в саду, но это было явно чересчур; в Сашином училище такой дикости не водилось.

Сашу некоторые младшие ученицы «обожали» за красивые рисунки. Выражалось это лишь в том, что в рекреации в часы досуга маленькие тщательно завитые девочки тихо ходили за Сашей по пятам и старались заглянуть ей в лицо. Несколько раз с ее позволения они гладили ей передник и пелеринку, однажды кто-то тайком облил подол ее платья дешевыми духами. Много «обожателей» среди учениц младшей ступени находилось, разумеется, у Адели и у других красивых девушек.

Сама Саша все годы обучения оставалась чужда этой своеобразной пародии на страсть; ее страстью было только рисование. Характерно, что во всеобщей атмосфере казенного равнодушия вялая и анемичная учительница рисования и рукоделия вовсе не обращала внимания на ее талант, зато нудно отчитывала за неряшливую вышивку – рукоделие Саше как раз не особенно давалось, а нитки для занятий покупали самые дешевые – вышивать было мучением, нить постоянно рвалась.

На младшей, средней и старшей ступенях, каждая из которых занимала два года, преподавались одни и те же предметы (русский язык, французский и немецкий, всеобщая история, естествознание, география, арифметика…), только с каждым годом более углубленно и расширенно. Сообразно с этим понемногу менялись учителя.

Судьбоносной для Саши стала смена учителя на последнем году обучения, в выпускном классе, который именовался первым (а младший был шестым).

В тот год пришла на должность новая начальница, которая затеяла в сонном болоте училища некоторые преобразования. Выгнала пьяницу Дмитриева и еще нескольких совсем ни на что не годных и ленивых преподавателей, набрала других. Ввела новые предметы. Так, рисование теперь дополнилось историей искусств.

– У нас новый учитель, – выдохнула рядом Маруся Дублянская, когда после утренней молитвы воспитанниц построили попарно и повели в столовую пить чай. – Говорят, молодо-о-ой! – Маруся мечтательно закатила глаза. К последнему году обучения монастырские порядки училища ей опостылели нестерпимо; грубое камлотовое форменное платье жало в груди, на подбородке цвели прыщи; сама не понимая, что с ней происходит, она заглядывалась даже на низенького горбатого истопника. – Слышала, Шило сегодня в коридоре кому-то говорила, что такому, как он, даже дышать нельзя возле нас. Какова, а? – фыркнула Маруся. – Дышать нельзя!

– Ей бы волю – она б и нам дышать запретила, – усмехнулась Саша.

Шилом, разумеется, воспитанницы звали классную даму Шилову. У нее, помимо скверного характера, имелась еще одна примечательная особенность, происходившая, видимо, от ее застарелого девичества: она стремилась отовсюду изжить мужчин и особенно изводила придирками тех воспитанниц, к кому в приемные дни приходили нестарые родственники мужского полу: отцы, братья, кузены и дядья. Аделю, с ее женихом, она вовсе на дух не переносила, но не слишком донимала, поскольку Аделя придумала откупаться от нее: просила родителей прислать ей денег посреди недели, а деньги, согласно порядкам, передавались классной даме – и исчезали у Шиловой. Саша откупиться не могла, но Шилова во время редких встреч Саши с родней посматривала на ее тяжело кашляющего отца и равнодушно-любопытствующего старика Абашева и, видимо, понимала что-то. Саше тогда казалось, что Шилова косится на нее со злорадством.

И вот классная комната, где за пять с лишним лет изучена каждая трещина в грязно-желтой штукатурке, каждый мушиный след на выцветших ландкартах, каждая царапина на двух черных досках. Воспитанницы расселись по скамейкам перед столиками-пюпитрами, Шилова, мрачная, села за свой столик в простенке, где сиживала все уроки, бдительная и придирчивая, в своей бело-сиреневой шали похожая на гриб-поганку. Вошел новый учитель. Он и впрямь был молод. Невысокий, с острым лицом и бесцветными волосами, он вовсе не был хорош собой, к тому же один глаз у него закрывала повязка, а на левой руке не хватало трех пальцев. Рядом разочарованно вздохнула Маруся. Саша перевела взгляд на клочок бумаги, где украдкой рисовала очередного «ангела». Тут учитель заговорил, и Саша мигом забыла о рисунке.

Учителя звали Эрнест Теодорович Бергер, и оказался он настоящим художником. Судя по его речи, образование у него было наверняка академическое: говорил он о древних церквях и фресках в них, о раскопках Помпеев, о строительстве храма Василия Блаженного. Ученицы слушали его, завороженные: после духоты бесконечной «зубряшки» его рассказы были подобны освежающему живительному ветру.

На следующем уроке рисовали вазу с сухими ветками, стоящую на высокой тумбе, и Бергер, обходя учениц, задержался возле Саши.

– У вас большой талант, сударыня, – сказал он тихо. – Если бы вы были юношей, я бы настоятельно посоветовал вам пойти учиться живописи.

– Я не юноша, – так же тихо ответила Саша, вскинув на него глаза. – И что мне делать?

– Полагаю, забыть мои слова и постараться стать счастливой, – еще тише ответил Бергер. Еще мгновение они смотрели друг на друга, и Саша заметила, что возле черной повязки, закрывавшей левый глаз учителя, много тонких шрамов и такие же шрамы сплошь покрывают его руки, особенно беспалую левую. Тут Шилова скрипнула стулом из своего угла, и преподаватель двинулся дальше.

Однако, несмотря на бдительность классной дамы, даже после столь короткого диалога Сашу и нового учителя будто связала невидимая нить. Он явно выделял ее среди прочих; однажды, объясняя что-то, показал свои рисунки в тетради, воздушные, отточенные, великолепные. Вообще, он всегда носил с собой две большие тетради: одну для набросков и записей, а другую, очень истрепанного вида, обгорелую по краю, словно в последний миг спасенную из пожара, он не открывал никогда. Саше было очень интересно, что же в той, другой тетради.

Однажды они с Бергером попались друг другу навстречу в коридоре, будто случайно, но судя по тому, как поспешно преподаватель протянул ей какую-то книгу, он Сашу искал.

– Возьмите, вам пригодится. Только берегите от ваших классных дам.

Книга называлась «Курс рисования, составленный А. Сапожниковым». Саша в замешательстве уставилась на Бергера. К этому дню она уже вполне постигла всю глубину еще недавно непонятного и смешного для нее «обожания». Вежливость учителя, его рисунки и увлекательные рассказы сделали свое дело, а его молодость и, по-видимому, трагическая судьба, наградившая этого одаренного человека странными увечьями и забросившая его преподавать в небогатое училище для девиц, еще и вдесятеро усилили впечатление. Вот теперь-то Саша, будь она особой более экзальтированной, готова была бы и соль жевать, и уксус пить, заедая беленой, и руки себе резать. В полнейшем смятении она произнесла:

– Помилуйте, Эрнест Теодорович, это же царский подарок.

– Да полно вам. К тому же это не подарок, к концу учебного года вернете.

Должно быть, он яснее нее понимал, насколько бессмысленно любое подобное обучение для девицы, не предназначенной ни для чего иного, кроме как выйти замуж да воспитывать детей. И тем не менее незримая нить становилась день ото дня все прочнее. Несмотря на неустанный надзор классных дам, они умудрялись в продолжение целых двух месяцев вроде бы случайно встречаться в коридорах и в рекреации и, пока никто не видел, Бергер ухитрялся передавать ей кое-какие книги и смотрел ее рисунки. Впервые за все пять с лишком лет, проведенных в училище – да что там, впервые, пожалуй, за всю жизнь, – Саша чувствовала что-то светлое, теплое, похожее на счастье. Она по воспоминанию нарисовала пейзаж, что открывался с берега реки, где стояла давно проданная бабушкина усадьба – церковь, крыши деревеньки, – и стесняясь подписала: «Саша Руднева, 1858 год».

– Это вам на добрую память обо мне, – сказала она, протягивая рисунок Бергеру, потупившись. – Так жаль, что я не юноша. Я пошла бы к вам в ученики.

– Напротив, прекрасно, что вы не юноша, – с непонятной полуулыбкой ответил Бергер.

В тот день Шилова с утра почувствовала себя плохо и отправилась в лазарет, замены ей не нашлось, так что уроки проходили без надзора дежурной классной дамы. После урока рисования девицы выпорхнули в коридор – близился обед, – Саша же осталась, чтобы передать свой скромный дар. Бергер принес ей книгу на немецком языке, полную прекрасных литографий, и покуда Саша листала ее, то обратила внимание: учитель открыл загадочную обгорелую тетрадь и принялся увлеченно что-то там рисовать. Иногда поглядывал на Сашу. «Портрет», – с замиранием сердца подумала она. Так хотелось поглядеть! Никаких сил не было терпеть любопытство. «Пусть даже заругает», – сказала себе Саша и, улучив момент, когда Бергер увлекся своей работой, вскочила со скамьи и мигом оказалась за спиной учителя. В тетради с обугленными краями и впрямь был ее портрет, да какой – Саша с малых лет привыкла слышать, что она «жабка» и «дурнышка», а тут некая тень взрослого понимания пробежала по ее неискушенному сознанию, пока она смотрела на этот большой, пухлый, будто воспаленный, приоткрытый рот, на сумрачные глаза и детские веснушки. Вот что видел генерал Аба-шев… и Бергер? Тот судорожно захлопнул тетрадь и отложил на край стола. Внизу портрета было что-то написано, Саша не успела прочесть, что именно.

Они оба замерли в мучительном замешательстве, уставившись друг на друга, но тут в класс ворвались сразу две классные дамы и инспектриса, почему-то в сопровождении дворника.

– Поглядите, какое безобразие, какое бесстыдство! – разорялась Шилова, так некстати рано покинувшая лазарет. – Он остается с девушками наедине! Он подсовывает им это… – Шилова схватила со стола немецкую книгу, раскрытую, как назло, аккурат на литографии, изображавшей Адама и Еву подле печально известного древа совершенно обнаженных. Шилова аж захлебнулась.

– Это, это… Какая срамотища, какой кошмар! Вы, сударь, в своем уме? Вы сию же минуту, слышите, сию же минуту покинете училище, вас к девицам на пушечный выстрел нельзя подпускать! Какое негодяйство… – Шилова сгребла книги со стола в охапку и с размаху швырнула их на пол к ногам Бергера, в точности как она кидала тетради и учебники к ногам нерадивых учениц. – Забирайте эту вашу мерзость, и чтоб духу вашего больше здесь не было!

Бергер, раскрасневшийся и потерянный, принялся трясущимися руками собирать свои книги.

– Да что вы за фурии, – огрызался он на классных дам, но те набросились на него с двух сторон, инспектриса позвала начальницу – скандал выходил кромешный.

Тетрадь с обугленным обрезом улетела под стол. Саша быстро наклонилась, подняла ее, прижала к себе. Поглядела на учителя – отдать? – но того уже уводили из класса, будто арестанта: Шилова с Волчихиной по обеим сторонам, а дворник буквально тащил упирающегося учителя за сюртук. «Потом отдам», – решила Саша. Но было ясно, что «потом», скорее всего, уже не случится.

Обгорелую тетрадь Саша успела спрятать под матрасом своей кровати, рядом с «Пиковой дамой». В дортуаре Сашу скоро нашла Шилова, обшарила ее тумбочку (там, к несчастью, лежал не запрятанный так хорошо «Курс рисования») и тоже поволокла ее к начальнице. Бергера в кабинете уже не было. Чего только Саша не услышала – и про недостойное воспитанницы поведение, и про свое бесстыдство, и про распущенность.

– Да что я сделала дурного?.. – растерянно повторяла Саша.

– Она еще спрашивает! – возмущалась начальница.

– Я давно говорю, есть в ней какая-то коренная испорченность, – ввернула Шилова. – Вместо того чтобы рукодельничать, вечно бестолково бумагу марает.

Решено было наказать Сашу как можно суровее: на ближайший месяц ей запретили видеться с родными и на такой же срок лишили передника (что считалось знаком позора). А главное, постановили, чтобы она все это время, приходя в обеденную залу, ела даже не за черным столом, символом лености и непослушания, за которым завтракали, обедали и ужинали самые скверные девочки, всем в назидание и на посмешище, а вовсе стоя. Вкушать пищу стоя отчего-то считалось признаком падших женщин.

Вечером Саша сидела на кровати и раздумывала, увидит ли она еще когда-нибудь учителя и удастся ли вернуть ему тетрадь. Все-таки она чувствовала угрызения совести. И вместе с тем ей не терпелось вновь посмотреть на свой портрет и прочесть, что под ним написано. Она ждала, когда будет погашен свет и все заснут: тогда можно будет тихонько вытащить тетрадь и пойти в умывальню, где воспитанницы обыкновенно делали что-нибудь порицаемое – тайком ели лакомства или листали запретные книги.

Аделя со своими подружками шепталась о чем-то, хихикала, посматривая в ее сторону. Саша показала им язык.

Когда все утихло, Саша направилась в умывальню. Зажгла свечу. Затаив дух, открыла тетрадь. Листы были плотные, подходящие для рисования, но грязноватые: между ними был какой-то мелкий мусор – катыши от ластика? Саша потрогала их пальцем. Пепел. Обрез тетради был черный, сильно обгоревший. Странная вещь. И сколько Саша ни перелистывала страницы, ища свой портрет, его нигде не было. Тетрадь была совершенно чиста, нетронута.

Саша едва не заплакала. Она же видела рисунок! Или он был на отдельном, вложенном листе, и Бергер успел его вытащить? Должно быть, так. В расстройстве Саша сначала попробовала нарисовать в тетради огрызком карандаша портрет Бергера, но получилось непохоже. Тогда, вконец раздосадованная, Саша нацарапала карикатуру на Шилову – вот та, носатая, расфуфыренная, в нелепом своем чепце с большими бантами, вышла очень похожей – и подписала снизу: «Чтоб тебя черти шилом до смерти тыкали».

Спала Саша плохо, ворочалась, и снилась ей огромная голова мертвой козы из страшных быличек, что якобы подлетает к окнам ровно в полночь. Смутной тенью голова парила за окном дортуара на втором этаже, вдруг придвинулась – и оказалось, что это голова не козы, а гигантской мертвой рыбы, с выпученными тухлыми белесыми зенками и утыканной игловидными зубами пастью, вроде щучьей, – только зубы были длиннющие, как мартовские сосульки. Рыба отвалила челюсть и дыхнула в окно густым облаком пепла.

Саша вздрогнула и проснулась: за сумрачно-белым окном тихо опускался серый пепел. Саша, мучительно дернувшись, так и подпрыгнула на кровати. Оказалось, за окнами всего лишь падал первый снег.

Шилова с утра вновь отправилась в лазарет; из-за первого снегопада многие классные дамы из пожилых чувствовали себя скверно. Ее заменила незнакомая воспитательница, молодая и какая-то потерянная.

Повели на молитву; и уже тогда, когда девицы по очереди читали главы из Евангелия, Саша почувствовала первые щипки. Исподтишка щипала ее за руку одна из подруг Адели, стоявшая рядом, и делала вид, что ничего не происходит. Молоденькая классная дама повела воспитанниц пить чай, и Сашу снова щипали. Затем прямо в столовой ее окружило множество девочек, не только старшие, но и из средней ступени, и все они принялись приплясывать вокруг нее, дергать ее за волосы, больно щипать за руки, за плечи и при этом на разные лады твердить:

– Говорят, кривой учитель-немец показывал тебе срамные картинки? А ты с удовольствием смотрела? Фу-у-у! Да вы и впрямь падшая женщина, мадемуазель Руднева!

Сразу несколько классных дам пытались прекратить это представление.

– Уймитесь! Да что с вами сегодня!.. Всех к черному столу поставим! У нас и так несчастье, а еще и вы разошлись!

В конце концов Саше удалось вырваться из плотного круга кривляющихся учениц. Аделя стояла в стороне, с виду – не более чем зрительница, но по ее сдержанной розовой милой улыбке сразу становилось понятно, кто все это организовал.

– Звери вы! – крикнула ей Саша с ненавистью.

– Сама зверь, – отчеканила Аделя. – Думаешь, не вижу, как сильно ты не любишь меня, как завидуешь мне? Конечно, у самой-то отец, небось, подобно мужику, пешком по дорогам ходит! А этот надменный старик, который с отцом и матерью твоими навещает тебя, – кто он тебе? Небось жених? Не диво, что ты так липла к Бергеру, даже одноглазый учителишко лучше такого старого чучела!

Саша молча толкнула Аделю в грудь, так что та чуть не упала, и выбежала прочь из столовой. Наверху, в дортуаре, было безлюдно, тихими островками стояли убранные кровати. Саша плюхнулась на свою, сдернула пелерину и съемные белые рукава – руки под ними были сплошь в свежих пунцовых синяках. Ее будто душило что-то, даже плакать она не могла.

– Ненавижу, ненавижу, ненавижу, – бормотала Саша. Повторяла одно слово как заклинание. Долго она так сидела, ее никто не искал, даже странно, что на уроках не хватились воспитанницы. Видать, что-то у классных дам случилось и впрямь необычайное. «Что у них там за „несчастье“-то? – подумалось ненароком. – Хотя ну их. Пусть пропадут все пропадом!»

Не зная, куда деваться от безделья, Саша достала обгорелую тетрадь, пролистнула – мелькнул носатый порт рет Шиловой – и начала рисовать Аделю в пожаре, охваченную пламенем. И подписала рисунок: «Гори».

– Я немного слышала, о чем говорили доктор с городовым, – вполголоса рассказывала Маруся Дублянская через пару дней после чудовищного происшествия. – Доктор говорит, это самовоспламенение! Такое очень редко случается… Когда в теле человека само что-то возгорается, и он истлевает до угольков…

Кровать Адели убрали из дортуара, и на пустое место, где она прежде стояла, почему-то никто не осмелился ступать, туда даже старались не смотреть. Бледные тихие девушки сидели кружком в дальнем углу.

– А еще слышала, Волчиха говорила, Шилова совсем плохая.

– Что с ней?

– Редкий и тяжелый недуг.

– Заразный? Нам тут еще эпидемии не хватало…

Саша молча ловила каждое слово. Минувшие дни прошли будто в бреду, она с трудом воспринимала окружающий мир, ночами плакала об Аделе – Бог видит, написала сгоряча, никогда бы не пожелала, зная, что так все выйдет! И больше всего Саша боялась, что кто-нибудь найдет злополучную тетрадь. Страницу с рисунком и со сбывшимся страшным пожеланием надо было вырвать и сжечь. Только к вечеру Саша отважилась это сделать. Тайком пошла в умывальню со злосчастной тетрадью, открыла – и увидела, что неудавшийся портрет Бергера исчез, будто его вовсе не было, а под рисунками и пожеланиями Шиловой и Аделе появились новые надписи, которые ей не принадлежали. Под первым пожеланием была проведена длинная черта, и ниже бурыми чернилами, диковинным калечным почерком, была сделана приписка:

«10 ногтей и 2 локтя волос от живого человека, отнеси под землю, даю 3 дня».

Под вторым пожеланием красовалось следующее:

«Полстакана крови от живого человека, отнеси под землю, даю 3 дня».

Поначалу Саша просто смотрела на надписи, чувствуя, как в груди мучительно колотится сердце. Возможно, кто-то из однокашниц нашел-таки тетрадь и решил над ней пошутить. Но даже Аделе (покойной!..) едва ли пришли бы в голову столь жестокие и изощренные шутки. Надо просто уничтожить проклятые страницы, решила Саша, но едва она протянула руку вырвать первый исписанный лист, как локоть пронзила острейшая боль. Всхлипывая и шипя сквозь зубы, Саша подошла к зеркалу в углу умывальни, стянула рукав и увидела, что из-под кожи возле локтя торчит что-то острое. Пошатываясь от подступившей дурноты, она вытащила это – предмет оказался тонким длинным шипом, похожим на рыбью кость. Она в омерзении швырнула его в помойное ведро. Посмотрела на валявшуюся на полу тетрадь. На память от единственного человека, кто вызывал в ней добрые, светлые, хоть и несколько смятенные чувства, ей достался воистину дьявольский предмет.

«Обратиться к батюшке», – скакнула мысль. Молиться и каяться, и Господь смилуется над ней. Но Саша тут же поняла, что никакие силы, верно, не заставят ее разомкнуть рот, чтобы рассказать о тетради и о своем преступлении, даже на исповеди она будет молчать – и не только из страха, что невесть откуда взявшаяся костяная игла проткнет ей уже не руку, а горло, сколько от ужаса, что ее может ждать после признания. Только с одним человеком на свете она могла бы поговорить обо всем этом… В отчаянии Саша начала молиться, но слова молитвы слетали с губ будто сухие листья, без смысла, без жизни, тетрадь в руках была особенно тяжелой, вещественной, и на ум пришло почему-то, что есть на свете силы, против которых слово Господне не то что бессильно – просто силы эти даже не ведают о существовании Бога.

Саша шептала молитвы, пока слова не начали путаться и язык не пересох. Тогда она решила проникнуть в лазарет училища и выяснить, что же случилось с Шиловой. Если классную даму и впрямь, как Аделю, настигло страшное пожелание из тетради, тогда… Тогда трое суток были на исходе. Следовало отдать долг, пока не случилось что-нибудь совсем ужасное.

Против ожидания, в лазарет Саша попала без труда – двери не запирали и нянечки не было на своем месте; в последние дни строгая дисциплина училища рассыпалась в прах. Еще в коридоре Саша услышала дикие крики. Едва переставляя непослушные ноги, она завернула за угол. Двери отделения для инфекционных больных (четыре года тому назад Саша сама лежала тут со скарлатиной) стояли нараспашку. Палата ярко освещена, за спинами нянечек и докторов виднелось что-то белое… сплошь обмотанный бинтами человек. Саша как во сне не могла отвести взгляда. Только по черным с проседью космам было ясно, что несчастное существо в бинтах – несносная классная дама Шилова, которую воспитанницы так ненавидели. Теперь она вызывала лишь жалость напополам с ужасом. Бинты намокли от густо-кровавых пятен, женщина то и дело дергалась, как от сильных ударов, извивалась на койке и беспрерывно кричала неузнаваемым сорванным голосом.

«Чтоб тебя черти шилом до смерти тыкали».

Саша стремительно проваливалась в бесчувствие, будто в ледяное болото. Ноги еще держали ее, когда появилась одна из нянечек.

– Господи, спаси и помилуй! Девонька, ты зачем сюда? Пойдем, пойдем, нельзя тут, такие страсти…

Тьма прильнула к окнам, пялилась из углов, щерилась из-под кроватей. В дортуаре было так тихо, будто все умерли. Саша лежала, ждала. Ногти она приготовила еще с вечера. Срезала собственные на руках до мяса. Оставалось надеяться, что тому, кто… выставил ей счет… сойдут обрезки ногтей, а не ногтевые пластины целиком. Стакан и острый мясницкий нож она стянула, прокравшись на кухню. Сложнее всего было с волосами. Сашина скромная коса до лопаток не насчитывала двух локтей. Зато у Маруси коса была богатой, длиннющей, одной из самых длинных в училище, и, что важно, Маруся всегда спала как убитая и всегда на правом боку.

Саша тихо поднялась, достала из-под подушки заточенные ножницы, огляделась. Все кругом спали. Страшно: вдруг кто проснется – но делать нечего.

– Прости меня, – беззвучно прошептала Саша и завела ножницы под основание тщательно заплетенной на ночь толстой косы подруги. Никогда бы она не подумала, что человеческие волосы резать так тяжело и так долго. Несколько раз Саша уже впадала в отчаяние, ей беспрестанно казалось, что кто-то следит за ней – хотя кругом виднелись лишь спины да затылки спящих. Но вот дело сделано. Саша обмотала чужую косу вокруг шеи, взяла платок с ногтями, стакан, нож, свечу, полотенце и направилась в умывальню.

Там она спряталась за ширмой и прежде всего крепко замотала себе рот полотенцем, чтобы не кричать. Лезвие ножа жадно ловило отблеск свечи. Ну же… надо сделать это быстро. Саша глотала слезы. Недаром ходят анекдоты про институток, зло думала она, раззадоривая себя. Будто образованные барышни падают в обморок от любой мелочи и вообще ни к чему не пригодны, кроме как болтать по-французски и танцевать. «Сама заварила кашу – сама и расхлебывай!»

Зажмурившись, она так полоснула ножом по предплечью, что сразу закапало. Только подставляй стакан. Потом капать стало медленнее, кровь сворачивалась, закрывая рану, и пришлось, превозмогая дурноту, выдавливать капли, долго, муторно, затем сделать еще один надрез. Главное – завтра не попасться, думала Саша, ведь съемные рукавчики форменного платья такие чистые, белые… Перевязав руку полотенцем, она выскользнула в коридор, держа перед собой стакан с кровью, во мраке наполовину черный, и молилась Богу, быть может давно отвернувшемуся от нее, чтобы подвал оказался не заперт. «Под землю» можно было попасть только так.

Бог – или кто-то другой – ее услышал. Спустившись по скрипучей лестнице, Саша заозиралась, ища, где бы оставить свою плату. Подсвечник дрожал в ее руках, по каменным стенам метались тени от наваленной как попало ветхой мебели, пахло мышами. По училищным легендам, якобы здесь видели каких-то «черных человечков», но как же безобидны теперь казались детские страшилки… Подношение Саша оставила в самом темном углу, под лестницей. Хотела сразу уйти, но падучей звездой мелькнула надежда: а вдруг все-таки чья-то шутка? Подождать до утра, посмотреть?

Огонек свечи съежился, едва не погас. И в почти кромешной тьме Саше почудилось, будто стена шевельнулась, прямо из камня высунулись некие тени, чернее, чем сама чернота; у них были плоские треугольные, будто рыбьи, головы, широкие рты и смутно светящиеся, подобно гнилушкам, круглые мертвые глаза. Гибкими очертаниями твари напоминали угрей. Звонко лопнуло стекло стакана. Послышалось шуршание: отрезанная коса исчезала в пасти самой большой рыбины. Саша почувствовала, как по изнанке бедер текут теплые струйки: она обмочилась от ужаса.

Она не помнила, как добралась до дортуара. Очнулась утром в своей кровати за несколько минут до шести часов, когда обычно все вставали по будням. Лихорадочно проверила: нож, ножницы – все под подушкой, подсвечник с огарком свечи в тумбе, рука тщательно замотана полотенцем. Надо сменить повязку, как-то отстраненно подумала Саша, и тут совсем рядом на одной высокой нестерпимой ноте закричала Мару-ся, ощупывая свою коротко стриженную голову.

Лишь спустя несколько дней Саша осмелилась заглянуть в проклятую тетрадь. Все это время она провела будто в полусне: принимала пищу, присутствовала на уроках, вроде даже учила что-то, спокойно лгала в ответ на вопросы классных дам, искавших ту негодницу, которая обрезала косу Марусе (как Марусина подруга, Саша осталась вне подозрений). Произносила положенные по времени суток молитвы – пустые, тщетные слова, которые даже она сама не слышала, не говоря уж о том, к кому они были обращены… В один из этих дней молились за упокой души рабы Божьей Настасьи. Настасья Петровна Шилова умерла в одну из минувших ночей – как шепотом передавали друг другу воспитанницы, «в великих муках».

Рисунки и надписи с пожеланиями исчезли, исчез и выставленный за исполнение пожеланий счет. Тетрадь была чиста, как в тот день, когда Саша впервые открыла ее. Что это значило? Принята ли плата? Страх за будущее был сильнее страха вновь спуститься в подвал, и после обеда Саше удалось улучить несколько свободных минут, когда никого не было поблизости. Днем, скупо освещенное расположенными под самым потолком маленькими окошками, помещение не казалось столь зловещим. Под лестницей было пусто. Лишь лежали осколки стекла, припорошенные тонким слоем… пыли? Нет, пепла.

Неведомые твари – хозяева страшной тетради – плату приняли.

Письмо Саше передала живущая при училище девушка-сирота из прислуги, что убиралась в классных комнатах.

– Один господин велел отыскать вас и передать это. – Девица протянула чистый конверт, запаянный сургучом.

Саша сразу поняла, от кого может быть это письмо.

– Тебя никто не видел?

– Богом клянусь, никто, барышня. Тот господин сказал, что заплатит мне втрое больше прежнего, если получит от вас ответ.

– Ответ будет завтра, ступай.

«Милостивая государыня! (зачеркнуто)

Милая, дорогая Саша!

До меня дошли слухи, будто в N-ском училище происходят события пугающие и необычайные, оттого я сразу понял, что вы не только нашли мою потерянную тетрадь, но и каким-то образом поняли, для чего она предназначена. Только вы из всех моих тамошних учениц умеете хорошо рисовать; и я видел, как вы подбирали что-то в классе, но даже помыслить тогда не смел, что из всей стопки моих книг и тетрадей к вам улетела именно эта. Я был в неописуемом ужасе, когда обнаружил, что из всех моих вещей остался в классе именно этот предмет, но меня уже изгнали из училища, и никакими доводами и хитростями я не сумел попасть обратно. Мне оставалось лишь надеяться, что нашедший тетрадь будет применять ее обычным способом, т. е. для записей, уроков, эскизов, и что тетрадь выполняет свое предназначение только в моих руках… да что теперь говорить.

Если вы записали в тетради пожелания – а вы наверняка это сделали, – но еще не оплатили выставленный вам счет, поспешите это сделать, иначе вас ждут истязания и смерть. Оплаченные пожелания в тетради исчезают. Исчезают и те, которые вы по каким-либо причинам не успели дописать. После того как заплатите по счетам, закопайте тетрадь где-нибудь в дальнем углу сада. Полагаю, вы уже поняли всю силу этого предмета. Уничтожить ее, увы, невозможно, а спрятать так, чтобы никто не нашел, – наверняка удастся.

Тетрадь сия – ужасный плод моего легкомыслия. Учась в Петербургской Академии художеств, я беспрестанно сравнивал себя с другими, более успешными художниками, и тем самым отравил себе душу настолько, что в конце концов не смог работать, скатился в жизнь самую разгульную и однажды так проигрался, что мне пришлось продать не только все свои картины, но и холст, и краски, и вовсе остаться без угла. В довершение всего меня исключили из Академии, и я бы, верно, бросился с моста, если бы один из моих тогдашних сомнительных приятелей не подсказал мне способ избавления от моих бед. Следовало всего-то явиться к одному старцу в окрестностях Петербурга, жившему в погоревшем скиту, и принести с собой какой-нибудь важный предмет, без которого не мыслишь свою жизнь.

Я отважился прийти, но с порога сказал, что мне нечем платить и я готов отдать долг позже. «Всенепременно отдашь», – сказал старец. С виду он был обычный отшельник, избравший себе жильем полусгоревшую халупу. Внутри скита было голо, черно, воняло застарелой гарью, пылал очаг, над которым была изображена зубастая рыбина вроде щуки. Старец взял то, что я принес, – тетрадь для эскизов, потому что именно такая вещь художнику важнее всего. Старец бросил ее в огонь очага, что-то пробормотал над ней, вернул мне ее обгоревшую и рассказал, что отныне я могу рисовать и писать в ней свои желания, любые, какие захочу, но всегда должен платить по выставленному счету. Я возразил, что Бог вряд ли так мелочен, чтобы выставлять счет, а самому старцу я заплачу позже; тот лишь рассмеялся и сказал, что с ним-то я в расчете и чтобы я сюда больше не приходил. Мне стало жутко, но дело было сделано. Лишь выходя из скита, я осознал, что там было пугающего: в темноте не сразу было заметно, но иконы в красном углу были вовсе не иконами, а просто темными досками с круглыми дырами в них, края дыр были утыканы иглами, так что получалось вроде распахнутых зубастых пастей.

Дальше рассказывать слишком долго, замечу лишь, что тетрадь мне и впрямь помогала, и в Академию я вернулся, и блестяще закончил ее, но вскоре совсем забросил ремесло, ибо меня не отпускала мысль, что всеми успехами я обязан не себе, а тварям, которые читали мои пожелания в проклятой тетради. И чем я заплатил за свои успехи – полагаю, вы догадываетесь. Это подобно карточной игре: стоит начать играть по-крупному, как притупляется здравомыслие и даже сам страх перед болью. Они, эти создания, невзирая на свой облик, вполне разумны, они любят забавляться людьми, любят лакомиться живым и свежим; я отдавал им то, что они просили…

Я много раз намеревался закопать где-нибудь злополучную тетрадь, но малодушие не позволяло мне – я думал, вдруг она мне однажды еще пригодится? Так и случилось: придя в училище, я увидел вас. О, если бы только я не потерял тетрадь! Я пожелал забрать вас с собой после вашего выпуска, чтобы вы были моей… Простите меня, простите, ради Бога, если Он меня еще слышит.

Умоляю, закопайте тетрадь!

И прошу, уничтожьте это письмо после прочтения.

С превеликим раскаянием, Э. Б.».

Это письмо Саша смогла прочитать только поздним вечером, запершись в нужнике. Весь день ей не удавалось остаться наедине с собой: казалось, Маруся Дублянская, смешная и нелепая со своими остриженными волосами, нарочно старается находиться где-то поблизости, следит за ней и что-то подозревает. В последние дни все воспитанницы были несколько не в себе из-за происходящего, но Саша, бледная, с темными от недосыпания подглазьями, слишком задумчивая, не всегда способная вникнуть в то, что ей говорят, все равно выделялась среди прочих девушек.

«Милая, дорогая…» Саша свернула письмо, смаргивая слезы. Если бы только она тогда бросилась вслед за учителем и вернула ему тетрадь! Хотя… Кто знает, какую плату потребовали бы с Бергера за исполнение его нового желания. Судя по его увечьям, он всегда платил собой. Остался ли бы он жив после новой платы?

Маленький кусок письма со словами «милая, дорогая Саша» она оставила, остальное мелко порвала и утопила в нужнике. Вернувшись в дортуар, наткнулась на пристальный взгляд Маруси, но та ничего не сказала. Сжимая клочок письма в руке, Саша ждала, когда подруга заснет и можно будет пойти в умывальню писать ответное письмо, но вместо того сама заснула так внезапно, будто кто-то вынул из нее дух.

Утром, еще до завтрака, дежурная классная дама повела Сашу к начальнице училища. «Неужели что-то открылось?» – обмирала Саша. Однако едва она зашла на холодеющих ногах в кабинет, как увидела у окна высокую фигуру генерала Абашева.

– Мадемуазель Руднева, вам позволено на несколько дней уехать домой, – бесстрастно произнесла начальница, сухая дама, бесконечно равнодушная ко всему, кроме прилежания учениц. – У вас дома несчастье.

– Твой отец при смерти, хочет видеть тебя, – в своей обычной холодноватой манере сказал Абашев. – Собирайся, поедешь со мной.

– Как, как… – залепетала Саша.

– Чахотка. Когда я его в последний раз видел, он лежал в жару и плевал кровью, но был в ясном сознании. Поторопись, если хочешь попрощаться с ним. Я жду тебя здесь.

Саша опрометью бросилась в дортуар, достала тетрадь, уже не заботясь, видит ли ее кто. Карандаш плясал в руке. Рисовать получалось плохо, еле вышли два смутно похожих на оригиналы профиля; ниже она скачущими буквами написала:

«Пусть папенька будет жив и здоров, пожалуйста, умоляю, сделаю, что хотите! Заберите вместо папеньки Абашева, пусть он кровью харкает до смерти!»

Швырнув тетрадь под матрас, Саша обняла себя за плечи, ее трясло. Прочтут ли пожелание? Исполнят ли? Не находя себе места, она вышла в коридор и услышала шум и топот. От кабинета начальницы раздавались крики:

– Кто-нибудь, позовите доктора!

«Получилось», – эта мысль всплыла посреди опустошенного сознания, будто утопленник из холодной реки. Но тут из кабинета выскочил генерал Абашев. Он остановился, уставившись на Сашу, затем выкатил глаза, замычал, стиснул одежду на груди побелевшими пальцами, со страшным глухим стуком рухнул на колени, и из его рта потоком хлынула кровь и рвота. Он упал лицом в пол, задергался, заскреб пол ногами, и крови под ним становилось все больше: целое кровавое море захлестнуло вытертый ковер; ткань, впитавшая кровь, выглядела черной, лоснящейся. Саша опрометью бросилась прочь и без чувств упала возле лестницы.

Почти трое суток она провела в лазарете в глубоком бреду. То ей чудилось, что пламя охватывает палату, то пол заливала свежая кровь; то Бергер наклонялся над ней, проводил указательным пальцем искалеченной руки по ее губам и произносил «милая, дорогая Саша»; то опускались сумерки и из темных углов прямо по воздуху выплывали гигантские рыбины с мертвыми глазами-лунами, с игольчатыми плавниками: они подплывали к Саше и выдыхали ей в лицо пепел.

Очнулась Саша от боли в правой руке. Поднесла к глазам ладонь и увидела, что в самую мясистую ее часть, возле большого пальца, воткнута тонкая костяная игла. Ничего не понимая, выдернула ее; тут же боль пронзила ногу, Саша до крови закусила губу: новая игла торчала уже из щиколотки. Мысли были тяжелые, неповоротливые, будто слипшиеся, зато боль – острой, требовательной. Понукающей.

– Какой сегодня день? – хрипло спросила Саша у нянечки, вязавшей в углу.

– Воскресенье, – ответила та.

«Письмо… Плата!» – спохватилась Саша. Она не ответила на письмо, а главное, она не оплатила по счету в тетради и даже еще не знала, какой счет ей на сей раз выставили. Судя по этим иглам, Абашева тварям было совершенно недостаточно либо его смерть не входила в плату.

Нужно было выбраться из лазарета, дойти до своей кровати в дортуаре, достать тетрадь (только бы ее никто не нашел за минувшие дни!). Нужно было расплатиться с тварями, пока их костяные иглы не истыкали сплошь ее тело, будто подушку для булавок.

Было воскресенье и, судя по умирающему свету в окне, вечер; значит, ученицы находились в зале для визитов, беседовали с родными, классные дамы присутствовали там же.

– Нянечка, поесть принеси, – сказала Саша. – Голодная, сил нет терпеть.

– Принесу, барышня. Вы лежите, вам дохтур вставать строго-настрого запретил.

Женщина поднялась, отложила вязанье. Вышла за дверь.

Саша вскочила и, как была босая, лохматая, в одной рубашке, выбежала из палаты и понеслась по темным коридорам. Новая вспышка боли настигла ее у дверей, она грянулась в них как птица – открылись… Были бы двери заперты – можно было бы сразу попрощаться с жизнью. Саша побежала дальше, на ходу вытаскивая иглу из плеча. На лестнице, ведущей к дортуарам, еще одна игла из ниоткуда вонзилась ей в левую грудь. Кто-то словно играл ею, понукал ее.

Саша упала на колени возле своей кровати, запустила руку под матрас: тетрадь была на месте. Подвывая от облегчения, Саша открыла ее и прочитала написанное под кривой чертой:

«1 голова, 1 сердце, 1 печень, 2 руки от живого человека, отнеси под землю, даю три дня.

Саша протяжно всхлипнула. Плата оказалась немыслимой, неисполнимой, оставалось разве что отправиться прямиком тварям в пасть… «2 руки». Она истерически хохотнула. Почему именно две руки, а не две ноги? Голова, сердце, печень… Как вообще быть?

Босая, трясущаяся от холода, слабости и невыносимой безнадежности, Саша медленно вышла в коридор, прижимая к себе проклятую тетрадь со вложенным в нее карандашом. Новая игла уколола ее в бедро, но на сей раз боль оказалась далекой, притупленной. Саша сама не понимала, куда идет, – но тут услышала чей-то тихий плач.

Завитая рыжая девочка лет десяти, ученица младшей ступени, в новеньком форменном платьице, в отглаженном фартучке и пелеринке стояла у стены и плакала. Саша только глянула на нее – и сразу поняла, что дальше сделает, и понимание это было подобно ощущению полета в пропасть.

– Ты почему плачешь?

– Ко мне никто не приехал… Ни маменька, ни сестры… Сказали идти наверх…

– Смотри, видишь, у меня альбом? Пойдем, я тебе что-нибудь нарисую. Только с одним условием: пока я буду рисовать, ты закроешь ладошками глаза и будешь считать до пятидесяти. Ты умеешь считать?

Девочка, мелко кивая, покорно пошла за Сашей, тянувшей ее за руку.

– Как тебя зовут?

– Катя. Куда мы идем?

– А меня Саша зовут. Мы идем туда, где у меня спрятаны краски. Ты ведь знаешь, от классных дам все приходится прятать, потому что они все на свете запрещают.

В подвале было сумрачно, но еще не вполне темно, серели под потолком окна. Ступени лестницы громко взвизгивали рассохшимися досками.

– Мне страшно! – Девочка слабо задергалась. – Куда ты меня ведешь?

– Я же говорю, тут у меня спрятаны…

– Тут темно, тут нет никаких красок!

– Это особенные краски, они светятся в темноте. Хочешь посмотреть? Тогда закрой глаза и считай…

В сумерках было видно, как девочка закрыла ладонями глаза, впрочем подглядывая сквозь пальцы. Саша повела ее под лестницу.

– Считай.

– Один, два, три, четыре, пять… – тихий дрожащий голос девочки тонул в подвальной тишине.

На «двенадцать» из тьмы под лестницей выдвинулась рыбья голова – таких огромных Саша еще не видела: в сумерках были различимы древние костяные пластины на голове, шипы на грудных плавниках, круглые, тускло светящиеся белесые глаза без зрачков. Пастью в зубах-иглах рыбина наделась на голову девочки, будто чудовищный колпак; твари поменьше, лоснящиеся и гибкие, вцепились ей в бока, принялись рвать плоть. Девочка только успела коротко взвизгнуть, а дальше ее уже было не слышно.

Саша на подгибающихся ногах отступила к стене возле лестницы, сползла на пол. Она чувствовала себя мертвецом, словно бы некая бестелесная ее часть стремительно разлагалась и смердела; она чувствовала этот запах отчетливей, чем запах свежей крови. С хриплым воем она обратила взгляд к темному потолку, что закрывал далекое и, верно, совершенно пустое небо. Руки ее судорожно тискали тетрадь и карандаш.

«пусть всего этого не будет

небудетнебудет

отстаньте от меня я просто хочу жить счастливо»

Наверху подвальной лестницы распахнулась дверь. Вниз начала спускаться Маруся, ее коротко стриженные волосы топорщились ореолом, свеча в руке дрожала. На последних ступенях она остановилась, испуганно разглядывая Сашу: та, сидящая на полу, в одной рубахе, с грязными ногами, с бледным безумным лицом, что-то царапала в тетради и не сразу обратила на нее темный дикий взгляд. А затем Маруся увидела брызги крови у лестницы.

– Боже, я так и знала, ты совсем безумна, – прошептала Маруся и бросилась обратно с истошными криками «Помогите!», но споткнулась на самом верху лестницы и упала на четвереньки, и тут Саша нагнала ее, схватила за пелерину и со всех сил дернула вниз. Маруся скатилась по крутой лестнице, упала навзничь, стукнувшись затылком о каменный пол, и больше не двигалась.

– Марусь… – Саша наклонилась, дотронулась до плеча подруги. Маруся остановившимся взглядом смотрела перед собой. Рядом теплился выпавший из подсвечника огарок свечи, от него понемногу занималась пламенем Марусина белая пелеринка.

Вот теперь не осталось ни страха, ни жалости, ни даже раскаяния – лишь огромное желание прекратить все это, швырнуть в вечную тьму беспамятства и небытия. Саша обернулась к темноте под лестницей. Ее луноглазые рыболикие боги смотрели на нее, боги, что всегда отвечали, в отличие от прочих богов, всегда выполняли, по человечьему хотению, по их всемогущему велению, но требовали непомерную плату. Саша не отводила взгляда.

Затем она взяла тетрадь и карандаш, и в свете костерка от уже вовсю полыхающей пелеринки на мертвой подруге начала рисовать. Она изобразила тетрадь с обгоревшим обрезом, объятую огнем, что перемалывал ее в пепел, и подписала:

«Уничтожьте ее, не нужна она мне больше».

И сразу же внизу, под чертой, проявилась надпись кривыми, изломанными буквами:

«Сделано».

Тетрадь в ее руках вспыхнула огнем по обрезу. Так просто, так легко! Почему Бергер не догадался, почему она сама не додумалась раньше?! Но прежде чем отбросить тетрадь от себя, Саша успела прочесть и другое: под ее предыдущим пожеланием, про «жить счастливо», под чертой, уже выставлен, как обычно, счет:

«1000… 10000…

«Сколько-сколько?! Я не успеваю сосчитать нули!»

…живых человеческих тел, даю год».

В следующее мгновение огонь охватил всю тетрадь. Саша отшвырнула ее – та упала точно в груду старой мебели, и вскоре из недр как попало сваленных стульев вырвались длинные языки пламени. Дым заполнял помещение, душил, затмевал сознание. Кашляя, Саша упала на колени; древние рыбьи лики по-прежнему смотрели на нее, и в их мертвых круглых глазах светилась холодная насмешка.

«Я сейчас сгорю тут, – было ее последней мыслью. – И слава Богу».

Но Тот, кого она славила, ее, по-видимому, так и не услышал.

Очнулась Саша на снегу. Пахло гарью, в стылом воздухе летал пепел, и пепел покрывал ее с ног до головы. Училище полыхало, перед главным фасадом без толку метались пожарные, и Саше показалось, будто в золотящихся пламенем окнах она видит гибкие черные тени, что скользили в огне и воздухе, будто в водной стихии, и пировали, ликовали – в училище было несколько сотен душ.

Кто ее вынес из горящего подвала?

Саша посмотрела на свои перемазанные гарью руки. Встать и пойти прямиком в огонь. Но позволят ли ей это сделать? Ведь она еще не заплатила по выставленному счету. Тысяча. Или десять тысяч. Живых человеческих тел. И несколько сотен уже заплачено.

Саша невольно оглянулась.

Тысяча или десять тысяч… Не так уж много, в сущности. Москва большая.

Оксана Ветловская

Страницы: «« ... 1415161718192021 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Горячий мужчина со сверхспособностями, временно потерявший память, миссия в закрытую колонию, инопла...
Правильно питание, или сокращенно ПП, касается не только основного рациона, но и десертов. В книге с...
Ниро Вулф, страстный коллекционер орхидей, большой гурман, любитель пива и великий сыщик, практическ...
«Лекарство против страха» (1976) – один из самых известных романов братьев Вайнеров, который увидел ...
В книгу вошли три детективные повести Юрия Коваля: «Приключения Васи Куролесова», «Промах гражданина...
С чего начать знакомство с одним из самых популярных писателей современности? Сборник, который вы де...