Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе Владимов Георгий
– Почему же эта организация, отставшая от жизни на несколько десятилетий, да к тому же построенная на антидемократических принципах, пользуется поддержкой каких-то сил на Западе?
– Многие причины мне еще не ясны, пусть о них скажут другие. Я же воздам должное НТС: ему удалось создать хороший художественный блеф о своем влиянии в России. О близости к конструктивным силам в СССР, чуть не на всех уровнях власти. Может, и есть они, эти силы, да даже наверно есть, но спросим: на кой им ляд НТС? Во имя чего компрометировать себя перед своими противниками этой связью? Чтоб получать литературу? Ценные указания? Но если трубить о чем-то громко и неустанно – поверят. Оценим и остроумную теорию «молекулярной сети», разветвленного подполья из пятерочек, десяточек, друг о друге не подозревающих, подчиненных только зарубежному центру – во Франкфурте или его живописных окрестностях. Правда, все это знал еще Достоевский, приступая к «Бесам». И правда, нечаевские пятерки действительно существовали. А верится, однако. Точнее, не вникаешь в это, покуда тебя самого вдруг задним числом не объявят «московским представителем „Граней“», каковым ни я себя не считал, ни мои друзья. Отметим, кстати, как мало их тревожат судьбы тех оставшихся в России, кто носил мне свои рукописи. Главное, чтоб я числился «отстроенным». Обожают они эту кальку с немецкого: «ausgebaut». А доведись мне сгинуть в каком-нибудь пермском лагере, быть бы мне, посмертно, членом НТС. Не так ли они «отстроили» Юрия Галанскова? Наедине с адвокатом, Диной Каминской, он отрицал свою принадлежность к НТС; я вспоминаю, и Вера Дашкова рассказывала мне, что она была третьей в «воронке», когда их везли после суда, и из разговора Галанскова с Добровольским вынесла определенно, что членом НТС Галансков не был. Но поди разберись в этих чичиковских махинациях с мертвыми душами – у них же «тайное членство», «самоприем», ритуал подписания и затем сожжения присяги…
Теперь скажу, что «молекулярная сеть» действительно «отстроена». Только не в России, а на Западе. Повсюду, куда только можно было проникнуть. Где только пахло деньгами. И люди, издавна связанные с НТС, строившие на отношениях с ним карьеру, а может быть, искренне видевшие в нем стойкого борца с тоталитаризмом, – те «друзья Союза», от кого зависели субсидии, – должны же признаться и начальству, и общественному мнению, что десятками лет вводили их в заблуждение, морочили головы. У многих на это хватит мужества?
– Необходимо общественное давление.
– Вы думаете, просто – раскатать этот снежный ком? Слишком мало информации выходит наружу. Потому что они превыше всего блюдут – единство рядов. Это настоящая ленинская партия «нового типа», вдобавок возглавляемая мощным семейным кланом. Значит, она стоит на двух китах: родственные связи и железная дисциплина. Ни тебе внутрипартийных дискуссий, ни фракций, ни левого или правого крыла. Любой критикующий элемент изгоняется. Мгновенно. От нескромных взоров, от малейшего любопытства они себя даже внутри оградили: «каждый знает только то, что ему поручено делать». Царствуют покорность и культ непогрешимости лидера. Сам принцип выборности перевернут: не лидеров избирают, а они себе – приближенных, как если б министры утверждали состав парламента. Как любой тайный орден, они имеют преимущество мира тоталитарного перед миром демократическим, к тому же и оправданное: какие могут быть дебаты, какая там гласность, ежели конспирация! Здесь делают «Дело», посвятили себя «Служению», несут в Россию «Слово Правды» – все возвышенно, с заглавных букв! Похоже и на то, что их деятельность не бесследна, есть «письма из России», «отклики с мест». Но перечитайте их подряд хоть в № 6 «Посева» – не покажется ли вам, что писаны они одной рукой, к тому же усталой, по одному шаблону: «Я с вами не во всем согласен, но ваши идеи меня заинтересовали, пришлите еще литературы»?
– В течение почти трех лет вы были главным редактором журнала «Грани».
– Два с половиной года. Ровно десять номеров.
– Да, десять номеров. На мой взгляд, это был лучший журнал в эмиграции. Это беда для читателей здесь и в Союзе, что вы теперь без журнала, а «Грани» – без вас. Ваш уход – это следствие вашего конфликта с НТС?
– Я не сказал бы, что это был исключительно мой конфликт. Это был наш общий конфликт, то есть «третьей эмиграции», с таким же, в сущности, тоталитарным духом, от какого мы настрадались на родине и с которым тем более не намерены здесь мириться. Боюсь, в НТС еще не поняли, как глубока эта пропасть – между ними и «третьей волной». За неделю до увольнения позвонил мне председатель НТС Романов под псевдонимом «Рыбаков» (у него много псевдонимов, письма от издательства он мне писал под псевдонимом «Жданов») – сообщить, что вот, ходят слухи, будто меня хотят уволить, так как я отнесусь, не будет ли плохо с сердцем. Я спросил, учитывает ли руководство, к чему это приведет, к какому возмущению в эмиграции. Он ответил уверенно: «Никакая эмиграция никогда ни вокруг чего не объединится». Но вот она объединилась! Шестьдесят четыре подписи в мою защиту – и вовсе не единомышленников, случай уникальный. Это – не из любви ко мне, скорее – из неприятия НТС, но мне отрадно сознавать, что и в нашем рассеянии, при всех раздорах и склоках, существует общественное мнение! Представление о том, «что такое хорошо и что такое плохо», мы все-таки сохранили.
– Недавно в интервью с Романовым было сказано: «Грани», мол, наш журнал, а Владимов его называл «мой журнал». Это показательно: им не нужно, чтоб журналом руководил человек с талантом и независимыми взглядами, не нужна личность, а нужен тот, кто сольется с партией: «Это наш журнал, партийный журнал!»
– Тот, кто брал интервью, А. М. Югов, выразился еще прелестнее: «Вы делаете упор на существительное – „журнал“, а он на прилагательное – „мой“». Господин Югов, не подозревающий, что «мой» – вовсе не прилагательное, а другая часть речи (какая – не скажу, пусть раз в жизни заглянет в грамматику), всерьез считает, что для меня это существительное – «журнал» – было несущественно, коль скоро не думал я о партийности и о «товарищах по движению». Еще один его крик души: зачем приглашать известного писателя, он захочет «и редактором стать всемирно известным, как Твардовский». И что тогда случится? Небеса обрушатся на Флуршайдевег, 15? Или, еще ужаснее, он серых откажется печатать?
– В самом деле, что предосудительного, если журнал несет отпечаток личности редактора? Да, мы говорили: «Новый мир» Твардовского. Чем это плохо?
– Я думаю, это непременное условие – чтоб видна была личность редактора. Творчество всегда – личностно. Но что касается «Граней», я как раз не чувствовал журнал «моим». Все время приходилось идти наперекор. Больше года при мне комиссарствовала Артемова, я о ней писал в «Необходимом объяснении». Доводилось и от «самого» получить партийную головомойку – под грифом «В порядке частной переписки», поэтому я не суть, а только стиль передаю: «На одном я все же настаиваю – обязательно убрать… Статья с ложной целепостановкой… Это надо было вычеркнуть… Ненужная заумность, можно было устранить… Вредная вещь. Нарочито вредная… Вульгарно, грязный язык… Сексовые слюни… Шрифт прозы должен быть крупнее». Под Новый год, в виде поздравления, положили на стол партийную анонимку «Отзыв о „Гранях“», сляпанную из письма полуграмотного читателя. Много есть способов управлять редактором. Помню замечательный вопрос г-на Югова, когда я не принял его статью: «А почему это у нас нельзя редактору приказать?» Кажется, этот идеал уже достигнут.
– А деньги, наверно, давали «под Владимова»?
– Грант, естественно, выделен был «Посеву» или НТС, но с условием, что редактировать «Грани» буду я. Потом НТС это условие сумел обойти. Не знаю – как, это еще выяснится.
– Что же все-таки произошло? Как объяснить ваш разрыв?
– Наверно, не вас одного поразила мелочность их первоначальных объяснений. «Владимов сказал… жена сказала…», где-то не выступил, покинул стенд «Посева»… Лепет какой-то. И это для них, суровых бойцов, «пределы терпимого»! Затем, в своем бюллетенчике «Встречи», объявили, что я «вел журнал против Союза», – это как будто синоним той же «нелояльности», да ведь сами же от нее открещивались: «С политических позиций не было расхождений». Пишут, что я перессорился с десятками людей, – ложь, свойственная именно главарям клана: если их тронули – значит десятки в обиде. В том же интервью объясняет Романов, что ошиблись во мне, мало у меня связей с молодыми авторами, – из этого видно, во-первых, как вдумчиво они читают то, что издают: в рассказе «Не обращайте вниманья, маэстро» описано мое положение, это изоляция и блокада, редкие смельчаки меня посещали. А во-вторых, тут НТС попадает в свою же ловушку: где же была хваленая «молекулярная сеть», почему не доложила, какие связи у предполагаемого редактора? И так же она их информирует насчет «конструктивных сил»? О настроениях в армии или среди рабочих? Но вот и примирительный аккорд: все дело в том, говорит основатель «Граней», что трудно совмещать журнал с собственным творчеством… Когда называют много причин, и таких разных, это верный признак, что хотят скрыть одну – истинную.
– Думаю, что вы очень не подходили друг другу – эта партия и вы. Вы их постоянно раздражали – и тем, как вели журнал, и тем, что говорили.
– Вы правы, причина проста – несовместимость. Или, как они выражаются галантерейно, моя «неколлегиальность». Я увидел организацию, насквозь коммерческую, которой интересы России чужды, а близки те принципы, что мы отвергли там, на родине. Но эта организация еще и крайне опасна: она примазывается ко всем нашим начинаниям, будь то правозащитные группы или независимый профсоюз. «В этом развивающемся движении, – возглашает их вождь, – мы ищем свое место, мы даем туда себя!» И дают, и компрометируют, облегчая работу карателям и душителям. Ведь та же «молекулярная сеть» – это не просто, как сказал бы Остап Бендер, «четыреста первый способ честного отъема денег», это тот враг, – пусть воображаемый! – без которого КГБ жить не может. Вы помните, какой подарок преподнес НТС нашему «правосудию» во время процесса Галанскова, Гинзбурга и других, когда прислали этого Брокса-Соколова, нашпигованного брошюрками и с каким-то там «шапирографом» для изготовления листовок. Хороши судьи, которые этого десантника использовали для отягчения приговора, но хороши и те, кто его послал на явку – к людям, давно арестованным. И мы когда-нибудь слышали внятное объяснение, зачем это было сделано?
Наконец, я увидел, что «Грани», которые я веду, только прикрытие чудовищного блефа, на самом-то деле не нужен им хороший журнал. Я уже слышал упрек: почему ж молчал до того, как уволили? Но я отвечу вопросом: «А за что же, вы думаете, уволили?» Вот они пишут в своем «Вынужденном ответе»: повел «злобную кампанию». Значит – не молчал! Не захотел жить рядом с ложью. Слишком много выяснял – а это «неколлегиально». Да они должны были от меня избавиться – элементарный инстинкт самосохранения!
– Но как вы согласились с ними сотрудничать? Вы их плохо знали?
– Позвольте немного лирики. Вам нетрудно себе представить, что значит там, в Большой зоне, письмо из-за границы. С диковинными марками, в длинном таком конверте, каких в СССР, по причинам исторического материализма, не делают. Письмо оттуда, куда вы полвека не можете выглянуть, потому как – «невыездной». Или звонок телефонный – сквозь шорох подслушки и после вчерашнего обыска: «Ваша книжка вышла в Италии…» Это ведь такая отдушина! Или приезжает курьер – с этой книжкой, с Тамиздатом. Вы его усаживаете за стол, не знаете, как ублажить, не отпускаете без подарка – в России же не бывает иначе! – он вам подарил маленький праздник: общение с недоступным большим миром.
А здесь, по приезде, выясняется, что эти курьеры должны были писать отчеты: и сколько вы пили, и как реагировали на похвалы вашей книжке… Вы переписывались с загадочной незнакомкой Анастасией Николаевной, а она, оказывается, «по поручению держала связь». И переписка называется – «досье». Здесь называется, не в КГБ, смотрите «Грани» № 141, страница 278. Ну и в КГБ тоже. И главный начальник этого учреждения… видите, я уже путаюсь, я имею в виду НТС… говорит, не смущаясь, что он всю переписку недавно перечитал, т. е. он читал адресованное не ему. В КГБ, в Лефортове, тоже не смущались: «Мы тут почитали с Иваном Кузьмичом. Любопытно, любопытно. Вы понимаете, с чем играете?» Вы это поймете здесь – что были «ausgebaut», отстроенный «представитель», – стало быть, ходили под статьей 64 УК, предусматривающей, между прочим, высшую меру. Ну, здесь это не грозит, но тоже дают понять, что кой-какой «компроматерьяльчик» имеется. Не скажу – ужасно, скажу – уныло. И там у меня был судебный процесс с издательством, и здесь предстоит. То есть близнецовое тождество родной «Софьи Власьевны» с ее «визави». Только то отличие, что «Софья Власьевна» все же выказывает способность к омоложению путем хирургической подтяжки морщин, – здесь эта операция запоздала.
Было бы ложью, что мы совсем ничего не видим из Большой зоны. Коробят эти высокие словеса, революционные призывы из безопасного далека, но – пропускаешь мимо уха: ну не стилисты, и нетерпение их гложет, зато – делают дело. И мы верим нашим товарищам, которые эмигрировали: читаю, к примеру, Коржавина – какие прекрасные люди в «Посеве»! Оно, правда, странно немного – читать похвалы «посевцам» в одноименном журнале, но пишут же не сами, пишет Коржавин, которого я с 1956 года знаю. Да вот и Максимов, и Галич сотрудничают с НТС, выступают на «посевских» конференциях. В другое ухо гудит нам родная пропаганда, что НТС – идейный и злейший враг, от которого нас только и спасают славные «органы» – вот те самые, что вчера перелопатили вашу квартиру… Наконец, мы вообще абстрагируемся от партии, которая что-то там обещает, бездну всяких благ и свобод, реально – мы видим издательство, где мы многие нашли пристанище. Мы разделяем эти понятия – НТС и «Посев». Соединяют их – совпропаганда и КГБ. Но вот в моем случае они себя сами объединили наглядно. И мы читаем риторический вопрос вождя: наступит ли в СССР такое время, когда «цензура станет суровей? И тогда мы сможем это реализовать»? Тут-то и проглядывает откровенный меркантильный оскал. Они «реализуют» наши беды!
Я в своих выступлениях предпочитал НТС не упоминать, и в номерах «Граней» за моей подписью вы этой комбинации из трех букв не найдете, но своим участием, своим редакторством, наверное, тоже служил приманкой для тех в России, кто еще связывает с этой организацией какие-то надежды. Нам предстоит эти надежды развеять. Не отрицая некоторых заслуг «солидаристов» по части «реализации», мы все же должны им сказать: «Россия – это наша страна, вы там ничего не забыли и не ищите себе места, не давайте туда себя! Переключитесь на Чили, это вам ближе и понятней. А Россия – это рок, это судьба, участь, но не профессия. Не делайте из нее ремесло и источник дохода…»
Ну а тем идеалистам, которых немало и в НТС, тоже должно быть ясно: партия нам вообще не нужна, в России к этому слову стойкая аллергия.
– А тем более партия с таким прошлым в годы войны.
– Да это уж им как-нибудь простили бы…
– Вы думаете? Для меня это невозможно…
– Если бы сами они свое прошлое восприняли как трагическую ошибку. Но они видят – неудачу. Ну сорвалось, в другой раз будем умнее. Мне рассказывал Романов, как он уезжал из Днепропетровска в немецком танке и сквозь смотровые щели видел повешенных на деревьях. Рассказывает элегично, не чувствуя своего соучастия. А зритель со стороны дружественных танков фон Клейста тоже ведь соучастник…
– Я думаю, что их военное прошлое навсегда должно оттолкнуть от них людей в России. Идеология власовского движения там не может быть популярна.
– Это не безусловно так. Но позвольте на ваш тезис ответить романом. Одно могу сказать: пребывание в этом стане было для меня в известной мере и благом. Для писателя, как и для ученого, равноценны и положительный опыт, и отрицательный.
– Вернемся к проблеме журнала. «Грани» в руках НТС погибнут. А между тем независимый литературно-художественный журнал необходим. Вы согласны?
– В «Гранях» все только начиналось. Их сшибли на взлете. А мог бы быть неплохой журнал, который бы представлял собою и определенную организующую силу, и служил бы даже мерилом, критерием для тех журналов, что выходят в России. Как, скажем, «Современные записки» двадцатых и тридцатых годов – их и в шестидесятых очень внимательно читали советские редакторы, там было на что равняться. А как важно это сейчас, при тех прорехах, что появились в «железном занавесе». Одно время мы удивлялись, что в стране появляются весьма смелые вещи, – как их пропустила цензура? Но она вынуждена была что-то противопоставить «гнилому Тамиздату».
– Особенно любопытной была ситуация в Польше накануне лета 80-го. Там существовала тогда масса самиздатских журналов, и подцензурные журналы вынуждены были печатать больше вольностей. Один польский журналист мне рассказывал, как его друг носил свою рукопись в подцензурный журнал. Ему предложили что-то убрать, что-то изменить. Он отказался: «Не берете – не надо». И отнес рукопись в литературное кафе, в этом же здании, отдал редактору самиздатского журнала. Там подцензурная печать была под прессом свободной печати. Хороший это пресс – давление свободы на несвободу. Расширяются пределы официально дозволенного.
– Это во-первых. Ну и сам автор меняется. Он смелеет, если ему есть куда отступить, есть какой-то плацдарм. Нужно только переслать рукопись по «каналам». Я и сам этак протестовал – правда, в форме вопросительной: «Вы мой роман не издаете, так что же мне, в „Посев“ обратиться?» И когда автор начинает вести себя таким образом, начальство несколько пугается. Ему не хочется выпустить из рук «контролируемую литературу». Ну, с какими-то вольностями… Словом, независимый журнал нужен, и очень. Но все несчастье, что эмиграция его не окупит. Какой бы прекрасный журнал я ни делал, я едва ли – подпиской или розничной продажей – соберу деньги на следующий номер.
– Да, это наша беда. Мы же работаем преимущественно для читателей в Советском Союзе…
– И журналы ему посылаем бесплатно.
– И дай бог, чтоб дошли. Сегодня журнального места для публицистов еще хватает. А литературный журнал только один – «Континент». Явно недостаточно для писателей, оказавшихся на Западе, и для писателей на родине – тех, кто хотел бы опубликовать свои неподцензурные вещи.
– Все упирается в презренный металл. Есть Америка – страна, в которой, как я ее себе представляю, еще сохранился некий идеализм, альтруизм, готовность помочь другим нациям. Эта страна создана эмигрантами, помочь другим эмигрантам – в духе американского народа. Промышленники, скажем, образуют благотворительные фонды не только потому, что надо что-то там списать с налогов, но и просто из человеческого идеализма. Только распоряжаются этими фондами правительственные чиновники, которым нужны «практические результаты». То есть примерно следующее: «Мы тут сколотили партиюшку. И уже успехи есть: одну советскую дивизию распропагандировали в Польше, другую на китайской границе, есть свои люди и в охране Мавзолея». А что может пообещать редактор? Что журнал будет спасать культуру, даст пристанище вольной мысли? И будут читатели в России – только неизвестно, сколько? Нет, это что-то аморфное.
Европа – более меркантильна, практична, бережлива. Европейский миллионер, расчувствовавшись, пожертвует двести марок, в лучшем случае. К тому же он не захочет поссориться с Советским Союзом, а ведь наверняка же в эмигрантском журнале будет что-то антисоветское. Я думаю, и при самых благоприятных обстоятельствах проявит себя принцип: кто дает деньги, тот заказывает музыку.
– Мы прошли через коммунистический опыт. Это печальный опыт, но это опыт, которого не имеет Запад. Думаю, что возрождение ценностей «буржуазного мира» уже невозможно в России. Там будет что-то новое. О том, что, как и зачем должно меняться в стране, нужно и важно говорить. В Советском Союзе еще не скоро позволят открыто спорить о будущем. Сейчас это возможно только на Западе, в эмигрантских изданиях. В познании опыта эмигрантов из коммунистических стран должен быть заинтересован и Запад.
– К сожалению, не все понимают, что защищали бы самих себя, помогая эмигрантским изданиям и через них демократическим силам в СССР. Американцы, которые дважды в нашем веке умирали за свободу другого континента, осознают это лучше, для европейцев же главное – не ссориться с грозным соседом.
– Один московский диссидент сказал недавно, что он не уверен в том, что западный мир (прежде всего Америка) заинтересован в демократизации Советского Союза. СССР потенциально – очень богатая страна. В случае демократизации это будет самая богатая страна в мире.
– Она будет вне конкуренции, действительно.
– Этот москвич полагает, что на Западе есть силы, которых существующий status quo устраивает.
– Но СССР угрожает миру военной мощью. Демократизация бы его в этом дестабилизировала, «разложила».
– Верно. Но вполне вероятна такая точка зрения: «Нужно сегодня, пока Советский Союз не вступил на путь реформ, превзойти его радикально в военном отношении. И тогда мы долго еще не будем беспокоиться по поводу возможной советской угрозы». А демократизация нашей страны в этом случае не так уж и важна западным политикам. Вот такое мнение пришло из Союза. От человека, повторю, диссидентских взглядов.
– Я хорошо знаком с таким движением, как «Международная Амнистия». Исключить чисто человеческий фактор – сочувствие угнетенным в чужой стране – невозможно.
– Да, конечно. Я очень люблю людей из «Амнистии». Но надо признать, что большинство членов этой организации – люди левых или леволиберальных взглядов. Я как-то спросил, сколько сторонников партии ХДС—ХСС в немецких группах «Амнистии». Оказалось, почти никого. В основном социалисты, либералы, левые беспартийные христиане и «зеленые». Как раз приверженцы «классической» буржуазной демократии неактивно участвуют в этом движении. Да и в Америке в «Амнистии» работают люди леволиберальных настроений. Кстати, эту организацию бьют с двух сторон. Советы утверждают, что это все «агенты ЦРУ», правые на Западе называют их коммунистами. Но уж эмигрантам «Амнистия» не должна помогать – у нее совсем другая задача.
– Да и грешно было бы нам просить у нее помощи. И тем не менее есть нужда в «посадочной площадке» – для тех писателей в России, которым некуда нести свои рукописи. Говорят, поток их сейчас обмелел, но я думаю, советская литература – перед каким-то броском, новым взлетом, взрывом – и он непременно выплеснется на Запад.
– Вы думаете, на Запад?
– Безусловно. Клапаны не приоткроются больше, чем положено. И литература будет перехлестывать цензурные рамки.
– Вы говорили, что война имеет свои законы, которые часто оказываются сильнее воли тех, кто эту войну начинал. Но подобным же может оказаться и процесс демократизации. Горбачев и другие хотят только приоткрыть клапаны, чтобы чуть-чуть выпустить пар. Но пар этот, надеюсь, может сорвать крышку. Они не смогут ее удержать.
– Коммунистическая диктатура держится на могучем инстинкте самосохранения, он ей вовремя просигналит: «Пора перекрывать!» Они освобождаются от геронтократического балласта, от тех, кто плохо служит своему классу. Хочется более зубастых, энергичных. Идет смена поколений – но именно затем, чтоб сохранить суть. И после смены мы можем увидеть диктатуру еще более жесткую.
– Вы читали, наверно, беседу Горбачева с писателями. Он же просит поддержки у общества. Он боится, что его могут сместить, если он не станет популярным.
– Были уже такие беседы. Была беседа Хрущева с Твардовским. Никита Сергеевич тоже искал поддержки у интеллигенции, которую потом громил. Всякий лидер ищет поддержки, потом ему захочется воспевания. Мне эта беседа показалась спекулятивной. И я бы на нее не пошел. У литературы, извините, своя задача – не лидерам помогать сделаться популярнее, а выражать истину, как ее понимает писатель.
– Но литература, пожалуй, самое сильное средство воздействия на общество. Особенно у нас на родине. И лидер, естественно, хочет, чтобы она с ним не враждовала.
– А для этого надо только одно – то, о чем попросил французский художник Гюстав Курбе, когда ему присудили государственную премию. Он ее вернул со словами: «Правительство тогда исполнит свой долг перед художником, когда оставит его в покое». Я за то, чтобы лидеры нас ни к чему не призывали, а позволили бы литературе развиваться по ее собственным законам. А пока происходят такие беседы и вызывают у писателей интерес, до настоящей «оттепели» еще далеко.
– То есть, по-вашему, эта система еще работоспособна?
– Да, поскольку она способна на некоторую перестройку, чтобы избавиться от одряхлевших частей и заменить их новыми. Но вся самостоятельность, которую при этом обещают обществу, это самостоятельность кошки или собаки, которую выводят на поводке. Весь эксперимент – на пять или на десять сантиметров отпустить поводок? А просто отстегнуть его – об этом и речи нет.
– Возьмем, к примеру, бунт «киношников». Он явно не был запланирован сверху. Он произошел спонтанно. Да, номенклатура, карательный аппарат – это большая сила. Но не единственная. Есть еще и сила общественного интереса.
– Незапланированные бунты и раньше происходили – тот же «Новый мир» Твардовского. Давали журнал, казалось бы, человеку проверенному, многократному лауреату, советскому патриоту, настоящему коммунисту – все похвальные слова со стороны власти можно было отнести к Твардовскому. А он произвел этот одиннадцатилетний бунт, который мы называем эпохой «Нового мира» – и который закончился поражением.
– Этот бунт не завершен. Подавили «Новый мир» в 70-м, а и Владимов, и Войнович, и Некрасов – оттуда. И «деревенщики» начинались там. Не будь Твардовского, и Солженицын мог бы не состояться. Эта эпоха не закончилась. Сегодня Залыгин ведет «Новый мир», Бакланов «Знамя» – и все они ориентируются на Твардовского, все хотят быть как «Новый мир» тогда. То, что было сделано в те годы, не погибло. И «оттепель» не прошла бесследно. После «оттепели», естественно, наступили «заморозки», общественную жизнь придавили, прижали, но завтра она опять возродится. Я верю в это.
– То, что сделано «Новым миром», правозащитниками, уже необратимо. Но и номенклатура совершенствуется, она учитывает все уроки.
– Мне кажется, что она больше не сможет властвовать безраздельно. В ближайшее время, надеюсь, будет заключен какой-то компромисс между властью и обществом. Много больше будет позволено.
– То есть поводок отпустят на пятнадцать.
– Вы хотите идеала. Только в идеале человек может быть свободен. Но и здесь, на Западе, есть свой поводок – деньги. Сейчас речь идет лишь о степени несвободы.
– Поскольку все относительно, сравним эти две «оттепели». Ну, во-первых, несколько миллионов заключенных вышли разом из лагерей, теперь их выпускают по одному, по два. Кроме того, та «оттепель» была сюрпризна, были вещи неожиданные, мы о многом не думали, что это возможно. Здесь же – все наоборот: большие ожидания, и после каждого шага, каждого телодвижения властей – разочарование. Ждали большего.
– Когда вы уезжали из страны, вы написали в письме Андропову, что верите в свое возвращение на родину. Что должно измениться, чтоб вы смогли вернуться?
– Возможно, будет найдена какая-то устойчивая модель, при которой командные высоты сохранятся у номенклатуры и все же будет удовлетворительное производство благ для народа, чтобы он не чувствовал себя обделенным, несчастным, лишенным радостей. Такую модель, в конце концов, можно найти. Возьмем Германию или Швецию – здесь много элементов социализма, и тем не менее это страны демократические. Не нужна эта «граница на замке», такая дорогостоящая, не будет массового выезда. А единичные или групповые и так происходят. То есть должна быть возможность свободного выезда и въезда. Должны быть освобождены все политзаключенные и закончена позорная афганская война. Для меня важен и чисто профессиональный вопрос – возможность печататься, где я захочу. И в советских изданиях, и в западных. Я хочу, чтобы власть наконец махнула рукой на писателей – черт с вами. Делайте, что хотите, без вас обойдемся!
– Верите ли вы, что нынешняя «оттепель» даст вам то, о чем вы сейчас говорили?
– Хотелось бы верить…
Беседу провел Владимир МалинковичФорум. 1987. № 16
Трагедия верного Руслана
Интервью газете «Московские новости»
В февральском номере журнала «Знамя» печатается повесть Георгия Владимова «Верный Руслан». С автором, который живет сейчас в западногерманском городке Нидернхаузене, беседует писательница Елена Ржевская.
– Георгий Николаевич, наверное, у писателя-эмигранта к публикации на родине отношение особое?
– Я думаю, это знак, что твоя страна обойтись без тебя не может и не хочет, ты остаешься частицей ее культуры, ее духовной жизни. Когда позвонил мне Григорий Бакланов – сообщить о своем решении, спросить моего согласия, – было отрадно, что меняется отношение к «отщепенцам» и что «Руслан» еще не состарился. Не скажу, что он обижен вниманием на Западе: не единожды он выходил на русском и других языках и продолжает издаваться; проникал он малыми дозами и в Россию, звучал – сквозь глушилки – в эфире, но все это несравнимо с открытым широким выходом к читателю-соотечественнику, кому и адресована была в первую очередь эта повесть.
– Помню ее ранний вариант – это еще был рассказ. Было странно, что к теме сталинских лагерей обратился молодой писатель, автор «Большой руды», сам как будто не пострадавший…
– Я-то не нахожу странным, что занялся этой темой. Не много, я думаю, наберется семей в Союзе, которые бы не ощутили хоть издали дыхание ГУЛАГа. Мою мать в 1952 году арестовали «за разговоры», готовилось и на меня дело, да смерть Сталина его пресекла. Дело это тянулось из 1946 года, когда я, 15-летним суворовцем, прочтя постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», явился на квартиру к Михаилу Зощенко выразить ему сочувствие. (Следователя очень интересовало, почему ж я Ахматову не посетил, – это бы, наверное, облегчило ему «оформление». Но я тогда не читал ее стихов.) В 1956–59 годах я работал в отделе прозы «Нового мира» и читал почти все «Колымские рассказы» Варлама Шаламова. Наслушался и устных преданий от бывших узников – больше всего, конечно, от матери. Словом, созрел вполне. И для меня не было сенсацией появление «Ивана Денисовича», но было сигналом, что ворота лагерной темы открылись.
– Почему, имея богатый выбор, вы избрали главным героем – собаку?
– Этого героя я долго искал. Найти героя – это много, это уже половина дела. Он, с его судьбой, выражает философию вещи, все остальные работают на него. Пусть я консерватор, но мне чужда так называемая «полифоническая проза», где автор беспристрастен к своим персонажам и первенства никому не предоставляет. Мне кажется, нет главного героя – нет и центральной идеи.
– Но может и сама авторская идея стать таким героем, как у Толстого в «Войне и мире»?
– Я думаю, там она все же персонифицирована. Не в Платоне Каратаеве, как, верно, думалось автору, даже не в Кутузове, а в Наташе Ростовой. Все основные события вертятся вокруг нее, на ее судьбе отражаются; говоря словами Толстого, он любит в ней и «мысль семейную» – о роли и предназначении женщины, и даже «мысль военную». Взять тот эпизод, где «графинечка» Ростова велит выбросить с подвод фамильное добро и предоставить их раненым офицерам. Это немало, это и есть народная война, которой Наполеон не ждал в России…
Возвращаясь к теме ГУЛАГа – кто мог быть его героем? Я представлял себе такую гипотетическую фигуру, которая бы увидела в этом чудовищном предприятии некий высший смысл и целесообразность, осуществленную утопию. Бывает, ретивый приверженец разоблачает идею сильнее, чем все ниспровергатели. Но такую фигуру мы не найдем среди жертв, они в этом смысле антигерои. Едва ли и среди палачей найдем, эти в достаточной мере были циники, ведали, что творили. Разве что люди верующие могли принять свои страдания благостно – как испытание, ниспосланное свыше. Но тут для автора таилась опасность – соскользнуть к оправданию ада. И вот как-то писатель Н. Мельников, новомирский автор, вернувшись из Темиртау, где прежде был «сталинский курорт», поведал мне среди прочего о конвойных собаках, которых почему-то не расстреляли, как того требовала инструкция, а просто выгнали. Оголодавшие, не бравшие еды ни из чьих рук, они продолжали нести службу: завидев демонстрацию или иную пешую колонну, сопровождали ее и всех выходящих заталкивали в строй. Вот так я нашел своего героя.
– И как же сложилась судьба рассказа?
– Рассказ получился в духе язвительной, но чересчур прозрачной сатиры на бериевца в собачьей шкуре. Новомирцы отнеслись к рассказу в общем доброжелательно, просили только поубрать излишний антропоморфизм, побольше «особачить» героя. Но мне еще предстояла встреча с Александром Трифоновичем Твардовским, который себя с гордостью – и по праву – называл «квалифицированным читателем». К этому читателю я сам обратился со всеми сомнениями. Он взял на прочтение часа полтора и потом сказал: «Что ж, мы это можем тиснуть. Я как главный редактор не возражаю». Вот это «тиснуть» меня убило. «Но вы же вашего пса не разыграли, – сказал А. Т. – Вы же из него делаете полицейское дерьмо, а у пса – своя трагедия!»
– И если бы не разговор с Твардовским, то, может быть, прошел бы тот рассказ…
– …за который мне сейчас, пожалуй, было бы неловко. Но никаких советов он не давал мне. А. Т. вообще не вмешивался никогда в замысел автора, но лишь оценивал. Он говорил на редколлегиях: «Автор о своих героях знает в тысячу раз больше, чем мы все, здесь сидящие». Мне хватило его мнения, чтобы я рукопись забрал, и надолго. Постепенно я пришел к тому, что никаких аллегорий быть не должно, только собака, простодушный, обманутый нами зверь. И сама собой получалась – трагедия.
– Это, наверное, и самое трудное было – проникнуть в собачий разум, постичь ее «мировоззрение»?
– Да, потому что внешнюю сторону – собачьи повадки, приемы дрессировки – это я знал. Я в детстве, до войны, занимался в кружке юных собаководов, мы готовили наших питомцев в подарок пограничникам; самый смышленый получал кличку Ингус и направлялся славному Карацупе. Не знаю, куда они там направлялись и какой еще проходили «спецкурс» – может быть, и конвойный. Я был знаком с цирковыми дрессировщиками, укротителями, видел их работу на репетициях. Но сверхзадача была – увидеть ад глазами собаки и посчитать его – раем.
– Вторая дата, проставленная вами, – год 1965-й. Уже видна вся безнадежность увидеть повесть напечатанной.
– Да, покуда я ее «особачивал», сняли Хрущева, и ворота лагерной темы закрылись наглухо. Новый вариант я упрятал подальше и постарался забыть о нем. Только в 1974-м, когда мне предложили издать повесть на Западе, я ее достал и еще раз переписал.
– Этот вариант, уже третий, и появится в «Знамени»?
– Опять же, с небольшой авторской правкой. Спустя годы всегда найдется что поправить.
– Анатолий Приставкин пишет в «Неделе», что повесть «Верный Руслан», ее появление на Западе явились причиной нападок на вас. Так ли это?
– Так могло ему показаться, потому что все беды моих коллег с этого начинались. Но со мной было скорее наоборот. Тогда Московскую писательскую организацию возглавил ненадолго С. С. Смирнов, автор «Брестской крепости». Он не требовал от меня покаяний, он добился, чтобы вышел мой роман «Три минуты молчания», который семь лет не издавали, призывал меня «вернуться в советскую литературу». Он был последним из тогдашнего руководства, кому было не наплевать, что уходят писатели в эмиграцию. После его смерти стали уже просто выталкивать. Атмосфера сделалась удушающей. И я вышел из Союза писателей. Нападки начались из-за моего слишком буквального следования уставу союза. Звание литератора обязывало меня защищать людей, несправедливо преследуемых, выступать и против государственных решений, грозящих моей стране последствиями непредсказуемыми. Назову для примера ссылку академика Сахарова и Афганистан. Весь набор гонений, обрушившихся на меня самого, – отключение телефона, угрозные письма, слежка, обыски и прочее, – я описал в рассказе «Не обращайте вниманья, маэстро». Видно из названия, как я к этому всему относился, пока не забрали пишущую машинку…
– Я думаю, происходящий сейчас в Советском Союзе процесс перестройки не может вас не волновать. Но как вам видится из вашего далека – достиг ли этот процесс порога необратимости?
– В известном смысле все исторические процессы необратимы: они оставляют по себе память. Необратимой была и хрущевская «оттепель», очень многие забыть о ней не смогли и к «застою» не приспособились. В первых интервью на Западе, в 1983-м, я говорил, что демократическое сознание с его стремлением к открытости, гласности, раз возникнув, уже не может умереть, это как отменить закон Архимеда или всемирного тяготения. Говорил и о том, что на смену 70-летним придут руководители из моего поколения, минуя 60-летних. Так оно и вышло. Михаил Горбачев – 1931 года рождения, на 11 дней меня младше, в годы високосные – даже на 12. Но я понимаю, что процесс этот долог, тяжел, мучителен для живущих в Союзе, и мне по поводу всего происходящего не хочется ни зубоскалить, ни впадать в эйфорию. Возможен ли рецидив, новый «застой»? Я не исключаю. Но он был бы еще нетерпимее и оттого – кратким. Другого пути, чем стать открытым обществом, не на словах, а на деле самой демократической страной в мире, история не предлагает.
– Вы уехали в 1983 году в возрасте 52-х лет, без достаточного знания языков, и то была ваша первая поездка на Запад. При таких обстоятельствах адаптация к новой жизни трудна необычайно…
– Я и не рассчитывал адаптироваться. Кельнский университет пригласил меня на год читать лекции о русской советской прозе. Оформлявшие выезд сказали мне, что возвращение зависит от того, как буду себя вести. Но указ о лишении гражданства был подписан через месяц. Право, я еще ничего и не успел натворить. Читая лекции, говорил, что лет через пять в СССР начнутся перемены… Адаптация и сейчас в мои планы не входит. Знания языков, английского и немецкого, хватает мне и на самое необходимое – магазин, парикмахерская, бензоколонка, – и на то, чтобы сравнить жизнь иную с жизнью в России. Хватило бы меня адаптироваться к тому, что там сейчас происходит. Столько приходится читать! И не только новости, но и «Доктора Живаго», «Пушкинский Дом», «Жизнь и судьбу», «Факультет ненужных вещей». Я их читал в Москве, но знаете, они как-то по-другому читаются на страницах московских журналов. Что же до так называемых «бытовых условий» – не из комфортной сытой Европы, где даже слишком слышен процесс жевания, объяснять моим соотечественникам, что чересчур больших усилий и не требуется, чтобы держаться «на плаву». Мне довольно, что есть где печататься, есть возможность работать спокойно, не перепрятывая рукопись и архив, как приходилось в Москве.
– В связи с этим традиционный вопрос: что вы сейчас пишете из прозы? Печатались в эмигрантских журналах и передавались по радио главы из романа «Генерал и его армия». Это и есть тот роман, о котором ходили слухи, что он – о Власове?
– Вот из-за этой гиперболы, невесть кем пущенной, и приходилось прятаться. Генерал и его армия – это не Власов и не РОА. Мой генерал – вымышленный, хотя и не без опоры на прототипа, он командует армией, захватившей Днепровский плацдарм под Киевом осенью 1943 года. Но воспоминания – его и людей из его окружения – протянуты к другим периодам войны, в том числе и к Московской битве, и там есть генерал Власов – в одном эпизоде, когда он решает продолжить наступление, несмотря на первые неудачи. Маршал Жуков в своих мемуарах высоко оценивает действия 20-й армии в декабре 1941 года – и при этом не называет имени командующего. Но так не пишется история. Кроме того, ситуация в романе предлагает моим читателям задуматься о трагедии тех, кто оказался по другую сторону фронта, повернул оружие против своих. Слишком часто люди, взявшие себе право говорить от имени родины, называли предателями тех, кому сами же причинили зло и кто этого зла не вытерпел. На высшем суде – а такой суд лежит в компетенции литературы – и те и другие должны по крайней мере сидеть на одной скамье подсудимых. В составе же суда, стоит добавить, не только автор, но и читатели.
– Будут в романе и другие исторические лица?
– Маршал Жуков, генерал армии Ватутин, генерал-лейтенант Хрущев. Из немцев – Гудериан, Манштейн. Другие фигуры по разным причинам закамуфлированы, но знатоками угадываются.
– Будет и Сталин?
– Тоже в одном эпизоде, может быть самом трудном. То есть сравнительно легко набросать портрет невысокого рябоватого человека с трубкой, кавказским акцентом и «тигриными глазами» (у него как раз были не тигриные, взгляд тигра неуловим), труднее понять причины его не только материальной, но и духовной власти над людьми того времени. Мне кажется, при оценке этого человека мы находимся в плену известной формулы: «гений и злодейство несовместны». Формула эта прекрасна – для своего века…
– Рассчитываете ли вы напечатать этот роман и на родине?
– Заранее не рассчитываю – в том смысле, что не стараюсь кому-то угодить, к чему-то подладиться. Но надеюсь, как в свое время насчет «Руслана». Как и на то, что рано или поздно вернусь в Россию.
Московские новости. 22 января 1989 г.
Письмо Льву Аннинскому о «Верном Руслане»
Опубликовано Л. Аннинским со следующим предисловием:
«С согласия Георгия Владимова я решаюсь опубликовать его письмо ко мне, полученное в отклик на мою статью о повести „Верный Руслан“, – статья опубликована в № 8 „Литературного обозрения“ за 1989 год.
Я думаю, что читатель имеет право на это письмо, – не только потому, что написано оно замечательным писателем (Владимов, правда, предпочитает более тонкое определение: «хороший писатель»), и вовсе незачем ждать, когда все это со временем опубликуют в каком-нибудь томе литературной переписки, – но главным образом потому, что посвящено это письмо глубинным и неразрешенным вопросам нашего бытия: откуда в нас зло? кто в нашем зле виноват? что нам с этим злом делать? – и т. д. по традиционному катехизису русской классики.
Чтобы читатель не затруднялся в частностях, – прокомментирую некоторые из них заранее. «Отписывал мне 16 мая 75-го» – еще до отъезда Г. Владимова за рубеж я в письме к нему развивал свои идеи касательно «Руслана». «Не на одни эпиграфы, но и на подзаголовки» – эпиграф к «Руслану» – из Горького: «Что вы сделали, господа!» Подзаголовок: «История караульной собаки». Полуболотов – герой повести Михаила Кураева «Ночной дозор». Митишатьев – герой романа Андрея Битова «Пушкинский Дом». Матрёна – героиня рассказа Александра Солженицына «Матрёнин двор». Живой – герой одноименной повести Бориса Можаева. Остальные персонажи ясны из контекста.
Критики, писавшие о «Руслане»: Абрам Терц (Андрей Синявский) – в «Континенте», А. Латынина – в «Литературной газете», Нат. Иванова – в «Огоньке», Александр Архангельский – в «Новом мире». Наташа – литературный критик Наталья Кузнецова, печатающаяся в зарубежных изданиях.
Прочие частности: о курсантской «проговорке» повествователя, о «малосущественности» горьковской ссылки на «господ», испортивших «зверя», и даже об украинцах, которых я от Владимова «защитил», – более или менее следуют из главного несогласия, которое Г. Владимов безошибочно ощущает сквозь нашу старинную взаимную приязнь. Я бы сформулировал это так. Есть двойственность в строении и в замысле повести. Это история собаки, написанная по законам реализма, и это размышление о лагерном охраннике, написанное по законам аналогии. Примирить эти два плана, при всем законном читательском желании, невозможно. Если их примирить, исчезнет и сама бездонная, тревожащая загадка повести. Загадка, уходящая в саму реальность: как это так получилось, что светлая мечта, зародившаяся в лучших умах человечества и воплощенная в России людьми несомненно героического склада, – обернулась такой практикой, о которой мы теперь не можем вспомнить без стыда и ужаса? В сущности, над этим бьется Г. Владимов в своей повести. С мыслью об этой загадке я и предлагаю читателю вникнуть в его интереснейшее письмо.
Л. Аннинский»
Дорогой Лева,
спасибо за журнал – и, конечно, за статью.
Понимаю, сколь было сложно после Абрама Терца, хотелось же и подальше него шагнуть. Но ты, собственно, и был дальше – еще когда отписывал мне 16 мая 75-го. Ему, для подкрепления публицистического пафоса, все-таки понадобился «честный чекист», «строитель коммунизма», положительный советский герой в «итоговой вариации», четверолапый Павка Корчагин, у тебя же было – без аллегорий – «ощущение неотменимой трагичности живого существа, обреченного своей судьбе». Из чего, между прочим, я заключаю, что ты, в отличие от некоторых, не на одни эпиграфы обращаешь внимание, но и на подзаголовки. Ведь писано было городу и миру: «история собаки», – не видють! Латынина даже посетовала, что недостаточно жесткий с героя спрос, не как с Полуболотова, – а того не заметила, что Полуболотов-то жив-здоров, а псу в первой же сцене вынесен смертный приговор, и все далее происходящее – только отсрочка исполнения. Повесть и писалась с тем ощущением, которое ты поймал и обозначил, – что Руслан свою смерть таскает с собой неразлучно, как если б ему под шкуру зашили ампулу с ядом, с антабусом, неминуемо должным когда-нибудь, при каком-то случае его убить. Химический же состав токсина – хоть ты почему-то упорно с этим не соглашаешься – именно то, чему мы его научили и в чем он оказался первым учеником.
Дорого автору и другое твое восприятие, что я не держу читателя лагерными ужасами, но вся суть – «в постоянном вывороте жизненной ткани с „добра“ на „зло“ и обратно»; и весь ужас – «что из элементов добра магическим образом составляется зло», что «выстроился тот тоталитарный лагерь… еще и на честности и правде! Еще и на положительном Руслане…». Кажется, еще чуток, и мы поймем удивительный – и печальный – парадокс русской литературы: всё норовят авторы представить нам героя «положительно прекрасного», а сволочная действительность не дает ни в какую, и поэтому Гоголь свое дитя в печке спалил, Достоевский – никого лучше эпилептика не нашел, а твой покорный слуга взял и собаку восславил, которую к тому же «следовало отстрелить». Прошу не понять так, что я себя каким-то боком встраиваю в ряд с великими, это Абрам Терц делает, а я – просто для наглядности, для примера.
«Верный Руслан», возможно, и не великая книга, но – хорошая. Может быть, даже очень хорошая. (Почему-то не принято у нас говорить «хороший писатель», а ведь какой прелестный и точный комплимент!) И читать ее, судя по твоей статье, будут еще долго. Если столько мыслей и темперамента она возжигает у критика, еще не вечер для нее. И не абсолютно исключено, что и Л. Аннинский к ней еще вернется, как некогда к «Большой руде».
Есть, однако, вещи, с которыми трудно мне согласиться. У тебя получился занимательный, былинной красоты зачин, будто сперва слух пошел, что надвигается из восточной глубинки грандиозный и актуальнейший сюжет, и выходили на него разные добры молодцы – покуда не взялся Владимов. Было все немножко не так, скорее – наоборот. Сперва Владимов написал, и новомирские машинистки распечатали, отрезав верх страницы с именем автора, и оттого и пошел слух о «новом шедевре» Солженицына (кинорежиссер Марлен Хуциев, знакомясь с ним, ляпнул даже об его «лучшей вещи – про собаку», на что бывалый зэк никак не отреагировал, смолчал), а позднее рассказ этот сделался бродячей легендой, которую использовали всяк по-своему 12 авторов, в том числе Яшин. Но, кажется, он не стихи написал, а тоже рассказ, и это было объявлено журналом «Москва», и пришлось Б. Заксу туда звонить и разъяснять. Щепетильный Яшин свое тотчас забрал и, по-видимому, уничтожил. А я, таким образом, был 13-м, кто приступил – по второму заходу – к собственному сюжету. И ежели больше других преуспел, так потому, что не всем на пользу чужое. Пушкин, как нам известно, дарил Гоголю сюжеты – «Ревизора» и «Мертвых душ», но он не дурак был дарить пушкинское, дарил – гоголевское.
Что о «рыданиях, выдаваемых за кашель», не зэк рассказывает, а суворовец – может статься, ты и прав, но в силу твоей язвительной привычки искать не там, где автор говорит, а где он проговаривается или оговаривается. С поезда спрыгивает все-таки зэк (и тот же Солженицын в одном частном письме признал, что написано о лагере «изнутри, а не снаружи»), но ты прошел мимо вокзальной сцены, как и многого еще, что не слишком удобно ложилось в концепцию. Вот Наталья Иванова – та не прошла, движется как-то в фарватере с автором, пока что всех параллельнее. Достоинство это или изъян критика, я уж не разбираюсь, так как давно отпал от этого жанра. Но если мне и хотелось публицистического разговора в критике, так именно такого, как в № 21 «Огонька» – о свободе, и на что мы ее тратим, и кто нам на сей счет смеет указывать. Если б меня еще при этом не переслаивали так насильственно с моим Митишатьевым – Войновичем! Как они друг с другом соотносятся, Руслан с Чонкиным, уму непостижимо, ведь они живут в разных измерениях, каждый по своим правилам игры. Я говорю о тех правилах, которые обыкновенно объявляются автором на первых же страницах, а то и в первых абзацах: скажем, садится посреди деревни самолет, и собираются мужики вокруг, и какой-то мальчик вдруг палкой лупит по плоскости, то бишь крылу. Ни в одной российской деревне никакой мальчик ни при каких обстоятельствах не ударит палкой по самолету (да в те годы, начало 40-х!) – стало быть, это не простая деревня, а какая-то необыкновенная, деревня Войновича, где все возможно, «что и не снилось нашим мудрецам». Но если мы эти правила игры приняли, эту палку проглотили, то проглотим и Чонкина, которого в природе не было. Не было никакого «русского Швейка» – так его аттестует западная реклама; нечто из области чувашского Фадеева и ханты-мансийского Ильфа-Петрова, сомнительное и несуразное, ибо что оно такое – Швейк? Солдат маленькой страны, втянутой в большую чужую войну. Но наша Отечественная ни для кого чужой не была, даже для дезертиров, уклонявшихся от нее все-таки с чувством греха и вины. Да, впрочем, русский характер всякую войну примет, как свою, кто бы ее и ради чего ни затеял, потому как – надоть! Надоть его (немца, чехословака, афганца и др.) мордой об землю, больно много воображать начал!..
Кстати, дорогой Лева, насчет «поворотного 1966 года» – оно конечно, «Привычное дело» вещь замечательная, волшебная, но с той поправкой, что и Ивана-то Африкановича этого прекрасного – тоже не было! Существовал он – как воплощение принципа, что если даже и не было, так следовало придумать. Да если б был он – не было бы трагедии Василия Ивановича Белова, не писал бы он «Все впереди», а снова и снова прибег бы к своей бесконечной Тимонихе. Но вся эта «деревенщина» – исключая, может быть, Матрёну, шукшинских «чудиков» и можаевского Живого, – существовала лишь в головах изобретателей, в чертежах и эскизах, натурные же образцы – не работали, и в конце концов это выявил, сам того не хотя, Распутин со своими святыми старухами. Мы с тобой знаем, что пуще всего они мечтают перебраться в квартиры с газом и унитазом, но, согласно Распутину, они так свою «почву» любят, что даже полы моют перед затоплением Матёры. Это им не самим придумано, а заимствовано частью из «Поэмы о море» Довженко, а частью из «Гибели эскадры» Корнейчука, где боцман приказывает драить палубу перед затоплением родного линкора. Я немножко плавал и немножко знаю военных морячков, они бы этого боцмана взяли за шкирку и выкинули за борт. Правда, тогда бы не было великой драматургии.
«А Руслан – был», – как утверждает (надеюсь, справедливо) в № 7-м «Нового мира» Александр Архангельский. Кто таков, не знаю. Говорят, молодой, лет тридцати. И по молодости – отважный (т. е. не битый еще), отдал мне предпочтение перед Булгаковым. Как, впрочем, и ты. Выслушал это дело Максимов и сказал: «Что ж, это правильно. Все-таки „Собачье сердце“, при всем блеске, при всех достоинствах – фельетон…» Не решусь ни оспорить, ни согласиться насчет жанра, но, честно признаться, вещь эта коробит меня. За что, собственно, оскорбили пса, представили его сердце вместилищем наших пороков, гнусностей и мерзостей? Сказывают, Михаил Афанасьич котов уважал, но в собаках он явно не разбирался: они таковы, какими мы их иметь желаем.
Тут я подползаю к «подсунутому долгу» и как господа испортили зверя. Почему же это «малосущественно» и чем мешает моим объяснениям «теплая кровь, сочащаяся из „тяжелой добычи“»? Это же не так надо понимать, что было травоядное милое существо, а мы его пристрастили к пище мясной. Нет, был зверь, но – заключивший договор с Человеком. И там было – любить хозяина, защищать его, даже ценою своей жизни, но не было – «пасти двуногих овец», это вставлено задним числом, жульнически. И все же он взялся выполнять и этот пункт, вот в чем он обманулся, в чем его трагедия, а наша – вина. Можно было бы написать эпизод, где бы на охраняемую колонну напали посторонние (с целью, скажем, освободить ее, такое тоже случалось) – и он бы своих зэков тоже защищал ценою своей жизни, да, собственно, и делает это – в «собачьем бунте». Тогда бы, может быть, яснее стала суть чудовищной подмены.
Кстати, на гнилом Западе не менее остроумно приспособили пса служить «добру» – искать наркотики в автомобилях. Он все отлично унюхивает, даже в бензинном мотоотсеке, но потом хозяину-пограничнику приходится долго вырывать у него из клыков пакет с героином. И вдруг догадываешься с оторопью, что ведь пес этот – наркоман (точнее – «наркодог»), таким его нарочно сделали господа. И значит, во спасение наше дни его сочтены и полны мучения, адского наркотического голода. А ты говоришь – малосущественно.
Письмо у меня затягивается и растекается в стороны, «мысию по древу»[112], а главное все не формулируется. Может быть, оно в том состоит, что мы никого не имеем права втягивать в свои грязные, полоумные, кровавые игры. Хоть от этого воздержимся – и на том Суде немного заслужим прощения.
Хотел еще про украинцев огрызнуться, да вспомнил, что ты не ездишь на машине, а то бы знал, что самые беспощадные орудовцы – с хохлацким выговором. Так что тут моя маленькая месть. А голод на Украине я сам пережил в возрасте полутора лет, я же из Харькова.
Надеюсь, у тебя все хорошо, ты полон замыслов и не слишком измучен перестройкой. Наташа, как и я, кланяется тебе и всем твоим и желает всяческого благополучия.
Обнимаю тебя,
твой Г. Владимов.
30 октября 1989 г. Литературное обозрение. 1990. № 3
Ответы на анкету журнала «Иностранная литература»
1. Как Вы оцениваете феномен «литературы зарубежья»: замкнутая ли это система, часть ли советской литературы или она принадлежит культуре страны, в которой живет писатель?
Термин «советская литература» я всегда понимал лишь как знак принадлежности к литературам народов, населяющих СССР. Идеологического содержания, как ни пытался, я в этот термин не мог вложить, то есть не понимал, чем принципиально отличалась бы такая литература – в лучших своих образцах – от русского наследия XIX века или от западной классики. Впрочем, спор на эту тему увлек бы нас чересчур далеко. Если же говорить о русской литературе, она, конечно же, принадлежит и культуре той страны, где волею судеб оказался писатель, поскольку она входит в состав мировой литературы и поскольку издатели отбирают для перевода те или иные произведения, сообразуясь с интересами и вкусами своего читателя. Не знаю, правомерно ли говорить о «замкнутой системе» применительно к литературе русского зарубежья, если она, физически отъединенная от родного ствола, продолжает плодоносить, питаясь накопленными соками. Так отрубленная ветвь тополя или ивы цветет побегами – и, бывает, весьма буйными, – не укоренясь и даже не соприкасаясь с землею. Разумеется, это цветение не беспредельно, и оно зависит от возраста и размеров обрубка. Я прожил в России 52 года, и, надеюсь, какое-то время мне будет о чем сказать. Предметом же интереса и темой писания остается жизнь в России, какой я ее знал и представляю себе сейчас. Сидя за письменным столом в германском Нидернхаузене (крохотный городишко близ Висбадена, ведущий, однако, свою историю чуть не с XII века), я вижу перед собою своего, российского читателя и адресуюсь к нему, хотя, признаться, материально завишу от западного.
Одним из главнейших богатств переселенца – и одновременно сильнейшим препятствием к его переселению в иноплеменную культуру – является язык, оказывающийся чем-то гораздо большим, нежели просто средством выражения мысли. Оставим в покое музыку, красоту языка – этого предостаточно и у других народов. Но при чтении словарей нельзя не заметить, как, в сущности, мало слов имеют полный и точный эквивалент в чужом языке, не говоря уже об идиомах или устойчивых сочетаниях («взять поезд», «ответить письмо» и т. п.), а иные так и вовсе не имеют эквивалента. Протасов в «Живом трупе» у Толстого говорит: «Это больше, чем свобода, это – воля!» – но как растолковать англичанину, чем одна «freedom» (или пусть «liberty») больше другой «freedom»? С другой стороны, чарующие зеленые глаза героини мало впечатлят жителя Борнео, у которого в лексиконе 37 определений зеленого цвета. Язык оказывается самим существом мышления писателя, стержнем его индивидуальности, то есть наиболее ценного в искусстве, наконец – твердью под ногами. Вот почему проигрывает в переводе любая русская книга – и тем больше проигрывает, чем лучше она, чем гуще в ней атмосфера, воздух жизни, – и почему так редки и безнадежны попытки влиться в «туземную» литературу. Примеры такого рода (Иосиф Бродский, пишущий некоторые свои стихи и статьи по-английски) единичны и составляют скорее исключение.
Типично же «эмигрантская литература» пока, на мой взгляд, не имеет примеров, достойных рассмотрения в качестве феномена. Даже у авторов, состоявшихся только в эмиграции (Сергей Довлатов, Эдуард Лимонов, Юрий Милославский, Дмитрий Савицкий, Саша Соколов) и частенько пересыпающих свои тексты англицизмами и галлицизмами, преобладают все-таки российские мотивы. При этом я не исключаю прекрасный роман из жизни эмиграции, но его автором мог бы быть и писатель, имеющий прописку в Москве и билет ССП в кармане, – может быть, он имел бы даже преимущество свежего взгляда со стороны.
Таким образом, я не нахожу принципиальной разницы между произведениями, создаваемыми в метрополии и за пределами ее. Разнятся лишь прижизненные судьбы авторов и судьбы их книг. Но подозреваю, школьнику XXI века будет трудно усвоить это различие и вспомнить о нем, отвечая на экзамене.
2. Что из написанного Вами – в Советском Союзе или в эмиграции – наиболее Вам дорого?
Всякому автору дороже последнее его произведение, но, поскольку роман «Генерал и его армия» еще не закончен, скажу о другом романе – «Три минуты молчания». Он дорог мне, как родителю – изболевшееся, исстрадавшееся дитя. Я выстрадал этот роман сначала боками и всей шкурой, плавая матросом рыболовного траулера по трем морям Атлантики – Баренцеву, Норвежскому, Северному, затем – когда всю меру правды, какую там постиг, пытался втиснуть в романную форму. Наконец, это был последний роман, напечатанный в «Новом мире» Александром Твардовским, – я храню страницы с его пометками и запись его выступления на редколлегии, и мне дорого, что он нашел мой роман «вещью достойной», которую нельзя не напечатать, хоть и предвидел все последствия этого шага для журнала. Последствия не замедлили – от Москвы до самых до окраин раскатывались залпы критических батарей, ведших огонь на уничтожение, и вот как ложились снаряды: «В кривом зеркале», «Ложным курсом», «Сквозь темные очки», «Мели и рифы мысли», «Разве они такие, мурманские рыбаки?», «Такая книга не нужна!», «Кого спасаете, Владимов?» Ни одного сколько-нибудь дельного замечания я не нашел, чтобы использовать при подготовке книжного издания, зато увидел стремление вытолкнуть автора из советской литературы – и даже теперь, спустя 20 лет, не забывается это. Между тем в 1969 году «застой» уже наблюдался визуально и подступала проблема эмиграции, но ни из одной статьи не извлек я ответа на свой прозрачно поставленный вопрос: так что же делать нам – спасаться ли каждому, кто может, на своем плотике или всем оставаться на палубе, спасать все судно – и только так сохранить себя? Впрочем, возможно, и сама постановка этого вопроса вызывала накал страстей. Так или иначе, но «Три минуты молчания» – в сущности, героико-романтическая вещь о «трудовых буднях» советских моряков, об их мужестве и благородстве в часы смертельной опасности – не издавалась книгой семь лет. Но существовал потрепанный новомирский комплект, и библиотекари обращали мое внимание на обрез журнала, где пролегала интенсивно темная полоса – мои страницы, захватанные пальцами многотысячного читателя. Вот и такая, «дактилоскопическая», оценка дорога мне, и я горжусь ею, как премией.
3. Что, на Ваш взгляд, было самым ярким событием в мировой литературе последних лет?
Коль скоро спрашивается об одном событии, я, поколебавшись насчет «Реквиема» Анны Ахматовой, все же – как прозаик – предпочту назвать публикацию в Советском Союзе романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Жизнь этого романа сложилась мучительно, даже трагически, а судьба оказалась завидной и окрыляющей. Уничтоженный не то что до последней копии, но до последней копирки, он восстал из пепла – чем так наглядно подтвердилась красивая, но небесспорная гипотеза Михаила Булгакова о неподверженности горению бумаг, достойных называться «рукопись». Еще интереснее другое: по прикидке начальства такой роман мог быть напечатанным в России лет через 200–250, – ан вышло на порядок ниже, в 10 раз скорее. И не то отрадно, что и начальству свойственно ошибаться, но что история наша пошла энергичнее, что восстанавливается прерванная связь времен, вправляются вывихнутые суставы века. В самом деле, напечатай мы «Жизнь и судьбу» в 1960–1961 годах, уже б не такой сенсацией выглядел «Один день Ивана Денисовича» – я говорю о сенсации политической, в литературном отношении «Иван Денисович» все равно остался бы явлением замечательным. Наконец, еще один урок нам: произведения литературы не сотрясают землю и не обрушивают небо – что, между прочим, и утверждалось всеми здравомыслящими и «инакомыслящими», – но проделывают другую работу, гораздо более ценную и в которой мы сейчас так нуждаемся: пробуждение мысли, раскаяния, а отсюда и возрождение, возврат к утерянным ценностям. При всех моих претензиях к роману Гроссмана, он такую работу проделывает с большей мощностью, нежели тысячи вышедших за это время книг – с благополучной жизнью и никчемной судьбой.
4. Следите ли Вы за литературной жизнью в СССР? Какие из недавних публикаций привлекли Ваше внимание?
За литературной жизнью в СССР слежу внимательно, насколько это посильно живущему вдали от т. н. «культурных центров» эмиграции – Парижа, Лондона, Мюнхена; выписываю «Новый мир», «Знамя» и «Литгазету» – хотя сия последняя меня дважды хорошо огрела (статьями неизвестного мне Б. Иванова). Впрочем, второму огреву я даже обрадовался, поскольку при первом назван был «битой картой», к которой естественно было бы уже не возвращаться. Помогает следить эмигрантский телефон – при удручающей дороговизне международной связи мы переговариваемся из страны в страну, с континента на континент чаще и дольше, чем переговаривались в Москве, к тому же еще перебрасываемся бандеролями, так что ни одна сколько-нибудь заметная новинка не бывает упущена. По ним судим мы если не о глубине объявленной перестройки, то о широте наступающей гласности.
«Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Пушкинский Дом» Андрея Битова, «Факультет ненужных вещей» Юрия Домбровского – для нас, ясное дело, не новинки, я их читал, еще живя в Москве, но «Зубр» Даниила Гранина – это новое и смелое слово, особенно дорогое сердцу изгнанника. Крутая судьба Н. В. Тимофеева-Ресовского доказывает, что родина – понятие не только территориальное, родина и там, где человек работает ради ее будущего, как бы к этому ни относились не в меру ретивые, сверхпринципиальные соотечественники.
Я рад успеху моего сверстника Анатолия Приставкина, который своей повестью «Ночевала тучка золотая…» перешагнул, можно сказать, в другую весовую категорию, рад и за моего старшего друга Владимира Дудинцева, своими «Белыми одеждами», после долгого молчания, повторившего на новой ступени свой же нравственный подвиг предыдущей «оттепели». Всё это вещи, написанные энергично и ярко, отмеченные гражданским темпераментом и новизной мышления. Думаю, тех же достоинств и повести Бориса Васильева «Жила-была Клавочка» и Анатолия Генатулина «Непогодь». К сожалению, критика в СССР прошла рассеянно и мимо «Клавочки», и «Непогоди», тогда как они заслуживают внимательнейшего рассмотрения как замечательные трагедийные воплощения темы «застоя».
«Дети Арбата» Анатолия Рыбакова, может быть, и сенсация для советского читателя, но не для эмигранта, располагающего куда более обширной информацией. Вообще, на мой взгляд, писатель тогда может сильнее себя выявить, когда пишет о вещах, всем известных, – именно потому так трудно высказать нечто новое о том, скажем по Чехову, «как Иван Иванович полюбил Марью Ивановну». Роман Рыбакова – наводящий на грустные размышления пример того, что книга в СССР может быть обязана своей популярностью лишь затрудненному доступу ко всем арсеналам мировой культуры.
Не пройти мимо «Смиренного кладбища» Сергея Каледина, которое, как мне кажется, вызвало даже некий шок и в России, и в зарубежье. Спокойно относясь к некоторым излишествам натуралистического свойства, я, однако ж, не могу не сказать, что вещь эта – и хорошо написанная, и поднимающая неизведанный пласт жизни – все же слишком расходится с духом и традицией русской литературы, всегда предоставлявшей герою выбор. Без нравственного выбора нет героя. Нет их и в повести Каледина, есть персонажи «физиологического очерка», низринутые в обстоятельства кромешного «дна» и бессильные хоть чуть над ним приподняться, заслуживающие, разумеется, нашего глубокого сожаления, но от которых нам нечего взять в свое сердце и разум.
Повести Валентина Распутина «Пожар», Виктора Астафьева «Печальный детектив», роман Василия Белова «Все впереди» мне представляются несколько ниже предыдущих книг этих же авторов, но не хочу злоупотребить приглашением высказать оценки, выскажу главное свое беспокойство – об отсутствии нового значительного имени, большого оригинального прозаика, начинающего не старше тридцати, как начинало мое «четвертое поколение», ныне рассеянное по всему свету. Может быть, все та же прерванная связь времен не дает поднять головы следующим за нами, а ведь писатели не являются в одиночку, они приходят целыми генерациями и перенимают эстафету, а уже затем выдвигают своих лидеров. Все же я верю, надеюсь, что вот-вот он явится, наш новый Толстой, и скорее всего – из солдат, отведавших Афганистана.
Иностранная литература. 1989. № 2
Вечер в Бостоне[113]
Ответы читателям
Спрашивают: «Кто ваш любимый писатель? Не Набоков?» Отвечаю – Толстой. Что до Набокова – это огромный мастер, но, к сожалению, произведения его зачастую расходятся с нравственной традицией русской литературы. В романе «Дар», вы помните, он издевается над Чернышевским. Там было над чем поиздеваться, но Набоков высмеивает такие его поступки, такие черты характера, за которые человека можно только уважать. Вот он описывает – с какой-то, непонятной мне, ухмылкой – гражданскую казнь Чернышевского, его спокойствие на эшафоте, которое кажется автору тупым равнодушием, или как Чернышевский сидит 14 лет в Вилюйске и свою серебряную ложку, черпая кашу из миски, уже наполовину стер, тогда как ему достаточно сказать несколько слов покаяния, извиниться перед вилюйским губернатором, перед царем, и его освободят, он вернется в Петербург, к своей деятельности. В чем другом, а тут-то как раз этот деятель и велик, он не просит прощения за свои высказывания, за убеждения, это было бы для него смертью личности. В «Приглашении на казнь» жена осужденного приходит к нему в тюрьму – и попутно заводит шашни с тюремщиками, даже как будто спит с его будущим палачом. Простите, но это неправда. Это, как говорил Белинский, «клевета на человеческое сердце». Какая б она ни была, эта жена, но она пришла к мужу-смертнику, что-то же толкнуло ее прийти… Такие вещи писатель себе позволить не может, не должен…
Читаю вопрос: «Вашими коллегами на соискание премии Букера были авангардисты. Как вы к ним относитесь?» Отвечаю: моими соперниками были как раз реалисты: Олег Павлов и Василий Федоров. И в речи на церемонии я сказал, что по крайней мере один из них мог бы получить эту премию – и надеюсь, получит ее в будущие годы, – просто на этот год расположение звезд сложилось в мою пользу.
Вопрос – о посмертной публикации дневников Варлама Шаламова в «Знамени». Я должен вас ввести в курс дела, поскольку суть вопроса, как я понимаю, сводится к критике Солженицына в этих дневниках. Шаламов там несколько раз нападает на Солженицына, обвиняет его в спекуляциях на очень больных темах, в жизни по лжи. Я имел честь быть знакомым с Варламом Тихоновичем Шаламовым, когда работал в «Новом мире» – единственном журнале, куда Шаламов мог прийти, где он был желанным гостем, хотя мы не напечатали ни одной его строчки. Он приходил и приносил нам по рассказику в неделю из своего знаменитого колымского цикла – просто чтоб мы с Алексеем Ивановичем Кондратовичем, зав. отделом прозы, их почитали, без всякой надежды, что Симонов отважится это напечатать. И еще до появления «Ивана Денисовича» я имел уже некоторое представление о том, что собой представляет лагерь, что такое архипелаг ГУЛАГ. Так что «Иван Денисович» не был для меня ошеломительной сенсацией. На XXII съезде КПСС Твардовский выразил желание напечатать что-то о лагерях, намекнул, что хорошо бы иметь в портфеле такое произведение, да, к сожалению, нет его пока. Солженицын пишет, что он этот зов услышал и решился дать своего «Зэка Щ-854». Ну а мы с Кондратовичем вспомнили о «Колымских рассказах» Шаламова. Твардовский, однако, увлекся уже повестью рязанского учителя и решил «пробивать» ее. У него были здравые, на мой взгляд, основания. Нужно было первым дать такое произведение, которое бы объяснило тем, кто ничего об этом не знал, не ведал, что такое лагерь. Нужен был путеводитель по лагерю. И таким путеводителем оказался «Иван Денисович». Эта вещь сообщала читателю все необходимые реалии и позволяла составить достаточно полное представление о чудесном архипелаге. Ни один рассказ Шаламова такого представления не дает, нужно взять несколько рассказов – может быть, два десятка, – чтоб получилась более или менее ясная картина. Да, это очень сильная литература, в ней чувствуешь ледяное дыхание Колымы. Но – существует цензура, и она непременно выгрызет что-то, «отвоюет» со снайперской точностью один-два рассказа, чтоб все запуталось и сделалось непонятным. Вещь Солженицына прогремела, принесла ему мировую славу, а бедный Варлам Тихонович так и не дождался увидеть свою книгу изданной на родине. Он, если я не ошибаюсь, увидел лишь западное издание «Колымских рассказов», но, кажется, уже не смог оценить свою победу по достоинству, поскольку это было совсем незадолго до его смерти. Это печальная и страшная судьба. И вот человек такой судьбы бросает свой упрек собрату, жизнь которого сложилась лучше, обвиняет его в отходе от нравственных принципов, в спекуляциях, в том, что свое заключение он превратил в товар, который можно продать выгодно.
Мне в связи с этим вспомнилась статья Дмитрия Писарева «Популяризаторы отрицательных доктрин», где он говорит о двух типах человеческого поведения. Говорит он о людях типа Джордано Бруно или Яна Гуса, которым «был прямой расчет идти на костер», потому что никаких других доказательств своей правоты у них не было. Обыватель, видя, что человек пошел в пламя за свои убеждения, задумывался, что, наверное, что-то же истинное в этих убеждениях есть, не просто «за так», из пустой амбиции, идут на такую страшную смерть. А, скажем, у Галилея уже такой необходимости не было. В его время публика верила уже не столько клятвам, сколько научным доказательствам. Так что Галилей мог и отречься перед инквизиторами, признать, что Земля не вертится, – ну а попозже, в других обстоятельствах, если верить легенде, мог и обратное утверждать: нет, все-таки вертится! Тем самым он продлил свой век и высвободил себе время для научных занятий. И в конце концов он только выиграл. Далее Писарев говорит о Вольтере, у которого был в характере этакий «чичиковский элемент». При всем том, что Вольтер был несомненный боец, он был еще и замечательный проныра. Он переписывался со всеми монархами Европы, льстил им, всячески старался им понравиться, получал от них богатые подарки, деньги, титулы, ордена, – и все же ни у одного благодетеля не возникло мысли, что они могли бы подкупить Вольтера, то бишь заставить его отступиться от своих убеждений. Так вот, сравнивая путь Шаламова и путь Солженицына, я вижу, что один из этих путей – гибельный, тупиковый, но предельно честный, благородный, вызывающий к себе огромное уважение, а другой путь – победительный, выигрышный, хотя при этом, быть может, и оказывается несколько нарушенной нравственность. Я никого не осуждаю, не осмеливаюсь указывать, чей путь – правильный, пусть каждый выбирает себе по душе. Но хочу заметить одно: когда выбираешь второй путь, то не надо призывать своих соотечественников «жить не по лжи». Это их способ выживания. Да жизнь, по-моему, и невозможна совершенно без всякой лжи. Вот и в животном мире без нее не обходится. Когда птица уводит охотничью собаку от гнезда, притворяясь полудохлой и такой доступной, она ведь тоже лжет, но это ложь благородная, ложь во спасение.
Спрашивают о месте Солженицына в сегодняшней России. В газете «Московские новости» и в «Русской мысли» я приветствовал его возвращение, из своего изгнания пожелал Александру Исаевичу хлеба-соли на родной земле, а еще пожелал ему стать чем-то вроде скребущей песчинки для нашей общественной совести. Это, если помните, у Карела Чапека сказано, что писатель должен быть «скребущей песчинкой в отлаженном механизме государства». Ну а в нашем-то, не отлаженном, тем более. И это – не мало для писателя, это огромная роль. Однако ж по приезде Солженицын сделал, на мой взгляд, три крупных ошибки. Он, во-первых, устроил какую-то невероятную помпу из своего прибытия. Меня-то поначалу очень привлекло, что он решил заехать в Россию с востока. Ну, думаю, как прекрасно – совершил виток вокруг земного шара и вернулся, против всех ожиданий, не с той стороны, откуда его «выдворили», не стал добиваться копеечного «реванша». Теперь, думал я, он сядет в поезд, как любой нормальный гражданин, займет там два купе, ну три, ну четыре, и будет себе ехать и смотреть Россию. А оказалось, что это какой-то зафрахтованный, отцепляемый на некоторых станциях вагон, как у Фрунзе или у Троцкого, только что не пломбированный, и к этому вагону сходятся для докладов, сгибаются в поклонах. По-человечески я его понимаю: хотелось поставить советскую власть по стойке смирно. Все-таки надо учесть, как грубо его «выдворяли», не спросив даже, в какую страну он хотел бы выехать. Но ведь, кроме советской власти, есть еще народ, которому тоже надлежит принять какую-то стойку перед этим отцепляемым вагоном. Мы ведь – страна спецраспределителей, спецпайков, спецрейсов, спецмашин, и вот появляется спецвагон, и к нему спешат граждане со спецхлебом и спецсолью. Что за притча такая – и зачем она? Если уж замаячили восточные ассоциации, то хорошо бы вспомнить «вермонтскому отшельнику»: пророки так не приезжают. Они приезжают на осле, на ишаке, в рваном бешмете и в запыленной чалме, а то они и пешком приходят, босые, у них ноги разбиты в кровь. А что же, во времена пророков не было другого транспорта? Почему же не было, были прекрасные арабские скакуны. Но их почему-то легенда не предоставляет пророкам, это – для воителей, для полководцев, для прочих оперных персонажей. Вот так… Затем он совершил еще две ошибки: он пошел выступать в Думу и он встретился с глазу на глаз с президентом. То есть и в том и в другом случае воспользовался привилегиями – и нобелевского лауреата, и незаслуженного изгнанника. Но у писателя не может быть никаких привилегий. Особенно если он собирается стать скребущей песчинкой. Я бы, скажем, не мог выступить в Думе, меня туда не пустят. Я не смог бы и с Ельциным поговорить с глазу на глаз, хотя мне тоже, может статься, было бы что сказать ему. Ни у меня, ни у моих коллег таких привилегий нет. И вот когда оттеснили Солженицына от телевидения, это, конечно, хамство, это против его заслуг и его славного имени, но это, возможно, и расплата за те три ошибки. И вот это всего печальней.
Спрашивают о новой вещи – «Долог путь до Типперэри», из которой я вам сейчас прочел главу. Этот роман начинается с моего похода к Зощенко, в августе 46-го года, после доклада Жданова, и заканчивается августом 91-го. Видите, сколько годков надо уложить приблизительно в три журнальных номера. Это страшно трудно, приходится изобретать разного рода приемы. А в целом – это вещь о том, как, однажды став на тропу сопротивления, трудно, да почти невозможно с нее сойти. В конце концов она приводит к изгнанию, к отчуждению, к весьма нежелательным переживаниям. Там будут эпизоды из моей ленинградской и московской жизни – Суворовское училище, университет, арест матери, – и эмиграция будет, мое нынешнее житье в Германии, все каким-то боком должно войти.
Вот какой вопрос: как-то Иосиф Бродский сказал, что ему не важно, где стоит его письменный стол, ему пишется одинаково хорошо и в Ленинграде, и в Нью-Йорке, и меня в связи с этим спрашивают, уютно ли мне в Германии, не планирую ли я вернуться в Россию. Мне, пожалуй, тоже все равно, где стоит мой стол, но не все равно – где жить. Я всегда считал, что писатель должен подвергаться тому же давлению жизни, которое испытывает его читатель. Жить одной с ним жизнью, болеть его болячками. Тогда мотор души получает достаточно топлива, чтоб не терять интереса к своим согражданам. Я предпринимал попытки вернуться, но пока ощущаю к этому странное сопротивление. Мои коллеги написали письмо президенту, чтоб мне возвратили квартиру в Москве, по существу конфискованную в 83-м году, но тут решает Лужков – если вообще кто-нибудь что-то там решает, – а Лужков сказал: «У нас и своим квартир не хватает». Очевидно, я для него – не свой. Что, впрочем, и всегда я подозревал насчет чиновников. У Бродского вопрос стоял иначе, для него невозможно было возвращение в Россию. Нельзя, говорил он, возвращаться к бывшим возлюбленным. Но я никогда не переставал любить своих возлюбленных, и я бы хотел иметь возможность, как Аксенов или Войнович, жить на два дома. Я мало повидал Запад, хотел бы еще повидать, но если возьму российский внутренний паспорт, выехать мне будет трудненько. То, что другим можно, мне почему-то всегда было низзя…
Два вопроса на одну и ту же тему: «Как вы относитесь к власовскому движению, к Власову? В романе, в журнальном варианте все это было сказано не до конца». Отвечаю: я ведь не ставил себе целью написать роман о генерале Власове. Я хотел изобразить его всего в одном эпизоде. Но я так работаю, так изучаю материал, что если мне предстоит написать одну страничку, я прочту сто пятьдесят книжек по этой теме. И мой интерес к власовскому движению был сразу же замечен славными нашими чекистами. Они, подозреваю, и родили эту легенду – будто бы я пишу роман о генерале Власове. Это им было нужно, чтобы прийти в мою квартиру с обыском. И они первым делом хватали мои листки и тут же при мне читали. Но я всей рукописи не держал дома, а если где-то упоминался Власов, то под именем «генерал Андреев». Удивительно, но и такую простую, прозрачную шифровку эти пинкертоны разгадать не смогли… Как я отношусь к этому движению? Как к большой народной трагедии, всю глубину которой наша литература еще не постигла и не выразила. При этом меня не столько сам Власов интересует, сколько те люди, которые за ним пошли, повернули оружие против своих. К сожалению, многое скрыто в архивах, а хранители этих архивов – люди сверхнадежные. Из-за этого появляются и бродят разные слухи и домыслы – например, о зверской казни, которой подверглись Власов и его подельники. Будто бы их, после страшных пыток, подвешивали крюком под ребро или под челюсть или на рояльной проволоке, которая их резала до кости, и умирали они часами от кровопотери. Но вот недавно в Германии по телевидению показали фильм «Генерал Андрей Власов», там были кадры суда и казни. И меня поразило изумление на лицах этих двенадцати человек, когда им зачитывают смертный приговор. Похоже, они ожидали чего-то другого. Может быть, им обещали смягчение наказания, если покаются чистосердечно. Возможно, и такой был ход – но ведь он исключает пытки. И последний кадр – виселица, на ней шестеро, крайний справа – Власов, но на лицах не видно больших страданий, шрамов, следов крови. Может быть, для съемки привели трупы в порядок, это у нас умеют. Но я все же думаю, что была немудрящая пеньковая веревка, обычное трибунальское удушение. Помещается на виселице шестеро – ну, стало быть, в две смены, через пятнадцать минут, как положено…
Спрашивают, почему у меня не сложились отношения в журнале «Грани». Отвечаю: и журнал «Грани», и все издательство «Посев» принадлежат НТС, Народно-Трудовому Союзу российских солидаристов, организации сильно подозрительной и, как не раз подтвердилось, «бывшей в употреблении» – в борьбе с Демократическим движением в России. На сей счет бытуют два мнения: одни говорят, что если бы этой «партии» не существовало, КГБ ее непременно бы придумал, а другие – что и придумал, что это попросту его филиал на Западе. И какой же удобный филиал: вы помните знаменитое дело Якира—Красина, на чем их «раскололи», за что пригрозили статьей 64-й, предусматривающей высшую меру? Вместо того чтобы доказывать состав преступления, довольно лишь доказать «связь с НТС», а это куда как проще! Курьер их посетил, литературку оттуда получали – вот и связь. Ни с какой другой организацией этот номер бы не прошел, а «солидаристы» – они же сотрудничали с гитлеровцами. И только на этом двое непримиримых и неподкупных борцов с режимом – сломались. Мне из России виделась картинка даже трогательная: маленькая, но идейно сплоченная организация отважно борется с могучим и всепроникающим КГБ, и никак он ее раздавить не может. А здесь понемногу начинаешь понимать, что КГБ должен бы с этой организации пылинки сдувать, так она ему нужна, до зарезу.
Что касается чисто издательских моих отношений с «Посевом», то вели себя эти люди со мною грязно, просто жульнически, присваивали мои гонорары с переводных изданий – еще когда я жил в Москве и подвергался гонениям – вы уже догадались – «за связь с НТС». Выяснилось это поздно, когда более десяти лет прошло и миновал срок хранения документов, о чем они меня с большой радостью известили. Более подробно, с живыми фигурами и картинками, расскажу в романе «Долог путь до Типперэри».
Последний, кажется, вопрос: «Нравится ли вам быть писателем?» Это интересный вопрос. Очень не нравится. И что там может нравиться? Тяжелая и нудная работа, которая непонятно кому нужна, ведь тиражи стремительно падают. Тут вот спрашивали, как я отношусь к авангардистам. Так вот, помимо всех прочих причин, их вина, или вклад, тоже есть – они отогнали, отвратили читателя от журналов. Долгое время они были в «подполье», и мы многие говорили, что это несправедливо, нужно их печатать, дать им возможность проявить себя. Но едва они из своего «подполья», из своего «андерграунда» вылезли, как стали выталкивать из литературы шестидесятников, которые им помогли вылезти, зачастую помогали материально, поселяли в своих кварирах или на дачах. Ну что ж, спасибо им за это. Подтвердили тот постулат, что люди не прощают добра. Но главное – что же это за «авангард», который вот уже десять лет существует и никакой следующий авангард его не сменяет? Извините, но так с авангардами не бывает; одна заря, как сказал поэт, спешит сменить другую… И был у них исторический шанс – утвердить себя, да они его не смогли использовать, за десять лет не создали ни одного мало-мальски значительного произведения (кроме слова «милицанер» и тугой струи, которая звонко бьет в унитаз!), то есть такого произведения, которым бы они свою марку подкрепили: да, вот это авангард, не баран чихал! Чтобы как-то удержаться на плаву, они к себе пристегивают знаменитые имена – к примеру, Ерофеева Венедикта. Но он же к ним никакого отношения не имеет, он сугубый реалист, родоначальник нового жанра – реалистического абсурда. А вот читателя они отвратили. Я помню, когда в «Знамени» печатался «Верный Руслан», тираж был 985 тысяч, это же почти миллион, а сейчас осталось – тысяч 15–17. Та же трагедия у «Нового мира», только ему пришлось падать с высоты чуть не четырех миллионов. Вот что такое – быть писателем.
Есть мнение, что миновала эпоха «толстых» журналов, что компьютерная «виртуальная реальность» отвлекает людей от книги, и вообще-то писательство – профессия вымирающая. Объяснение, я бы сказал, некорректное. Ну, скажем, если б журнальный номер стоил не 10 тысяч рублей, а, как при Твардовском – 80 копеек, то и подписчиков было бы раз в 10–20 больше и мы бы не говорили об угасании «толстого» журнала – нашей национальной формы общения писателя и читателя. А книга – величайшее изобретение человечества – вообще никогда не умрет, и она в конце концов поставит компьютер на его надлежащее место – быть вспомогательным инструментом, очень удобным и насущно необходимым, но не господствующим в культуре. Дело в другом – мы все высказались наконец, мы сказали все, что хотели сказать, и были выслушаны с пониманием и сочувствием; за такую свободу приходится платить, и мы платим обесцениванием нашего слова – надеюсь, кратковременным. Надо понять, что читатель прав – жизнь переменилась круто и меняется с каждым днем, другие проблемы волнуют читателя, и он ждет от нас нового слова. Наступает экзамен, неизбежный для всякого пишущего, – показать, насколько он готов это новое слово произнести. Выяснилось, что далеко не все эту переэкзаменовку выдерживают. Да уж такая наша доля – всю жизнь сдавать экзамен на зрелость, сколько бы лет ни отделяло нас от невозвратимой школьной поры и какие бы высокие отметки мы ни получали в прошлом…