Дом на краю света Каннингем Майкл
— Честно говоря, не вижу в этом ничего страшного, — заметил Джонатан.
На нем был хлопчатобумажный пиджак, к лацкану которого он пришпилил значок с нежным бледным лицом Альберта Эйнштейна. Стайка красно-черных тюльпанов пробилась на газоне. Сумасшедшая ласточка бешено гневалась на нас с нижней ветки дуба. Я запихала в багажник коляску, а Джонатан распределил вокруг нее пакеты с подгузниками.
— Чувство вины, — сказала я. — Даже мое чувство вины из-за материных денег иногда кажется мне декадентским. Лучше просто не провоцировать ее, не давать возможности купить мне платье за пятьсот долларов, а-ля жена астронавта. Нет, лучше уж взять побольше вещей и сидеть с ней дома.
Не слишком ли старательно я все объясняю, подумала я. Мне бы не хотелось уподобляться преступнице с подозрительно безупречным алиби и чересчур безошибочными движениями.
— Как скажешь, — отозвался Джонатан. Недоверия в его голосе я не услышала. Он захлопнул багажник.
— Я буду скучать, — сказал он.
Еще через минуту из дома появятся Бобби с Ребеккой. Я протянула руку и взяла Джонатана за рукав.
— Послушай, — сказала я. — Прости.
— Что?
— Прости, что я так трушу перед матерью. В следующий раз приглашу ее сюда. Ты прав. Ей придется с этим смириться.
— Ну, родители — особая статья. Мне ли этого не знать, — сказал он.
— Нет, серьезно, прости, пожалуйста, — сказала я. Еще немного, и я бы расплакалась.
— Милая, что случилось?
И в этот момент я поняла, что он обо всем догадался. Я потрясла головой.
— Ничего.
В качестве утешения он обнял меня.
— Глупая Клэр, — сказал он. — Добрая сумасшедшая старушка.
Нет, на самом деле он ничего не понял. Он так и не развил в себе интуицию потери. Он по-прежнему думал, что его жизнь с каждым годом будет все богаче и интересней. Похоже, именно это ощущение лежало в основе его мироощущения. Возможно, именно оно и не позволило ему влюбиться.
— Слушай, кончай молоть эту хреновину про «добрую сумасшедшую старушку», ладно? Я давно выросла. Я не твоя подружка для игр.
— Ну извини.
— Серьезно, Джонатан, мне бы действительно хотелось, чтобы ты…
— Чтобы я что?
— Не знаю. Ты всю жизнь собираешься оставаться мальчиком?
— А ты мне предлагаешь сделаться девочкой?
— Я предлагаю… Впрочем, не важно. Я действительно невыносимая сегодня. С самого утра.
— Позвони, пожалуйста, когда доедешь. Просто чтобы я не дергался.
— Хорошо. Конечно.
Какое-то время мы молча разглядывали окружающий пейзаж, как будто видели его впервые. Как будто мы только что вылезли из своей «уиннебаго» размять ноги и повосхищаться данным конкретным участком Национального парка.
— Господи, почему все так непросто? — воскликнула я.
— Бобби говорит, что мы живем в новом мире. Он говорит, что теперь можно все. Границы существуют только в нашем воображении.
— Это потому, что Бобби обманутый придурок. Говорю это в самом комплиментарном смысле.
Я заметила, что все еще держусь за рукав Джонатана. Когда я разжала пальцы ткань сохранила форму моей горсти.
— Пойду посмотрю, чего он там копается, — сказала я. — Надо ехать, а то мы попадем в час пик.
— Хорошо.
Джонатан, глубоко засунув руки в карманы брюк, остался ждать возле машины. Его светлые волосы поблескивали на солнце. Подойдя к крыльцу, я оглянулась, и он улыбнулся мне ироничной, сестринской улыбкой.
Когда я вошла в дом, Бобби с Ребеккой на руках спускался по лестнице.
— А я уже пошла тебя подгонять, — сказала я. — Пойми, если мы не проскочим Манхэттен до…
Он приложил палец к губам.
— Эрик спит, — прошептал он. — У него было сегодня трудное утро.
Я взяла у него Ребекку. У нее тоже было трудное утро.
— Я не хочу, — сказала она.
— Ты ничего не забыла? — прошептал Бобби.
— Нет. Машина забита под завязку. Попрощайся за меня с Эриком, хорошо?
— Хорошо.
— Я не хочу, — сказала Ребекка.
Бобби стоял на нижней ступеньке. Его живот немного натягивал футболку. Он выглядел таким невинным, таким добропорядочным. Мне хотелось поколотить его за то, что он такая размазня, такой бесхитростный, жизнерадостный простак. Я увидела его в старости: шаркающего в домашних шлепанцах; уверяющего, что санаторий просто замечательный. В пятницу давали шоколадный пудинг. Медсестру зовут Харриет, она показывала ему фотографии своих детей.
— Послушай, — сказала я. — У меня сумасшедшее предложение. Хочешь, поедем вместе?
— А?
— Только не откладывая. Просто побросай в сумку самое необходимое и поедем.
— Мне казалось, что твоя мать меня не очень-то одобряет. В смысле, нас.
— Плевать! Ты хочешь поехать со мной?
— А как же Эрик? — сказал он.
— Джонатан за ним поухаживает. Тебе не кажется, что ему пора брать на себя больше ответственности? Они прекрасно справятся вдвоем. Им будет хорошо вместе.
— Клэр, в чем дело? Что на тебя нашло?
Я прижала к себе Ребекку.
— Ничего, — сказала я. — Не важно. Я просто «добрая сумасшедшая старушка».
Я вынесла Ребекку на улицу. Бобби вышел следом. Когда я усадила и пристегнула Ребекку ремнями, она начала выгибаться и хныкать. В конце концов езда убаюкает ее, но некоторое время она будет безутешна. Надо готовиться выслушивать вопли.
— Пока, мальчики, — сказала я.
— Нет, — сказала Ребекка со своего места. — Нет, нет, нет, нет, нет.
Они оба поцеловали меня и попросили быть осторожной. Они поцеловали Ребекку. Их нежность стала той самой последней каплей. Она просто зашлась от рева, на который настраивалась с самого завтрака.
— Пока, мисс Ребекка, — сказал Джонатан через окно. — Мы все равно тебя любим, хотя иногда ты и ведешь себя как настоящее чудовище. Желаю тебе хорошо провести время с твоей ужасной бабушкой.
— Счастливо, — сказала я.
Я дала задний ход и вырулила на дорогу. Я помахала мальчикам, и они помахали мне. Они стояли рядом перед полуразвалившимся домом. Когда я поехала, Джонатан вдруг бросился за машиной. В первый момент я подумала, что он хочет мне что-то сказать, но потом поняла, что он просто решил пробежаться несколько метров, глупый и преданный, как пес. Он поравнялся с машиной и какое-то время трусил рядом, посылая воздушные поцелуи. Я опять помахала ему, в последний раз. Перед поворотом я поглядела в зеркало заднего вида и увидела их обоих, Джонатана и Бобби, посередине дороги. Они напоминали двух небрежно одетых битников из глухого, ничем не примечательного местечка. В солнечных очках, майках, с растрепавшимися от ветра волосами, они словно стояли на границе старого цикла: вот-вот раздастся взрыв, и от шестидесятых с их бурей любви, ненависти и несбывшихся надежд не останется и следа. Бобби положил руку на плечо Джонатана. Они оба махали.
Шоссе серебрилось под утренним солнцем. Погода для автомобильного путешествия была просто идеальной. Ребекка продолжала рыдать на заднем сиденье. Мили тикали под колесами. Я понимала, что нам будет нелегко. Я хорошо представляла не слишком уютную квартиру в каком-нибудь Сан-Франциско или Сиэтле с чужими людьми, скандалящими за стеной. И как я толкаю ее коляску, рыская по незнакомым улицам в поисках продуктового магазина. Поначалу наша жизнь не будет казаться ей странной, но потом она вырастет и увидит, что другие девочки живут совсем не так. И тогда она начнет ненавидеть меня за то, что я одна, за то, что я старая и чудная, за то, что я не обеспечила ей задний дворик, игровую комнату и отца. Было мгновение, когда я чуть не повернула назад. Если бы не двойная желтая линия, я бы развернулась. Но в этом месте шоссе разворот был запрещен. И я продолжала мчаться вперед до тех пор, пока импульс не растворился в неуклонно увеличивающемся расстоянии. Я держала руки на руле и думала только о дороге, о мелькающих милях. Я поглядела на Ребекку. Мало-помалу она успокоилась и теперь начинала засыпать, но прежде чем ее глаза закрылись, она гневно взглянула на меня из-под съехавшей набок панамки и сказала всего одно слово: «мама». С явственно слышимым отчаяньем в голосе.
— Солнышко, когда-нибудь ты скажешь мне спасибо, — сказала я. — А может, и нет.
Теперь я осталась один на один с этой любовью. Любовью, пронзающей насквозь, как рентгеновские лучи, любовью, не имеющей прямого отношения ни к милосердию, ни к доброте.
Простите меня, мальчики. Похоже, в конце концов я все-таки получила то, чего хотела. Собственного ребенка и дорогу. Может быть дом и ресторан это не так уж много, но это все, что я могу предложить вам взамен.
Я съехала с автострады и помчалась на запад.
Бобби
Белый серп луны скользит следом за нами по рыхлому голубоватому небу. Мы возвращаемся из продуктового магазина. Мы ездили все вместе: Эрик, Джонатан и я. Эрик последние дни — человек-призрак. Он то с нами, то где-то еще. Если бы я не сидел за рулем, то придержал бы его, чтобы он не выплыл из машины.
— Как он там? — спрашиваю я у Джонатана. Джонатан оглядывается.
— Эрик, все нормально?
Эрик молчит. У него приступ отсутствия. Кто знает, слышит ли он что-нибудь вообще, а если слышит, то что именно.
— По-моему, он ничего, — говорит Джонатан.
Я киваю. По обе стороны шоссе мелькают фермы. Коровы занимаются своими будничными коровьими делами, постоянными, как сама история.
Приехав домой, мы помогаем Эрику вылезти из машины и забраться по ступенькам. Он улыбается старческой блаженно-недоуменной улыбкой. Может быть, ему приятно, что он снова дома. Может быть, он вспомнил игрушку, подаренную ему в четыре года. Мы идем на кухню выложить из сумок продукты.
— Может, сделаем ему ванну? — предлагаю я.
— Думаешь, она ему нужна? — спрашивает Джонатан.
— Думаю, он был бы рад.
Мы под руки ведем его наверх и включаем воду. От пара на белом щербатом кафеле вспыхивают искорки. Мы помогаем Эрику раздеться. Он не сопротивляется, но и не участвует. На его лице — особое, неподвижное выражение, застывший взгляд устремлен в одну точку. Но это не простая неподвижность, в ней есть отсвет немого удивления, словно он сам до конца не может поверить в открывшуюся ему пустоту. Это изумление без страха и любопытства. Это лицо новорожденного.
Раздев, мы сажаем его на крышку унитаза. Ванна наполняется очень медленно. Эрик сидит тихо и покорно, безжизненно свесив руки между коленями. Его ноги похожи на две бамбуковые палки. Джонатан гладит его по голове.
— Я включу музыку, — говорю я.
— Хорошо, — отвечает Джонатан. Он стоит рядом с Эриком, одной рукой поддерживая его за плечо, а другой продолжая ободряюще поглаживать его по волосам.
Я иду в спальню и включаю радио, настроенное на ретро-волну, музыку нашего детства. Ван Моррисон поет «Madame George».[55] Я прибавляю звук, чтобы было слышно в ванной.
Когда я возвращаюсь, Джонатан говорит:
— Это гениальная песня. Одна из моих любимых.
— Потанцуем? — предлагаю я.
Он растерянно смотрит на меня. Может, я шучу?
— Давай, — говорю я, протягивая руки. — Эрик не упадет. Верно, Эрик?
Эрик глядит на свои голые ступни. Джонатан осторожно снимает ладонь с его плеча. Эрик не опрокидывается. Джонатан подходит ко мне, и мы танцуем вальс. Наши ботинки цокают по кафелю. Я чувствую трепет его продолжающейся жизни. Это как ток, как сеть оголенных, проводов под кожей. Я бегаю пальцами по его позвоночнику. «Say good-bye to Madam George. Dry your eyes for Madam George»,[56] — поет Ван.
— Бобби! — говорит Джонатан.
— Угу?
— Нет, не важно. Я просто хотел сказать очередную глупость, вроде того, что «мне страшно». Естественно, страшно. Нам всем страшно.
— Угу. Ну, в смысле, наверное, страшно.
Мы танцуем, пока песня не кончается. Я был бы рад сказать, что Эрик улыбается или качает головой в такт. Было бы приятно думать, что, пусть таким скромным образом, он тоже с нами. Но в действительности он невесть где, погружен в созерцание дыры, становящейся все шире и шире. Перестав танцевать, мы помогаем ему забраться в ванну. Мы вместе с Джонатаном скребем его голову и тонкую шею, моем его впалую грудь и в углублениях под мышками. Улыбка бродит у него на лице; причина ли тому купание или что-то более частное — сказать трудно.
Потом мы укладываем его в постель. Дело близится к вечеру.
— Я смотаюсь в ресторан, — говорит Джонатан. — Сделаю перезаказ, хорошо?
Я говорю ему, что займусь крышей.
Обычный день. Джонатан уезжает в город, а я приставляю лестницу и лезу наверх с пучком новых кедровых планок в руке. Они будут казаться такими сырыми и желтыми на фоне старых цвета кофе. Старая дранка, осыпанная сосновыми иглами, ломко похрустывает у меня под ногами и крошится под пальцами.
С крыши открывается даль. Я озираю наши скромные владения, поля и горы за ними. Красный кабриолет плывет по шоссе. В траве у крыльца валяется игрушка Ребекки — кукла Бэби Лу, с каменным восторгом глядящая в небо. Неужели Клэр просто забыла ее упаковать?
Меня охватывает ужас. Я знаю, что Клэр и Ребекка не вернутся. Наверное, нужно было что-то сказать до того, как они уехали, но я не решился: а вдруг бы Джонатан тоже уехал с ними? Я не могу позволить дому развалиться. Слишком много сил ушло на то, чтобы его построить. Мы с Джонатаном должны быть здесь. Клэр увезла Ребекку в мир живых, с его шумом, непредвиденностями и риском потерпеть неудачу. Возможно, она поступила правильно. Ребекка должна быть там. А мы — здесь, в этом тихом и менее требовательном месте. Я последовал в этот мир за своим братом, да, в сущности, я никогда и не покидал его. На самом деле, нет.
Пора приниматься за работу — чинить крышу.
Ужас уходит.
Ребекка еще вернется сюда, и дом будет ее ждать. Он принадлежит ей. Это не много — изъеденное термитами деревянное строение, кое-как подновленное неопытными руками. Это не много, но это то, что есть сейчас, и то, что будет, когда ей исполнится двадцать. Я вижу ее с такой поразительной ясностью, как будто открыл окно в будущее. Я вижу женщину со светло-каштановыми волосами, отмеченную несомненной внутренней грацией и естественным, не нуждающимся в оправданиях умением держаться, хотя и не красавицу в общепринятом смысле этого слова. Я вижу, как она поднимается на крыльцо дома, доставшегося ей в наследство. Она не ждала этого и, в общем-то, не вполне представляет, что делать с этим непрошеным даром. На ней зимнее пальто, пар вырывается у нее изо рта, повисая в сверкающем воздухе. Это не какое-то значительное видение. Но оно отличается удивительной ясностью. Я вижу ее сапоги на дощатом полу, слышу сухое потрескивание ее волос на морозе. Я вижу, как она стоит перед домом, и отблеск холодного света дрожит на ее подбородке. Я дотрагиваюсь до собственного подбородка. Потом опускаюсь на колени, чувствуя тяжесть своей нижней челюсти. Время идет, и я приступаю к работе. Молоток производит металлический музыкальный треск, разносящийся по всему дому. Я прибиваю одну планку, потом другую.
Ночью я просыпаюсь оттого, что кто-то дотрагивается до моих волос. Я открываю глаза и в полумраке спальни различаю над собой лицо Джонатана, так низко, что его дыхание щекочет мне щеку. Он прикладывает палец к губам и кивком головы показывает, чтобы я вышел с ним в коридор. Я выхожу. Горошины на его трусах белеют в темноте. Больше на нем ничего нет; я в трусах и майке. Он снова манит меня за собой и начинает спускаться по лестнице. Тени неровно пятнают его спину.
В гостиной он говорит:
— Извини, что разбудил посреди ночи. Но мне нужна твоя помощь в одном деле.
Я спрашиваю, что за дело. Он поднимает что-то со столика возле дивана. Мне требуется несколько секунд, чтобы сфокусировать зрение, — это шкатулка с прахом Неда. Держа шкатулку обеими руками, он идет к двери.
— Пошли, — говорит он.
Мы выходим на крыльцо и останавливаемся у перил, глядя в дрожащую черноту, как пассажиры на палубе океанского лайнера. В такие безлунные ночи мне кажется, что наш дом плывет — парит в космосе. Видны только звезды и трепещущие силуэты деревьев.
— Я решил, что нечего ждать, — говорит Джонатан. — Я вдруг понял, что это место ничем не хуже всех остальных.
— То есть ты хочешь развеять прах Неда прямо сейчас? Здесь?
— Да. И хочу, чтобы мы сделали это вместе.
— Мм… а ты не думаешь, что Элис бы тоже хотелось при этом присутствовать? Ну, в смысле, может быть, правильно было бы устроить, ну, типа какую-нибудь церемонию?
— Нет. Мать будет только рада, если я это сделаю без нее. В последнее время ей не до ритуалов.
— Ну…
— Пошли, — говорит он.
Он спускается с лестницы, и я иду за ним. Сойти на землю — все равно что выйти в открытый космос. Я испытываю что-то вроде состояния невесомости.
— Джон, — говорю я. — Джонни, может, все-таки стоит подождать? Ты не будешь жалеть потом, что не устроил чего-то особенного?
— Я тебя не заставляю, — говорит он. — Я и сам справлюсь.
Он делает несколько шагов в направлении дороги, похожей сейчас на тусклое, расплывчатое пятно. Слышны пощелкивания и постанывания древесных лягушек. Семь сестер пульсируют над нашими головами — собранная в пучок маленькая звездная буря. Я иду за Джонатаном. Переходя дорогу, я вспоминаю, как когда-то давно бежал по кладбищу за своим братом, чтобы выпить за наше великое будущее. Джонатан продвигается вперед с торжественной, полуманиакальной целеустремленностью. Галактики взрываются над его головой, а он в одних трусах в горошек.
За дорогой — поле люцерны, которая, вздыхая, начинает тереться о наши голые ноги. Из дневного опыта я знаю, что за полем — кустарник и брошенный сарай, но все, что я вижу сейчас, это океан люцерны. Не останавливаясь, Джонатан говорит:
— Просто я понял, что нелепо хранить этот прах в ожидании какого-то идеального дома. По-моему, место вполне подходящее. Вот это поле. Я даже не знаю, кому оно принадлежит. А ты?
— Тоже не знаю.
— Эх, Бобби. Мне хотелось быть частью чего-то вечного, какого-то бессмертного целого.
— Так оно и есть.
— Нет. Мне тоже раньше так казалось, но на самом деле это не так.
— Джон! — говорю я. — Джонни!
Он ждет, что я скажу что-то еще, но я замолкаю. Я не могу выговорить того, что знаю: наши привязанности лежат за пределами этого мира живых. Вот что в действительности отделяет нас от Клэр и всех остальных. Вот что удерживает нас вместе, хотя, по идее, мы давно должны были бы вырасти и расстаться.
Подождав какое-то время, он говорит:
— В общем, я думаю, пора с этим кончать. Прямо сейчас. Вот здесь. Мне кажется, это хорошее место.
Мы так далеко зашли в поле, что дом и дорога остались за пологом темноты. Вокруг одна люцерна. Стрекочут сверчки, комары вьются над нашими головами, не смея поверить в свою удачу. Мы останавливаемся в звенящем звездном мраке на краю света.
— Здесь такая хитрая защелка, — говорит он. — Сейчас, минутку. Вот.
Он ставит шкатулку на землю.
— В это трудно поверить, — говорит он. — Отец носил меня на плечах. Однажды он защекотал меня до того, что я написал в штаны. Я до сих пор помню, как ему было плохо, когда он заболел. Я помню его растерянность и что-то вроде возмущения.
— Может быть, ты хочешь типа сказать несколько слов?
— А я, в общем-то, уже их сказал. Послушай, давай сделаем это одновременно.
— Хорошо. Как скажешь.
Мы нагибаемся.
— Я считаю до трех, — говорит он. — Раз, два, три.
Мы запускаем руки в шкатулку. Там еще пластиковый пакет, мы раздвигаем его и просовываем пальцы внутрь. На ощупь прах Неда сажисто-бархатистый. Попадаются мелкие кусочки костей. Джонатан делает глубокий вздох.
— Уф, — говорит он. — Так. Самое трудное позади. У тебя что-нибудь есть?
— Да.
Мы стоим с полными горстями пепла и кусочков костей.
— Она права, — говорит Джонатан. — Это имеет к нему такое же отношение, как пара поношенных ботинок. Ладно. Начали.
Мы молча раскидываем прах по полю. Мы ходим неширокими кругами. Слишком темно, поэтому не видно, как он падает. Он просто исчезает из ладони. Звук, если он вообще издает при падении какой-то звук, тонет в стрекоте насекомых и шелесте люцерны.
Мы снова и снова подходим к шкатулке. Мы молчим, пока пепел не кончается.
— Ну вот, — говорит Джонатан. — Папа, я сделал это. Лучшего места я найти не смог.
Он поднимает шкатулку, и мы снова бредем в темноте в сторону дома. По крайней мере, нам хотелось бы в это верить. Разбрасывая прах, мы сбились с курса и поэтому немного промахиваемся. Мы выбираемся на дорогу метров за пятьсот от дома, немало удивив, наверное, водителя промчавшегося «вольво»: двое мужчин ночью в одном белье шагают по загородному шоссе с пустой коробкой в руках — такое не часто увидишь.
— Бобби! — говорит Джонатан.
— Что?
— Знаешь, почему я решил сделать это сейчас?
— Нет.
— Когда Клэр с Ребеккой уехали, я понял, что не хочу, чтобы они возвращались в дом, где наверху мучается Эрик, а на полке в гостиной стоит шкатулка с прахом моего отца. Мне вдруг показалось, что в нашем доме слишком много смерти. И я решил: хватит. Зачем, собственно, его хранить?
— Да в общем-то незачем.
— Я хочу перекрасить комнату Ребекки, — говорит он. — Она какая-то слишком тусклая. Может быть, завтра после работы. В какой-нибудь яркий цвет, чтобы она, знаешь, запрыгала от восторга. Скажем, в ярко-розовый. Никогда не подозревал, что у детей такой чудовищный вкус.
Я слышу его дыхание. Его кожа чуть светится в слабом дрожащем свете звезд. Несколько минут мы шагаем в молчании.
— Послушай, — говорит он.
— Да?
— Если со мной что-то случится, я хочу, чтобы мой прах тоже развеяли здесь. Передай это, пожалуйста, матери. Скажи, что такова была моя последняя воля. Господи, если то, что останется от меня, тоже развеют здесь, рядом с отцом, куда же деваться матери после смерти?
— Ее тоже можно похоронить здесь.
— Верно. Она всегда жила не там, где хотела. Почему же после смерти все должно измениться, да?
— Наверное. В смысле, мне кажется, что мы все как-то связаны с этим местом.
— А что, если это правда? — говорит Джонатан. — Вот это было бы да.
Больше до самого дома мы не произносим ни слова. Слишком много есть чего сказать. Мы одолеваем последний короткий участок дороги. Я чувствую, как из темноты за нами следят невидимые полевые зверьки. Это похоже на сон, один из детских снов о публичном конфузе — шагать вот так по шоссе в нижнем белье. Но в этом теперешнем сне я не испытываю никакой неловкости. Я просто иду по загородной дороге, обдуваемый темным ветром. В карликовом мире муравьев и неуклюжих бронированных жуков смешивается с землей прах Неда. Эрик спит своим неверным сном, запутанно расцвеченным сновидениями. Мир красив, но его красота жестче, чем представлялось. Она так же не похожа на осеннюю ферму на обоях в гостиной моего прежнего дома, как кость — на мужчину и женщину. Где-то в пределах этого континента, в мотеле или в гостиной у подруги, спят Клэр с Ребеккой. Когда впереди возникает голубоватый абрис дома, я вспоминаю, что дом — это тоже способ бегства. Он наш, он дан нам, чтобы мы могли уходить и возвращаться.
Сейчас достаточно темно, чтобы можно было различить будущее: холодные рассветы, длинные ночи, музыку днем. Мы с Джонатаном не должны позволить дому развалиться, мы обязаны сохранить его в таком виде, чтобы люди могли вернуться сюда, когда их грядущее окончательно истощится. Наш собственный путь был довольно извилистым. Мы выходим на подъездную дорожку, и вдруг я вижу, как в окне спальни шевельнулась занавеска. Господи, неужели Клэр вернулась? Я хватаю Джонатана за плечо.
— Что? — спрашивает он. — Что такое?
— Ничего. Нет. Не важно.
Я уже успел опомниться. Клэр не вернулась. Это просто сквозняк. Или дух дома слегка встревоженный нашим ночным отсутствием, но слишком дряхлый для того чтобы всерьез интересоваться делами, рождающимися в зазоре между нашей воображаемой и реальной жизнью.
Джонатан
Однажды в апреле, за несколько месяцев до смерти Эрика, мы с Бобби повезли его на лесной пруд. Проехав миль десять, мы затормозили перед блюдцем мерцающей черной воды, опоясанной соснами. В это время года там не было ни одного человека.
— Открываем купальный сезон, — заявил Бобби, когда мы вылезли из машины. — Это наша традиция.
— Красиво, — сказал Эрик.
Он совсем ссохся к тому времени. Ему было больно ходить, и у него появились проблемы с вестибулярным аппаратом — болезнь сжигала его даже быстрее, чем это обычно бывает. У него изменилось лицо: глаза увеличились, а челюсть стала казаться квадратнее — я подозревал, что начинала проступать форма черепа.
— Мы не были здесь с прошлого лета, — сказал я.
Мы с Бобби помогли Эрику справиться с коротким спуском, ведущим к серповидной полоске земли, усыпанной сосновыми иголками, — местному пляжу. Вода была почти неестественно неподвижной — было еще слишком рано и для пчел, и для стрекоз, и для отражений листвы. Меньше месяца назад в тени еще лежал снег. Сейчас древесные стволы были мокрыми и блестящими, как звериный мех, а солнце — теплым, хотя все еще по-зимнему белым и словно стесняющимся той радужности которую приобретет ближе к маю. Через весь пруд тянулось отражение одного-единственного сигаровидного облака. Мы стояли на узкой полосе пляжа, и Бобби швырнул плоский камешек, запрыгавший по гладкой и безжизненной, как сланец, поверхности пруда.
— Вы летом ездите сюда купаться? — спросил Эрик.
— Мм… — сказал я. — Летом тут слишком много народу, местный Кони-Айленд. Дети, собаки, восьмидесятилетние старики и старухи, плавающие в чем мать родила. В общем, паноптикум.
Он многозначительно кивнул. Я сразу же пожалел, что поддержал разговор о будущем лете, которого он, возможно, не увидит. Я так и не освоился до конца с особыми правилами вежливости, действующими при общении с больными. Это как принимать у себя обедневшего родственника, при том что твое собственное дело продолжает приносить доход. Лишь на фоне чужого неблагополучия начинаешь понимать, сколь сильно твой достаток определяет все, что ты делаешь и говоришь.
— Ну что? Будем купаться? — спросил Эрик.
— Холодно, — сказал Бобби.
— Но вы же сами говорили: открытие купального сезона — традиция.
— Фигура речи, — сказал я. — Мы просто приехали засвидетельствовать свое почтение. Нужно подождать еще хотя бы месяц, пока прогреется.
Эрик, конечно, говорил не вполне серьезно, но и не вполне в шутку, я почувствовал это по его тону. Он не мог доверять смене сезонов — не исключено, что к тому времени, как потеплеет, он вообще уже не сможет ходить. И даже если бы физически он был еще на это способен, ему вряд ли бы захотелось демонстрировать свое скомпрометированное тело толпам незнакомцев, наезжающих сюда с приходом тепла.
— Ты действительно хочешь искупаться? — спросил я его.
— Да.
В его голосе прозвучало ребяческое упрямство.
— Отличный способ заработать пневмонию, — сказал Бобби.
— Ладно, — сказал я. — Давайте! Вода нормальная. Лед растаял уже недели три назад.
— Ты что, с ума сошел? — сказал Бобби.
— Это точно. Давай, Эрик. Давай окунемся.
— Ни в коем случае, — сказал Бобби. — Еще слишком холодно.
Я начал раздеваться. Эрик тоже. Мы не были ни изящны, ни привлекательны в нижнем белье — ничего сексуального в этом не было. А если что и было, то так глубоко, как у каких-нибудь спортсменов перед игрой, когда восхищение собственным телом настолько безгранично, что включает в себя и другие тела просто потому, что они оказались поблизости и, в общем-то, довольно похожи. Пока Бобби информировал нас о плачевном состоянии нашего рассудка, мы стаскивали с себя куртки и башмаки, бросая все прямо на землю. Наконец мы разделись догола, чувствуя кожей белое солнечное тепло. Тогда Бобби тоже начал раздеваться, как бы решив, что не может не участвовать в безумии, которое не в силах предотвратить.
Пока Бобби вылезал из своей одежды, мы с Эриком, голые, стояли рядом, глядя на воду. У нас не хватало смелости взглянуть друг на друга, но я и так видел достаточно боковым зрением. Его руки и ноги с припухшими шишковатыми суставами были сплошь усеяны мелкой красной сыпью. На груди и животе тоже были пятна, похожие на невыводимые следы старой татуировки. Я испытал отвращение — даже не от самого его изменившегося тела как такового, а от явных признаков болезни. В джинсах и свитерах он выглядел просто нездоровым человеком; голым — казался как бы самой болезнью, целиком вытеснившей человеческую составляющую и заместившей ее чем-то еще.
Я взял его за руку, чтобы защитить нас обоих. И, делая это, совпал со своим жестом. Я вдруг почувствовал его, испуганного и так же плохо готового к смерти, как и я, окажись я на его месте. Мое лицо горело.
— Готов? — спросил я.
— Да.
Мы вместе вошли в воду, между тем как Бобби все еще возился с джинсами. В первую секунду показалось, что вода почти теплая, но это был только тонкий поверхностный слой сантиметра в два-три, а под ним — убийственный холод.
— Ого, — воскликнул Эрик, когда вода покрыла его лодыжки.
— Может быть, все-таки не стоит, — сказал я. — То есть, может быть, действительно тебе это не слишком полезно.