С ключом на шее Шаинян Карина
На кухне волдырем от ожога вздувается скандал. Голос теть Светы – громкий и ровный, как бормашинка. Голос папы пока тихий и неразборчивый, но уже становится гулким, как из ведра. Скоро он взревет и начнет грохать кулаком по столу.
– …поскакала – в поле ветер, в жопе дым! И эта твоя туда же.
– …вот не надо про работу – она мать-одиночка, ее силой в поле не погнали бы!
– …был бы мужиком – не пришлось бы сажать на шею эту. «Конечно, Марьяночка, я посижу с ребенком, Марьяночка, иди гуляй…» Вы уже в разводе были, а ты к ней бегал. Этой прикрывался, пока я одна с Лизкой сидела…
– Ля-ля-ля, – говорит Лизка и жмет на живот резинового пупса. От оглушительного писка Яна подпрыгивает.
– …просто на шашлык хотела, перед Алихановым жопой крутить! Эта твоя тоже через пару лет в подоле…
– Хватит! – рявкает папа. Глухо ударяет о стол кулак.
На несколько секунд повисает тишина. Яна перестает дышать – и Лизка тоже. Потом теть Света снова начинает говорить – но уже тише, слов не разобрать. «Баю-бай, – заунывно тянет Лизка мерзко скрипящему пупсу, – баю-бай, я кому сказала!» Кухонная дверь распахивается. Яна торопливо хватает забытую ручку, тычет ею в тетрадь, глядя сквозь страницу, но отец, ступая быстро и тяжело, сворачивает в прихожую. Взвизгивает молния на куртке. Бухает входная дверь.
Теть Света стремительным шагом влетает в комнату, и Яна начинает слепо выписывать какие-то иксы и игреки. «Ля-ля-ля», – снова заводит Лизка.
– Довольна? – ледяным тоном спрашивает теть Света. – Опять из-за тебя поссорились. Нравится тебе, да?
Яна чередует иксы и игреки, как попало впихивая среди них цифры. На носу набухает капля, вот-вот свалится на тетрадь. Все равно переписывать.
– Пошла вон отсюда, – говорит теть Света.
Яна хватает учебник с тетрадью и боком выскакивает из комнаты.)
– Ты не понимаешь, – говорит она Ольге. – Так нельзя…
– Чего нельзя?
– Ну… ябедничать…
Ольга осекается, растеряв всю воинственность, и задумчиво хмурится. Филька оседает, как сдувшийся воздушный шарик, сколупывает с подоконника чешуйку краски и вдруг оживляется:
– Не, погоди! Это же дух. Это ведь не то же самое, что училке рассказать или бабушке.
– Вот именно! – подхватывает Ольга. – Он же ненастоящий. Ты же не стучать ему будешь, а колдовать, правильно, Филька?
Тот нерешительно кивает. Яна упрямо мотает головой.
– Все равно… – Она с сомнением смотрит на Ольгу, и ее осеняет: – Тебе же не нужно никакой защиты, у тебя мама добрая, и Егорова ты можешь побить без всяких духов! Тебе просто поколдовать охота!
– А вот и нужно! – упирается Ольга и презрительно кривит губы: – Да тебе просто слабо. Это же надо на кладбище ночью идти, да, Филька?
– Необязательно ночью, – серьезно отвечает Филька. – И духи не являются кому попросишь. Что, думаешь, пожаловалась, и он такой полетел наругать, кого скажешь?
– Ну да. Прилетает такой и… – Ольга делает зверское лицо, трясет указательным пальцем и закатывается от смеха. При виде вытянутого пальца Яну тоже разбирает; не выдержав, она прыскает и зажимает рот ладонью.
– Чего вы ржете? Это опасно, между прочим. Сделаешь что-нибудь не так – дух тебя с собой утащит. Или вообще растерзает.
Ольга закатывает глаза и разводит руки, тянет: «У-у-у». Но Яну вдруг продирает ледяной холод.
– А если сделать все правильно – что тогда? – тихо спрашивает она. – Не, серьезно?
– Может, он сделает так, чтобы от нас просто отстали. – На мгновение лицо Фильки становится мечтательным, но быстро мрачнеет. – Только мы на кладбище не попадем, нас по-любому застукают. Так что это все просто треп.
Яна прикидывает: кладбище где-то за городом, с западной стороны. Наверное, Ольга знает, как туда попасть, она знает кучу всяких взрослых вещей. Яна поднимает глаза, смотрит на подругу. Та беззвучно шевелит губами, решительно качает головой.
– Туда, наверное, часа три идти, – говорит она. Филька тоскливо вздыхает:
– Три туда, три обратно… И там хотя бы час… Если я на семь часов уйду – у бабушки инфаркт будет.
– Давай скажем, что поход с классом, – предлагает Ольга.
– Ага… она класснухе начнет названивать, узнавать.
– А давай…
Яна отключается. С кладбищем, конечно, ничего не выйдет, но Филька сам сказал, что это только пример. Он сказал, что нужно нехорошее место, и Яна такое знает. Странное место, страшное место, подписанное иероглифами-паучками.
Только рассказывать о нем совсем не хочется.
…Где-то в восемь вечера теть Света смотрит на часы и говорит, что по-хорошему Яна должна играть гаммы всю ночь, но – хватит издеваться над соседями, пусть займется сольфеджио. Верхний свет выключен; горят лишь торшер в углу и настольная лампа на столе для уроков. В их теплых пятнах маленькая комната, в которой теть Света и Лизка спят, а Яна делает уроки, кажется одновременно уютной и страшной. Яна наощупь убирает скрипку – целую, не разбитую, чудом не пострадавшую в драке – в чехол, открывает нотную тетрадь с заданиями на лето, пытается примоститься на стул боком, чтобы не давить на горячие, вздувшиеся полосами синяки на попе. Ничего не получается, и в конце концов Яна залезает на стул коленками. Она ждет окрика, но теть Света молчит. Яна надеется, что она уйдет, но та остается в кресле, которое на ночь раскладывается в Лизкину кровать, с раскрытой книгой на коленях. Это – «Гадкие лебеди» Стругацких; на двадцатой странице Яна оставила пятно, когда, зачитавшись, схватилась за нее испачканными конфетой пальцами. Но, кажется, теть Света ничего не заметила – книга прочитана уже до середины, а она так ничего и не сказала. Ее присутствие ощущается ноющей болью под левой лопаткой, в сведенной от напряжения мышце. Нотные строчки пляшут перед глазами. Изо всех сил нажимая на карандаш, Яна транспонирует «Перепелочку». Ненавистная заунывная мелодия преследует ее с подготовительного класса.
Она почти заканчивает, когда приходит папа. Теть Света идет его встречать, но Яна в коридор не выходит – только еще яростней тычет карандашом в линейки нотного стана. Она различает три голоса – папа пришел не один, с дядей Юрой, и теть Света зовет его выпить чаю. Минуту Яна надеется, что он согласится, а то и останется на ужин, а если совсем повезет – засидится с папой до ночи за бутылкой. Но дядя Юра отнекивается даже от чая, забирает какие-то брякающие железки и уходит. «Так договорились на послезавтра?» – спрашивает папа уже в подъезд, и дядя Юра угукает в ответ. Эхо прокатывается на лестничной клетке; папа захлопывает дверь, отсекая гул и уличную прохладу. Запертые в тепле звуки становятся плоскими и тусклыми, как детсадовская аппликация из облезлой бархатной бумаги.
– Эта опять опозорилась, – доносится из коридора. – Хоть бы ты с ней поговорил, может, дойдет. В конце концов, это твоя дочь.
Вскоре отец заходит в теть-Светину комнату. Яна не поворачивает головы; она узнает, что он здесь, по звуку, по запаху, по тени, упавшей на стол. От папы пахнет табачным дымом и машинным маслом: «Нива» опять барахлит, и он весь вечер возился в гараже. Папа с тяжелым вздохом садится в кресло, и пружины жалобно всхлипывают под его весом. Он подбирает с пола дневник, который так и валяется там, куда его швырнула теть Света. Яна слушает, как шелестят страницы. Слушает, как папа вздыхает, покашливает, возится, устраиваясь поудобнее.
– Как же так, – говорит он грустно, и из глаз Яны прямо на тетрадь начинают капать слезы. Какая-то ее часть отстраненно рассматривает влажные пятна на бумаге – круглые, как монетки.
– Ну что ты сразу реветь начинаешь, – с досадой говорит папа. – Напортачила – отвечай, что теперь рыдать? Мы из шкуры вон лезем, чтобы сделать из тебя человека, ты бы хоть немного постаралась!
Мокрые пятна на тетрадном листе расплываются, выпускают короткие лучики-колючки. Мохнатые, словно репейники. Если смотреть достаточно пристально, колючки начинают шевелиться.
Папа громко захлопывает дневник.
– Будешь все лето заниматься по пять часов в день. И не смей обижаться на Светлану – ей, как женщине, виднее, как тебя воспитывать. Она добрейший человек, она все для тебя делает, и ни капли благодарности. Да прекрати ты свои крокодильи слезы лить! Надо же быть такой актрисой…
Он барабанит пальцами по подлокотнику, покашливает, прочищая горло.
– А может, ты просто не хочешь учиться в музыкальной школе? – сочувственно спрашивает он.
Яна поворачивается к нему так резко, что едва не падает со стула. Глаза почти вылезают из орбит. Сердце замирает – а потом несется вскачь от дикой, исступленной надежды.
– Не хочешь категорически, да?
Яна медленно, едва заметно кивает. Папа тяжело вздыхает.
– Ну ладно, – говорит он. – Хочешь быть серостью – ладно, ничего не поделаешь. Раз ты настолько не любишь музыку – можешь бросить. Жалко, конечно…
Яне хочется улыбаться во весь рот, хохотать, прыгать с визгом и воплями, – но она только бледно улыбается, пытаясь выразить одновременно и благодарность, и сожаление. Вряд ли у нее хорошо получается – но папу, видно, устраивает: он удовлетворенно кивает.
– Хорошо, завтра я позвоню Ирине Николаевне и скажу, что ты больше не будешь учиться. А ты становись в угол. Что ты вылупила глаза? Без музыкальной школы у тебя освобождается масса времени. Делать тебе все равно нечего, значит, будешь это время стоять в углу. А ты на что рассчитывала? Целыми днями валяться на диване? Или собиралась болтаться с пацанами по подвалам? И хватит рыдать! – рявкает он и бьет кулаком по подлокотнику. – Тоже мне, страдалица нашлась! Марш в угол!
Яна заторможенно сползает со стула и бредет к углу. Она двигается медленно, как во сне, когда понимаешь, что все вокруг – неправда, не может быть правдой. Она даже не слышит – чувствует спиной, как крякают пружины, когда папа встает из кресла; густой воздух шевелится, расступаясь от его движения. Рядом скрипит половица; спину мгновенно сводит, и Яна вжимает голову в плечи, но папа просто молча выходит из комнаты.
Через полчаса Яна понимает, что все это не может происходить на самом деле, но – происходит. Ближайшие несколько лет ее жизнь будет проходить в углу, лицом к стене. Это настолько дико, что она не может даже плакать и тупо рассматривает завитушки на бежево-желтых обоях, щели между досками на полу, приоткрытую дверцу шкафа. Одна из полок – чуть ниже уровня глаз. Если положить туда книжку, будет даже удобно. Яна протягивает руку, пытается оценить движение – пожалуй, получится незаметно листать ее, даже когда теть Света сидит в своем кресле. Главное, спрятать книжку на полке заранее, пока теть Света с папой на работе. Тут до Яны доходит, что, когда они на работе, она может спокойно выходить из угла. И даже из квартиры. Во дворе, конечно, не погуляешь, – донесут, но ей и не надо. А в лесу ее никто не застукает, так что все не так страшно. Правда, есть еще вечера и выходные…
Быстрые шаги. Прохладное дуновение. Запах пудры и жареного лука.
– Иди есть, – бросает теть Света с порога.
– Все еще хочешь бросить музыкалку? – спрашивает папа, когда Яна садится за стол и начинает запихивать в себя макароны. – Или все-таки хочешь быть образованным человеком, а не шпаной подзаборной?
Яна сглатывает и торопливо кивает, глядя прямо перед собой.
– Чтоб через неделю все, что задали, от зубов отскакивало, ясно? – говорит папа. – Я проверю.
Яна снова кивает и сует в рот новый макаронный комок.
Когда отец начинает храпеть, Яна тихо встает с дивана, достает из-под подушки покрытый значками и надписями тетрадный листок и крадется на кухню. Сует руку в щель за холодильником, забитую мешком со стираными пакетиками, запасом тряпок, старыми сковородками. То, что ей нужно, засунуто так глубоко, что приходится распластаться вдоль стены и отвернуть голову, чтобы не мешала втискивать за холодильник напряженно вытянутую руку и плечо. В конце концов кончики пальцев задевают мягкое, колючее, и Яна извлекает из тайника мотки изжелта-серых, черных и рыжих ниток, грубо спряденных из собачьей шерсти. Отматывает куски, оборачивая нить вокруг локтя, – по одному обороту должно хватить, – а остальное запихивает обратно. На минуту задумывается, пропуская колючую шерсть через пальцы, и, поглядывая на шпаргалку, начинает вывязывать узлы.
«Знаю», «место», «говорить», «вчера», «пойдем». «Завтра», «выходи».
Она рассматривает полосу из узлов, думая, что бы еще добавить. Отчаянно зевает, поджимает пальцы на босых ногах – от холодного пола ступни совсем заледенели. Кажется, все уже сказано. Яна возвращается в кровать, сует шпаргалку и узелковое письмо под подушку и наконец засыпает.
…Филька торжественно наливает заварку в три изумительные чашки, у которых снаружи – лишь золотой ободок, зато внутри цветут пышные, мохнатые цветы. Он доливает кипяток, и цветы проступают сквозь белую поверхность чашек. В них красота и тайна. Яна никогда таких не видела. Ольга, наверное, тоже: она рискованно наклоняет чашку, и тень цветка на внешней стороне то исчезает, то появляется вновь. То, что Яна хочет найти, живет на изнанке этого мира, и надо налить воду, чтобы оно проступило. Вот что предлагает Филька: налить воду в расписанную изнутри чашку.
Филька подвигает вазочку с «морскими камешками», среди которых затесался одинокий фантик от шоколадной конфеты, и взгромождается коленками на табуретку. Машинально бросает в рот «камешек», с хрустом разгрызает. Ольга отрывается от игры с чашкой.
– А как мы узнаем, которое из озер – Коги? – спрашивает она, и Яна обвисает на стуле, как будто ей врезали по затылку.
Земля между городом и морем смотрит на небо десятками круглых, глубоких карих глаз. Среди них есть большие, есть – маленькие, но все они безымянны. Яна знает только Первую бухту (которая и не озеро вовсе) и Пионерку (слишком близкую к городу, неинтересную, загаженную до мутной прозелени). Названия других озер – неизвестны. Между собой они зовут их «это, с ручьем с прилипалами», или – «где ловили бурундука», или – «то, горелое». Любое из них может оказаться Коги. Им никогда не узнать – какое.
– Может, на карте посмотреть… – тянет Ольга. – У меня есть атлас СССР. Большой.
Филька насмешливо фыркает. Яна качает головой. В атласах город О. обозначен крошечным кружочком, притертым к берегу моря, а то и вылезающим за край земли. Вокруг него закрашено ровно и плоско. Для большого, настоящего мира не существует ни озер, ни сопок, ни петлями врезанных в побережье заливов. Яна думает о том, что все, что важно в ее жизни, происходит на белом пятне. Нигде. По ее загривку пробегают мурашки.
Правда, есть и другие карты. Яна видела их, когда папа писал кандидатскую. Поздним вечером он закрывался на кухне, и Яне нравилось ненароком заглянуть туда перед сном, уже умытой и в пижаме. Чтобы оправдать вторжение, она наливала стакан воды и пила маленькими глотками, наблюдая, как папа тычет в клавиши указательными пальцами в завитках рыжей шерсти.
Печатная машинка сухо и строго трещала в ответ. По левую руку папа ставил пепельницу, спички и пачку «Примы». По правую – кружку с растворимым кофе из жестяной коричневой банки. Печатная машинка с матово лоснящимися, как спинки жуков, клавишами стояла посередине. В нее заправлялись два листа тонкой сероватой бумаги, проложенной восхитительной фиолетовой копиркой. В воздухе висели пласты едкого дыма, похожие на детсадовские байковые одеяла.
Распухшие замурзанные блокноты, толстые прошитые стопки отчетов и диссертаций, журналы, фотографии камней и окаменелостей (обязательно с приложенным геологическим молотком) папа раскладывал на столе. Карты – расстилал прямо на полу. Разноцветные карты с множеством линий и пятен, испещренные таинственными значками. Сплошь синие и голубые карты, на которых земля – лишь береговая линия и белое пятно, уходящее за край. И обычные, понятные карты, на которых город О. – огромен, а Первая бухта – просто гигантская. Надписей на них так много, что кажется – у каждой кочки и лужицы есть свое имя. И почти на каждой карте большими серыми буквами в прямоугольной рамке напечатано: «Секретно». Или большими блекло-красными буквами: «Сов. секретно».
Яна топталась на кухне, пока папа не отрывался от машинки и не произносил свое коронное: «Кх-кх» – знак, что пора испариться. Но иногда ей везло. Иногда папа вставал, потягивался, громко хрустнув позвоночником, ставил на плиту чайник и начинал рассказывать о жутких чудесах, творящихся на земле и под землей. О чудовищных силах, сминающих земную кору, как тонкую ткань. О миллиардах больших и маленьких животных, живущих, умирающих, разлагающихся, черной кровью стекающих на дно земных складок. О времени, в масштабах которого их жизнь – песчинка рядом с Солнцем. О кипящих котлах магмы, на поверхности которой плавает, как пенка на кипяченом молоке, земная твердь… Он говорил, пока на кухню не заглядывала мама. Она стучала пальцем по запястью. Спрашивала: «Репетируешь защиту?» Говорила: «В садик ее завтра ты будить станешь?» Говорила: «Бегом спать!»
И карты. Он показывал карты, объяснял, что к чему, что значат эти линии, и разноцветные пятна, и значки. Разрешал ползать среди них, разложенных по полу, рассматривать, сравнивать, изучать. От причастности к тайне сладко перехватывало дыхание.
– Такие карты, как надо, только в институте есть, – говорит Яна вслух. – Как мы их достанем?
Филька вдруг перестает складывать гармошкой конфетный фантик.
– А может, и достанем, – загадочно сообщает он и осторожно оглядывается по сторонам. На кухне нет никого, кроме них троих: Филькины мама и бабушка еще на работе. Но на всякий случай он переходит на шепот: – Вот что… у вас деньги есть?
Яна растерянно лезет в карман кофты, достает груду мелочи.
– Вот… двадцать шесть копеек. Я забыла сдачу отдать, но, наверное, теть Света уже не вспомнит, почти неделя прошла.
– У меня рубль есть, – с хмурым вызовом говорит Ольга. – Чего вылупились, мне мама дала! Чтобы я еды купила, если она не успеет и дома ничего не будет. А у тебя сколько?
– У меня нисколько. Бабушка считает, что деньги портят. – Филька краснеет и торопливо добавляет: – Я могу попросить, но придется сказать, на что.
Яна стучит пальцем по лбу.
– А на что? Может, и так хватит? – неуверенно спрашивает Ольга.
– На карту, конечно.
Мысль о том, что карту можно просто купить в магазине, потрясает. Но что-то и царапает, не дает обрадоваться до конца. Филькина идея плохо сочетается с красными штампами на полях папиных карт. Яна ерошит ладонями обстриженные ровным кругом волосы, и они тут же встают дыбом.
– А где мы ее купим? – спрашивает она.
– В книжном?
Предположение Ольги кажется логичным – ведь и атласы, и контурные карты для уроков продаются именно там, – и Яна напрягается. В книжном работает мамина подруга. Она обязательно прицепится. Яна уже собирается сказать, что никуда не пойдет, но Филька с загадочным видом качает головой.
– В книжном такого не дают, – говорит он важно. – Мы пойдем в «Топографическую продукцию». – Он смотрит на часы, беззвучно шевелит губами, что-то вычисляя. – Если сегодня – надо прямо сейчас идти, а то бабушка застукает, что меня нет.
Небольшой ангар, выкрашенный красно-коричневой краской, отступает от улицы Ленина в глубину квартала. С одной стороны его подпирает здание почты, новое, нарядное, с квадратными колоннами белого камня, похожего на прессованный сахар. С другой стороны высокая ограда и за ней – густая ольха и лиственничный сквер, скрывающие от лишних взглядов четвертую школу. К ангару ведет тропинка, выложенная плитками. В их стыках проросла аптечная ромашка, края замыло черным пахучим торфом. На виду остались только светлые серединки, да и те почти скрылись под ползучими стеблями.
Найда провожает их до середины тропы, а потом садится поперек дороги, нервно и длинно зевает и принимается самозабвенно выкусывать под задней лапой. Жестяная вывеска с загнутым углом громыхает и дребезжит, когда Яна, Ольга и Филька подходят к двери. Слова «Топографическая продукция» едва заметны, а часы работы и вовсе невозможно рассмотреть. Ветер слишком долго тер их песком и солью.
– А туда вообще можно? – спрашивает Яна.
Тяжелая деревянная дверь закрыта. Может, даже заперта. Она совсем не похожа на дверь, в которую может войти любой желающий. Яна надеется, что Филька скажет: да я сто раз здесь был. Но он молчит. Ольга, засунув руки в карманы и нахохлившись, рисует носком кеда замысловатые завитушки. Еще немного – и она дернет плечом и скажет: «Айда отсюда». Они никогда не узнают, где искать Коги.
Ольга отшвыривает кусок вывернутого дерна, поднимает голову, готовая произнести неизбежные слова, и Яна отодвигает ее плечом. Тянет на себя ручку. Железная скоба больно впивается в ладонь, но дверь не двигается с места. Яна повисает на ней всем телом; ей уже кажется, что усилия напрасны, и тут дверь слегка подается. В узкой щели клубится темнота. От неожиданности Яна отпускает ручку и отступает на шаг.
– Открыто, – говорит она шепотом.
Филька первым протискивается в щель. Яна входит за ним; Ольга беззвучно проскальзывает последней и замирает на пороге.
В ангаре не так уж темно. Свет серыми полосами пробивается в узкие окна под потолком, но после улицы кажется, что все, кроме этих полотнищ, заливает темнота. Пахнет старой бумагой, мелом и почему-то печеньем. Яна моргает, и из полумрака проступают внутренности ангара. Они похожи на коридоры в папином институте: те же заваленные бумагой шкафы из потемневшего дерева, уходящие ввысь, тот же тусклый свет из-под самого потолка. Те же тишина и безлюдье – только доносится с улицы тоскливый скрип вывески, и негромко посвистывает ветер, задувающий в щели под крышей. Свернутые в рулоны карты – как отбеленные временем кости больших и неуклюжих животных. В глубине ангара виднеется прилавок. Рядом с кассой стоит несколько глобусов, и целые ряды глобусов выстроились на стеллаже за спиной продавца. Человек за прилавком слегка напоминает ворону – темный, сутулый, носатый. Он кажется Яне знакомым. Может, она видела кого-то похожего в институте, – кого-то, кто, сидя в ущелье между шкафами, разбирал за маленьким столиком ящик с образцами.
– Здравствуй, Филипп, – говорит человек за прилавком, и Филька вздрагивает всем телом. – Эти девочки – твои друзья? Заходите, не стесняйтесь.
– Откуда вы меня знаете? – хрипло спрашивает Филька.
– Я дружил с твоим отцом, – отвечает человек за прилавком. Филька сглатывает, и что-то отчетливо хрустит в его горле.
– Врет он все, я вспомнил, я его в библиотеке видел, – жарко шепчет он. Человек-ворона слышит его – и улыбается.
– Ты с кем-то меня путаешь.
Он выходит из-за прилавка, смотрит на Фильку, склонив голову набок. В стеклах очков отражается пыльный свет.
– Я помню тебя совсем маленьким. Ты любил есть столичные пельмени, держать бабушке нитки, когда она сматывала клубки, и рассматривать отцовские зарисовки. Я часто бывал у вас дома. Ты так внимательно слушал разговоры взрослых, что казалось – все понимаешь…
– Я не помню, – грубо говорит Филька.
– Ты, наверное, по нему скучаешь.
Опустив голову, Филька переминается с ноги на ногу. Наверное, сбежал бы, если бы девочки не подпирали спину. Яну крючит от неловкости и сочувствия. Продавец собирается сказать что-то еще, но Ольга, успевшая заскучать, берет дело в свои руки.
– А можно нам карту? – спрашивает она, просунувшись из-за Фильки. Человек-ворона встряхивается, – Яна почти слышит треск маховых перьев.
– Пожалуйста, – он обводит рукой шкафы. – Какая именно карта вам нужна? У меня найдется любая.
У Яны зудит между глазами. Все здесь неправильно. Неправильные шкафы в полумраке. Неправильное лицо продавца – доброе и чуть насмешливое, будто он рассказывает веселую историю своим друзьям. И слова он выбирает неправильные. Не те. Яна в панике косится на Фильку, но тот с отсутствующим видом рассматривает шкаф. На полках нет ничего, кроме помятых на торцах рулонов карт, свернутых так плотно, что видно только линейку параллелей да кусочек бледного океана. Филька что-то напутал. Это место – не магазин, не может быть магазином. Человек-ворона тоже напутал. Наверное, принял их за кого-то еще, за тех, кто имеет право зайти сюда и попросить карту. Он скоро поймет, что они – всего лишь самозванцы.
– Нам нужна карта с озером, – говорит Ольга. – С этим, как его…
Яна, спохватившись, наступает ей на ногу. Ольга машинально отвечает локтем в бок – острая косточка больно вонзается под ребра, – но замолкает.
– Каким-каким озером? – щурится продавец.
Яна сосредотачивается, сосредотачивается изо всех сил.
– Нам нужна карта северо-восточной части О-ского района, – отчетливо говорит она. – Километровка.
Она зажмуривается в ожидании отказа, возмущения, обвинения в наглости и предложения закатать губу. Перед глазами вспыхивают красные буквы: «Сов. секретно».
– Какая точность, – весело говорит человек-ворона. – Придется поискать…
Яна открывает глаза. Продавец исчез. Ольга с Филькой посматривают на нее с испуганным уважением. Смутившись, она подходит поближе к прилавку: глобусы, многочисленные, как капуста на грядке, притягивают, как магнит. Тоже неправильные. Нетакие.
На двух из них Яна узнает очертания Пангеи, знакомые по папиным книгам. Еще на одном, кажется, нарисована Гондвана. Не приблизительный контур – подробный рисунок с горами, реками и кружочками больших и маленьких городов, подписанных иностранными буквами. На других глобусах – таких же подробных – очертания материков и вовсе невиданны. Их то больше, то меньше, они большие и маленькие; одни похожи на те, что есть на любой карте, и отличаются лишь в мелочах, другие же не имеют ничего общего с Землей. Яна облизывает пересохшие губы. Глобусы пугают ее до паралича. Ольга крутит один из них – под ладонью скользит многотысячный архипелаг, растянутый на всю планету, и сползшая на южный полюс Африка. «Чепуха какая-то», – шепчет Филька, и Яна понимает, что ему тоже страшно. Может быть, даже страшнее, чем ей.
Продавец, про которого они почти забыли, вырастает над прилавком так неожиданно, что Филька тихо вскрикивает. В руках у человека-вороны тонкая бумажная трубка. Он небрежно сдвигает глобусы в сторону и раскатывает ее по прилавку.
Карта очень похожа на ту, что показывал папе Пионер, только цветная, и вместо японских закорючек на ней – понятные надписи на русском. На поле справа вверху – штамп в серой рамке. Шрифт мелкий и бледный, будто тот, кто ставил печать, не был уверен в том, что делает, и давил вполсилы: «Цена:». Уголок карты завернулся, и цифр не видно.
– Это секретная карта, – говорит человек-ворона. – Ее никому нельзя показывать. Никому. Никогда. Обещаете?
Яна кивает, не веря своим ушам.
– Мы никому не скажем, – беспечно соглашается Ольга, не чующая подвоха. – Почем она?
Вот. Вот сейчас. Сейчас он скажет: «Карта не продается». Или – «это не для детей». Или – «покажите справку, что вам можно…»
Или просто скажет, например: сто пятьдесят рублей. А потом накричит, что они ходят по магазинам без денег и отвлекают его от работы.
Но им нужна эта карта. Яна быстро оглядывается на дверь. Если схватить ее и рвануть…
Человек-ворона разглаживает уголок, прикрывающий штампик с ценой.
– Двадцать семь копеек, – весело говорит он.
Яна медленно достает горсть мелочи и высыпает на блюдечко у кассы. Потом так же медленно лезет в другой карман. Шарит в узком, едва пролезть пальцем, углу, колючем от песка и сора. Нащупывает монетку, про которую, оказывается, помнила с тех пор, как не вытащила ее перед стиркой прошлой осенью. Это по-прежнему копейка, пусть почерневшая и покрытая прозеленью. Не выпала ни в машинке, ни в шкафу, ни когда Яна бросала кофту где попало, бегала, висела вниз головой на стланиковой ветке…
Она добавляет монетку к тем, что уже лежат на блюдце. Человек-ворона грохочет кассой. Ловко сворачивает карту обратно в тугую трубочку, оборачивает концы обрывками газет (на один конец уходит страничка из «Нефтяника», на другой – из «Литературной газеты»). Подсовывает чек под край. Почти силой всовывает в онемевшие пальцы Яны.
– Спасибо, – говорит за нее Филька.
Яна сбавила шаг, на ходу приложила ледяную ладонь к горящей щеке. Она ожидала неловкости. Была готова к тому, что детская дружба давным-давно канула в расщелину времени, на дне которой пыльной горкой битого цветного стекла лежат старые привязанности, и расколотые сердца, и разлетевшееся вдребезги восхищение. И холод могла предположить, тянущую прохладцу, неизбежную между людьми, уже четверть века как идущими своими дорожками. Но напугать? Не она. Не Ольгу.
Прохожие на Яну поглядывали – ее рыжая масть всегда и везде привлекала внимание, – но без особого любопытства. Она не сознавала, куда идет, и только теперь обнаружила, что успела пройти половину улицы Ленина. Главная городская улица сработала как центр притяжения: больше в О. идти было некуда.
Конечно, можно еще пойти из города… но для этого пока было рано. Как в тот, самый первый год в новой квартире. В новой жизни, подсунутой Яне взамен ее настоящей.
Она не могла вспомнить, когда впервые перебежала дорогу. Поначалу только смотрела в окно. Рыжая грунтовка, опоясывающая город, казалась непреодолимой границей. За ней болотистые пустоши переходили в сверкающие кварцем сопки, разделенные синими языками заливов, – далеко, далеко на север, до самого перешейка, перекрытого тремя настоящими горами, снег с которых сходил только в июле и уже к августу появлялся вновь. На западе темнела гуща лиственничной тайги и тополевых лесов, изъеденных желтыми, сочащимися черной кровью нарывами месторождений. На востоке рыжая нить дороги вела к военным локаторам, чьи решетчатые уши настороженно вращались на фоне неба, и дальше – к морю. Зимой море было изумрудно-зеленым, густым, неподвижным. Весной и осенью – белым от вскипающего у берега прибоя. Летом – цвета стали, цвета ножей.
Яна смотрела в окно, и город оставался на юге, за спиной, – невидимая россыпь выбеленных штормами пятиэтажных плашек. За спиной оставались школа, музыкалка, двор, недра ненавистной квартиры. Тетя Света и Лизка. И папа тоже оставался за спиной. Сделать последний шаг, перейти границу, отрезать себя было так просто, так естественно. Но первое время она только мечтала, даже не думая, что это возможно на самом деле. Как будто должен наступить правильный момент. Как будто надо дождаться тайного сигнала. Послания от неведомых сил: пора.
И Яна медлила, пока однажды просто не обогнула дом вместо того, чтобы остаться гулять во дворе. Стремглав пробежала мимо помойки, где жирные крикливые чайки вели вечную битву с воронами. Перешла пустую, насколько хватало глаз, глинистую полосу дороги. И очутилась в другом мире.
Но этот мир оказался слишком велик для нее одной. Она не могла вместить его в себя. Должна была показать кому-то эти халцедоны, оранжевыми каплями сидящие в песке; ирисы, спрятанные в осоке на остро воняющем нефтью болоте у дальней оконечности бухты; кружево ягеля; красный узор брусничного листа, залитый, как стеклом, прозрачной водой цвета чая. Казалось, ее разорвет на части, если она слишком долго пробудет с этим миром наедине.
Надо было забыть о нем навсегда или сойти с ума, но она не сделала ни того, ни другого. Она не знала тогда, что чудеса, ставшие чьей-то общей тайной, проявляются, как картинка на погруженной в ванночку фотобумаге. Набирают силу. Отращивают зубы.
Яна замедлила шаги, высматривая, где бы присесть, покурить, подумать. Она шла вдоль облепленного рекламой здания главпочтамта, которое помнила новеньким и нарядным. Здесь можно было присесть разве что на бордюр, но чуть дальше, у церкви, между помпезными, но совершенно голыми бетонными клумбами, виднелись лавочки. Обширное асфальтовое поле перед зданием окружала старая чугунная ограда, и по периметру еще сохранились деревья. Яна остановилась, будто споткнувшись, и из ее горла вырвался смешок.
– Конечно, – негромко пробормотала она. – Четвертая школа.
Прохожий чуть постарше Яны замедлил шаги, усмехнулся, кивнул. Их глаза встретились, и на мгновение Яна почувствовала себя заговорщиком, – но прохожий уже отвернулся, заторопился, ушел вперед. Яна же брела все медленнее, пока не остановилась на углу церковной ограды.
Узкий проход между почтой и чугунной решеткой зарос, от плитки не осталось и следа, и лишь по центру еще виднелось что-то похожее на проложенную в зарослях звериную тропу. Глядя на нее, Яна усомнилась, что магазин, где они когда-то купили карту, действительно существовал. Он больше походил на плод воображения трех разыгравшихся детишек. Ангар давно разрушился; тупик заканчивался грудой жести и балок, поросшей бурьяном, безликой кучей старого строительного мусора.
Оглядевшись по сторонам, – вроде бы никто не смотрит, – Яна нырнула в щель.
Изогнутые ошметки металлических щитов опасно щетинились ржавыми зазубринами, словно ангар вскрыли тупым консервным ножом, как банку с тушенкой. Яна попыталась сдвинуть с места один из обломков, и его край тут же впился в ладонь. Она, вскрикнув, выпустила железку. Жесть загрохотала по жести, и Яна машинально пригнулась, прячась за зарослями бурьяна. На глаза попался железный прут; орудуя им, как рычагом, Яна приподняла ближайший металлический лист, сама толком не зная, что хочет найти.
Старая вывеска лежала прямо под ним, вдавленная в землю, обрамленная отвратительно белесыми толстыми стеблями не видавшей солнца травы. Старая краска вспучилась синюшными струпьями, но надпись все еще читалась. И, словно этого было мало, рядом с вывеской валялся глобус размером с футбольный мяч, с вмятиной там, где положено быть Тихому океану, – только вот на месте голубой пустыни извивался вытянутый вдоль экватора материк.
Яна ткнула его носком, и из лопнувшего шва поползли растревоженные светом влажно блестящие жуки. Передернувшись от отвращения, она осторожно опустила лист на место и отряхнула руки. Магазин топографической продукции был невозможен ни в нынешнем мире, ни тем более – в том, старом, но он существовал. Она своими глазами видела доказательства. Порез на ладони болезненно пульсировал, подтверждая его реальность. А значит, и все остальное могло оказаться правдой. Например, то, что человек-ворона нашел ее, чтобы передать послание. И то, что это действительно послание, что она не увидела таинственные знаки в случайной тряпке, как некоторые видят лик Иисуса в облезлой штукатурке.
Но с этой сомнительной свалки пора было выбираться, пока какой-нибудь не в меру наблюдательный прохожий не заметил ее и не начал задаваться вопросами. Бросив последний взгляд на вывеску, Яна двинулась сквозь заросли обратно к улице.
Оглянувшись, она могла бы заметить обутую в резиновый сапожок ногу, торчащую из-под листа жести на самой вершине мусорной кучи.
Но она не оглянулась.
…Коги оказывается – «то, горелое». Они двигаются к нему гуськом, быстрым решительным шагом: это не обычное бездумное блуждание, у них есть цель. На выходе из города за ними увязался Мухтар, но полчаса назад он застрял у бурундучьей норы – Ольга даже звать его не стала. Иногда Филька останавливается, чтобы посмотреть на карту и компас, который Яна стащила из кучи отцовского снаряжения, хранящегося в темнушке. Это не так уж нужно; еще дома они хорошо рассмотрели карту и поняли, куда идти и какое озеро скрывается под именем Коги. Но если сверяться с картой, получается как в настоящей экспедиции. Идти по карте – намного интереснее, чем просто так; это – само по себе дело, за которым можно забыть, зачем они ищут это озеро.
Филька в очередной раз разворачивает карту, и ветер рвет ее из рук. Филька приседает на корточки; штаны туго обтягивают его, и становятся видны очертания блокнота, сунутого в задний карман. Это – записная книжка Филькиного отца. Филька так и не дал посмотреть ее, – только таинственно закатывал глаза, намекая, что там подробно написано, как надо колдовать.
Филька загораживает парусящий лист спиной, преувеличенно долго вертит, подлаживая под компас. Ольга опускается рядом, водит пальцем с обгрызенным ногтем по линиям высот, то и дело вскидывает голову, зорко оглядываясь по сторонам. Яна заглядывает через их плечи, пока не начинает злиться. Думают, это понарошку. Думают, это такая игра… Хочется встряхнуть Фильку за плечи и сказать, что он дурак и выпендрежник, а все на самом деле. Только ведь он согласится – на то и игра, чтобы все было по-настоящему. Можно сказать, что все правда-правда на самом деле, и он опять согласится. Они будут проваливаться сквозь слои правды и понарошечности и никогда не нащупают дна, а Ольга будет молчать и презрительно усмехаться, даже притворяться не станет.
Яна отворачивается, проводит рукой по мягко-колючей куртине шикши, срывает несколько прошлогодних ягод, черных и блестящих, как бусины. Бросает в рот. Прижатые к нёбу, ягоды лопаются крошечными лаковыми бомбами, и сладкий, уже чуть сбродивший сок растекается по языку. Филька встает и тщательно отряхивает колени.
– Вот оно, Коги, – говорит он.
Они стоят на лысоватой вершине сопки. Часть макушки, обращенная к морю, поросла невзрачными кустиками карликовой березы чуть выше колена высотой, и ничто не загораживает обзор. Пейзаж знаком – но Яна смотрит на него как в первый раз. Маленькое и глубокое, круглое, словно нарисованное циркулем, озеро лежит внизу. Ниже по склону мертво серебрятся скелеты стланика, погибшего в неведомом древнем пожаре. Как и большая часть окрестных озер, Коги врезано в моховые кочки мари, но дальняя часть берега – песчаная. Густые стланики укрывают от ветра крошечный пляж с черным пятном старого кострища.
До Яны доходит, что именно там жарили знаменитые алихановские шашлыки. Ей даже кажется, что она заметила следы колышков, растягивавших палатки, в песке, – хотя и понимает, что это невозможно. Она почти видит, как мама по-турецки сидит у костра на куче лапника, смеется и прямо зубами срывает с шампура куски горячего мяса.
Кожа на затылке съеживается, словно от холода, и становятся дыбом волоски на хребте.
– Зыкински, – говорит Ольга. – Дров – хоть жопой жуй. Спички есть?
– Спички детям не игрушка, – важно отвечает Филька, и Яна заливается визгливым хохотом. Ольга тоже начинает смеяться. Филька скромно улыбается, кланяется, прижав руку к груди. Яна закатывается от деланого смеха, хватается за живот и валится на упругий кустарник.
Ольга вдруг резко замолкает.
– Атас! – шепотом вскрикивает она и падает в кусты рядом с Яной. Приподнимает голову, шипит: – Ложись, дурак!
Филька, недоумевая, опускается на четвереньки.
– Ниже! – шипит Ольга.
– Куртку угваздаю, влетит… – огрызается Филька. Ольга с силой пригибает его голову, и он заваливается набок. – Чего привязалась?
– Там два мужика каких-то ходят, – отвечает Ольга и по-пластунски сдвигается на пару метров вперед.
Яна ползет следом. Твердые веточки березы скребут по одежде. Поравнявшись с Ольгой, она осторожно приподнимает голову.
Пляжик отсюда не виден – его загораживают несколько кривых лиственниц, растущих ниже по склону. Зато хорошо видно, как вдоль берега идут, настороженно поглядывая по сторонам, какие-то дядьки в брезентовых энцефалитках и сапогах-болотниках. Один – высокий и тощий, в синей вязаной шапочке-петушке. Другой – чуть пониже и поплотнее, в кепке. И оба – с ружьями. Обычные, в общем-то, дядьки. Они даже кажутся Яне знакомыми, но находятся слишком далеко, чтобы рассмотреть лица.
– На утку пошли, – со знанием дела шепчет Яна и хмурится: – Только сейчас не сезон… Браконьеры! – торжествующим шепотом выдает она. Филька скептически фыркает:
– Откуда здесь браконьеры? Это же которые на редких зверей из Красной книги охотятся.
– Да нет же. То есть да. Но те, которые не в сезон, – тоже. Сейчас нельзя, утки птенцов выводят, а они…
Ольга резко приподнимается.
– Тогда надо… ну, вспугнуть их? – шепчет она. – Как же… птенцы же… – Ее губы начинают дрожать.
Браконьеры уже скрылись за лиственницами, но, если хорошенько всмотреться, между ветвями можно различить два светлых пятна брезентовых курток: незнакомцы по-прежнему размеренно шагают вдоль берега, приближаясь к песчаной площадке. Филька тяжело вздыхает. Яна качает головой и берет Ольгу за локоть.
(Папа обтирает пистолет масляной тряпкой, убирает в кобуру и прячет в сейф. С грохотом запирает железную дверцу. В коридоре стоит почти собранный рюкзак. Мама на кухне складывает в стопку чистые отглаженные майки. Завтра папа уезжает в экспедицию, и они не увидят его целых три месяца. «Пап, зачем пистолет? – спрашивает Яна. – У тебя же ружье». – «Начальнику партии нельзя без пистолета. Ружье – на зверя. А это – от плохих людей. Сама понимаешь, места дикие…» Яна затихает, обдумывая новые сведения. В ее представлении дикие места – потому и дикие, что людей там нет, ни хороших, ни плохих. «Каких таких людей?» – спрашивает она. Папа пожимает плечами. «На кого нарвешься… Зэки, например, беглые. Или браконьеры. Мало ли опасного народу в тайге». Незнакомое слово «зэки» Яна пропускает мимо ушей; ей представляются дикие места, полные плохих людей, стреляющих в несчастных редких животных, и папа – совсем один, с таким маленьким пистолетом в руке. Глазам становится горячо. «Ну, чего скуксилась? – смеется папа. – Лето пролетит – и не заметишь». Яна мотает головой: «Не куксюсь, не куксюсь».)
– Ссыкуны вы, вот кто, – дрожащим голосом говорит Ольга и встает в полный рост.
Выстрел прокатывается по поверхности озера, больно бьет в барабанные перепонки и дробится о сопки. Испуганно крякают утки и, треща крыльями, срываются с водной глади. Ольга, тихо вскрикнув, ничком падает обратно в кустарник.
С берега доносится длинная матерная фраза и переходит в невнятное бормотание: кажется, браконьеры спорят. Яна будто со стороны смотрит на Фильку: тот пытается ползти, но упругий кустарник хватает его за рукава, полы куртки, штанины. Слышно, как трещит, разрываясь, ткань. Мокрое лицо Фильки искажается от отчаяния. Он приподнимается и, вжимая голову в плечи, с пугающей скоростью бежит к Ольге на четвереньках.
«Дома узнают – убьют», – равнодушно думает Яна и, согнувшись в три погибели, бросается к Ольге с другой стороны.
– Вам жить надоело? – хриплым шепотом орет Ольга и яростно отдирает от себя руки Фильки, который зачем-то трясет ее за грудки. – Нас теперь прибьют – пикнуть не успеете!
Она выворачивается, коротко бьет Фильку в лицо костлявым кулаком. Тот, утробно ахнув, хватается за нос и грузно плюхается на задницу. Яна нервно хихикает. Филька всхлипывает тонким голосом.
– Чего скулишь, как шизик? – звереет Ольга.
– Я думал, ты… тебя…
– Не меня, – Ольга закусывает губу, поворачивается к Яне. – Наверное, утку, да? Сволочи…
– Тихо.
Яна прислушивается, и, зараженные ее вниманием, Ольга с Филькой тоже замолкают. С берега по-прежнему доносятся голоса. Один, низкий и мучительно знакомый, бубнит неразборчиво, но успокаивающе. Второй – высокий, нервный, выкрикивает одну и ту же фразу, все громче и громче, и уже можно расслышать: «Да что ж это такое, Санек… Что ж это такое, Санек… Что ж это…»
Они переглядываются, пожимают плечами. Ольга показывает глазами назад, и Яна яростно трясет головой: не сейчас. Их слишком легко заметить. Яна шарит взглядом по стланику ниже по склону. Если бы удалось незаметно спуститься, они смогли бы уйти по зарослям… Или нет. Филька расшумится, да и движение веток может выдать: ветер, как назло, стих.
«Да что ж это такое, Санек!» – совсем тоненько выкрикивает браконьер. «А ну заткнулся! – неожиданно громко рявкает второй. – Валим отсюда!» С охотой явно что-то не заладилось. Все трое напряженно посматривают на берег, ожидая, что браконьеры вернутся тем же путем, что и пришли.
Шаги, раздающиеся почти под ухом, оказываются полной неожиданностью. Яна всем телом вжимается в березу, бросает быстрый взгляд на друзей: Ольга распласталась по земле и стала почти невидимой, а вот Филька… Филька торчит. Правда, его болотно-коричневая куртка почти сливается с темными березовыми листочками. Может, пронесет… Шаги все ближе; браконьеры быстро взбираются на сопку. Похоже, торопятся уйти кратчайшим путем. Изнывая от любопытства, Яна чуть-чуть, буквально на сантиметр приподнимает голову.
Она почти не удивляется. Походка, голос, одежда – все это казалось ей знакомым, потому что и было знакомым – до последнего движения, до едва уловимой интонации. Прижав ладонь ко рту, Яна смотрит, как папа, спотыкаясь о кустики березы, тащит под руку своего дядю Юру. Его редкие светлые волосы, обычно зачесанные поперек лысой макушки, встали влажным венчиком, щеки покрыты бурыми пятнами. Его скомканная кепка торчит из папиного кармана. «Да что ж это такое…» – стонет дядя Юра. «Идем, идем, у меня дома бутылка есть», – отвечает папа и плотно сжимает рот – как будто щелкает по клавишам пишущей машинки, печатая сложную статью. Веснушки, обычно почти незаметные, похожи на ржавые брызги на побелевшем лице.
Яна лежит, зажимая себе рот, и слушает удаляющийся шорох кустов, пока на ее плечо не опускается тяжелая рука. Яна хочет заорать, но только хрипит и дергается. Ухо щекочет тяжелое дыхание, отдающее барбарисками.
– Это же твой папа, да? – шепчет Филька. Ольга смотрит с отстраненным сочувствием, и крылья ее носа подергиваются, будто она принюхивается к ветру.
Шелест кустарника, уже было совсем стихший, вдруг начинает быстро приближаться – браконьеры бегут обратно, путаясь ногами в березе. Троица, не сговариваясь, бок о бок валится на землю. Филька придавливает Яну плечом; она чувствует мелкую дрожь, но не может даже разобрать, кого из них трясет.
– Да стой ты, в рот тебе пароход! – орет ее отец, и Филька начинает беззвучно хихикать. Яна вдавливает локоть ему под ребра, но это не помогает. Филька содрогается, и по его щекам ручьями текут слезы. Ольга прикрывает лицо рукавом, как будто это сделает ее невидимой. Яна тоже хотела бы перестать смотреть, но не может. Точно так же она лет в пять смотрела на медленно кренящуюся над ее коленями кружку с кипятком.
Дядя Юра появляется первым. Он, похоже, уже устал бежать – лысина вся блестит от пота – и теперь идет быстрым шагом. Ружье раскачивается на плече, рисует в бледном небе черный веер. Дядя Юра то и дело спотыкается, падает, выставив руки, подскакивает со странной, неестественной упругостью, как кукла-неваляшка, и валится снова. Под ноги он не смотрит. Никуда не смотрит, хотя его светлые глаза широко открыты. Он быстрыми движениями языка собирает слюну, скопившуюся в уголках губ. Яну начинает тошнить.
Папа догоняет его, хватает за плечо, рывком разворачивает к себе. Дядя Юра поворачивается, как кукла. Его глаза устремлены в таинственную точку на горизонте. Руки болтаются, как чужие.
– Пойдем домой, – папа говорит почти спокойно. – Посидим, выпьем. Надо домой, нечего тут делать.
– Ты не понимаешь, – отвечает дядя Юра с убедительностью, которая кажется Яне ужасающей. – Надо проверить. Обязательно надо вскрыть и проверить.