Спартак Джованьоли Рафаэло
– Проснемся же! – произнес сиплым голосом Курион, услышав сквозь сон слова Катилины; смысл этих слов не доходил до него, и, пытаясь их понять, он усиленно тер глаза.
Хотя заговорщики и были увлечены речью Катилины, никто не смог удержаться от смеха при глупой выходке Куриона.
– Ступай к Миносу[115], пусть он судит тебя по твоим заслугам, поганое чучело, винный бурдюк! – закричал Катилина, сжимая кулаки и проклиная незадачливого пьяницу.
– Молчи и спи, негодный! – крикнул Бестия и так толкнул Куриона, что тот растянулся на ложе.
Катилина медленно отпил несколько глотков фалернского и немного погодя продолжал:
– Итак, славные юноши, я вас созвал сегодня, чтобы совместно обсудить, не следует ли нам для блага нашего дела объединиться со Спартаком и его гладиаторами. Если мы решим выступить против нобилитета, против сената, которые сосредоточили в своих руках высшую власть, владеют государственной казной и грозными легионами, то одни мы не сможем добиться победы и должны будем искать помощи у тех, кто умеет отстаивать свои права, кто умеет мстить за обиду. Война неимущих против владеющих всем, война рабов против господ, угнетенных против угнетателей должна стать и нашим делом. Я не могу понять, почему бы нам не привлечь гладиаторов, которые будут находиться под нашим руководством, управляться нами, будут превращены в римские легионы? Убедите меня в противном, и мы отложим осуществление нашего плана до лучших времен.
Нестройный ропот сопровождал речь Катилины – она явно не понравилась большинству сотрапезников. Спартак, взволнованно слушавший Катилину и одновременно зорко следивший за настроением молодых патрициев, заговорил спокойным тоном, хотя лицо его было бледно:
– Я пришел сюда, чтобы доставить удовольствие тебе, о Катилина, человеку достойнейшему, которого я уважаю и почитаю, но я вовсе не надеялся, что твои слова убедят этих благородных патрициев. Ты чистосердечно веришь тому, о чем говоришь, хотя в глубине души ты не совсем убежден. Позволь же мне и да позволят мне достойные твои друзья говорить без обиняков и открыть вам свою душу. Вас, людей свободных, граждан знатного происхождения, держат в стороне от управления государственными делами, вас лишают богатств и власти – виной этому каста олигархов, враждебная народу, враждебная людям смелым, сторонникам нововведений, каста, чья власть более ста лет омрачает Рим раздорами и мятежами; теперь она более чем когда-либо сосредоточила в своих руках всю полноту власти, она господствует и распоряжается вами по своему произволу. Для вас восстание – это свержение нынешнего сената, замена действующих законов другими законами, более справедливыми для народа, предусматривающими равномерное распределение богатств и прав; замена теперешних сенаторов другими, выбранными среди вас и ваших друзей. Но для вас, как и для нынешних властителей, народы, живущие за Альпами или за морем, навсегда останутся варварами, и вы захотите, чтобы они все по-прежнему были под вашей властью и вашими данниками; вы захотите, чтобы дома ваши, как и подобает патрициям, были полны рабов, а в амфитеатрах, как и теперь, устраивались бы ваши любимые зрелища – кровавые состязания гладиаторов; они будут отдыхом от тяжелых государственных забот, которыми вы, победители, завтра будете обременены. Только этого вы и можете желать; для вас важно одно: занять самим места нынешних властителей.
Нас же, обездоленных гладиаторов, волнуют совсем иные заботы. Всеми презираемые «низкие люди», лишенные свободы, лишенные родины, принужденные сражаться и убивать друг друга на потеху гордых римлян, мы добиваемся свободы полной и совершенной; мы хотим отвоевать нашу отчизну, наши дома! И, следовательно, целью нашего восстания является борьба не только против теперешних властителей, но и против тех, которые придут им на смену, будут ли они называться Суллой или Катилиной, Цетегом или Помпеем, Лентулом или Крассом. С другой стороны, можем ли мы, гладиаторы, надеяться на победу, если будем предоставлены самим себе и одни восстанем против страшного и непобедимого господства Рима?.. Нет, победа невозможна, а значит, и задуманное нами дело безнадежно. Пока я надеялся, что ты, Катилина, и твои друзья будете нашими верными вождями, пока я мог предполагать, что люди консульского звания и патриции встанут во главе наших гладиаторских легионов, дадут им свое имя и сообщат свои достоинства, мне удавалось согреть сердца своих сотоварищей по несчастью жаром моих собственных надежд. Но теперь я вижу и из долгих бесед с тобой, о Катилина, я понял, что взращенные вашим воспитанием предрассудки не позволят вам стать нашими вождями, и я убежден в несбыточности своих надежд, которые я долго лелеял в тайниках своей души, мечтаний, не покидавших меня и во сне… С чувством беспредельного сожаления я с этой минуты торжественно отказываюсь от них как от невообразимого безумия. Разве можно назвать иначе наше восстание, даже если бы нам удалось поднять пять – десять тысяч человек? Какой авторитет мог бы иметь, например, я или кто-нибудь другой, мне равный? Какого влияния достигнет он, даже если бы это был человек еще сильнее меня? Через какие-нибудь пятнадцать дней от наших легионов ничего не осталось бы – так случилось двадцать лет назад с теми тысячами гладиаторов, которых доблестный римский всадник, по имени Минуций[116], или Веций, собрал близ Капуи. Они были рассеяны когортами претора Лукулла, несмотря на то что гладиаторов вел предводитель высокого рода, смелый и отважный духом…
Трудно описать впечатление, произведенное речью Спартака, презренного варвара в глазах большинства гостей. Одних поражало красноречие фракийца, других – возвышенность его мыслей, третьих – глубина политических идей, и в то же время всем понравилось преклонение перед Римом, которое выказал Спартак. Рудиарий искусно польстил самолюбию патрициев, и они рассыпались в похвалах храброму фракийцу; все они – а больше всех Луций Бестия – предлагали ему свое покровительство и дружбу. Долго еще длилось обсуждение поднятых вопросов, было высказано немало самых различных мнений, и решено было отложить осуществление задуманного до лучших дней; ждать от времени доброго совета, а от Фортуны – благоприятного случая для смелого дела.
Спартак предложил Катилине и его друзьям свои услуги и услуги немногих гладиаторов, веривших в него и уважавших его, – как бы невзначай он все время подчеркивал слово «немногих». После того как Спартак, а с ним и Крикс выпили из чаши дружбы, которая пошла вкруговую, и бросили в нее, как и другие гости, лепестки роз из своих венков, гладиаторы простились с хозяином дома и его друзьями, невзирая на старания удержать их на празднестве, подготовлявшемся в соседней зале. Наотрез отказавшись остаться, Спартак вместе с Криксом покинул дом патриция.
Выйдя на улицу, он в сопровождении Крикса направился к дому Суллы. Не сделали они и четырех шагов, как Крикс первый нарушил молчание.
– Ты объяснишь мне, надеюсь…
– Замолчи, во имя Геркулеса! – вполголоса прервал его Спартак. – Позже все узнаешь.
Они прошли молча шагов триста. Первым заговорил рудиарий; он повернулся к галлу и тихо сказал:
– Там было слишком много народу, и не все они на нашей стороне, да и не все эти юноши владели рассудком, чтобы можно было им довериться. Ты слышал: для них наш заговор перестал существовать, он рассеялся, как видение безумного. Ступай сейчас же в школу гладиаторов Акциана и перемени наш пароль приветствия и тайный знак при рукопожатии. Теперь паролем будет не Свет и Свобода, а Постоянство и Победа; а условным знаком – не три коротких рукопожатия, а три легких удара указательным пальцем правой руки по правой ладони другого.
И Спартак, взяв правую руку Крикса, три раза легонько ударил указательным пальцем по ладони его руки, говоря:
– Вот так, ты понял?
– Понял, – ответил Крикс.
– А теперь иди, не теряя времени. Пусть каждый из начальников манипул предупредит своих пятерых гладиаторов о том, что наш заговор едва не был раскрыт. Каждому, кто произнесет прежний пароль и применит старые знаки, надо отвечать, что всякая надежда потеряна и совершенно оставлена мысль осуществить безумную попытку. Завтра рано утром мы встретимся в школе Юлия Рабеция.
Пожав руку Крикса, Спартак быстро зашагал к дому Суллы. Он скоро дошел туда, постучался в дверь. Ему открыли, и привратник ввел его в комнатку, отведенную Мирце в покоях Валерии.
Девушка завоевала расположение своей госпожи и уже занимала при ней важную должность – ведала туалетом Валерии. Мирца тревожилась за брата. Как только он вошел в комнату, девушка бросилась к нему и, обвив руками шею Спартака, осыпала его поцелуями.
А когда утих бурный порыв нежности, Мирца, сияя от радости, рассказала Спартаку, что она никогда не позвала бы его в такой час, если бы на то не было приказания ее госпожи. Валерия часто и подолгу говорит с нею о Спартаке, расспрашивает о нем и выказывает такое теплое участие к судьбе Спартака, какое не часто встретишь у знатной матроны по отношению к рудиарию, к гладиатору. Узнав, что Спартак еще не поступил на службу, Валерия приказала позвать его сегодня вечером; она собирается предложить ему руководство школой гладиаторов, которую Сулла недавно устроил на своей вилле в Кумах.
Спартак весь преобразился от радости; слушая Мирцу, он то бледнел, то краснел; в мозгу его, несомненно, бродили странные мысли, и он энергично качал головою, словно хотел отогнать их.
– А если я соглашусь управлять этой маленькой школой гладиаторов, будет ли Валерия требовать, чтобы я опять продался в рабство, или же я останусь свободным? – спросил он наконец сестру.
– Об этом она мне ничего не говорила, – ответила Мирца, – но ведь она так расположена к тебе и, конечно, согласится, чтобы ты остался свободным.
– Значит, Валерия очень добрая?
– Да, да, она и добрая и красивая…
– О, значит, ее доброта беспредельна!
– Тебе она очень нравится, не правда ли?
– Мне?.. Очень, но чувство мое – почтительное благоговение. Именно такое чувство и должен питать к такой знатной матроне человек, находящийся в моем теперешнем положении.
– Тогда… пусть тебе будет известно… только умоляю тебя, никому ни слова… она запретила мне говорить это тебе… Слушай, такое чувство внушили тебе, без сомнения, бессмертные боги! Это долг благодарности к Валерии – ведь это она в цирке уговорила Суллу даровать тебе свободу!
– Как, что ты сказала? Правда ли это? – спросил Спартак, вздрогнув всем телом и бледнея от волнения.
– Правда, правда! Но только, повторяю тебе, не подавай и виду, что ты это знаешь.
Спартак о чем-то задумался. Через минуту Мирца сказала ему:
– Теперь я должна доложить Валерии, что ты пришел, и получить разрешение ввести тебя к ней.
Легкая, словно мотылек, Мирца исчезла, проскользнув в дверцу. Спартак, погруженный в свои мысли, не заметил ее ухода.
В первый раз рудиарий увидел Валерию полтора месяца назад: придя в дом Суллы навестить сестру, он столкнулся с ней в портике, когда она выходила к носилкам.
Прекрасная наружность Валерии произвела на Спартака очень сильное впечатление.
Он почувствовал к ней странное, необъяснимое влечение, которому трудно было противиться; у него зародилось пламенное желание, мечта поцеловать хотя бы край туники этой женщины, которая казалась ему прекрасной, как Минерва, величественной, как Юнона, и обольстительной, как Венера.
Хотя знатность и высокое положение супруги Суллы обязывали ее к сдержанности в отношении человека, находящегося в таком унижении, как Спартак, все же и у нее с первого взгляда, как мы это видели, возникло такое же чувство, как и то, что взволновало душу гладиатора, когда он впервые увидал Валерию.
На первых порах бедный фракиец пытался изгнать из своего сердца это новое для него чувство; рассудок подсказывал ему, что любовь к Валерии – ни с чем не сравнимое безумие, ибо на пути ее стоят непреоборимые препятствия. Но мысль об этой женщине возникала вновь и вновь, настойчиво, упорно овладевала Спартаком среди всех забот и дел, возвращалась ежеминутно, волнуя и тревожа его; разгораясь все больше, она вскоре овладела всем его существом. Бывало так, что он, сам того не замечая, влекомый какой-то неведомой силой, оказывался за колонной в портике дома Суллы и ждал там появления Валерии. Не замеченный ею, он видел ее неоднократно и каждый раз находил все прекраснее, и с каждым днем все сильнее становилось его чувство к ней; он преклонялся перед ней, любил ее нежно, боготворил. Никому, даже самому себе, он не мог бы объяснить это чувство.
Один только раз Валерия заметила Спартака. И на миг бедному рудиарию показалось, что она взглянула на него благосклонно, ласково; ему почудилось даже, что ее взгляд светился любовью, но он тут же отбросил эту мысль, сочтя ее мечтой безумца, видением, вымыслом разгоряченной фантазии, – он понимал, что подобные мысли могут свести его с ума.
Вот что творилось в душе бедного гладиатора, и поэтому легко понять, какое впечатление произвели на него слова Мирцы.
«Я здесь, в доме Суллы, – думал несчастный, – всего лишь несколько шагов отделяют меня от этой женщины… Нет, не женщины, а богини, ради которой я готов пожертвовать жизнью, честью, кровью; я здесь и скоро буду близ нее, может быть наедине с нею, я услышу ее голос, увижу вблизи ее черты, ее глаза, улыбку…» Никогда еще он не видел улыбки Валерии, но, должно быть, улыбка у нее чудесная, как весеннее небо, и отражает ее величественное, возвышенное, божественное существо. Всего несколько мгновений отделяют его от беспредельного счастья, о котором он не только не мог мечтать, но которое даже во сне ему не снилось… Что случилось с ним? Быть может, он стал жертвой волшебной грезы, пылкого воображения влюбленного? А может быть, он сходит с ума? Или, к несчастью своему, уже лишился рассудка?
При этой мысли он вздрогнул, испуганно озираясь, широко раскрыл глаза, растерянно отыскивая сестру… Ее не было в комнате. Он поднес руки ко лбу, как будто хотел сдержать бешеное биение крови в висках, рассеять туман, который, казалось, заволок его мозг, и еле слышно прошептал:
– О великие боги, спасите меня от безумия!
Он вновь огляделся вокруг и мало-помалу начал приходить в себя, узнавать место, где он находился.
Это была комнатка его сестры; в одном углу стояла ее узенькая кровать, две скамейки из позолоченного дерева у стены, чуть подальше – деревянный шкаф с бронзовыми украшениями, на нем – терракотовый масляный светильник в виде ящерицы, изо рта которой высовывался горевший фитиль; дрожащий огонек рассеивал мрак в комнате.
Ошеломленный, почти в бреду, Спартак продолжал думать, что все это либо снится ему, либо он сходит с ума. Он подошел к шкафу и, протянув левую руку, дотронулся указательным пальцем до фитиля светильника, и только когда пламя больно обожгло его, он пришел в себя и постепенно усилием воли усмирил свое волнение.
Когда пришла Мирца и позвала его, чтобы проводить до конклава Валерии, он внешне был уже довольно спокоен и даже весел, хотя чувствовал, как колотится у него сердце. Мирца заметила, что он бледен, и заботливо спросила:
– Что с тобой, Спартак? Ты плохо чувствуешь себя?
– Нет, нет, напротив, никогда еще мне не было так хорошо! – ответил рудиарий, идя вслед за сестрой.
Они спустились по лесенке (рабы в римских домах всегда жили в верхнем этаже) и направились к конклаву, где их ждала Валерия.
Конклавом римской матроны называлась комната, в которой она уединялась для чтения или принимала близких друзей. На современном языке мы бы назвали эту комнату кабинетом; естественно, что она примыкала к тем покоям, где жила хозяйка дома.
Конклав Валерии находился в ее зимних покоях (в патрицианских домах обычно было столько отдельных апартаментов, сколько времен года); это была небольшая уютная комната, в которой трубы из листового железа, искусно скрытые в складках роскошных занавесей из восточной ткани, распространяли приятное тепло, доставлявшее тем большее удовольствие, чем холоднее стояла погода. Стены были задрапированы голубым шелком, причудливыми складками и фестонами спускавшимся с потолка почти до самого пола. Поверх шелка была наброшена тонкая, словно облачко, белая вуаль; в изобилии разбросанные по ней свежие розы наполняли комнату нежным благоуханием.
С потолка свисал золотой чеканный светильник с тремя фитилями, в виде большой розы среди листьев, – произведение греческого мастера, поражавшее искусной работой. Разливая голубоватый матовый свет и тонкий запах аравийских благовоний, которые были смешаны с маслом, пропитывавшим фитили, светильник только наполовину рассеивал мрак в конклаве.
В этой комнате, убранной в восточном духе, не было другой мебели, кроме ложа с одной спинкой, на котором лежали мягкие пуховые подушки в чехлах из белого шелка с голубой каймой; там стояли еще скамьи, покрытые таким же шелком, и маленький серебряный комодик вышиной не более четырех пядей от земли, на четырех ящиках его было искусно выгравировано изображение четырех побед Суллы.
На комоде стоял сосуд из горного хрусталя с выпуклыми узорами и цветами ярко-пурпурного цвета работы знаменитых аретинских мастерских; в нем был подогретый сладкий фруктовый напиток, часть которого была уже налита в фарфоровую чашку, стоявшую тут же. Эту чашку Валерия получила от Суллы в качестве свадебного подарка. Она представляла собою целое сокровище, ибо стоила не меньше тридцати или сорока миллионов сестерциев; такие чашки считались большой редкостью и высоко ценились в те времена.
В этом уединенном, спокойном и благоуханном уголке в тихий час ночи покоилась на ложе прекрасная Валерия, завернувшись в белую, тончайшей шерсти тунику с голубыми лентами. В полумраке блистали красотой ее плечи, достойные олимпийских богинь, округлые, словно выточенные из слоновой кости руки.
Опираясь локтем на широкую подушку, она поддерживала голову маленькой, как у ребенка, белоснежной рукой.
Глаза ее были полузакрыты, лицо неподвижно – казалось, она спала; в действительности же она так углубилась в свои думы и думы эти, верно, были такими сладостными, что она как будто находилась в забытьи и не заметила появления Спартака, когда рабыня ввела его в конклав. Она даже не пошевельнулась при легком стуке двери, которую Мирца отворила и тотчас же, выйдя из комнаты, затворила за собой.
Лицо Спартака было белее паросского мрамора, а горящие глаза устремлены на красавицу; он замер, погруженный в благоговейное созерцание, вызывавшее в его душе неописуемое, доныне еще не испытанное им смятение.
Прошло несколько мгновений. И если бы Валерия не позабыла обо всем окружающем, она могла бы отчетливо услышать бурное, прерывистое дыхание рудиария. Вдруг она вздрогнула, словно кто-то позвал ее и шепнул, что Спартак здесь. Приподнявшись, она обратила к фракийцу свое прекрасное лицо, сразу покрывшееся румянцем, и, глубоко вздохнув, сказала нежным голосом:
– А… ты здесь?
Вся кровь бросилась в лицо Спартаку, когда он услышал этот голос; он сделал шаг к Валерии, приоткрыл рот, словно собираясь что-то сказать, но не мог вымолвить ни одного слова.
– Да покровительствуют тебе боги, доблестный Спартак! – с приветливой улыбкой произнесла Валерия, успев овладеть собой. – И… и… садись, – добавила она, указывая на скамью.
На этот раз Спартак, уже придя в себя, ответил ей, но еще слабым, дрожащим голосом:
– Боги покровительствуют мне больше, чем я того заслужил, божественная Валерия, раз они оказывают мне величайшую милость, какая только может осчастливить смертного: они дарят мне твое покровительство.
– Ты не только храбр, – ответила Валерия, и глаза ее засияли от радости, – ты еще и хорошо воспитан.
Затем она вдруг спросила его на греческом языке:
– До того, как ты попал в плен, ты был у себя на родине одним из вождей своего народа, не правда ли?
– Да, – ответил Спартак на том же языке; он говорил на нем если не с аттической, то, во всяком случае, с александрийской изысканностью. – Я был вождем одного из самых сильных фракийских племен в Родопских горах. Был у меня дом, и многочисленные стада овец и быков, и плодородные пастбища.
Я был богат, могуществен, счастлив, и, поверь мне, божественная Валерия, я был полон любви к людям, справедлив, благочестив, добр…
Он на миг замолчал, а потом, глубоко вздохнув, сказал голосом, дрожавшим от сильного волнения:
– И тогда я не был варваром, не был презренным и несчастным гладиатором!
Валерии стало жаль его, в ее душе поднялось какое-то хорошее чувство, и, подняв на рудиария сияющие глаза, она сказала с нескрываемой нежностью:
– Мне много и часто рассказывала о тебе твоя милая Мирца; мне известна твоя необыкновенная отвага. И теперь, когда я говорю с тобой, мне совершенно ясно, что презренным ты не был никогда, а по уму, воспитанности и манерам ты более подобен греку, чем варвару.
Невозможно описать, какое впечатление произвели на Спартака эти слова, сказанные нежным голосом. Глаза его увлажнились, он ответил прерывающимся голосом:
– О, будь благословенна… за эти сочувственные слова, милосерднейшая из женщин… и пусть великие боги… окажут тебе предпочтение перед всеми людьми… как ты этого заслуживаешь, и сделают тебя самой счастливой из всех смертных!
Валерия не могла скрыть свое волнение, его выдавали ее выразительные глаза, частое и бурное дыхание, вздымавшее ее грудь.
Спартак был сам не свой; ему казалось, что он жертва каких-то чар, что он попал во власть какой-то фантасмагории, возникшей в его мозгу, и он всей душой отдавался этому сладостному сновидению, этому колдовскому призраку счастья. Он смотрел на Валерию восторженным взглядом, полным смирения и обожания; он жадно слушал ее мелодичный голос, казавшийся ему гармоническими звуками арфы Аполлона, упивался ее горящим, страстным взором, сулившим, казалось, несказанные восторги любви, и, хотя он не мог верить и не верил тому, что явно отражалось в ее глазах, считая все это лишь галлюцинацией, плодом разгоряченного воображения, все же он не спускал влюбленный взор с дивных очей Валерии; сейчас в них был для него весь смысл жизни; все его чувства, все мысли принадлежали ей одной.
Вслед за последними словами Спартака наступила тишина, слышно было только дыхание Валерии и фракийца. Почти помимо их сознания они были погружены в одни и те же мысли, от одних и тех же чувств трепетали их души; оба они были в смятении.
Валерия первая решила прервать опасное молчание и сказала Спартаку:
– Теперь ты совершенно свободен. Не хочешь ли управлять школой из шестидесяти рабов, из которых Сулла решил сделать гладиаторов? Он устроил эту школу у себя на вилле в Кумах.
– Я готов на все, что только ты пожелаешь, – ведь я раб твой и принадлежу тебе, – тихо сказал Спартак, глядя на Валерию с выражением беспредельной нежности и преданности.
Валерия молча посмотрела на него долгим взглядом, потом встала и, точно ее снедала какая-то тревога, прошлась несколько раз по комнате. Затем, остановившись перед рудиарием, она опять устремила на него пристальный взгляд и тихо спросила:
– Спартак, скажи мне откровенно: что ты делал много дней назад, спрятавшись за колонной в портике моего дома?
Тайна Спартака уже перестала быть его сокровенной тайной. Валерия, верно, насмехается в глубине души над дерзостью какого-то гладиатора, поднявшего свой взор на одну из самых прекрасных и знатных римлянок.
Точно пламя разлилось по бледному лицу фракийца; он опустил голову и ничего не ответил. Тщетно пытался он поднять глаза на Валерию и заговорить – его удерживало чувство стыда.
Спартак почувствовал всю горечь своего незаслуженного позорного положения; проклиная в душе войну и ненавистное могущество Рима, он стиснул зубы, дрожа от стыда, от горя и гнева.
Не зная, чем объяснить молчание Спартака, Валерия сделала шаг к нему и едва слышно, голосом еще более нежным, чем прежде, спросила:
– Скажи мне… что ты там делал?
Рудиарий, не поднимая головы, упал перед Валерией на колени и прошептал:
– Прости, прости меня! Прикажи своему надсмотрщику сечь меня розгами… пускай распнут меня на Сестерциевом поле, я заслужил это!
– Что с тобой? Встань!.. – сказала Валерия, беря Спартака за руку и заставляя его подняться.
– Я боготворил тебя, как боготворят Венеру и Юнону! Клянусь тебе в этом.
– Ах! – радостно воскликнула матрона. – Ты приходил, чтобы увидеть меня?
– Чтобы поклоняться тебе. Прости меня, прости!..
– Встань, Спартак, благородное сердце! – сказала Валерия дрожащим от волнения голосом, с силой сжимая его руку.
– Нет, нет, здесь, у твоих ног, здесь мое место, божественная Валерия! – И, схватив край ее туники, он горячо целовал его.
– Встань, встань, не тут твое место, – вся дрожа, прошептала Валерия.
Спартак, покрывая жаркими поцелуями руки Валерии и глядя на нее влюбленными глазами, повторял, точно в бреду, глухим, еле слышным голосом:
– О дивная… дивная… дивная Валерия!..
Глава шестая. Угрозы, заговоры и опасности
Прекрасная гречанка Эвтибида возлежала на мягких пурпурных подушках в зале для собеседования у себя в доме на Священной улице, близ храма Януса.
– Итак, – сказала она, – ты что-нибудь знаешь? Понял ты, в чем тут дело?
Собеседником ее был человек лет пятидесяти, с безбородым лицом, изрезанным морщинами, которые плохо скрывал густой слой румян и белил; по манере одеваться в нем тотчас же можно было признать актера. Эвтибида, не дождавшись ответа, добавила:
– Хочешь, я скажу, что думаю о тебе, Метробий? Я никогда особенно высоко тебя не ценила, а сейчас вижу, что ты и вовсе ничего не стоишь.
– Клянусь маской Мома[117], моего покровителя, – ответил актер пискливым голосом, – если бы ты, Эвтибида, не была прекраснее Дианы и обворожительней Венеры, даю тебе слово Метробия, близкого друга Корнелия Суллы, хранящего эту дружбу ни мало ни много тридцать лет, что я рассердился бы на тебя! Поговори со мной так кто-нибудь другой, и я, клянусь Геркулесом Победителем, повернулся бы и ушел, пожелав дерзкому приятного путешествия к берегам Стикса!
– Но что же ты сделал за это время? Что разузнал об их планах?
– Сейчас скажу… И много и ничего…
– Как это понять?
– Будь терпелива, и я все тебе объясню. Надеюсь, ты не сомневаешься в том, что я, Метробий, старый актер, вот уже тридцать лет исполняющий женские роли во время народных празднеств, обладаю искусством обольщать людей. К тому же речь идет о варварах, невежественных рабах, о гладиаторах. Я, конечно, сумею добиться своей цели, тем более что располагаю необходимым для этого средством – золотом.
– Потому-то я и дала тебе это поручение, что не сомневаюсь в твоей ловкости, а ты…
– Но пойми, прелестнейшая Эвтибида, если моя ловкость должна проявиться в раскрытии заговора гладиаторов, то тебе придется испытать ее на чем-нибудь другом и иным образом, ибо заговор гладиаторов никак нельзя раскрыть – его, попросту говоря, и в помине нет.
– Так ли? Ты в этом уверен?
– Уверен, совершенно уверен, о прекраснейшая из девушек.
– Два месяца назад… да, не больше двух месяцев, я имела сведения о том, что у гладиаторов заговор, что они объединились в какое-то тайное общество, у них был свой пароль, свои условные знаки, свои гимны, и, кажется, они замышляли восстание, похожее на восстание рабов в Сицилии.
– И ты серьезно верила в возможность восстания гладиаторов?
– А почему бы и нет?.. Разве они не умеют сражаться, не умеют умирать?
– В амфитеатрах…
– Вот именно. Если они умеют сражаться и умирать на потеху толпы, то почему бы им не подняться и не повести борьбу не на жизнь, а на смерть за свою свободу?
– Ну что ж, если ты утверждаешь, что это тебе было известно, значит, это правда… и действительно у них был заговор… но могу тебя заверить, что теперь у них никакого заговора нет.
– Ах, – произнесла с легким вздохом прекрасная гречанка, – я, кажется, знаю, по каким причинам; боюсь, что я угадываю их!
– Тем лучше! А я их не знаю и нисколько не стремлюсь узнать!
– Гладиаторы сговорились между собой и подняли бы восстание, если б римские патриции, недовольные существующими законами и сенатом, возглавили их борьбу и приняли командование над ними!
– Но так как римские патриции, как бы подлы они ни были, еще не такие низкие подлецы, чтобы стать во главе гладиаторов…
– А ведь был такой момент… Впрочем, довольно об этом. Скажи лучше, Метробий…
– Сперва удовлетвори мое любопытство, – сказал актер, – от кого ты узнала о заговоре гладиаторов?
– От одного гладиатора… моего соотечественника…
– Ты, Эвтибида, более могущественна на земле, чем Юпитер на небе. Одной ногой ты попираешь Олимп олигархов, а другой – грязное болото черни…
– Что ж, я делаю что могу, стараюсь добиться…
– Добиться чего?
– Власти, добиться власти! – воскликнула Эвтибида дрожащим от волнения голосом.
Она вскочила, лицо ее исказилось от гнева, глаза сверкали зловещим блеском, они были полны глубокой ненависти, отваги, решимости, которых никак нельзя было предположить в этой очаровательной, хрупкой девушке.
– Я хочу добиться власти, – крикнула гречанка, – стать богатой, могущественной, всем на зависть… – И шепотом, со страстной силой она добавила: – Чтобы иметь возможность отомстить!
Хотя Метробий и привык к самому разнообразному притворству на сцене, он все же был поражен; открыв рот, актер смотрел на искаженное лицо Эвтибиды. Гречанка заметила это и, опомнившись, вдруг громко расхохоталась.
– Не правда ли, я недурно сыграла бы Медею? Может быть, не с таким успехом, как Галерия Эмболария, но все же… Ты от изумления обратился в столб, бедный Метробий. Хотя ты старый и опытный актер, а навсегда останешься на ролях женщин и мальчиков!..
И Эвтибида снова захохотала, приведя Метробия в полное замешательство.
– Чтобы добиться чего? – спросила через минуту гречанка. – Чего добиться, старый безмозглый чурбан? – Она щелкнула Метробия по носу и, не переставая смеяться, сказала: – Добиться того, чтобы стать богатой, как Никопола, возлюбленная Суллы, как Флора, которая по уши влюблена в Гнея Помпея! Стать богатой, очень богатой, понимаешь ли ты это, старый дуралей, для того, чтобы наслаждаться всеми радостями, всеми удовольствиями жизни, потому что, когда жизнь кончится, – всему конец, небытие, как учит божественный Эпикур. Ты понял, ради чего я пользуюсь всем своим искусством, всеми средствами обольщения, которыми меня наделила природа? Ради чего стараюсь одной ногой стоять на Олимпе, а другой в грязи, и…
– Но грязь ведь может замарать?
– Всегда можно отмыть ее. Разве в Риме мало бань и душей? Разве в моем доме нет ванны? Но великие боги! Подумать только, кто смеет читать мне трактат о морали! Человек, который всю свою жизнь провел в болоте самой постыдной мерзости!
– Ну перестань! К чему рисовать такими живыми красками мой портрет? Ты рискуешь сделать его настолько похожим, что люди будут удирать сломя голову, завидев такую грязную личность. Ведь я говорил шутя. Моя мораль у меня в пятках, на что мне она?
Метробий приблизился к Эвтибиде и, целуя ее руку, проговорил:
– Божественная, когда же я получу награду от тебя? Когда?
– Награду? За что давать тебе награду, старый сатир? – сказала Эвтибида, отнимая руку и опять щелкнув Метробия по носу. – А ты узнал, что задумали гладиаторы?
– Но, прекраснейшая Эвтибида, – жалобно хныкал старик, следуя за гречанкой, которая ходила взад и вперед по зале, – мог ли я открыть то, что не существует? Мог ли я, любовь моя, мог ли?
– Ну хорошо, – сказала куртизанка и, повернувшись, бросила на него ласковый взгляд, сопровождаемый нежной улыбкой, – если ты хочешь заслужить мою благодарность, хочешь, чтобы я доказала тебе мою признательность…
– Приказывай, приказывай, божественная…
– Тогда продолжай следить за ними. Я не уверена в том, что гладиаторы окончательно бросили мысль о восстании.
– Буду следить в Кумах, съезжу в Капую…
– Если хочешь что-нибудь узнать, больше всего следи за Спартаком! – И, произнеся это имя, Эвтибида покраснела.
– О, что касается Спартака, вот уже месяц, как я хожу за ним по пятам, – не только ради тебя, но и ради самого себя; вернее, ради Суллы.
– Как? Почему? Что ты? – с любопытством спросила гречанка, подойдя к Метробию.
Озираясь вокруг, как будто боясь, что его услышат, Метробий приложил указательный палец к губам, а потом вполголоса сказал Эвтибиде:
– Это мое подозрение… моя тайна. Но так как я могу и ошибиться, а дело касается Суллы… то я об этом не стану говорить ни с одним человеком на свете, пока не буду убежден, что мои предположения правильны.
По лицу Эвтибиды пробежала тень тревоги, которая была непонятна Метробию. Как только гречанка услышала, что он ни за что на свете не хочет открыть ей свой секрет, она загорелась желанием все узнать. Кроме таинственных причин, побуждавших Эвтибиду допытываться, в чем тут дело, ее, возможно, подстрекало женское любопытство, а может быть, и желание посмотреть, насколько велика власть ее очарования даже над этим старым комедиантом.
– Может быть, Спартак покушается на жизнь Суллы?
– Да что ты! Что тебе вздумалось!
– Так в чем же дело?
– Не могу тебе сказать… потом, когда-нибудь…
– Неужели ты не расскажешь мне, мой дорогой, милый Метробий? – упрашивала Эвтибида, взяв актера за руку и тихонько поглаживая своей нежной ладонью его увядшее лицо. – Разве ты сомневаешься во мне? Разве ты еще не убедился, как я серьезна и как отличаюсь от всех других женщин?.. Ты ведь не раз говорил, что я могла бы считаться восьмым мудрецом Греции. Клянусь тебе Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, что никто никогда не узнает того, что ты мне расскажешь! Ну, говори же, скажи своей Эвтибиде, добрый мой Метробий. Моя благодарность будет беспредельной.
Она кокетничала, дарила старика нежными улыбками и чарующими взглядами и вскоре, подчинив его себе, добилась своего.
– От тебя, видно, не отделаешься, пока ты не поставишь на своем, – сказал Метробий. – Так вот знай: я подозреваю – и у меня на это есть основания, – что Спартак влюблен в Валерию, а она в него.
– О, клянусь факелами эриний! – вскричала молодая женщина, страшно побледнев и яростно сжимая кулаки. – Возможно ли?
– Меня все убеждает в этом, хотя доказательств у меня нет… Но помни, никому ни слова!..
– Ах, – воскликнула Эвтибида, вдруг став задумчивой и будто говоря сама с собой. – Ах… вот почему… Да, иначе и быть не могло!.. Только другая женщина… Другая!.. Другая!.. – воскликнула она в ярости. – Значит… она превзошла меня красотой… Ах, я несчастная, безумная женщина!.. Значит, есть другая… она меня победила!..
И, закрыв лицо руками, гречанка зарыдала.
Легко себе представить, как был поражен Метробий этими слезами и нечаянно вырвавшимся у Эвтибиды признанием.
Эвтибида, красавица Эвтибида, по которой вздыхали самые знатные и богатые патриции, Эвтибида, никого никогда не любившая, теперь сама до безумия увлеклась храбрым гладиатором; женщина, привыкшая презирать всех своих многочисленных поклонников из римской знати, была отвергнута простым рудиарием!
К чести Метробия надо сказать, что он от души пожалел бедную гречанку; он подошел к ней, попытался утешить и, лаская ее, говорил:
– Но… может быть, это и неправда… я мог ошибиться… может, это мне только показалось…
– Нет, нет, ты не ошибся! Тебе не показалось… Это правда, правда! Я знаю, я это чувствую, – ответила Эвтибида, утирая горькие слезы краем своего пурпурового паллия.
А через минуту она добавила мрачным и твердым тоном:
– Хорошо, что я об этом знаю… хорошо, что ты мне это открыл.
– Да, но умоляю… не выдай меня…
– Не бойся, Метробий, не бойся. Напротив, я тебя отблагодарю как смогу; и если ты поможешь мне довести до конца то, что я задумала, ты на деле увидишь, как Эвтибида умеет быть благодарной.
И после минутного раздумья она сказала прерывающимся голосом:
– Слушай, поезжай в Кумы… Только отправляйся немедленно, сегодня же, сейчас же… Следи за каждым их шагом, каждым словом, вздохом… раздобудь улики, и мы отомстим и за честь Суллы и за мою женскую гордость!
Дрожа от волнения, девушка вышла из комнаты, бросив на ходу ошеломленному Метробию:
– Подожди минутку, я сейчас вернусь.
Она действительно тотчас же вернулась, принесла с собой тяжелую кожаную сумку и, протянув ее Метробию, сказала:
– На, возьми. Здесь тысяча аурей. Подкупай рабов, рабынь, но привези мне улики, слышишь? Если тебе понадобятся еще деньги…
– У меня есть…
– Хорошо, трать их не жалея, я возмещу тебе… Но поезжай… сегодня же… не задерживайся в дороге… И возвращайся… как только можешь скорее… с уликами!
И, говоря это, она выталкивала беднягу из комнаты, торопя с отъездом; она проводила его по коридору мимо гостиной, мимо алтаря, посвященного домашним ларам, потом мимо бассейна для дождевой воды, устроенного во дворе, провела его через атрий в переднюю до самой входной двери и сказала рабу-привратнику:
– Видишь, Гермоген, этого человека?.. Когда бы он ни пришел… в любой час веди его немедленно ко мне.
Еще раз простившись с Метробием, она вернулась к себе, закрылась в своей комнате и долго ходила взад и вперед, то замедляя, то ускоряя шаги. Тысячи желаний теснились в душе, тысячи надежд и планов рождались в воспаленном мозгу, сознание ее то затуманивалось, то вдруг озарялось мрачным светом, и в чувствах, отражавшихся в ее глазах, не было ничего человеческого, только лютая, звериная ярость.
Наконец она бросилась на ложе и, зарыдав, произнесла вполголоса, кусая белыми зубами свои руки:
– О эвмениды! Дайте мне отомстить… я воздвигну вам великолепный алтарь!.. Мести, мести я жажду!.. Мести!..
Чтобы понять безумный гнев красавицы Эвтибиды, нам придется вернуться назад. Мы кратко расскажем читателям, какие события произошли в течение двух месяцев с того дня, как Валерия, побежденная страстью к Спартаку, открылась ему в любви.
У гладиатора был мужественный облик, удивительной красоты сложение и, как помнят читатели, необыкновенно привлекательное лицо, освещенное милой улыбкой; когда гнев не искажал это лицо, оно носило отпечаток доброты, кротости, силы чувств, отражавшихся в больших синих глазах. Неудивительно, что он зажег в сердце Валерии любовь такую же глубокую и сильную, как та, что завладела его душой. Вскоре знатная римлянка, открывавшая в возлюбленном всё новые и новые качества, новые достоинства, всецело была покорена им и не только безмерно любила его, но и уважала и почитала. Так несколько месяцев назад ей казалось, что она будет если не любить, то хотя бы уважать и почитать Луция Корнелия Суллу.
Мнил ли себя Спартак счастливым или действительно был счастлив, это легче понять, чем описать. Впервые познав упоительные восторги любви, он был переполнен своим счастьем, поглощен им и, как все счастливые влюбленные, стал эгоистом; он забыл о цепях, которые еще так недавно сковывали его, забыл святое дело свободы, о котором так долго мечтал и которое поклялся довести до конца. Да, он забыл обо всем, потому что был только человеком, и любовь усыпила в нем все другие чувства, так же, как она одурманила бы Помпея, и Красса, и Цицерона.
И в эти дни, когда Спартак был весь поглощен своей любовью, когда он считал себя любимым и действительно был любим, Эвтибида много раз настойчиво приглашала его к себе – якобы по очень важному делу, связанному с заговором гладиаторов. Спартак наконец внял ее призывам и отправился в дом к гречанке.
Эвтибиде, как мы уже говорили, еще не было двадцати четырех лет. За восемь лет до описываемых нами событий, то есть в 668 году римской эры, когда Сулла после продолжительной осады взял Афины, в окрестностях которых родилась Эвтибида, она попала в рабство. Юная рабыня досталась патрицию Публию Стацию Апрониану, и он приблизил к себе эту завистливую, злую, тщеславную девушку с прирожденными дурными наклонностями. Получив вскоре свободу, Эвтибида осталась в Риме и постепенно приобрела влияние, силу и богатство. Кроме редкой красоты, природа наделила ее недюжинным умом, и она стала вдохновительницей всевозможных интриг и коварных козней. Узнав все тайны зла, изведав все страсти, Эвтибида возненавидела жизнь, которую она вела. И как раз в это время она встретила Спартака, поразившего ее сочетанием геркулесовской силы и необыкновенной красоты. Сердце Эвтибиды запылало страстью, и она не сомневалась, что гладиатор откликнется на ее чувство.
Когда ей удалось обманом заманить Спартака к себе в дом, она пустила в ход все средства обольщения, какие подсказала ей порочная натура, но, к удивлению своему, увидела, что рудиарий равнодушен ко всем ее чарам; ей пришлось убедиться, что существует человек, способный отвергнуть ее любовь, тогда как все другие так жадно искали и добивались ее внимания. Как раз этот презревший ее гладиатор был единственным человеком, к которому она питала какое-то чувство, и тут прихоть гречанки постепенно и безотчетно разрослась в настоящую страсть, страшную и опасную, потому что она горела в порочной душе.
Став ланистой в школе гладиаторов Суллы, Спартак вскоре уехал в город Кумы, близ которого у диктатора была роскошная вилла; там Сулла поселился со всем своим двором и семьей.
Самолюбие Эвтибиды было глубоко оскорблено, чувство ее осталось без ответа, и она догадывалась о тайных причинах такого пренебрежения: несомненно, у нее была соперница, какая-то другая женщина завладела любовью Спартака. Гречанка инстинктивно чувствовала, что только другая любовь, образ другой женщины могли остановить Спартака. Она употребила все усилия, чтобы забыть рудиария, изгнать из мыслей всякое воспоминание о нем, но все было напрасно. Так уж создано человеческое сердце, и так было всегда: то, что не дается, становится особенно желанным, и чем больше препятствий на пути к исполнению желания, тем упорнее мы стремимся удовлетворить его.
До этого дня Эвтибида была счастлива и беззаботна, а теперь оказалась самым несчастным созданием, влачившим жалкое существование среди богатства, удовольствий и поклонения.