С ключом на шее Шаинян Карина
Папу перекашивает, глаза влажнеют, а подбородок дрожит, морщится и уходит в сторону. Яна видела его таким, когда у них сломался холодильник, и пришлось выгребать из оттаявшей морозилки пакеты с разложившейся, почти жидкой рыбой. От воспоминания к горлу подкатывает. Не удержавшись, Яна громко рыгает и закрывает глаза в ожидании неизбежного конца. Она уже почти рада тому, что их сейчас найдут. Происходящее настолько страшно и необъяснимо, что она больше не может вынести ни минуты.
– Ты совсем ебанулся? – тихо спрашивает папа, и Яна снова широко открывает глаза. Он никогда так не говорит. Никогда. Но – сказал.
– Надо проверить, – повторяет дядя Юра, и папа сдергивает с плеча ружье и направляет дуло в ноги друга. («Оружие всегда заряжено, Янка, даже если ты видела, как я его разрядил, – говорит он, гремя ключами от сейфа. Расстеленные на полу в коридоре газеты покрыты пятнами крови и налипшими перьями. Шесть уток выложено в ряд, еще одну мама ощипывает над ванной. Отливающая драгоценной зеленью голова с широким клювом беспомощно болтается на тонкой шее. – Никогда не направляй ружье на человека, слышишь? Никогда».)
Ружье опасно лязгает, и дядя Юра перестает смотреть в никуда. Теперь он сосредоточен на папе. Сосредоточен и напуган.
– Ружье убери, – говорит он.
– Уберу, – кивает папа. – Как перестанешь валять дурака – так и уберу. Ну?
– Ладно, ладно, – дядя Юра поднимает руки. – Идем. Я просто думал, надо…
– И чтоб я от тебя такого больше не слышал, Юрик, – говорит папа, и его подбородок снова ведет.
– Ладно. – Дядя Юра молчит несколько секунд. Его глаза снова опасно устремляются в точку, висящую в небе над городом О. – Он вроде как… мелькал, – голос у него напряженный и слабый, как от боли. Папа чуть приподнимает ружье, и дядя Юра будто приходит в себя. Морщась, трет ладонью грудь. – Что-то ноет…
– Ты это брось, – встревоженно говорит папа. Дядь Юра прикрывает глаза и снова потирает грудь.
– Говоришь, бутылка есть? – спрашивает он.
– Две, – отвечает папа и вешает ружье за спину. – Идем уже отсюда…
Какое-то время они лежат и прислушиваются до гула в ушах, но различают лишь посвист ветра и отдаленные вопли чаек, кружащих над свалкой рядом с локатором. Спустя несколько минут Ольга говорит:
– Ушли.
Она встает и, как цапля, длинными движениями по очереди вытягивает ноги. Филька садится на корточки, вытирает бруснично-красную физиономию. Яна смотрит на них снизу вверх, как через толстое мутное стекло.
– Как думаете, что он хотел проверить? – спрашивает Ольга, и на ее лице проступает жадное любопытство. – Пойдем посмотрим?
– Не надо, – вырывается у Яны, и Филька, уже начавший было вставать, снова опускается на корточки.
– Не хочешь – как хочешь, а я пойду, – пожимает плечами Ольга и отворачивается. Филька, помявшись, поднимается и виновато косится на Яну. В отчаянии она хватает подругу за локоть.
– А вдруг там медведь? – говорит она. – Вдруг они медведя ранили?
Филька, вздрогнув, делает шаг назад, и Яна тараторит, захлебываясь словами:
– Он, наверное, неожиданно вышел, они выстрелили, он… ну, убежал, наверное, но раненые медведи опасные очень, вот они и убежали, и нам не надо ходить, нарвемся… – Яна останавливается, чтобы перевести дух. Это плохая история, и она ничего не объясняет, но другой она сейчас придумать не может. Яну осеняет: – А вдруг это ТОТ САМЫЙ медведь?
Филька бледнеет и отступает еще на шаг.
– Он бы рычал, – отрезает Ольга и выдирается из цепкой поросли березы на голую полосу песка, плавно сбегающую почти к самой воде.
– Сволочь ты! – выкрикивает Яна ей в спину. Ольга оборачивается через плечо.
– А что такого? – спрашивает она, и Яна сжимает кулаки. Она не может объяснить, что такого, а Ольга не хочет понять – хотя могла бы. Кровь стучит в висках, требуя с визгом вцепиться в Ольгины волосы. Вместо этого Яна просто стоит, опустив руки. Может, Филька займет ее сторону. Может, Ольга не захочет идти к озеру одна.
Но Ольга больше не оглядывается: она упруго спускается по склону, и Филька, опустив голову, тянется за ней, как на поводке.
Еще минуту Яна ждет в дикой надежде, что они передумают. Кожа на лице онемела, словно она умывалась ледяной водой. Звуки кажутся далекими, свет – серым и слабым. Колени ватные, и, когда Яна делает первый шаг, нога резко подгибается, как отсиженная. Она едва не падает. Было бы здорово, если бы упала. Сломала бы что-нибудь или ударилась бы головой и потеряла сознание.
Она почти догоняет Фильку, когда Ольга вдруг взмахивает руками и срывается на бег – так резко, что Филька в изумлении останавливается, и Яна по инерции утыкается ему в спину. Пролетев последние несколько метров до песчаного участка, Ольга с размаху падает на колени. Мохнатые ветви стланика почти скрывают ее: видно только, как мелькают руки, когда она срывает с себя куртку, а потом – рубашку. Яна, обогнув застывшего в ступоре Фильку, тоже бросается бежать.
Он лежит на краю песчаной площадки, там, где Яна представляла себе мамину палатку. Волосы у него темные, а лицо – грязно-белое, словно остатки снега в июньском лесу. Яна уверена, что ни разу не встречала этого мальчика в городе, хотя по возрасту он может быть их одноклассником. Он дышит приоткрытым ртом, часто, как собака, и в темно-карих, как болотные озера, глазах – ужас и боль. Мальчик опускает веки, прижимает руки к животу, и сквозь его пальцы течет черная маслянистая жижа.
И он… мелькает. Яна трет глаза, с силой зажмуривается и снова распахивает веки, – но он мелькает. Его черты размазываются, контуры расплываются, как карандаш под ластиком, и мальчик становится почти прозрачным, ненастоящим. По его телу проходит неуловимая рябь, какая, бывает, висит над асфальтом в жаркий день, – а потом он снова становится обыкновенным мальчиком, таким же, как они. До Яны доходит, что за жижа сочится между его пальцами; песок уходит из-под ног, и она плюхается на колени рядом с Ольгой.
Едва поняв, что мальчик ранен, Яна понимает и другое: он умирает. Так выглядит смерть на самом деле: человек не падает, раскинув руки, как в кино про войну. Он просто исчезает. На самом деле исчезает. Взрослые устраивают похороны и делают вид, что закапывают мертвое тело, потому что не хотят выдавать эту тайну, не хотят даже говорить о ней. Никто не хочет знать, что, умирая, человек просто… ну… растворяется.
Наверное, поэтому ее не взяли на похороны мамы. («Ты уже большая и можешь посидеть пару часов одна», – говорит папа. Он стоит, неловко привалившись бедром к письменному столу, и рассеянно озирается по сторонам. Яна вдруг понимает, что папа впервые с тех пор, как они с мамой развелись, зашел дальше коридора. Наверное, ему здесь все странно: дом вроде как его, а вроде уже и нет. «Не капризничай, и так тошно», – говорит папа и вертит в руках новенькую мамину пудру, которую она достала всего неделю назад. Открывает, щелкнув замочком. Закрывает. Открывает. Приподнимает поролоновую подушечку, трогает пальцем еще гладкую, почти не тронутую поверхность, – Яну обдает густым амбровым запахом, – и спохватывается: «Ты ела? Марина успела тебя покормить?» Яна торопливо кивает. Она не видела соседку со вчерашнего вечера, но ей не нравится, как папа прячет глаза, суетится и хлопочет руками. Не нравится, с каким равнодушным любопытством трогает мамины вещи – будто они ничьи. «Она мне макаронов дала», – говорит Яна. Папа кивает: «Хорошо, хорошо…», с решительным хлопком закрывает пудреницу и почти бегом бросается в коридор. Шумно дышит, натягивая ботинки. Бросает: «Будь умницей, не балуйся». Дверь в квартиру захлопывается. Яна открывает пудреницу. Трет подушечкой нос. Пудра пахнет мамой.)
Теперь Яна понимает, что там, на похоронах, надо было делать вид, что мама – какая-то ее часть – еще здесь. Притворяться, что в гробу лежит тело. Нести пустой гроб медленно, напрягая плечи и руки, подгибая ноги, чтобы сделать вид, что это тяжело. Понарошку целовать воздух над подушкой. Даже если бы Яна запомнила все правила, она могла что-нибудь перепутать и все испортить.
– Не получается, – с отчаянием выговаривает Ольга, и Яна приходит в себя.
Мир перестает качаться, и мальчик, только что полупрозрачный и бледный, словно обкатанный морем кусочек кварца, становится четким, как будто ее зрение наконец пришло в норму. Ольга пытается прижать рубашку к ране. На ней осталась только майка, и смуглые голые плечи покрыты большими синеватыми мурашками. Куртка мальчика расстегнута; Яна берет его за руки, отводит ледяные мокрые ладони от живота, задирает одежду и зажмуривается. Ольга сосредоточенно сопит, пытаясь приладить скомканную рубашку к ране. Ткань уже покрылась жирными, остро пахнущими пятнами.
– Он опять… – шепчет Ольга.
Яна заставляет себя посмотреть. Мальчик снова расплывается; середина его тела почти исчезла, и смятая рубашка будто висит в воздухе.
– Убери, – доносится голос сверху. Филька втискивается между девочками. В руке у него старая консервная банка, полная воды. На руку Яны льется дрожащая холодная струйка, и она поспешно убирает ладонь. Набрав в грудь воздуха, Филька сдергивает превратившуюся в грязную тряпку рубашку. Набрякший кровью рукав чиркает Фильку по животу, оставляя на футболке бурый след. Яна сглатывает и отворачивается, но успевает заметить, что мальчик снова появился, стал почти отчетливым… почти просочился обратно в этот мир. Филька льет воду на рану.
– Главное – остановить кровь, – Ольга расправляет рубашку. Яна перехватывает рукав, подсовывает его под тощий бок. Мальчик тонкий и легкий, и Яне удается приподнять его поясницу и протащить рукав на другую сторону. Мальчик стонет, сучит ногами, и Филька говорит:
– Его надо в больницу. Мы можем сделать носилки… носилки из веток и курток, слышишь, Ольг?
Ольга сосредоточенно связывает рукава, и рубашка превращается в подобие широкого бинта. Она опускает руки, садится на пятки и тихо говорит, глядя в песок:
– Если кто-нибудь узнает – Янкиного папу в тюрьму посадят.
Филька шумно выдыхает и отпускает ветку, которую пытался сломать. Зеленый хвост стланика пружинисто взмывает в небо. Яна смотрит на него как завороженная. Краем глаза она видит, что раненый мальчик снова начинает расплываться. Что-то ужасно клокочет в его горле. Ребра поднимаются и опускаются, как крылья. Ольга прижимает промокшую насквозь повязку, и черная жижа блестит лаковыми лужицами в складках ткани.
– Может, сами его вылечим? – безнадежно спрашивает Филька, и Ольга молча мотает головой.
Кто-то сильно толкает Яну под локоть; из-под руки высовывается любопытный мокрый нос Мухтара. Яна машинально чешет пальцем короткую жесткую шерсть между глазами. Отводит собачью морду ладонью.
– А мы наврем, что ничего не знаем, – говорит она. – Все равно нас никто слушать не будет…
Мысленно она рисует себе дорогу до города – через сопки, по мари, в обход бухты, которую никак не одолеть вброд с носилками. От города до озера можно добраться за полчаса, но обратный путь кажется бесконечным. «Может, он… ну, растворится до того, как мы донесем его, – думает Яна. – Может, все обойдется… само».
Мысль настолько отвратительная, что хочется провалиться сквозь землю. Исчезнуть, как этот незнакомый мальчик. А вот мысль и похуже: они могут просто убежать, бросить его здесь, и никто не узнает. Яну скручивает, как будто кто-то пробил дырку в ее собственном животе. Не в силах это вынести, она вскакивает на ноги и тараторит:
– Давайте делать носилки. Свяжем палки шнурками. Филька, ты вообще дурак, так не сломаешь, – она отпихивает его в сторону и хватается за липкую от смолы ветку. Выкручивает, пытаясь разорвать розовые волокна древесины, измочаленные, но все еще прочные. – Дай ножик! И куртку снимай, у тебя самая большая. И шнурки вытаскивай, и Ольгины тоже! Да быстрее же!
Мухтар, привлеченный суетой, снова подходит поближе. Фыркает в брошенную на песок Филькину куртку. Толкает лбом Ольгу. Она по-прежнему сидит на коленях над мальчиком, наливает в ладонь воду из банки и размазывает ее по белым щекам – мерно, как робот. Толчок собачьей головы сбивает ее, и Ольга, шмыгнув носом, ставит банку на песок. Мухтар берет мальчика зубами за рукав, тихонько тянет, и контуры тела снова начинают дрожать и расплываться. Мальчик почти исчезает. Он – всего лишь прозрачная тень, дрожащая над песком. Ольга отпихивает собаку коленом, визгливо вскрикивает: