Сильные мира сего. Крушение столпов. Свидание в аду Дрюон Морис
– Восхитительно! Прелестно! – бормотал Симон.
Было что-то символическое в том, что в зале кабачка, где развлекалась преимущественно парижская молодежь, в эти минуты свет падал лишь на один столик, за которым сидели главным образом люди уходящего поколения. Луч прожектора безжалостно показал, какие у них старые, изношенные лица. В ярком пятне света все эти неподвижные, застывшие фигуры походили на восковых кукол из музея Гревен. Они казались неодушевленными, а глаза их напоминали осколки потускневшего зеркала. На помятых лицах этих людей лежала не только печать усталости от утомительного в их годы ночного кутежа, на них сказывалось и внутреннее разложение.
В беспощадном свете прожектора щеки Мари Элен Этерлен вдруг стали обвисшими и дряблыми; Нейдекер, несмотря на жару в зале, то и дело зябко поеживался.
«Подумать только, ведь этот наркоман был героем! – сказал себе Лартуа, сохранивший, к своему удивлению, ясную голову и критически взиравший на окружающих. – Конечно, конечно… Все это меня уже не забавляет».
Даже Симон, которому еще не было тридцати пяти лет, уже не казался молодым: алкоголь обнажил неумолимую работу времени.
Одна лишь двадцатилетняя Сильвена была действительно молода. Желая подчеркнуть свою причастность к сцене, она приехала, не сняв театрального грима. Но если румяна не могли скрыть морщин княгини Тоцци, они не могли также скрыть молодости Сильвены.
Глубокий вырез платья открывал ее небольшую грудь. В ослепительном свете прожектора рыжая грива Сильвены пламенела. Актриса уже была испорчена до мозга костей, но на ее облике это еще не отразилось. И во взгляде Лартуа вспыхнули неподвижные металлические огоньки.
В это мгновение Симон, не рассчитав голоса, громко сказал Сильвене:
– Вы красивы, очень красивы, слишком красивы для нас! Вам и только вам принадлежит право выбрать музыку.
Скрипач, приняв величественный вид большого артиста, неожиданно перестал играть и сказал:
– Говорите, сударь, не стесняйтесь, я буду продолжать, когда вы закончите.
– Вы превосходно, великолепно играете, но, согласитесь, ведь красота, – и Симон указал на Сильвену, – тоже музыка, и не менее прекрасная, чем все творения Листа и Шопена.
– Симон! – воскликнула госпожа Этерлен.
– Чего, собственно говоря, от меня хотят? С каких это пор уже нельзя говорить того, что думаешь? Значит, искренности тоже нет места на земле! – возмутился Симон, приподнимаясь со стула. – Мы обязаны сказать ей, что она красива, пусть она это знает! А вы, вы просто ревнуете, и мне понятно почему. Ха-ха-ха! Но зато у вас есть утеха – ваши пресловутые воспоминания!
Он выкрикивал все это среди полной тишины, и ему даже нравилось, что он привлекает к себе внимание всего ресторана.
– Замолчите, Симон, прошу вас! – потребовала госпожа Этерлен.
– Ладно, ладно, молчу. Существуют вещи, которые вам недоступны. Их может понять только еще незнакомая женщина, – прибавил он, пожирая глазами Сильвену.
Щедрые чаевые умерили самолюбие скрипача, и он доиграл до конца венгерский вальс.
В зале опять вспыхнул свет, официанты принесли новые бутылки, и столик, только что походивший на уголок музея Гревен, вернулся к жизни. Все громко разговаривали, перебивая друг друга.
Нейдекер рвался домой. Сильвена спрашивала Симона:
– Вы еще не видели меня в новой роли? Приходите в театр, когда захочется. Моя ложа в вашем распоряжении.
Чувствуя себя предметом вожделения нескольких мужчин, она громко смеялась, поминутно встряхивала своими рыжими волосами и курила, выпуская длинные струйки дыма. У госпожи Этерлен на глаза навернулись слезы.
Люлю Моблан, с трудом ворочая языком, неожиданно спросил:
– Лартуа! Хоть ты и академик, но, быть может, еще не все позабыл? В состоянии ли мужчина в пятьдесят восемь лет произвести на свет ребенка?
– Почему бы и нет? Это возможно и в более позднем возрасте, – ответил Лартуа, не сводя взгляда с Сильвены.
Молодая актриса, повернувшись к Симону, напевала мелодию песенки, которую исполнял оркестр.
– Ты слышишь, Сильвена? – многозначительно заметил Люлю. – Сам Лартуа утверждает, что я могу стать отцом ребенка. Он даже говорит, что сейчас у меня самый подходящий возраст. Я хочу от тебя ребенка, девочка!
Сильвена бросила на прославленного медика вопросительный взгляд, а затем пронзительно рассмеялась.
– Что ты тут нашла смешного? – обиделся Люлю. – Мое желание лишь свидетельствует о настоящей любви.
– Полно, Люлю, не говори глупостей.
– Почему глупостей? Или ты хочешь сказать, что…
Он побагровел и обозлился не на шутку. Сильвена поспешила поправить дело.
– Люлю, миленький, что с тобой? Я же нисколько не сомневаюсь, что ты можешь наградить меня ребенком! – проговорила она. – Но я-то не хочу ребенка. Что я с ним стану делать? Подумай о моей артистической карьере. А кроме того, дети – это дорогое удовольствие!
Она обняла Моблана за шею и стала к нему ластиться.
– Слушай, девочка, я хочу во что бы то ни стало насолить Шудлеру!.. Мне противно слушать, как он хвастает своими внуками… Ради одного этого… – хрипел Моблан. – Если ты мне родишь ребенка, я подарю тебе миллион.
Сильвена вздрогнула и бросила на него испытующий взгляд.
– Нет, нет, я вовсе не пьян, – настаивал Люлю, – я именно так и сказал: миллион франков, иначе говоря, пятьдесят тысяч луидоров. Сразу же, в день рождения младенца, наличными.
Он призвал в свидетели сидевших за столом.
– Слушайте все! – крикнул он. – Если эта крошка родит мне ребенка, я ей дарю миллион.
Громкие возгласы и смех слились в общий гул.
– Браво!
– Когда это произойдет?
– Кто будет крестным отцом?
Люлю самодовольно выпятил грудь и смеялся, показывая длинные желтые зубы.
– Напиши все это на бумаге, – попросила Сильвена, стараясь перекричать присутствующих.
– Вот именно, на бумаге, чтобы сохранился документ для архива! – завопил Симон. – Мне нравятся такие мужчины, как вы!
Он достал из кармана листок бумаги и смотрел, как Люлю Моблан пишет обязательство по всей форме.
Глаза у Симона заволокло туманом. Лица соседей расплывались, внезапно меняли очертания. Впрочем, он обращал теперь внимание лишь на Сильвену. Симон был в том состоянии, когда у пьяного возникают навязчивые желания и дьявольские планы их осуществления. Он хотел обладать этой девчонкой немедленно, этой же ночью, а потому твердо решил оставаться в обществе Люлю и Сильвены ровно столько, сколько потребуется. Лишь два обстоятельства могли остановить его: если он напьется в дым либо если дверь Сильвены захлопнется у него перед носом.
Сильвена спрятала листок в сумочку и, рассмеявшись неприятным, резким смехом, засунула кусочек льда за воротник Симона и взъерошила ему волосы.
Не один Симон вынашивал дьявольские планы в отношении Сильвены. Княгиня Тоцци внимательно следила за своим возлюбленным, которого била мелкая дрожь, и в каких-то темных целях старалась понять, испытывает ли он влечение к рыженькой.
Внезапно Тоцци наклонилась и что-то шепнула на ухо спутнику.
– Нет, я хочу домой, и все, – ответил он.
– Ни к чему торопиться, ведь так или иначе сегодня ночью я буду с тобой, – пробормотала княгиня Тоцци.
– Я вовсе не этого хочу, ты сама отлично знаешь!
– Невежа! Ты мне за все заплатишь.
– А я тебя брошу, слышишь? Сегодня же брошу! Не желаю больше сносить рабство!
За соседним столиком сидела Анни Фере; она наблюдала за Сильвеной и думала: «Если б она осталась одна, я увела бы ее к себе, эту потаскушку! О, она еще когда-нибудь придет ко мне…»
Что касается Лартуа, то он, следуя своей привычной тактике, прикидывал, как устроить, чтобы на обратном пути остаться вдвоем с Сильвеной и проводить ее домой. «Впрочем, нет, ничего не получится, парочки уже составились. Отвратительный вечер, пустая трата времени!..»
Он знал, что через три дня найдет упоминание о себе в «Кри де Пари», и думал: «Глупо, ах как глупо было приезжать сюда. Я чувствую себя еще более одиноким, чем раньше». Окружавшие его люди, наполовину или совсем утерявшие способность мыслить и рассуждать здраво, бормотали что-то невнятное, смеялись, кричали, спорили и все же – вопреки всем законам логики – понимали друг друга. Но его никто не понимал.
Сильвена и Симон с такой силой чокнулись, что бокал в руках Лашома разлетелся вдребезги. Пальцы его окрасились кровью, но он даже не обратил на это внимания. Чтобы не остаться в долгу, Сильвена разбила свой бокал о край стола. Официант с салфеткой в руке, согнувшись, подобрал осколки и вытер лужицу шампанского.
– Господин Нейдекер и я хотели бы вернуться домой, – проговорила Мари Элен Этерлен плачущим голосом.
– То есть как это вернуться? Жизнь только начинается! – воскликнул Симон. – А впрочем, поезжайте, поезжайте! В сущности, так будет лучше. Меня мучит жажда, страшная жажда!
– Да, пожалуй, пора уходить, – сказал Лартуа, поднимаясь.
Он подозвал метрдотеля, но тут вмешался Люлю.
– Нет, нет, за все плачу я, – заявил он. – Никогда в жизни не прощу тебе, что ты, академик, явился сюда без треугольной шляпы.
Пробираясь к выходу, Симон то и дело задевал за столики; это сильно удивляло его – в полумраке ему на каждом шагу чудились широкие проходы. Он и Люлю только что решили перейти на «ты».
– Я тебя больше не покину, – повторял Симон, взяв Моблана под руку, – наконец-то я отыскал настоящего человека! Нет, я тебя больше не покину!
– А я тебя уверяю, у нее от меня будет ребенок, – твердил в ответ Люлю, обнимая Сильвену за талию.
– Чудесно! Я буду свидетелем, да-да, буду свидетелем.
Вдоль тротуара выстроилась вереница такси.
Ни с кем не простившись, Нейдекер забрался в первую же машину, втащив за собой Ирэн Тоцци. Не успел автомобиль тронуться, как оттуда послышалась перебранка.
Ни на шаг не отставая от Люлю и Сильвены, Симон охрипшим голосом доказывал, что отныне у него нет ни иного дома, ни иных друзей, и упорно порывался сесть с ними в одну машину.
– Симон, прошу вас! Если бы вы только могли взглянуть на себя со стороны, вы бы ужаснулись! – укоризненно оказала госпожа Этерлен.
– Не беспокойтесь, мы его потом проводим, – проговорила актриса, вцепившись в Симона.
Видя, какой оборот принимает дело, Лартуа решил использоваться удобным случаем и сказал госпоже Этерлен:
– Пойдемте, пойдемте, Мари Элен, я провожу вас.
– Но нельзя же его оставлять в таком состоянии!
– Можно, можно, ничего с ним не случится. Когда человек пьян, самое лучшее – ему не перечить, уж поверьте моему опыту.
И он заставил ее сесть в такси.
Симон не заметил, сколько времени ушло на дорогу. Голова Сильвены лежала на груди у Люлю, но, пользуясь темнотой, она просунула руку под расстегнувшуюся манишку Симона и теребила волосы на его груди.
Симон очутился в незнакомой квартире, где так ничего и не успел разглядеть: кто-то протянул ему крутое яйцо, и он с удовольствием съел его. Потом растянулся в мягком кресле; перед глазами у него мелькали золотые искры, белые стены стремительно вертелись.
До него донесся женский голос:
– Люлю, мой милый, мой обожаемый Люлю, теперь-то уж я непременно забеременею.
Немного погодя задремавший Симон почувствовал, что его тянут за руку, и тот же голос прошептал:
– Пойдем, он спит. Он еще пьянее тебя.
Симон разглядел Сильвену: она стояла возле него с обнаженной грудью и настойчиво увлекала в соседнюю комнату; там она уложила Симона на диван и помогла раздеться.
При этом Сильвена торопливо шептала:
– Если у него возникнут сомнения, я скажу, что ты был тут и все видел. А ты подтвердишь, ладно? Надо, чтобы он обязательно поверил.
Он только прорычал в ответ.
И вдруг укусил ее в плечо, затем в грудь. Потом ему показалось, что и сам он, и все вокруг рухнуло в огненную бездну.
Острые ноготки впились ему в поясницу, и до него донеслось:
– Не уходи!
Затем все сковал сон.
Такси приближалось к площади Этуаль.
– Симон меня очень огорчил нынче вечером, – проговорила госпожа Этерлен. – Он был невероятно груб и словно умышленно компрометировал меня! Это глупо, я знаю, но мне хочется плакать. Вы уверены, что с ним ничего не случится?
– Да нет же, нет, дорогая, – уговаривал ее Лартуа. – Успокойтесь. Все это пустяки! Симон очень мил.
– Уж не знаю! Подумать только, он буквально повис на шее у этой девицы!.. Видно, я старею, не правда ли?
– Ну что вы, Мари Элен, как вы можете так говорить? У вас удивительно свежее личико, клянусь, я любовался вами весь вечер.
– Вы очень добры, Эмиль. Но я чувствую, мне надо порвать с Симоном. Я так привязалась к нему, что жизнь моя грозит превратиться в ад.
Из боковой улицы выехала встречная машина, шофер такси резко затормозил. Госпожа Этерлен вскрикнула и неожиданно очутилась в объятиях Лартуа. Он бережно усадил ее на место, обняв при этом за плечи.
– Слов нет, у молодости есть свои хорошие стороны, но немало и дурных, – начал он. – Пожалуй, вам лучше бы иметь рядом с собой человека более положительного, более солидного… А потом, мне думается, вы ведете в последнее время слишком замкнутый образ жизни. Надо больше выходить, чаще встречаться с людьми, возобновить светские связи.
Говоря это, он пытался ее поцеловать.
– Нет, нет, Эмиль, прошу вас, – запротестовала она, отталкивая Лартуа. – Мне нездоровится, у меня голова болит.
– Не хотите ли на минутку заехать ко мне? Я дам вам таблетку.
– Нет, благодарю, я хочу поскорее вернуться домой.
Они помолчали. Автомобиль катился по аллее Булонского леса. Лартуа перешел к прямой атаке.
– Нет, друг мой, прошу вас. Вам вовсе не обязательно поддерживать свой мужской престиж, – произнесла госпожа Этерлен. – Мне очень лестно, что вы заинтересовались мною, пусть даже на один вечер. Но давайте этим и ограничимся.
– Почему на один вечер, Мари Элен! Я уже давно мечтаю о вас… Давно стремлюсь к вам.
– Полноте, полноте, зачем говорить то, чего вы вовсе не думаете, – ответила она, легонько ударив его руке. – Ведь мы с вами старые друзья, и незачем было ждать сегодняшнего дня… Просто вы, как всегда, учтивы.
Снова наступило молчание, затем шофер услышал:
– Нет, Эмиль…
Через несколько мгновений снова раздался негодующий женский голос:
– Да перестаньте, Эмиль! Не то я остановлю такси!.. Ведь я же сказала вам – нет!
Она открыла боковое стекло, и в машину ворвался свежий воздух. Госпожа Этерлен забилась в угол и приготовилась к отпору.
– Нет, вы просто невыносимы, – сказала она. – Повторяю, у меня болит голова, мне не до этого. Да и за кого вы меня принимаете? За женщину, которая уступает через три минуты и отдается в такси? Право, вы либо слишком высоко цените свое внимание, либо, напротив, ни во что его не ставите! Полно, успокойтесь!
Он переменил тактику и, пока они ехали по Булонскому мосту, говорил ей о своем большом чувстве, которое будто бы долго скрывал, о желании обрести прочную привязанность, о поисках настоящей любви. Все, о чем он рассказывал, было в какой-то степени правдой; неправда заключалась только в том, что он адресовал все эти излияния госпоже Этерлен.
Автомобиль остановился на улице Тиссандр.
Лартуа вышел и проводил свою спутницу до садовой калитки.
– Мне хотелось бы еще немного побеседовать с вами, – произнес он.
– Нет-нет, повторяю…
– Вас даже не трогает, что сегодня день моего избрания в Академию? И вы хотите оставить меня одного…
Он сказал это таким тоном, что она невольно была растрогана. Но у нее и в самом деле сильно болела голова.
– Приходите в любой вечер, и мы побеседуем. Но сейчас я бесконечно устала и, чего доброго, еще поверю вам. Еще раз благодарю за чудесный обед.
И она захлопнула калитку.
«Я просто болван, – говорил себе Лартуа на обратном пути, – законченный болван. Теперь мне придется послать ей завтра цветы, и она вообразит, что я и впрямь в нее влюблен. И кто только тянул меня за язык! А сейчас…»
Доехав до авеню Иены, он расплатился с шофером и с минуту неподвижно стоял на тротуаре, не решаясь вернуться домой. Затем взглянул на часы: было четыре утра. На небе занималась бледная заря, угрожая затмить свет звезд. Воздух был свежий, бодрящий, звуки, изредка нарушавшие тишину, казалось, звенели, точно хрусталь. Призрачная предрассветная дымка окутывала город. Лартуа еще чувствовал легкое опьянение, спать ему не хотелось, и он с отвращением думал о своей пустой квартире, о том, как час или два он будет шагать из угла в угол, размышляя, чего может он еще ожидать от жизни.
«Я достиг всего, к чему стремился, добился всего, чего желал; тысячи писателей, тысячи медиков завидовали мне сегодня, и все же я несчастен… Все дело в том, что я чувствую себя не по годам молодым. Вот источник драмы. Что сейчас предпринять?.. И подумать только, ведь в этом городе есть сотни молодых, красивых и одиноких женщин, которые были бы рады, окажись они этой ночью в объятиях мужчины! Но, увы, я их не знаю! Впрочем, сейчас они уже спят, все уже спят!»
Обуреваемый своими мыслями, он зашагал по направлению к Елисейским Полям и глядел по сторонам – не попадется ли ему навстречу одинокая женщина. Улица была пустынна. Он поравнялся с юной парочкой; влюбленные шли быстро, тесно прижавшись друг к другу. Какой-то пьяница брел, пошатываясь и хватаясь за стену. Тряпичник рылся палкой с крюком в мусорном ящике. Впереди Лартуа появилась женщина, должно быть проститутка. Сердце его забилось чуть быстрее, он ускорил шаг, чтобы догнать ее. Какое, в конце концов, имеет значение, что это уличная фея? Чем она, собственно, отличается от всякой другой? А потом, ее можно обо всем расспрашивать. Но незнакомка свернула на улицу Колизея и исчезла в воротах. В этот час даже проститутки возвращались домой. Лартуа продолжал идти, надеясь на новую встречу. Так он дошел до площади Согласия, никого не увидев по пути, кроме другой парочки, которая, обнявшись, сидела скамье.
И тут его глазам предстала площадь: горели сотни фонарей, били фонтаны, отливая бледно-сиреневым светом, возвышались фасады отеля «Крийон» и здания Морского министерства; а дальше, за мостом, возникала темная громада Бурбонского дворца… Казалось, он был воздвигнут не из камня, а из бронзы и строили его не простые люди, а подручные Юпитера.
– Красивейший город в мире, – прошептал Лартуа.
Мимо, громко дребезжа, проехало пустое такси. Он окликнул шофера:
– В детскую больницу!
Сонный врач-ординатор решил, что его разбудили из-за очередного несчастного случая – в ту ночь они следовали один за другим; каково же было его удивление, когда он увидел перед собой самого профессора, приехавшего в больницу в пять часов утра, да еще в смокинге.
– Как себя чувствует маленький Корволь? – осведомился Лартуа.
– С девяти часов вечера в коматозном состоянии, патрон.
– Я этого опасался. Хотел заехать в конце дня, но не мог. Церемония в Академии затянулась дольше, чем я предполагал, потом обед. Друзья так и не отпустили меня, до глубокой ночи сидели.
Он снял смокинг, вымыл руки и надел белый халат. Лицо у него было утомленное, но взгляд ясный, а речь краткая и точная.
– Пройдем к нему, – сказал Лартуа. – Кстати, еще три дня назад я говорил вам, что этого ребенка не спасти.
Профессор и ординатор углубились в пропахшие эфиром и формалином длинные коридоры, освещенные ночниками.
Дежурная сестра присоединилась к ним.
Лартуа толкнул стеклянную дверь и вошел в небольшую белую палату.
На кровати лежал мальчик лет девяти с синюшным лицом и прилипшими ко лбу влажными волосами; закинув голову, он едва слышно хрипел. На самой середине лба у него была родинка.
Лартуа пощупал пульс ребенка, поднял его веко и увидел закатившийся глаз; он потянул книзу простыню, и его взору предстало исхудалое, высохшее тельце; кожа маленького страдальца стала твердой, как жесть, мускулы одеревенели.
– Когда в последний раз вводили физиологический раствор? – спросил Лартуа.
– В шесть часов, профессор, – отозвалась сестра.
– Так… Надо будет ввести снова. А потом приготовьте все для укола в сердечную мышцу. Это может понадобиться каждую минуту.
– Вы надеетесь, патрон… – начал ординатор.
– Я ни на что не надеюсь, – отрезал Лартуа. – Я даже уверен, что укол ничего не даст. Но нужно бороться, мой друг, нужно всегда бороться, даже после наступления смерти.
Сестра повесила баллон с физиологическим раствором и глюкозой на крюк металлической стойки, отыскала на маленькой посиневшей ноге место, еще не исколотое при вливаниях, и теперь следила за тем, чтобы раствор медленно, капля по капле, вытекал из резиновой трубки.
– Если только его организм еще способен усваивать… – задумчиво произнес Лартуа.
Умирающий ребенок по-прежнему лежал неподвижно, ни на что не реагируя; глаза его закатились.
– Я видел фотографии в вечерних газетах, – сказал врач. – Церемония вашего приема в Академию была великолепна.
– Да, все прошло очень хорошо, без преувеличения хорошо. Зал был переполнен, публика настроена восторженно… Быть может, в один прекрасный день и вы испытаете все это, Моран.
– О нет! Я не обольщаюсь, мне никогда не дождаться подобного триумфа, – ответил ординатор, застенчиво улыбаясь.
Они с минуту помолчали, наблюдая за мальчиком. Физиологический раствор больше не вытекал из трубки. Лартуа легонько тронул иглу, вонзившуюся в кожу. Сильный отек указывал на скопление жидкости.
– Ступайте отдыхать, Моран, и вы тоже, мадемуазель Пейе, – сказал Лартуа. – Нам нечего тут делать втроем.
– Позвольте мне остаться, профессор, – попросила сестра.
– Нет, я сам буду следить за развитием событий. Если только можно назвать это развитием… Мне и вправду никто не нужен, я сам введу адреналин в сердечную мышцу. Поверьте, я прекрасно справлюсь один.
И Лартуа остался возле умирающего ребенка; он не отрывал глаз от маленькой родинки, этой капли янтаря на муаровом лбу. Он не надеялся узнать что-либо новое о туберкулезном менингите, ничего сверх того, что уже было ему хорошо известно. Но этот прославленный клиницист, который из эгоизма не имел ни семьи, ни детей, до сих пор неизменно испытывал жалость при виде агонизирующего ребенка, хотя уже давно ничего не чувствовал, присутствуя при смерти взрослых. Именно это и было дорого Лартуа в его профессии: ощущение того, что в нем еще теплится чувство жалости к людям, что зеркало его души еще не все потускнело и способно отражать нечто, не имеющее непосредственного отношения к его собственной особе. «Бедный малыш, ему больше не суждено увидеть восход солнца!»
Внезапно мальчик зашевелился, забился, застонал, по его телу прошла судорога, он весь задергался, как повешенный. Теперь глаза его совсем закатились, колени со стуком ударялись друг о друга, кожа приобрела фиолетовый оттенок, на губах выступила пена.
Он сбросил с себя простыню, и резиновая трубка с металлическим наконечником медленно раскачивалась из стороны в сторону. Лартуа закрыл небольшой кран в нижней части баллона, затем подошел к кровати и сжал плечи маленького мученика, который больше ничего не видел, ничего не слышал и, быть может, уже не чувствовал страданий; предсмертные конвульсии ребенка были, по всей вероятности, лишь последней реакцией нервов и мускулов, безнадежной попыткой высвободиться из-под пяты злобного людоеда, душившего его.
– Успокойся, малыш, успокойся, – прошептал Лартуа, невольно забывая, что больной уже не может его слышать.
Приступ проходил. Профессор легонько гладил ребенка по лбу, пальцы его скользили по маленькому янтарному пятнышку. Тело мальчика снова сделалось неподвижным. Пульс все учащался и едва прощупывался, теперь его уже трудно было сосчитать; могло показаться, что по артериям пробегает слабый электрический ток. Вставив резиновые трубки стетоскопа в уши, Лартуа внимательно выслушивал сердце, и то, что он слышал, было ужасно: в этой мышце величиной с кулак вот-вот должно было угаснуть таинственное будущее. В то самое мгновение, когда звук в стетоскопе умолк и по телу ребенка прошла чуть заметная дрожь, Лартуа обнажил его худенькую грудь, схватил длинную стальную иглу, лежавшую на подносе, и с быстротой и точностью, которые были поразительны в шестидесятилетнем человеке, уже почти сутки находившемся на ногах, уверенным движением воткнул ее меж ребер с такой силой, что игла коснулась сердечной мышцы мальчика. Затем он нажал большим пальцем на поршень шприца и, выпустив из него адреналин, вытащил ловким движением иглу, взглянул на острие, снова схватил стетоскоп и стал слушать. Прошло несколько мгновений, врач поднял печальные глаза к окну, еще закрытому ставнями, сквозь которые пробивались первые лучи солнца, и накрыл простыней маленький труп.
Когда Лартуа вышел из больницы, было уже утро. На специальные машины грузили мусорные ящики; рабочие, спешившие на работу, с усмешкой поглядывали на Лартуа, принимая его за старого гуляку. И они ошибались лишь наполовину.
В то утро многие, развертывая газеты, задавали себе вопрос, за какие такие заслуги господин Эмиль Лартуа был избран в члены Французской академии. И лишь немногие знали, что этой высокой чести был удостоен – только ли за свои труды? – человек действительно недюжинный, который был способен и читать Евангелие на греческом языке, и соблазнять женщин в автомобиле, и проводить время в кабаках, и появляться под утро в больнице, чтобы попытаться спасти умирающего ребенка.
События развивались именно так, как предвидел Ноэль Шудлер. Через два дня после его разговора с Люсьеном Мобланом большое количество акций Соншельских сахарных заводов было выброшено на рынок. Эти акции пользовались прочной репутацией, и потому их курс при открытии биржи не поколебался. Но так как с каждым часом акций предлагали все больше и больше, они начали падать в цене. К двум часам дня их курс упал на шестьдесят пунктов. Альберик Канэ, биржевой маклер Шудлера, несколько раз звонил по телефону банкиру, но неизменно слышал в ответ:
– Пусть падают! После закрытия биржи приезжайте ко мне в банк.
Франсуа, предупрежденный о биржевой панике, также пытался встретиться с отцом, но тщетно. Ноэль разрешил сыну прийти лишь к концу дня, после того как долго просидел, запершись в кабинете со своим маклером и еще каким-то биржевым дельцом.
– Ну, что ты по этому поводу думаешь? – спросил он Франсуа.
– Знаешь, папа, я ничего не могу понять… Что происходит?
– Что происходит… Что происходит… – проворчал великан. – Просто-напросто все разнюхали, в какое положение ты нас поставил своей затеей с Соншельскими заводами! Вот люди осторожные и стараются избавиться от этих акций. Банк Леруа, например, выбросил сегодня на биржу огромный пакет. И это не все. Ты еще увидишь, ты еще убедишься в последствиях своего упрямства.
Он бросил на сына злобный взгляд, и тот опустил глаза.
На следующий день все сделки с Соншельскими акциями были окружены таинственностью. Спекулянты, нюхом чуявшие, что тут не обошлось без какой-то аферы, покупали их, но предложение превышало спрос. Многие солидные дельцы, сбитые с толку разнесшимися слухами, приказывали продавать акции. Маклер банка Леруа без устали вел наступление. В тот день Соншельские акции упали еще на сто пунктов. Это привело к тому, что и другие фонды фирмы Шудлеров – ценные бумаги банка и акции рудников Зоа – также пошатнулись. Словом, на бирже наблюдалась общая тенденция к понижению.
После полудня Ноэлю Шудлеру позвонил по телефону Анатоль Руссо и сообщил банкиру, что в политических кругах царит тревога.
– Успокойте своих друзей, дорогой министр, успокойте их, – ответил Ноэль. – И не верьте досужим россказням. Мой сын Франсуа, желая увеличить основной капитал, допустил небольшой промах. Кое-кто об этом прослышал, и, как всегда, дело раздули. Недоброжелатели будут разочарованы. Наше положение весьма прочное, и Ноэль Шудлер на посту. Так что не тревожьтесь. Хотите доказательств? Завтра к концу дня я приобрету для вас двести Соншельских акций. Если их курс упадет, я беру акции себе. Если поднимется, оставлю их за вами.
Он произнес это дружеским тоном, каким обычно говорят на скачках: «Я ставлю за вас пятьдесят луидоров на Джинджер Бой».
– Да, кстати, дорогой министр, – продолжал Шудлер, – я уже много лет офицер ордена Почетного легиона. Как по-вашему, не пора ли мне подумать о командорской ленте? В свете того, что происходит, сами понимаете… Вы уверены? Да-да, и впрямь награждать одновременно отца и сына неудобно… Ну что ж! С крестом для Франсуа можно повременить. Он еще молод и может подождать.
«Что это, блеф?» – спросил себя Руссо, вешая трубку.
Готовясь к худшему, он перебрал в памяти все неосторожные поступки, какие можно было поставить ему в вину, и заранее подготовил план защиты.
Поведение Ноэля Шудлера могло означать что угодно: либо то было подлинное спокойствие уверенного в себе человека, либо притворство дельца, стремящегося скрыть тревогу.
Как говорил Альберик Канэ, единственный человек, с которым великан делился в те дни своими планами, «никогда нельзя знать, какие замыслы вынашивает эта загадочная личность».
Надо сказать, что и сам Ноэль уже потерял ясное представление, где кончалась правда и начиналась ложь, где еще действовали его тайные происки и где уже проявляло себя реальное соотношение сил; он теперь путал карты, чего никогда не позволил бы себе лет двадцать назад.
Одно было бесспорно: события пока что развивались согласно его воле. На следующий день (он уже отдал соответствующие распоряжения) биржевой маклер любой ценой будет препятствовать падению курса ценных бумаг банка Шудлеров и акций рудников Зоа, не мешая при этом дальнейшему снижению курса Соншельских акций. И только перед самым закрытием биржи или даже через день, когда эти акции упадут еще ниже, он, Шудлер, скупит их все целиком, приведя в движение огромные финансовые резервы, о наличии которых никто и не подозревал. В этом заключительном маневре и состоял весь смысл операции. В отличие от разоряющихся дельцов, которые изо всех сил афишируют свое мнимое благополучие, Шудлер, прочно стоявший на ногах, намеренно способствовал распространению слухов о своих денежных затруднениях. И в этом деле ему как нельзя лучше должен был помочь слепо ненавидевший его враг – Моблан. Не пройдет недели – и курс Соншельских акций достигнет прежнего уровня. Но тогда в руках у Шудлера будет контрольный пакет уже не в двенадцать, а в шестнадцать-семнадцать процентов, и он добьется нужного ему увеличения основного капитала, причем все расходы понесут практически Моблан и Леруа.
В то же время он, Ноэль, теперь неоспоримо докажет несостоятельность планов Франсуа, и тому придется на ближайшем же заседании правления акционерного общества подать в отставку. Слава спасителя сахарных заводов будет целиком принадлежать ему, Ноэлю Шудлеру, и он снова все приберет к рукам.
«Как я все-таки предусмотрительно поступил, сохранив резервы на черный день! Хороши бы мы были, последуй я советам Франсуа! – подумал Ноэль, позабыв на минуту, что он и только он затеял всю эту аферу, вызвавшую панику на бирже. – Фантазии этого мальчишки состарят меня лет на десять!» И Ноэль схватился за сердце.
Ноэль Шудлер все предвидел, за исключением одного – решения его сына обратиться к Люсьену Моблану.
Франсуа уже много месяцев без устали добивался осуществления своих планов. До сих пор он не ощущал усталости. Теперь она разом навалилась на него. За несколько дней он перешел от душевного подъема к глубокой депрессии. Отцу незачем было убеждать его в том, что он, Франсуа, повинен во всем случившемся. Впрочем, они почти не говорили друг с другом; видя озабоченность сына, Ноэль думал: «Пусть, пусть поволнуется, это ему только на пользу». Франсуа мрачно молчал, черты его лица заострились, как бы окаменели, он не замечал окружающих. Он навел справки и узнал, что биржевой бум затеял «этот импотент Моблан», до Франсуа дошли и панические слухи, распространявшиеся среди дельцов.
Молодой человек верил в спасительность искренних и откровенных объяснений.
«Я должен что-либо предпринять, – лихорадочно думал он. – Отец, кажется, не понимает, в какое трагическое положение мы попали. Он стареет, в нем уже нет былой энергии…»
Люсьен Моблан назначил свидание Франсуа в своем клубе на бульваре Осман – ему хотелось, чтобы несколько десятков известных в обществе людей собственными глазами видели: сын Шудлера явился к нему на поклон!
Люлю не скрывал от Франсуа своего циничного, почти непристойного торжества. Он был настолько уверен в успехе, что даже не скрывал своих намерений. Ведь Моблан тоже пустил в ход тщательно отрегулированную машину разрушения, которая должна была уничтожить все на своем пути.
Держа в зубах сигарету и разглядывая бесцветными глазами английскую гравюру, он цедил:
– Вам крышка, конец, вы разорены! Это как дважды два – четыре! Вам не спасти Соншельские заводы, а ведь от них зависит и все остальное. Продадите акции рудников? Отлично. Но посмотрим, сколько они будут стоить завтра! Я добьюсь того, что их цена упадет ниже номинальной, да-да, куда ниже! И вы поступитесь всем, вам придется пойти на это, чтобы спасти банк. Однако вы и банк не спасете, я вам сейчас разъясню почему… Хотите портвейна?
– Нет, благодарю, – отказался Франсуа.
Перед его глазами уже возник призрак катастрофы. Он пришел сюда для откровенного разговора, но не ожидал такого цинизма.
– Вкладчики востребуют у вас свои деньги, и это вас доконает, – торжествовал Моблан. – Утечка вкладов парализует ваше сопротивление. Вы не просто разоритесь, вы будете сверх того опозорены. Вам придется объявить себя банкротами. Знаете, когда начинается финансовый крах, события развиваются с головокружительной быстротой.
До этой минуты Франсуа еще не думал, что последствия могут быть столь пагубными; теперь же, после слов Моблана, такой исход казался ему неизбежным.
– Но чего вы добиваетесь? – воскликнул он. – Вы же сами терпите убытки! Чего вы хотите? Соншельские акции?
И от имени отца он пообещал уступить Моблану контрольный пакет акций сахарных заводов, если тот согласится предотвратить катастрофу и позволит Шудлерам сохранить остальные ценности.
– Плевать я хотел на Соншельские акции! – прорычал Моблан. – Тридцать пять лет назад ваш отец отнял у меня жену. Вы могли быть моим сыном, понимаете? Мало того, он распространял обо мне отвратительные слухи, так что на меня всю жизнь пальцем показывали, он не упускал случая делать мне пакости. Он причинил мне ущерб в несколько миллионов, ваш папаша! И вы хотите, чтобы я обо всем этом забыл?