Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе Владимов Георгий
Ну и все такое прочее. Я сам чуть не заплакал. Обнял ее покрепче и поцеловал в лоб. Вот уж мучение так мучение.
– Погоди ты, я же пришел, никуда не делся. Что же ты меня в сенях держишь!
Она только пуще заплакала. Просто сил моих не было. Но все-таки в комнату не повела.
– Нинка, у тебя там есть кто?
Я никак не мог ее руки отодрать.
– Я ж чувствую, – говорю. – Ну и ладно, неужели же мне нельзя в гости к тебе? Как ты считаешь, Нинка?
Сам-то я считал – мне уйти надо. Но вот что мне Нинка скажет – это я хотел знать. Она отступила, но сени-то были тесные, я сразу нашарил Нинкины плечи. Она, оказывается, стояла у двери в комнату, загораживала ее.
– Ты что, Нинка?
Лицо у ней было все мокрое.
– Не пущу, ты драться будешь.
Вот именно, думаю, за этим только я к ней сюда пёхался!
– Ладно тебе. Пусти!
– А будешь?
– На улицу пусти, я назад пойду.
– Куда! Ты же до причала не дойдешь, замерзнешь…
– Ну видишь! Что ж теперь делать?
Нинка тогда открыла, и я вошел за ней.
Он сидел за столом, в майке и в галифе, чистенький такой солдатик, крепышок, ежиком стриженный. Весь розовый, как из баньки. И улыбался мне. А Нинка стояла между нами. Гимнастерка его лежала на койке, на красном стеганом одеяле; я помню, как Нинка его купила. Раньше у нее шитое было из лоскутков. Она тепло любила до смерти и печку топила жарко, я вот так же мог за столом сидеть, в одном тельнике. А теперь она ему пришивала пуговицы. Или подворотничок, это я уж не знаю; просто увидел – ножницы уже не на гвоздочке висят, на стенке, а лежат на одеяле, рядом – иголка и нитки. Сапоги же его кирзовые она у двери поставила, я их не заметил и повалил. Не нарочно, а просто не заметил. Он так это и оценил, не перестал улыбаться.
На столе была закусь и водка, полбутылки они уже отхлебнули, то-то он был такой хорошенький, прямо-таки загляденье. Только вот ростом не вышел, не повезло Нинке. Ну и то хорошо.
– Что стоишь, Нинка, не познакомишь меня с товарищем военнослужащим? Солдат, – говорю, – матросу друг и соратник. Взаимодействие и выручка!
Нинка не двинулась, стояла между нами, к нему лицом, ко мне спиною. А он вскочил, как на пружине, протянул мне руку.
– Сержант Лубенцов. А так вообще – Аркадий.
Я и руку отдернул. Подошел к его гимнастерке, расправил, чтоб видны были лычки на погонах. А руку ему подал не сразу, сперва потер об штаны.
– Сенька.
– Очень приятно. Семен, значит?
– Представьте себе – Арсений. Но это – ежели трезвый. А так – Сенька.
– Ну что ж, – говорит, – корешами будем?
Ах, скуластенький, так и набивался на хорошее отношение.
– Не только, – говорю, – корешами. Может, и родственниками. Все ж таки Нинка нам обоим не чужая.
Нахмурился скуластенький. А я подошел к столу и сам себе налил в стакан. В Нинкин. Он смотрел, моргал белесыми ресницами. Что же, думаю, ты сейчас предпримешь? Ударишь? Ну, это-то просто, я тут же с копыт сойду. Но только ведь этим не кончится. Я упаду, но я же и встану. И мне тогда все нипочем: бутылка – значит бутылка, табуретка – так табуретка. А Нинка – чью сторону примет? Поможет тебе меня выпроваживать?
– Прошу к нашему столу.
Это он мне говорит, скуластенький, и рукой показывает гостеприимно. А я уже сам себе налил. Вот положение.
– Да нет, – говорю, – благодарен. Только отужинал.
И полез вилкой в шпроты. Тут он снова заулыбался. Непробиваемая у солдатика оборона. Прошу прощения – у сержанта.
– Как жизнь, морячок?
Это он у меня спрашивает, береговой, сухопутный.
– Да какая же, – говорю, – у морячка жизнь! Одни огорчения.
– Ну, это зря!
– А вот, представьте себе: один мой знакомый… ты его, Нинка, не знаешь… сошел, значит, на берег. Заваливается к своей женщине. На всех парусах к ней летел. А у ней, представьте, другой сидит. Ну, все понятно. Соскучилась женщина ждать. Но кто-то же из них двоих – третий. А третий – должен уйти, как в песне поется. Мой знакомый ему и говорит: «Я кого-то вижу или это у меня мираж перед глазами?» А он мужчина строгий, мой знакомый. Правда, уже нет его, удалился в сторону моря, погиб в неравном бою с трескою. Ну, с кем не бывает. А тот, представьте, моргает и не уходит. Стесняется, что ли, уйти. Тогда мой знакомый знаете чего делает?..
Но тут я на Нинку посмотрел и замолчал. Она уже сидела на койке, ноги скрестила, а руки у ней лежали на коленях. Смотрела на меня и губы кусала. Но я не на губы смотрел, а на руки.
Я вам сказал или нет? – она судомойкой была на плавбазе. И еще всякие постирушки брала – и в море, и на дом, всегда у ней полное корыто стояло в кухоньке. Представьте, сколько же она за свою жизнь всего перемыла – и какие у ней могли быть руки! Ей, наверно, и тридцати еще не было, я никогда не спрашивал, но руки еще на тридцать были старше, я честно говорю. Как будто с чужих рук содрали кожу и напялили ей, а кожа не приросла, такая и осталась – мертвая, влажная, бледно-розовая, вся в морщинах, в мешочках. И когда я ее обнимал, я только и думал: хоть бы она меня не трогала этими руками, у меня всякая охота к ней пропадала. Я сам не свой делался, хотелось мне бежать от нее куда глаза глядят. Но и она как чувствовала – сама от меня их прятала. Вот я их увидел и все тут забыл начисто. Зачем я сюда явился? Что я этому скуластенькому втолковывал?
– О чем это я?
– Про твоего знакомого, – Нинка напомнила. Губы у ней дрожали. – Что же он сделал? Убил их? Обоих или только ее?
– Да нет же! – Я засмеялся. – Третий-то он был, вот в чем дело. Сказал он им: «Тогда за ваше счастьице!»
Солдатик смутился, но я взял его руку и чокнулся с ним.
– Чего ты смущаешься? – говорю. – Нинка знаешь какая женщина! Ты не пропадешь с ней. Она тебя и обстирает, и обошьет. С нею сыт будешь и пьян, и нос всегда в табаке. Ты только не бей ее, это мы все умеем, а что не так – скажи ей с металлом в голосе, не мне тебя учить, она и послушается…
Такого со мной еще не было: я пил и только трезвел. И вправду, мне вдруг подумалось: может, это оно и есть, Нинкино счастье? Чем черт не шутит, может, ей с ним тепло будет на свете? А я тогда зачем тут стою, почему не уйду? Ведь у меня ж не серьезно с ней, я только лясы буду точить, голову ей баламутить, а у него, может, и серьезно?
– А ты, кореш, легок на помине, – скуластенький мне говорит.
Я допил и поглядел на него. Глазки, смотрю, у него повеселели, но что-то осталось в них тревожное. Не верил, поди, что все так добром и кончится и он останется сегодня с Нинкой.
– Вот здорово! И чем же вы тут меня поминали? Добром?
– Да нет, не тебя лично, а просто Нинок сейчас ножик уронила; надо, говорит, постучать об дерево, а то к нам мужчина пожалует. А я говорю: «Суеверие – привычка вредная. Если и пожалует, то вряд ли».
– Правильно говорите, Аркадий… Как вас там дальше?
– Васильевич. Я лично, например, в тринадцатое число не верю. И насчет черной кошки – это все глупости. А человек – хозяин природы и всего мировоззрения, он должен твердый курс иметь в поведении. И на все постороннее не обращать внимания. Вот, например, задумал – умри, но сделай. Согласен ты?
– Да что вы у меня-то, вы у ней спросите.
– Нет, я о чем? Вот у меня тоже друг. Неустойчивый, все ему что-то мерещится. А я на него воздействую постоянно. И перелом намечается, определенно. Вот Нинок его знает…
Нинка поглядела на меня и вздохнула. Какой же был у него твердый курс, у скуластенького? Сегодня – к ней под одеяло стеганое. А служба кончится – он к себе поедет, дома его другая ждет, запланированная. А Нинка все так и будет на Абрам-мысу жить, как чайка, светить окошком очередному трепачу. А я – что могу для нее сделать?
Я снял куртку – мех пристегнуть – и увидал изнутри карман, затянутый «молнией», плотно еще набитый. Вот разве только это я могу. И то – если она возьмет.
– Выйди со мной, Нинка. Я чего скажу.
Он так и примерз к стулу. Но улыбался. Конечно, не уведу же я ее.
– Что ж так скоро, морячок?
– Вахта, – отвечаю.
– Э, хорошая вахта сама стоит!
Ах, скуластенький, что ты еще про морячков знаешь? Но больше он меня не удерживал. Пожал мне руку – со всей, конечно, силенкой, – но как-то я почувствовал: нет, ненадолго у них.
Нинка пошла за мной, я пропустил ее в сени, помахал ему рукой и притворил дверь. В темноте я взял ее за плечи и притянул.
– Сеня! – она сама ко мне прильнула. Вот уж ни к чему. Я же не за тем ее звал. – Прогнать его, да? Скажи только честно…
Ничего, я подумал. Особенно она страдать не будет, если у них и ненадолго.
– Ты брось это, Нинка, выкинь из головы… Все у вас наладится, он, знаешь, верный, такой зря не гуляет. Это мне верить нельзя, а он положительный, ты и сама видишь.
– Ты за тем меня позвал?
– Нет, не за тем… Нинка, возьми у меня гроши.
– Ты что?
– Ну, на сохранение возьми, я же все равно размотаю.
Я стал ей совать полпачки. Она меня схватила за руки – своими руками! – я дернулся, выронил все, рассыпал по полу. Нинка нагнулась и стала шарить впотьмах. Я тоже с нею шарил. Нинка мне их совала в руку, а я опять ронял. Тогда она меня оттолкнула к стенке, стала одна подбирать, потом все сразу втиснула за пазуху, в карман. Я снова за ними полез – она вцепилась и держала меня за руки.
– Уйди! Уйди по-доброму. Ничего мне от тебя не надо! Сволочь ты, изувер!
Она меня уже не держала. Один ее голос из темноты египетской, через слезы, бухал мне в уши: «Сволочь… Изувер… Палач…»
– Не гони, я и так уйду.
– Ступай! В последний раз тебя видела! Замерзни, гад…
Я нашарил щеколду, Нинка меня оттерла плечом и сама открыла дверь. Ветер нас ожег колким снегом. Нинка сразу притихла, – верно, уже не рада была, что гнала меня. Но не ночевать же нам тут втроем, хотя у нее и кухонька была в этой хибаре.
Нинка спросила:
– Как же ты дойдешь такой?
Я ее погладил по плечу и пошел с косогора. Прошел шагов двадцать – услышал: стукнула щеколда.
С катера я все хотел разглядеть ее огонек, но не увидел – расплылся он среди прочих. Вот так весь вечер, думаю, все у меня невпопад. Да он еще и не кончился, этот вечер…
Когда причаливали у морвокзала, матрос вахтенный замешкался, не вышло у него с ходу накинуть гашу, и я к нему полез отнимать ее, – как он меня отпихнет локтем!
– Отскочи, ненаглядный, в лоб засвечу!
Так, думаю, ну, быть мне сегодня битым.
8
Я только успел сойти на причал, они ко мне кинулись – двое черных, как волки в лунной степи.
– Сеня! – кричат. – Ну, теперь какие планы?
Не знаю, как у бичей, а у меня планы были в общагу идти, спать.
– А я тебе что говорил! – это Вовчик Аскольду. – Мы-то по всему городу, с ног сбились, в милицию хотели даже звонить, не дай бог замерзнет, а он – спать!
– Как это понять, Сеня? Ты постарел или с нами не хочешь знаться?
Нет, вам таких корешей не иметь! Я от волнения даже сел на причальную тумбу. Ведь и вправду же я мог замерзнуть.
– Вставай, Сень, не сиди, вредно. – Они меня подняли под локти. – Пошли погреемся.
Вовчик сбоку плелся, дышал в воротник, а Аскольд – то вперед забежит, то приотстанет – и зубами сверкал, рассказывал:
– Я ему говорю: «Вовчик, грю, это не дело, так мы Сеню потеряем, мы грех берем на душу, что его не разыскали». А он говорит: «Какой грех, он к бабе ушел, нас забыл». Нет, думаю, он человек верный, что-то не то, вот так люди и погибают. Ну, мы на моторе к тебе в общагу, все щас перевернем кверху килем, а там тебя знают, Сеня, ты вообще человек известный. «Ищите его на Абрам-мысу, – говорят. – Бывает, он туда ездит».
– Это кто ж сказал? Толик? Лысоватый такой?
– Неважно кто, Сень. Важно, что нашли тебя – живого, не замерзшего.
Не иметь вам таких корешей, я честно говорю!
Так мы и до «Арктики» дошли. А оттуда уже последних вышибали, и двое милицейских на страже стояли, с гардеробщиком. Какой-то малый к ним ломился, росточком с дверь, убеждал сиплым голосом:
– Папаша, пустите кочегара, у меня ребенок болен.
Аскольд к нему кинулся на помощь.
– И нас пустите, там наши дамы сидят в залоге!
– Нету ваших дам, – гардеробщик нам наотрез. – Уехали.
– Как это уехали? Без нас уехали?
Мы стали вчетвером ломиться. Да только у нас дверь поддалась – товарищ из милиции высунулся, в шубе.
– Это что за самодеятельность? – говорит. – Ну посидит у нас кой-кто сегодня. А ну, Севастьянов, бери вот этого, в куртке.
Ну, я эти штуки знаю, никакой Севастьянов меня не поведет никуда, охота ему на холод вылезать. Так что я ботинок просунул в дверь, помощи ожидаю справа и слева. Но Вовчик с Аскольдом чего-то скисли и сами же меня оттащили. Дверь и закрылась. Так обидно!
– Это ничего! – орет мне пучеглазый. – Зато у меня план есть. Сейчас мы в Росту смахаем, у Клавки доберем. Тем более, понравился ты ей, Сеня!..
Ага, думаю, значит, в гости поедем. Ну, она тоже занятная, Клавка. А я-то: «спать, спать!» Какой тут «спать»!
– А найдется у ней чего добрать?
– У Клавки чтоб не нашлось? Стойте тут, я к вокзалу побежал за мотором.
Ну пускай, думаю, сбегает, у него мослы долгие, а вокзал – метров двести, не больше. Но наблюдаю – Вовчика шатает легонько. Стал я его поддерживать. А он – меня. Правильно, надо вместе держаться. Кореши мы или не кореши?
Долго ли, коротко мы с ним корешили, но вот и такси загудело, и Аскольд нам из окошка машет. Мы с Вовчиком полезли, а там еще какие-то двое, да с барахлом. Вовчик-то поместился, а у меня ноги еще на улице. Ну уж как-нибудь.
– Как-нибудь это ты на своей будешь ездить. – Это шеф, значит, голос подает из провинции. Вылез, переложил мне ноги вовнутрь. Оказывается, нашлось для них местечко. У шефа чтоб не нашлось! – Вам куда, капиталисты?
– В Росту вези! – пучеглазый орет. – Улица Инициативная, дом семнадцать…
Ну все помнит, кисонька! А ведь тоже под газом.
– Э, мне в Росту ехать – себе во вред. Смена-то кончается.
– Это не разговор, шеф! – опять он, пучеглазый. – Ты сперва счетчик выруби, тогда поговорим. Крути налево!
И сам уже там баранку, что ли, крутит.
– Э, ты мне не помогай!
– Все, шеф, мы тебя любим. Умрем за тебя.
– Не надо, поживите еще. Только у меня пассажиры до Горки, им ближе.
– Не в том дело, ближе или дальше, а мы как будто раньше сели.
Это какая-то гражданка сзади меня. Оказывается, я к ней привалился. То-то мне было мягко. Я к ней повернулся, хотел извиниться за наше поведение, а она мне чего-то руками в грудь уперлась.
– Сидите, – говорит, – смирно, без этих штук. А то я, знаете, с мужем еду.
Я и на мужа хотел поглядеть, но шея уже дальше не поворачивалась. А муж – он тоже голос подал:
– Действительно, – говорит, – уже если мы ради вас потеснились, так не хулиганьте. А то и милицию можно позвать.
– Хе! – сказал шеф. – Какая теперь милиция!
И поехал, родной. Да только мы двинулись – кто-то догоняет, приложился носом к стеклу.
– Ребятки, возьмите кочегара, у меня ребенок болен.
Шеф сразу на тормоз.
– Ты, охламон, отстанешь?
– Езжай, – орет пучеглазый, – сам отвалится!
– Куда «езжай», он за ручку держится.
Стали они там объясняться на морозе. Долго руками махали. Потом шеф снова сел и как рванет с места. Кочегар попрыгал, попрыгал и отстал.
– Послушайте, – вдруг эта гражданка говорит, – вы в самом деле счетчик выключили? Там уже сколько-то набито у нас, как же будем считать?
– Действительно, – мужнин голос, – мы уже доедем, потом свои тарифы устанавливайте.
– А тебя кто спрашивает? – говорит ему Аскольд. – Ты кто? Приезжий? Ну и сиди, приезжий, не вякай. Мы, если хочешь знать, еще за вас можем заплатить. Видишь вот этого, в курточке? А ты думаешь, он кто? А он капитан-директор всего сельдяного флота. Самый главный капиталист!
– Рокфеллер! – кричит Вовчик.
– Про него каждый день в газетах интервью печатают. Он всю страну рыбой кормит. И заграницу всю кормит. Да мы тебя, приезжий, со всеми шмотками купим! Покажи ему, Сеня, какие у нас капиталы…
Я засмеялся, сунул руку за пазуху и вытащил всю пачку. Хотя это уже не пачка была, а ворох – мы же их с Нинкой не складывали впотьмах, совали как придется. Я этот ворох и показал дамочке, и ее мужу, и шоферу тоже показал, пусть не волнуется, не на арапа едем.
– Спрячь, – говорит Вовчик, – а то ослепнут. Они ж у тебя в темноте светятся.
– Понял, приезжий? – спросил Аскольд. – Тут патриоты едут родного Заполярья. Скромные патриоты! Была б гитара, я б тебе спел… «Суровый Север нам дороже кавказских пальм и крымского тепла!»
И Вовчик тоже запел:
– «И наши северные ворота – бастионы мира и труда!»
– Газуй, шеф! Крути лапами!
Эх и парень же был этот пучеглазый! Ну и Вовчик тоже дай бог!
А машина не шла, а просто летела по улице, покрышками снега не касалась, и меня так славно стало укачивать… Потом эти приезжие холоду напустили, пока барахло свое вытаскивали. Муж чего-то там платить набивался, а пучеглазый орал шефу:
– Да плюнь ты на ихние трешки, ты тоже патриот! Чаевые в нашем городе не берут!
И только опять поехали, ну минуту буквально – Аскольд меня взбодрил:
– Товарищ капитан-директор, как спали? Платить надо.
Я засмеялся, расстегнул «молнию» на куртке.
– Давай сам плати.
Вовчик сунул руку, вытащил сколько-то там, дал шоферу. А тот, дурень, еще застеснялся:
– Орлы, я с пьяных больше десятки не беру.
– Бледный ты, шеф! – пучеглазый орал. – Плохо питаешься. Тебе капитан-директор премию выдает на поправку. Сень, ты подтверди!
– Ага, – я подтвердил. – Я же у нас добрый.
И правда – так хорошо мне было, счастливо, оттого что они все меня любят, и я их любил, как родных…
А совсем я проснулся – от холода. Мотоцикл трещал, и я уже не в такси ехал, а в коляске. Когда ж это я в нее пересел? Просто уму непостижимо.
– Эй, артист! – надо мной товарищ из милиции склонился, в дохе. Сам-то он сзади сидел, на колесе. – Тебя держать? Не вывалишься?
– Да хулиган он, а не артист! – еще какие-то орали.
Мотоцикл медленно выезжал со двора, и целая толпища нас провожала.
– Господи, – кричали, – когда же мы от них город очистим?.. Учти, лейтенант, коллективное заявление у нас готово!..
– Отдыхайте, граждане, – лейтенант их успокаивал. – Коллективок не надо, а у кого конкретно стекла побиты…
Рядом со мной пучеглазый шел и шептал сиплым голосом:
– Сеня, они же нас не поймут! Вспомни все лучшее, Сеня!..
Что же там лучшего-то было?.. Я какие-то обрывки помнил… По какой-то я лестнице летел башкой вперед и парадное пробил насквозь, обе двери, то-то она у меня раскалывалась. И лицо горело, как набитое. Да точно, набитое, с кем-то я еще перед этим дрался… Я по лицу провел ладонью и смотрю – кровь на ней. Господи, да с корешами же я и дрался, с кем же еще! Вовчик меня стукал, а пучеглазый за локти держал сзади.
Я вспомнил все лучшее и полез из коляски. Аскольд от меня отскочил на шаг, не достать. А Вовчика я что-то не видел, друга моего, кореша бывшего.
– Сиди! – лейтенант мне надавил на плечо. И спрашивает Аскольда: – А ты чего, с нами в отделение поедешь, свидетелем?
Ага, только пучеглазого и видели.
– Вот так-то. Давай жми, Макарычев. Отдыхайте, граждане, приятного вам сна!
Макарычев на меня поглядел с высокого седла.
– Ну, арти-ист! – И прибавил газу.
9
Глаза у меня слезились от нашатыря, лицо горело, пальцы на правой сочились сукровицей. Лейтенант мне ватку с чем-то дал прикладывать, посадил на лавку в дежурке, и они с Макарычевым куда-то уехали.
Я себе посиживал, а дежурный чего-то пописывал за барьером и на меня не глядел. Я уже подумал, не уйти ли мне по-тихому, но тут зашел старшина в тулупе, роста весьма внушительного, личико кирпичное, и прислонился к косяку. Еще была дверь с решеткой, там какая-то баба стояла патлатая, разглядывала меня сквозь прутья. Не знаю, чем она там провинилась, почему за решетку села. А я – почему на лавке. Дежурному видней.
Он уже был в летах, до майора дослужился, облысел на этом деле. Но пока еще «внутренним займом» пользовался, зачесывал с боков. Я поглядел-поглядел и засмеялся. Тут он и бросил скрипеть перышком.
– Самому смешно? Сейчас расскажешь мне, я тоже посмеюсь.
– С удовольствием, – говорю, – только дайте вспомнить.
– Это пожалуйста, дадим. Время у тебя будет, суток пятнадцать. Не возражаешь?
– Да что там… Ведь от этого ж не умирают.
– Как фамилия?
– Ох, – говорю, – а бесфамильного – вы меня не посадите?
– Ныркин, при нем документы были?
Старшина перемнулся с валенка на валенок.
– Нету.
Все правильно, я их в общаге в пиджаке оставил.
– А что при нем было?
– Деньги были. Сорок копеек.
– Чего-чего?! – Я вскочил с лавки, пошел к барьеру. – Каких сорок, вы что-о? У меня тыща двести было новыми, с рейса остались.
Майор поглядел на меня и ручку закусил во рту.
– Правду говоришь?
– Ну, поменьше, я куртку вот купил, в ресторане сидел, на такси тоже потратился. Но тыщу же я не мог посеять!
Майор поглядел на старшину. Тот руками развел.
– Не знаю, как там тебя…
– Шалай.
– Ну вот и познакомились. Майор Запылаев. Так вот, Шалай. Мы же твои деньги не заначили, ты же это прекрасно знаешь.
Я пошел обратно к лавке. Когда же их у меня заначили? Всё какие-то обрывки… Аскольд, задом к двери, молотил в нее копытом, а Вовчик как сунул палец в звонок, так и держал, покуда Клавка не открыла на цепочке: «Кого еще черти?..» – «Отпирай, Клавка, мы к тебе Сеню специально привезли. Жить, говорит, без тебя не может!» – «А говорить он может? – Она там стояла в халатике с красными и зелеными цветами, смеялась. – И что я с вами, тремя идиотами, буду делать?» За ней – трехручьевская, в бигудях, что-то ей шептала. «Ты там, Нечуева, не агитируй!» – это Аскольд все орал… Потом он на диване сидел, тренькал на гитаре: «Пришел другой, и я не виновата, что я любить и ждать тебя устала…» Вовчик свою Лидку обжимал, она его шлепала по рукам и шипела: «Не щекотись, мне смеяться нельзя, не видишь – я кремом намазанная?..» А я сел на пол у батареи. Клавка мне поднесла стопку и чего-то закусить, хотела со мной чокнуться. А я ее ноги увидел – красивые, с круглыми коленками, и чокнулся об ее коленку. Я ее так любил, Клавку, никого в жизни так не любил!.. Где-то я еще в кухне ее обнимал… Ну да, голову пошел смочить… Куда-то я ее поехать со мной упрашивал, потому что бичи меня ограбят, только она одна меня может спасти… «Ах ты, рыженький, – говорила Клавка, – я ведь не железная, тоже голову могу потерять. А если мне твоя верная в глаза кислотой?» Чего-то я еще ей бормотал несусветное. Она вырвалась, запахнула халатик, пошла из кухни…
– Ты что, – спросил майор Запылаев, – совсем ничего не помнишь?
– Начисто.
– А с кем в ресторане сидел?