Дорога на Аннапурну Москвина Марина
На дневниковых записях Лёни явно стала сказываться горная болезнь. Он ворчал и подсчитывал рупии: «После подъема из долины у Марины началось расстройство желудка. Пришлось потратиться на минеральную воду. (Мы давно пили воду из-под крана, но капали туда йод. Минералка — чем выше, тем была дороже!) Я заплатил за литр воды 75 рупий, а выпили ее за 25 минут. Как Марина не понимает, что в таком походе лучше, чтобы восходителя крепило, а не слабило?!»
Хотя здоровье мое становилось прочнее, а поступь убыстрялась, и я уже не испытывала прежних трудностей в пути, наоборот, осознавала всю пагубность своего прежнего, пропитанного эгоизмом существования, Лёня писал в дневнике:
«Марина упала на подвесном мосту, потом на дороге — на камни, лицом упала в овраг, так что вечером в „Himalayan Hotel“ пришла калека с ушибленными ногами. Возможно, она повредила надкостницу на правой голени. И растянула голеностопные суставы. Я лечил ее йодом и анальгином. Если завтра она не встанет, я оставлю ее, а сам пойду дальше. На обратном пути заберу. На Аннапурну Марина, — писал в дневнике Лёня, — поднимется в следующий раз».
Наутро я встала, к счастью! поскольку этот самый «Himalayan Hotel» представлял собой просто промерзшие стены, голые скалы, громоздившиеся над нашими головами — ледяная вода, ледяные ветры. Весьма неприветливое местечко, где мне решительно не светило несколько дней дрожать от речного промозглого хлада.
Хорошо, я успела ночами связать Лёне шапку. Да и пора было надевать свитер из шерсти яка. А он такой грубый, шерстючий, пахучий, горные непальцы вяжут свитера как первобытные люди.
Лёня в Москве жаловался своему другу, художнику Сергею Тюнину:
— Она мне все такое страшное покупает — чтоб от меня женщины шарахались.
— Да, — честно отвечала я. — Чтоб от тебя женщины шарахались и чтобы никакой мороз не брал. А то неровен час, кто-нибудь скажет: Маринка только книжки сидит пишет, а что у мужика яйца отморожены, ей и дела нет.
— У них, уральцев, яйца с рождения отморожены, — философски заметил Тюнин.
Мы сидели на кухоньке, завернувшись в овечьи шерстяные одеяла, — пили чай, набирались сил, чтобы двинуться дальше в путь. В тот день нам предстоял тяжелый переход по снежным мостам, дымчатым, рыхлым снегам, лежащим над бурными потоками воды — под мглистыми дождями и метелями.
Оттуда спустились двое финнов, вымокших до такой степени, что я впервые в жизни видела настолько мокрых, продрогших людей. Они вышли затемно и много часов шагали под ливнем по этим кошмарным, напитанным темной водою снегам, с каждым шагом проваливаясь сначала по пояс в снег, а потом по колено в реку.
— Готовы? — как всегда спокойно спросил Кази.
И мы пошли.
Я шествовала монументальной походкой человека с ушибленными ногами, но кому это место на Земле каким-то странным образом дает силу проходить через горы. Мы долго тянулись по заиндевелому, заледенелому песку, по сизым наледям, трескучему инею, пока, в конце концов, не ступили на те печально знаменитые снежные мосты, которые наводят уныние даже на таких выносливых, молодых, горячих, натренированных, экипированных путников, как наши американские друзья Миша, Нильс и Патрик. Мы вновь на краткий миг соединились с ними.
— Вы стали живой легендой, — сказал мне Миша. — Я слышал, спортсмены, выпускники Кембриджа, встречаясь на треке, спрашивают друг у друга: «А что, эта женщина еще идет?..»
— И все-таки я не понимаю, — говорил он, — как это можно ТУТ находиться без подготовки?
Имея в виду меня.
А Лёня ему отвечал:
— Почему? Она готовилась.
— Как?.. — упорно пытался разобраться Миша.
— Она разучивала песни.
— Какие песни???
— Песни бардов! — гордо отвечал Лёня и пел, делая вид, что он играет на гитаре:
- Лыжи у печки стоят!..
- Гаснет закат за горо-ой!..
Перед нами пролегали снежные мосты, сумрачные, вязкие, осевшие над порогами рек и водопадов. О! До чего осторожно здесь ставишь стопу на снег, проверяешь неверный наст: выдержит — не выдержит? Причем непонятно, что лучше — шагать след в след Кази или, наоборот, продвигаться по нетронутому снегу. В любом случае важно не угодить в щель, скважину, течь, брешь, не знаю, как назвать эти дырки в снегу, из которых валит пар, — поры? Ноздри? Только слышно: вода хрипло дышит через них и шевелится у тебя под ногами.
А уж навстречу, словно челны Стеньки Разина, по снегам выплывают громадные кучевые облака.
Лёня угрюмо заметил, ступая на первый мост, весь в облаках:
— Ой, такими дорогами могут идти только отъявленные оптимисты.
И, видимо, желая повременить, отдалить этот беспрецедентный переход, чреватый один только бог знает чем, он вложил посох в руки Никодиму, пустил его первым — самого легкого из нас, невесомого, едва заметного, — сфотографировал и сделал запись в блокноте:
- маленький человечек
- как точка и черточка
- на белом листе бумаги формата А1
- бредет по шею в снегу
- это будет твоей дорогой
Пожалуй, именно снежные мосты оказались практически непосильным для меня испытанием. Все двигались, как во сне, когда хочешь идти, а не можешь, будто земное тяготение увеличилось во сто крат или ты тащишься сквозь густое варево или вату.
Нас обгоняют, тяжело дыша, профессиональные путешественники. Некоторых мы уже знаем. В брезентовом комбинезоне шагает по снегу взрослый матерый Хаим. Он вышел из Иерусалима двадцать два года тому назад, с тех пор странствует, всегда пешком, за исключением тех случаев, когда приходится пересекать моря.
В Чомронге Лёня у него спросил:
— Где твой дом, Хаим?
И тот ответил простуженным голосом флибустьера:
— My home is a road.[2]
Посреди третьего снежного моста я совершенно обессилела. Давление упало, сердцебиение замедлилось, я наблюдала за собой, как угасающий Иван Петрович Павлов. К тому ж теперь у нас не было ни орехов, ни шоколадки.
Тогда Миша вытащил свой неприкосновенный запас — очень калорийную сладкую плитку американскую для культуристов. И, чтобы моя безымянная неприкованная душа все же оставалась в теле, и согревала, и оживотворяла его, мы с Мишей напополам разъели его заветную плитку.
Этот Миша, которого почему-то в целом мире никто не ждал, являл собой настоящее сокровище. Каким-то чудом он все время оказывался рядом, лишь только я претерпевала очередную катастрофу. (Два дня назад, когда я рухнула на подвесном мосту, навстречу мне тоже появился Миша и протянул руку помощи.)
Спрессованные снега над реками казались абсолютно безжизненным простором. Недаром в воздухе застыла мертвая тишина — ни ветерка, ни чахлого деревца, шелестящего ветвями, ни горных голубей, ни красноногих ворон, ни даже вездесущей безухой гималайской крысы…
Вдруг видим — человечек Никодим склонился, изумленно поднял брови и что-то изучает на снегу. Мы подошли поближе и замерли. Верней, это я замерла. А Лёня деловито записал в блокноте:
- на леднике Аннапурны
- Никодим встретил божью коровку:
- откуда она прилетела?
19 глава
«…И мой сурок со мною»
Так мы брели вверх по долине, спотыкаясь на каждом шагу, проваливаясь в снежные сугробы, карабкаясь и скользя среди скал, минуя призрачные, наполненные тучами лощины. А когда с горем пополам выбрались из полосы туманов, перед нами не спеша, как на фотоснимке, проявилась Аннапурна. Клянусь, я не поверила глазам — такая она возникла сияющая посреди золотого закатного неба.
Воздух здесь, на высоте четырех тысяч метров, идеально чистый и прозрачный. Я видела бесчисленные уступы гор, покрытые льдом, на расстоянии многих километров, как будто смотрела в подзорную трубу. В этом пейзаже не было полутонов, граница между светом и тенью проходила резко, так же, как грань между темной и освещенной половинками луны.
Под нами лежала огромная долина, покрытая цветами и кустарником, изборожденная ручьями, — и ни одного даже самого крошечного поселка. Вокруг лишь заснеженные горные пики и немного зелени.
Жаль, мы в полной мере не смогли ощутить всю грандиозность открывшейся картины — голова раскалывалась от боли, сердце билось так, что вот-вот выскочит из груди, вот-вот-вот…
Кази говорит, что нам с Лёней для полной акклиматизации понадобилось бы месяца два или три.
Для идеального же самочувствия на таких высотах требуется не только привычка, но и некоторое приспособление в организме. Как, например, необычайно большой объем легких у перуанских индейцев. Жители Тибета и Гималаев ничем таким особенным не отличаются от родственных народов и народцев, живущих на окрестных равнинах. Я только слышала: широкий и плоский монголоидный нос когда вдыхает холодный воздух, то хорошенько его согревает. Однако, являясь носителем носа полностью иной конфигурации, не возьмусь утверждать наверняка.
Голода никто не чувствовал, но Лёня с упорством маньяка снова заказал нам чесночный суп. Это происходило в кают-компании того последнего приюта, где мы собрались переночевать, а наутро двинуться к пику нашего путешествия, казалось, недостижимому — Базовому Лагерю Аннапурны.
Интересно, что на таких высотах нам, собственно, никто и не предлагал никакой «тяжелой» пищи, вроде пельменей с ячьим мясом. Зато на тибетской дороге в Лхасу, вспоминал потом художник Олег Лысцов, это было дежурным блюдом, как в Непале чесночный суп. На одном из высокогорных перевалов наши уральские предшественники сделали остановку в прокуренном деревенском ресторанчике, ну, и заказали момо с мясом.
— Получаем пельмени, — рассказывает Олег, — и в недоумении тычем палочками в сырое тесто и мясо. Отдаем обратно, доварить. Два раза приносят — все сырое. Наконец приходит повар, глубоко сожалеет, извиняется: на высокогорье, он нам объясняет, при температуре семьдесят градусов ничего не варится.
Кроме нас с Лёней за столом, покрытым вместо скатерти большим теплым одеялом (чтобы за едой не мерзли коленки!), сидела влюбленная парочка. Он — мужественный красавец с бородой, австралиец, брюнет, с синими глазами, его звали Роб. Она — статная, высокая немка (именно такой тип фигуры мне всегда хотелось иметь, а не то, что у меня, — устойчивая пирамидка), он называл ее Барбара. Они загадочно улыбались друг другу, пили чай и с любопытством поглядывали на нас с Лёней.
Я тоже стала загадочно улыбаться Лёне, но он целиком и полностью был озабочен поисками аспирина.
— Вы что, простужены? — спросил по-английски Роб. — Вроде у вас теплый свитер…
— Это свитер из шерсти яка, — гордо сообщил Лёня.
Наш небольшой застольный круг мягко озаряли мерцающие масляные светильники. Но Лёнин собеседник, приглядевшись внимательней, вдруг произнес:
— Не хочется вас огорчать, сэр, ваш свитер связан из овцы. Причем не той редкой, голубой, которую недавно вывели в Непале, — они так хорошо смотрятся на зеленой траве, — а просто из обыкновенной серой деревенской овечьей шерсти.
— Да что вы такое городите? — воскликнул Лёня. — Когда жена покупала его на базаре, я сам спросил у продавца: «Этот свитер — из шерсти яка?» Тот ответил: «Да».
— Непальца надо спрашивать: «What kind of wool is it?»[3], — посоветовал Роб. — Поскольку там, где есть хоть малейшая вероятность ответить односложно, непалец вам твердо скажет «Да!»
— Чтобы разрешить этот спор, — говорю я, — надо спросить у яка: «Это твоя шерсть, приятель?»
— Непальский як ответит: «Да!» — Роб нежно посмотрел на свою девушку. — Тут и у яка лучше спрашивать: «What kind of wool…»
Потом мы познакомились поближе, и он попросил Лёню пригласить его в Россию. Роб давно мечтал объехать на «лендровере» Урал, Сибирь и Дальний Восток. Круглый год он работает гидом по всей Австралии — от мангровых болот, кишащих крокодилами, по плато Кимберли — «галерее» искусства аборигенов; демонстрирует парад пингвинов на острове Филлип, метеоритный кратер Вулф-Крик, термитники в человеческий рост, утконосов, коал, кенгуру, динго. И, конечно, святыню австралийских аборигенов — самый большой в мире монолит Айерс-Рок, который меняет окраску в течение дня, начиная с огненно-красного до лилового и голубого.
За год сколачивается небольшой капитал, и Роб Крен отправляется в дальние дали — покорять Фудзи, Килиманджаро, Мак-Кинли, Джомолунгму или Аннапурну.
Он записал нам свой адрес:
Rob Krenn
Р. о. Box 824
Neutral Bay 20 89
Australia
Phone: 61-40908 4279…
И они с Барбарой, взявшись за руки, засмеялись и побежали куда-то в неизвестном направлении.
Лёня поглядел им вслед и говорит с энтузиазмом:
— Давай пойдем гулять? А то все гуляют!..
Мы вышли — а сумерки уже, голубеющий воздух. Естественно, ни души. С одной стороны отвесный подъем, с другой — обрыв. Как тут «гулять», в такой обстановке? Мы карабкались вверх по выжженной сухой траве — сплошь колючки! — то одной ногой, то другой, проваливаясь в глубокие черные норы.
Я исцарапала руки, исколола колени с локтями, мне вспомнился стих нашего Серёни, японское трехстишие:
- Схватился за стебель я,
- Чтоб в пропасть мне не упасть!
- …А это была крапива.
Время от времени из-под камней вылезали толстые зверьки величиной с сибирского кота. Завидев нас, они вытягивались в струнку перед своими норами и свистом предупреждали сородичей об опасности.
Мы вообще не поняли, кто это такие. И вот недавно читаю Мишеля Песселя, французского этнографа — он отправился в Гималаи на поиски легендарной, сказочно богатой страны, где, еще Геродот сообщал, из-под земли добывают золотоносный песок муравьи, «ростом больше лисицы, но меньше собаки».
Так вот французский путешественник в своей книге «Золото муравьев» пишет, что муравьи-золотоискатели Геродота были в действительности азиатской разновидностью сурков — их зовут байбаками. На высоте четырех тысяч метров сурки роют себе норы и складывают туда огромные запасы травы. Естественно, около каждой норы высится земляной холм.
Как раз на том склоне, куда мы пытались вскарабкаться, около нор навалены холмики с полметра высотой! И если бы грунт старательным сурком был выкопан из золотоносного слоя (есть, есть в Гималайских горах золотые жилы и прожилки!), тогда каждый холм превратился в целое состояние.
О, знать бы тогда, что я встретила живого сурка! Ведь все детство, всю юность отчасти проведя за фортепиано, мне Удалось реально разучить лишь «Сурка» Бетховена, щемящую старинную песенку бродячего шарманщика, по непонятной причине феерически популярную в нашей советской стране. Мы ж выросли на «Сурке»! «Сурок» — это единственная мелодия, которую мне удалось воспроизвести на Люсиной немецкой фисгармонии, не заглядывая в ноты, песня, которую я распевала под собственный аккомпанемент, умиляя бабушку Фаину, дедушку Борю…
— А сейчас Мариночка сыграет нам Бетховена!..
Почему, почему столь унылая нищенская песнь оказалась до боли близка моему от рождения жизнерадостному бодрому духу? Все забуду, а умирать стану — вспомню:
- из края в край вперед иду,
- и мой сурок со мною,
- под вечер кров себе найду,
- и мой сурок со мною…
Этот самый «Сурок» въелся в мою душу, кровь и плоть; когда у меня под рукой не было клавиатуры, я играла на книгах, на обеденном столе, во время уроков на школьной парте:
- подайте хлеба нам, друзья,
- и мой сурок со мною,
- и вот я сыт, и вот я пьян,
- и мой сурок со мною!..
— Москвина!!! — яростно кричала учительница по истории (у нее фамилия, у бедолаги, была Швайнштейн, и как назло я знала, что означает «швайн» в переводе с немецкого). — Немедленно прекрати играть «Сурка»! — она зажимала уши ладонями. — Я его слышать уже не могу!!!
Я убирала руки с парты, сжимала губы, а песня все равно исходила от меня, я ею вибрировала, ее излучала:
- и мой всегда, и мой везде,
- и мой сурок со мною!!!
Пришло время признаться, что все эти годы я понятия не имела, кто такой сурок, вообще, как он выглядит, чем питается, какой у него характер. Меня это не интересовало. В моем представлении сурок был кем-то космически бесформенным, но дружественным и верным, с таким не пропадешь, куда бы ни забросила тебя судьба.
Поэтому неудивительно, что я и сурок, столкнувшись нос к носу в Гималаях, остались неузнанными друг другом. Он встал столбом, засвистел боевую тревогу. Сурки так себя ведут, исключительно завидев человека. Ни тигр их особо не волнует, ни леопард. С этим связана старинная тибетская легенда.
У одного крестьянина в начале зимы потерялась лошадь на плато Дансар. Он очень горевал, ведь лошадь неминуемо погибнет зимой на голой равнине. Каково же было его изумление, когда весной кобыла нашлась, живая и невредимая, даже не отощала! Оказывается, она кормилась запасами, собранными в норе добросердечного сурка. Хозяин лошади вероломно разорил нору, чтобы узнать сурочьи секреты. С тех пор сурки не доверяют человеку. И правильно делают.
А темнеет. Такая синева разлилась, как на картинах Ива Клейна. Он говорил: «Синева — это ставшая видимой тьма…» Считал синеву признаком огня: «Если все, что меняется медленно, — говорил он, — можно объяснить жизнью, то все, что меняется быстро, объясняется огнем».
Их было два таких живописца синевы — француз Ив Клейн и наш русский Женя Струлев по прозвищу Струль. Только Женя, в отличие от Клейна, считал синеву не признаком огня, а признаком моря.
Однажды Лёня поехал со Струлем в Дом Творчества Дзинтари на Рижское Взморье. И тот на протяжении месяца постоянно маслом на картоне писал, не выходя из номера, сплошную беспросветную синь. Напишет и несет Лёне продавать за пять рублей.
Струль крепко выпивал, поэтому нуждался в невысоком регулярном доходе. Лёня артачился. Струль выжидал. Таился в засаде.
— Лёня Тишков хороший парень, но нервный, — говорил Струль, твердо зная, что Лёня не выдержит и купит его очередную синеву.
Он был гений, Струль. Последний раз я видела его в метро, на встречном эскалаторе, в шарфике и вечной кепочке набекрень.
— Женя! — крикнула я. — Струлев!
Он обернулся, не узнал, но улыбнулся и помахал рукой.
А его синие просторы, прокуренные до такой степени, что запах табака не выветрился, хотя прошло двадцать лет! — всегда перед моими глазами — странствующие за пределами любви.
Вид на горы все время менялся — то собирались тучи, то вдруг рассеивались. Накрапывал дождь.
Лёня сказал:
— Ну-ка встань, я сфотографирую тебя со спины с посохом на фоне Мачапучхаре.
Он забрался повыше на гору, я отвернулась от него:
— Про фокус не забывай! — говорю. — А то ты такой фотограф — что ни снимешь, все не в фокусе!
— Позировать надо четче! — строго ответил Лёня. — Иметь более определенные очертания.
И он сделал снимок, где кто-то — я даже не знаю, кто — после долгих и трудных скитаний по миру среди людей, по городам и лесам, холмам и горам, преодолев тысячу препятствий и претерпев десять тысяч превращений, пришел, наконец-то, куда так отчаянно стремился. Где нет места сомнению и каким-либо определенностям, где он обрел долгожданный взгляд, кочующий из жизни в жизнь. Он так молился об этом, так надеялся, и вот он сам стал своим ответом на зов, на свою надежду и молитву.
Такие моменты светятся.
— Ой, — сказал Лёня, сделав этот великий и беспримерный кадр, — какая же ты трогательная доходяга.
Стемнело, мы давай спускаться, пожалуй, к самому бесприютному из своих дорожных приютов. Там был такой холод, что в свитерах и куртках и в нахлобученных до подбородка шапках мы забрались под одеяло и долго дрожали, прежде чем уснуть.
— Мне показалось, за окном кто-то ходит, — сказал Лёня. — Видишь, тень на шторе в лунном свете шевелится? А это палка от террасы. Значит, так быстро движется Земля.
20 глава
Непальцы заносят уральцев на Аннапурну
Итак, нам оставались альпийские луга и вечные снега.
На завтрак, несмотря на полное отсутствие аппетита, я заказала себе двойную порцию вермишели и две тарелки «простого риса».
— Зачем ты так много заказываешь? — удивился Лёня. — Ты в жизни столько не ела!
— Я много есть должна, — говорю. — Мне силы нужны! Смотри, — я показала на панораму за окошком, — куда меня забросила судьба!
Мы глянули — а там такое творилось! Все эти пики, снега, облака!.. Давайте все-таки прямо скажем, человеку моего возраста, как правило, подобные пейзажи только во сне могут присниться.
Хотя обычно великие посвященные стремились в конце жизни раствориться в первозданной чистоте этих гор.
Учитель Сюй-юнь — Порожнее Облако (чье имя задолго до его смерти в почтенном возрасте ста двадцати лет в середине прошлого века на горе Юнь-цзю с благоговейным трепетом произносилось в каждом буддистском храме и в каждом доме Поднебесной) до скончания дней странствовал по этим горам. Даже когда он обрел просветление, то продолжал свой Путь — восстанавливал разрушенные буддистские храмы, выступал с миротворческой миссией: то ходил в Китай — смягчая жестокие нравы, то в Тибет — предотвращая кровопролития. И воины, и монахи — все чувствовали к нему такую симпатию, что в один прекрасный момент обе стороны подписали некий документ о перемирии, и это соглашение принесло мир на ближайшие тридцать лет!..
Он совершал паломничество в Горную Индию, в Непал, как-то раз чуть не замерз в снегопад, и тогда к нему явился сам бодхисатва Манджушри, чтобы спасти от холода и голода!
Учителю Сюй-юню принадлежит приведенное мною выше высказывание: «После прочтения десяти тысяч книг надо пройти десять тысяч миль».
И вот я здесь, Порожнее Облако, я перед Тобой! Нет у Тебя сотоварища! Вот я перед Тобой! Воистину, хвала Тебе, милость и могущество! Вот я перед Тобой! Я точно знаю, Ты легко ступаешь впереди: еще при жизни на Земле Ты обладал способностью появляться всюду, поскольку Твое духовное тело неизмеримо, как космос.
Я только шагаю по твоим следам, и эта тропа среди облаков — моя Мекка, моя Кааба. А возраст? Что возраст? Любая пора этой жизни может стать часом великих свершений. Лёня, когда ругает нашу семью за мелкие устремления, кричит:
— Сергей! В твоем возрасте Лермонтов написал «Печорина»! А в твоем, Лакки, Гомер написал «Илиаду»!
И если мои планы не простираются так далеко, чтобы раствориться бесследно среди голых скал, нагроможденных морен и сухих плоскогорий, скрытых соленых озер, вековых лесов и орошенных водопадами долин, то хотя бы просто привести свою жизнь в гармонию с Беспредельностью — и то было бы неплохо. Ну и, конечно, попробовать спеть свою песенку ради Пробуждения этого мира.
ОМ НАМО БХАГАВАТЭ!
Я приветствую Высшую Радость! То, что наполняет мои легкие. То, что наполняет всего меня, то, что наполняет Землю. Радуйся Радости! Она в каждой вещи! Сама сущность мира!..
Впрочем, в Гималаях легко поются мантры и возносятся к небесам молитвы, это вибрация самих Гималаев. А ты произнеси мантру Высшей Радости в своем родном московском метрополитене, тверди ее, бубни, дуди, жужжи, склоняй на все лады — среди этих скорбных, усталых лиц. Чтобы ее громадная энергия, двигающая самой Вселенной, озарила все наше бытие, в том числе во-он того прикорнувшего мужчину, на руке у которого большими печатными буквами написано: ВАНЯ.
От страха перед решающим штурмом я так наелась риса с вермишелью, что не могла пошевелиться. Пришлось нам часик подождать. В смиренном восторге созерцали мы вздымавшиеся снега на горизонте. С первыми лучами солнца голубизна их вспыхивала буйным алым пламенем, как писал Киплинг, и весь день они лежали на солнцепеке, словно расплавленное серебро, а потом снова пламенели в лучах заката!..
Иными словами, солнце поднялось и начало палить немилосердно, а воздух разреженный, мы моментально обгорели дотла. Зато прямо перед нами — над глубочайшим ущельем — за тем угрюмым перевалом, где рыли свои норы сурки, раскинулись альпийские ковровые луга, усеянные валунами и поросшие низкими рододендронами, карликовыми ивами, мхом и лишайником — гигантские зеленые просторы, усыпанные лютиками, примулами и голубыми цветами горечавки.
Время от времени по дороге возникали следы стоянок и угасших костров — в теплое время здесь располагались биваком пастухи яков. А над пастбищем, возвышенно говоря, царило холодное запустение скал.
В зарослях можжевельника я заметила пару красноватых зябликов. И тройку дубоносов с буро-желтым и черным оперением. Еще был сюрприз: мы увидели краснокрылого стенолаза. Эта странная птица, не обретшая пристанища ни в одной стране Земли, совершенно внезапно появляется всюду от Швейцарских Альп до Китая. Можно путешествовать в горах неделями и месяцами и не встретить стенолаза, пока он вдруг, оторвавшись от утеса, не пересечет тебе путь. И ты его сразу узнаешь: краснокрылый стенолаз похож на крупнотелую бабочку, мерцающую бледно-серым и малиновым.
Чета гималайских зимородков величиной с галку, резко взмахивая крылами, носилась вверх-вниз по течению реки. Нет смысла повторять: река была настолько бурной, что в одних яростных и хлестких брызгах мы вымокли до нитки, пока тропа вилась вдоль ее петляющего русла.
На берегу нам повстречались местные альпинисты — обветренные, краснолицые, но только более темнокожие, рослые и широкоплечие, чем наш Кази, видимо, из другой касты. Эти ребята очень обрадовались Кази Гурунгу, начали дружески хлопать его по плечу и с большим интересом поглядывать на нас с Лёней.
А надо сказать, у Лёни еще в Москве родилась такая идея, он ее давно уже вынашивал — взять с собой портреты земляков, уральцев, и поднять их в Высокие Гималаи.
Когда он ездил к маме в городок Нижние Серги на Урал, то всегда помногу часов проводил в мастерской у своего друга художника Вити Кривошеева — при металлургическом заводе. И вот однажды Лёня обнаружил у Вити большую стопку фотографий, приготовленных для заводской Доски Почета. Но случилась перестройка, Доску Почета сломали, вообще все переломали предметы культа — со стелы украли профиль Ленина и сдали в утиль, а надпись «Никто не забыт и ничто не забыто» тоже оторвали и сдали, буквы были сделаны из ценных цветных металлов. Только тени остались. А посреди Доски Почета, где сверху начертано «ЛУЧШИЕ ЛЮДИ», выломали дыру, так что каждый мог туда незаслуженно вставить свою буйную несознательную голову.
Лёня взял эту пачку фотографий — там кто слесарь, кто на «канаве» работал, кто из горячего цеха, Витя всех лично знал: Бодров, Папилин, Блиновских, Сардак, Еловских, братья Тягуновы, Зырянов… Алёне просто понравились их лица, вечность в глазах, уральская метафизика в суровых чертах.
— Никогда они в Гималаи не попадут, — он подумал, — а так как они уральцы, то почему бы им не поехать со мной?
И всю дорогу тащил пачку фотографий — немалого размера, 50x35, наклеенных на пенопласт. С животными гималайскими из московского зоопарка он смекнул, что делать. А с нижнесергинцами — никак не мог сообразить.
И тут на подходе к Аннапурне Лёня увидал веселых непальских альпинистов и решил:
— Дай, — думает, — сфотографирую их с портретами моих земляков. Соединю несоединимое!
Короче, он вытащил из рюкзака металлургов — ударников труда — и стал раздавать их друзьям Кази.
А те не торопятся брать, присматриваются.
— Берите, берите! — совал им портреты Лёня прямо в руки.
— Такие они черные, эти ребята, — прикидывал он, — а уральцы очень белые. Хороший выйдет контраст. Пожалуй, я назову эту эпохальную фотографию: «Непальские альпинисты поднимают уральцев на Аннапурну».
Но тут произошло ужасное замешательство в непальских рядах. Этого не мог не заметить даже захваченный своей объединительной идеей Лёня. Хотя до раздачи портретов ребята были радостные, приветливые, готовые все стерпеть.
— В чем дело? — спросил Лёня. — Я только сфотографирую вас, и все.
— Мы хотим знать, — серьезно сказал один непалец, — эти люди — живые или нет?
— Да… — неуверенно ответил Лёня.
Хотя он бы мог заявить это с полной убежденностью. Для него все живые — и те, кто уже растворился во времени, и те, кто еще не пришел на эту Землю. Что с него взять, если у человека настольная книга, зачитанная до дыр, — «Философия общего дела» Николая Федорова?
Когда в Москву приехал известный немецкий фотограф Пауль Циммер по прозвищу Паша Комната снимать Кубок Кремля по теннису, он стал жаловаться Лёне, что в Германии купил своей жене розу — она стояла неделю, а купил ей розу в Москве — она завяла в тот же день…
Лёня слушал, слушал и говорит:
— Поэтому я Марине дарю хризантемы.
— У нас это только на кладбище носят, — ответил Пауль.
— Я знаю, — сказал Лёня. — Зато я таким образом даю ей понять, что она для меня — вечная!!!
В конце концов, непальцы, крайне все-таки недоверчиво поглядывая на монументальные лица Лёниных односельчан, дружно излучавших вечность, разобрали портреты и выстроились в ряд.
И вдруг наш Кази, который раньше с интересом воспринимал любые художественные проекты, наотрез отказался сниматься с портретом пожилого слесаря Блиновских. Он долго выбирал и выбрал молодого цветущего сварщика Васю Зырянова.
— И я потом понял, почему! — говорил уже в Москве Лёня. — Кази не захотел смешивать свою судьбу с судьбой этого человека. Поскольку все, что изображено на фотографии, сплетается в единую реальность!
К счастью, Лёня вынул из рюкзака большие белые крылья ангела, надел их на плечи, поставил видеокамеру на штатив и велел мне снимать его, уходящего к снегам Аннапурны.
Мы снимали финал фильма «Снежный ангел» — с Лёней в роли ангела, который начал свой путь, шагая по пояс в снегу на Урале. В Нижних Сергах в пургу он поднимается на гору Кукан, падает, встает, взбирается на вершину, готовится полететь, прыгает — и дальше идет под горой, в черном теплом пальто, валенках, в кроличьей шапке, с крыльями, пока не превращается в точку и не исчезает из виду.
…И вновь появляется — уже в Индии, в предгорьях Западных Гималаев — с этими же крыльями за плечами, в круглой белой шапочке льняной, купленной мною в ашраме Бабаджи в Чилинауле, в сандалиях на босу ногу, зеленой майке, подаренной ему словаком-славистом Купкой. Он снова топчется над бездной, примеривается, раскачивается, наконец отрывается от утеса.
…И приземляется на середине четвертой в мире по вышине горе — в Непале! Теперь, спустя ровно два года, мы снимаем последние кадры фильма: Лёня с этими же самыми крыльями, в сандалиях, в индийской соломенной шапке, отороченной синим бархатом, в черных рваных штанах и неузнаваемо выцветшей майке имени Купки вступает на снега Аннапурны.
На глазах у изумленных непальских альпинистов, у нашего Кази Гурунга, у зимородков, летавших над рекой, Лёня трижды поднялся из альпийской зоны к вековечным снегам — мы сделали три дубля. Ведь они понимали, как тяжело ему тут шагать, белотелому уральцу в расцвете лет, дыша разреженным воздухом заоблачных гималайских высот, во всем легком, летнем, как будто в теплой Индии.
И когда он вернулся к нам в третий раз, то гурунги, которые вообще, оказывается, к фотосъемке испытывают священный ужас — считают, что у них могут украсть душу, окружили его и попросили меня сфотографировать их с этим странным белым крылатым человеком.
21 глава
Песня для Аннапурны
Долго ли, коротко ли, подошли мы к солнечным снегам и ледникам Аннапурны, где разливается неисчерпаемый в своих проявлениях умиротворенный свет, а Прежденебесное становится Посленебесным.
У границы ледяного пояса подули холодные ветры, притом что Солнце горело так, как если бы мы очутились в другой солнечной системе. Вершина Аннапурны сверкала на пронизанной лучами фиолетовой синеве.
Последними из могикан среди камней, покрытых инеем, росли желтая камнеломка, вереск и полынь. А уж на льду, на снегу исчезли и самые неприхотливые растения.
Я все хотела увидеть живой эдельвейс. Но, видимо, эдельвейс человеку дается только один раз. У меня есть засушенный эдельвейс, когда-то мне подарил его геолог и пиротехник Юра Дубков. Маленький белый цветок с плотными лепестками, бархатными листочками храню я на букве «Д» в телефонной книжке, как подтверждение, что Юра жил на этой Земле и был в меня влюблен.
Старая любовь без дна стала подниматься во мне из глубин, та, что совершала со мной долгое путешествие через жизни, века, тела и тела, обнимала дни и часы, вбирала минуты; угасшая любовь, как сурок из той песенки, неотступно следовала за мной — с ее миллионом исчезнувших лиц и смолкших голосов.
Однажды кто-то спросил Учителя, почему мы не помним наши прошлые рождения. Тот ответил: вы даже текущую жизнь еле-еле выдерживаете. Куда вам стерпеть свою скорбь в ее полном объеме?
А Лёня мне рассказывал, что хочет сделать художественный проект «Ландшафты моей памяти». И он уже придумал афоризм: «Память — это пустыня времени, которую мы населяем воображаемым».
— Я написал эту фразу, — говорит Лёня, — и мне захотелось подписать ее каким-нибудь великим философом. Я так и не понял, кто бы это мог быть.
— Разве все упомнишь? — любит говорить Лёня.
Поэтому он не помнит ничего.
Но моя мама Люся — нет. Она старается бережно сохранить в своей памяти то, что она туда погрузила. Для этого Люся даже хотела вступить в общество «Память».
— Но только не в эту «Память», — объясняла она, имея в виду печально известную антисемитскую компанию, — а в ту, где просто-напросто тренируют память.
Потом она пошла на крайнюю меру и купила лекарство — Мемория.
— У меня от него совершенно прояснилась голова! — радовалась Люся. — Спроси что хочешь!
Я спрашиваю:
— Олег?
— Янковский! — мгновенно отвечает Люся.
— Абдулов?
— Александр!
Но потом она позвонила мне и сказала, что «твой отец заснул только после передачи по телевизору, где люди бьют друг друга по лицу».
Правильно заметил Серёня, когда мы его спросили ранней весной в Уваровке, сажая салат и укроп:
— Ну, огородник? Что ты хочешь посадить?
— Я хочу посадить, — он ответил, — …ростки здравомыслия в этой семье.
И вот мы стоим посредине Аннапурны, и хотя по-прежнему глядим на нее, закинув головы, но все-таки — о, мама миа! — мы добрались до ее снегов!!! Меня переполняла благодарность к Аннапурне, позволившей мне и Лёне забраться на такую высоту.
Пусть мы лишь бродили у края этих прекрасных мест. Уж больно Гималаи — великая часть земного тела, но я ощущала их живую глубину и прочную вечность.
Мир тысячей способов завладевает тобой, говорил мне Сатпрем, так что легко забыть, что ты дышишь и умрешь. Но то краткое мгновение, когда ты сродни чистому дыханию перед необъятностью мира, это начало чего-то, что ЕСТЬ, что наполнено богатством расплавленного смысла, реальной жизнью и реальной радостью. Все остальное — шум, приключения и прочее.
Мы находились на середине горы, но на вершине блаженства.
Я прямо чувствовала, как освобождаюсь от конфликтов, болезней, препятствий и заблуждений, при этом насыщаясь потоками преображающих сил.
Тряпичный человечек Никодим тоже переживал настоящий момент во всем его великолепии — полностью восприимчивый и открытый — на гребне существования, который постоянно убегает под нашими ногами.
Ни мыслей, ни чувств, ни памяти — единственная секунда, когда он оторвался от всего от этого, слегка головокружительная.
И с ним был его Аркадий. Он был здесь, как воздух, небо и эти горы.
Аркадий, сшитый из старенького Люсиного белья, — голый, безразличный к мирской суете и вульгарному приобретательству, украшенный бисером, золотыми нитями и розовым шелком на особо нежных местах. Я случайно оставила его на подоконнике в туалете Центрального Дома Литераторов. И туалетная работница, найдя его, дрогнула: он был совсем живой. Охваченная ужасом перед сиянием и чистотой обнаженного человеческого тела, она выкинула его на помойку.
Все было у него как у людей — пальцы, стопы, яички, ну, и так далее, детально проработанные уши. Но, видимо, не до конца продуманно я начертила ему на ладонях линии судьбы.
Даже Лёня замер, повинуясь важности мгновения, и предался мечтам, но тотчас же вернулся с небес на землю. Я хотела его поцеловать. А он говорит:
— На морозе нельзя целоваться.
— Почему?
— Врачи не рекомендуют.
— А Велемир Хлебников сказал: «Вся наша Русь — поцелуй на морозе».
