Кысь. Зверотур. Рассказы Толстая Татьяна
– Сами должны, собственными силами!
– Не первый раз замечаю за вами националистические настроения! Вы славянофил!
– Я, знаете...
– Славянофил, славянофил! Не спорьте!
– Чаю духовного возрождения!
– Самиздат нужен.
– Но Лев Львович! Но самиздат у нас и так цветет пышным цветом. Вы же сами в свое время настаивали, не правда ли, что это основное. И вот, пожалуйста, – духовной жизни никакой. Значит, не в том дело.
– У меня жизнь духовная, – кашлянув, вмешался Бенедикт.
– В каком смысле?
– Мышей не ем.
– Ну и?..
– В рот не беру. Только птицу. Мясо. Пирожок иногда. Блины. Грибыши, конечно. Соловей «марешаль» в кляре, хвощи по-савойски. Форшмак из снегирей. Парфэ из огнецов а ля лионнэз. Опосля – сыр и фрукты. Все.
Прежние молчали и смотрели на него в четыре глаза.
– А сигару? – осклабился наконец Лев Львович.
– Цыгару курить в другую палату переходим. К печке. Теща моя, Феврония, за столом не велит.
– Помню Хавронью, – заметил Лев Львович. – Папашу ее помню. Дебил. Дедушку. Тоже был дебил. Прадедушка – тоже.
– Совершенно верно, – подтвердил Бенедикт. – Стариннейшего роду, из французов.
– Плодились и размножались, – захихикал пьяненький Никита Иваныч. – Вот вам! А? Лев Львович!
– А вот вам ваш духовный ренессанс, Никита Иваныч!
Налили ржави.
– Ну ладно... За возврат к истокам, Лев Львович!
– За вашу и нашу свободу!
Выпили. Бенедикт тоже выпил.
– Отчего бы это, – сказал Никита Иваныч, – отчего это у нас все мутирует, ну все! Ладно люди, но язык, понятия, смысл! А? Россия! Все вывернуто!
– Не все, – поспорил Бенедикт. – Вот разве если сыру съешь, то да, внутрях мутирует и выворачивает. А если пирожок – то ничего... Никита Иваныч!.. А я к вам с подарком.
Бенедикт пошарил за пазухой и вынул, в чистую тряпицу завернутые, «Виндадоры» – жалко было, по-честному, до слез, но – нельзя же без приношения.
– Вот. Это вам. Книга.
Никита Иваныч изумился, Лев Львович всполошился:
– Это провокация!.. Никита Иваныч!..
– Это стих, – пояснил Бенедикт. – Здеся все про нашу жизнь в стихах. Вы вот спорите, сейчас подеретесь, – а вы читайте. Я наизусть выучил. – Бенедикт завел глаза в темный потолок – а так всегда вспоминать легче, ничего не отвлекает: «Поросеночек яичко снес! Куропаточка бычка родила! Виндадоры, виндадоры...»
– Не надо, – попросил Лев Львович.
– Сами любите? Я тоже больше сам, глазами... чтоб никто не мешал... Канпоту себе нацедишь – и читать!
– Где взял? – поинтересовался Никита Иваныч.
Бенедикт выразил неопределенность: челюсть выдвинул вперед, рот завинтил, будто для поцелуя, брови поднял повыше, сколько кожа позволила, и глаза скосил на плечо; руками тоже пошевелил туда-сюда в разных направлениях.
– Взял... И взял. У нас вообще библиотека большая.
Налили еще ржави; Прежние на Бенедикта не смотрели, да и друг на друга не смотрели, а в стол.
– Спецхран, – сказал Лев Львович.
– Духовная сокровищница, – поправил Никита Иваныч.
– Но я уже все прочел, – сказал Бенедикт. – Я, это... С просьбой. Может, у вас что почитать найдется, а? Я аккуратно... ни пятен, ничего. Я книгу уважаю.
– У меня книг нет, – отрекся Никита Иваныч. Правда нет, ай врет?..
– Я могу свои дать, на время... Вроде как в обмен... Если вы осторожно... Оберните там чем-нибудь... тряпицей, ветошью... У меня книги хорошие, ни Болезни от них, ничего...
– Межбиб с Левиафаном, – сказал Лев Львович. – Я бы не связывался.
– У вас фаза конспирации... Где же ваш демократизм?
– Не надо кооперироваться с тоталитарным режимом...
Бенедикт переждал, пока Прежние закончат свою тарабарщину.
– Дык как, Никита Иваныч?
Никита Иваныч руками сделал вид, что не слышал. Еще браги налил. Хорошо пошла...
– У меня интересные, – соблазнял Бенедикт. – Про баб, про природу... наука тоже... всякое сообчают... А вот вы про свободы говорите – так и про свободы пишут, про что хочешь пишут. Учат, как свободу делать. Принести? Но только чтоб аккуратно.
– Но?.. – заинтересовался Лев Львович. – Чья книга?
– Моя.
– Автор, автор кто?
Бенедикт подумал.
– Сразу не вспомню... На «Пле» как-то...
– Плеханов?
– Не...
– Неужто Плеве?
– Не, не... Не сбивайте... А! – «Плетення». Да! «Плетення жинкових жакетов». «При вывязывании проймочки делаем две петли с накидом, для свободы движения. Сбрасываем на правую спицу не провязывая».
– Вязать-то у нас всегда умели... – осклабился Лев Львович.
– Так я привезу? Одобряете?.. – привстал Бенедикт.
– Не стоит, юноша.
Бенедикт слукавил: он и сам не очень любил читать «Плетення» – скучноватый эссе; но думал, может, Прежним подойдет, кто их знает. Сам он больше любил «В объятиях». Накурили, однако, – невпродых. Бенедикт, раз уж встал, толкнул дверь – впустить вьюжного воздуху. А заодно и за Тетерей присмотреть: не допустил ли своеволия, не забрался ли в сани – там же шкура медвежья, а скотина другой раз что делает: заберется под шкуру греться, а после проветривай ее! Дух от перерожденца тяжкий: навоз, сено, ноги немытые. Нет, не забрался, но что делает: встал на ноги, валенок с руки снял и на столбе, где «Никитские ворота» написано, выцарапывает матерное.
– Тетеря!!! – гаркнул. – Ах ты погань волосатая!.. Все вижу!
Сию же минуту юркнул назад, на четвереньки, как будто ничего такого и не делал, и ногу задрал на столб: дескать, а что? просто облегчаюсь, как водится. Пысаю.
– С-с-скотина...
Никита Иваныч выглянул из-за Бенедиктова плеча.
– Беня! Но что же вы не приглашаете своего товарища в дом? Боже мой, и в такой мороз!..
– Товарища?!.. Никита Иваныч! Это ж перерожденец! Вы что, перерожденца не видели?!
Лев Львович – а не полюбил он Бенедикта: взгляды бросал как бы презрительные и рот держал скривимши на сторону – тоже поднялся из-за стола, толпился за спиной Истопника, заглядывал. Бормотал: «чудовищно, эксплуатация»...
– Зовите, зовите в дом! Это бесчеловечно!
– Дак он и не человек! У человека валенок на руках нету!
– Шире надо смотреть! И без него народ неполный! – назидал Лев Львович.
– Не будем спорить о дефинициях... – Старик заматывал горло шарфом. – Мы-то с вами кто... Двуногое без перьев, речь членораздельная... Пустите меня, я пойду приглашу... Как его зовут?
– На Тетерю откликается.
– Ну, я не могу так взрослого... По отчеству как?
– Петрович... Да не сходите с ума, побойтесь бога-то, Никита Иваныч!!! Перерожденца – в избу! Опоганит! Стойте!..
– Терентий Петрович! – склонился в сугроб Истопник, – сделайте милость! В избу пожалуйте! К столу, погреться!
Ополоумевшие Прежние выпрягали перерожденца, снимали оглоблю, заводили в избу; Бенедикт плюнул.
– Вожжи ваши позвольте, я помогу... На гвоздь ве-шайте...
– Шкуру попрут! Шкура без присмотра! – кинулся к саням Бенедикт, и вовремя: двое голубчиков уже сворачивали медвежью шкуру в ковер, взваливали на плечо, а и всякий бы так сделал, – что же: посередь улицы такое добро без хозяина распластамши! Завидев Бенедикта, бросились с ковром в переулок. Догнал, побил, отбил добро, запыхался. У-у, ворье!
– ...я домой пришел, все культурно, полы польским лаком покрыты! – разорялся пьяный Тетеря. – Разулся, сразу в тапки, по ящику фигурное катание Ирина Роднина! Двойной тулуп... Майя Кристалинская поет. Тебе мешала, да?
– Я... – возражал Лев Львович.
– Я, я! Все «я»! «Я» – последняя буква алфавита! Распустились при Кузьмиче, слава ему! Всех распустил, карла грёбаный! Книги читают, умные все стали! Небось при Сергеиче бы не почитали!..
– Но помилуйте!.. позвольте! – рвались наперебой Лев Львович с Никитой Иванычем, – при Сергей Сергеиче был полный произвол!.. – потоптал права личности!.. – аресты среди бела дня!.. – вы забыли, что больше трех запрещали собираться?.. – ни петь, ни курить на улицах!.. комендантский час!.. – а что было, если опоздаешь на пересчет?!.. – а форма одежды?..
– При Сергеиче порядок был! Терема отстроили! Заборы! Никогда выдачу со Склада не задерживали! Пайки на праздники, у меня паек пятой категории был, и открытка от месткома!..
– Вы путаете, вы путаете, открытки – это было до Взрыва!.. Но, – вспомните, – еще каких-нибудь сорок лет назад запрещали частный излов мышей!
– ... кооператив в Скообл... В Свиблове, – заплетался языком Тетеря, – от метро пять минут. Район зеленый, понял? Мы не рабиновичи, чтоб в центре жить!.. И правильно вас всех сажали!
– Позвольте... мы же говорим о Сергей Сергеиче!..
– ... очки напялят и рассуждать! Не позволю... крапивное семя! Вдарить монтировкой... Не тряси бородо-о-ой! Абрам! Ты абрам! Тебе от государства процент положен, и соблюдай!.. е-мое... А не с иностранцами хвостом вертеть...
– Но...
– Расплодились, бля! Два процента вам быть велено!.. чтоб у трудового народа на шее не засиживался!.. Кто все мясо съел? Эпштейн! А?! Сахар скупили, а мы белое из томат-пасты гони, да? Так?.. Гитлер ты! Жириновского на тебя нет!
– Но...
– ...сыну костюмчик васильковый чистсшщч... чистошерстяной!.. А ты сговорился Курилы Рейгану продать!.. Ни пяди!..
– Терентий Петрович!
– Сказал: ни пяди!.. Курилы не отдадим... А столбы свои в задницу себе засунь! Развели музей в государстве, паразиты! Бензином вас всех... И спичку!.. И ппппппарламент ваш, и книжки, и академика Ссссссахарова! И...
– А вот тебе, скотина! – вдруг ударил наотмашь багровый Лев Львович. – Не трогай Андрей Дмитрича!!!
Никакого Андрей Дмитрича в избе не было; а это бывает, когда лишку выпьешь: в глазах все как бы двоится, и из углов фигуры неведомые али лица смотрят; смигнешь – и нету их.
– Мерзавец! – кричал и Главный Истопник. – Вон отсюда!
– Не тро-ожь! – бушевал Тетеря, отбиваясь мохнатыми локтями. – Русских бью-у-ут!
– Урка!.. Беспредел!.. Вяжи его!
Повалили стол, покатился жбан; Бенедикт тоже накинулся, помогал вязать вожжами пьяную скотину; скрутили, выбросили наружу, наподдали пинка напоследок.
– ...в Свиблове смеситель хромированный стоял! – неслось из метели. – А у вас ничего на хер не стоит, у пидарасов!..
Если этот смирный, каков же Потап?
Ша
- Вздымаются светлые мысли
- В растерзанном сердце моем,
- И падают светлые мысли,
- Сожженные темным огнем...
– При Сергей Сергеиче порядок был, – сказал Бенедикт.
– А то! – отозвался тесть.
– Больше трех не собирались.
– Ни в коем случае.
– А сейчас все умные стали, книги читают, распустились. Федор Кузьмич всех распустил, слава ему.
– Золотые слова! – обрадовался тесть.
– Сергей Сергеич заборы отстроил, а сейчас что?
– Верно!
– Всюду дырья, плетень повален, народная тропа укропом поросла!
– И не говори!
– Самая пустая трава, ни вкусу от нее, ни запаху!
– Ни самомалейшего.
– На пушкина исподнее вешают, наволочки, а пушкин – наше все!
– Все до нитки.
– Это ж он стихи написал, а вовсе не Федор Кузьмич!
– Ни в коем разе.
– Он выше александрийского столпа!
– И-и, мил человек, куда до него столпу!
– А Федор Кузьмич, слава ему, мне по колено ростом будет! А туда же – Набольший Мурза, долгих лет ему жизни! Оленьке на коленки садится, как у себя дома!
– Ну, ну!..
– А что «ну»?..
– Думай дальше!
– Чего думать?
– Что тебе сердце подсказывает?..
Ничего сердце Бенедикту не подсказывало, темно было в сердце, как в избе зимой, когда свечи все вышли, на ощупь живешь; была где-то свечка запасная, да поди найди ее в кромешном мраке!
Шаришь, шаришь руками, а руки-то – они слепые, пугливые: найдешь невесть чего, обтрогаешь не видючи, душа-то и обомрет: что это?! А?! Отроду такого в избе не водилося! Что это?!
Со страху все внутри вдруг как оборвется! Отбросишь это, чего общупывал-то... Стоишь замерев, вздохнуть боишься... Боишься шагнуть... Думаешь: сейчас ступлю, да и попаду ногой на ЭТО...
Осторо-ожно... бо-о-оком... По кра-а-аешку... По сте-еночке... туп, туп – и выберешься к двери. Рванешь дверь – и бежать без оглядки!
...Рухнешь под деревом али у забора; все внутри колотится. Теперь надо побираться, огня искать, свечку, может, у кого выпрашивать. Вот если дадут свечку-то – уже легче, не так страшно; вернешься в избу, смотришь, чего это было такое, – а ничего вроде и нет.
Нету ничего.
А это, бывает, соседи шутят, забавники: пока тебя нет, подложат тебе незнам чего, чтоб ты со страху разумом повредился; а пока ты туда-сюда бегаешь, огня добываешь, они это-то, чего подсунули, и заберут, вот и нету ничего, и не узнаешь, что это было-то.
Сердце ничего не подсказывало, а голова – да, голова подсказывала, на то в ней и разум, в голове, – а подсказывала она, что давно еще, еще до свадьбы, – йэх! когда это было-то! – когда был еще Бенедикт юношей диким, некультурным, необразованным был молокососом, с хвостом и без понятий, – видел он у Варвары Лукинишны книгу. Теперь уж и не вспомнить, какая то была книга, большая или малая, и как называлась: от страху, с непривычки ничего он тогда не понял, а только и понял, что страшно.
Теперь-то, конешно, как человек образованный, тонкий, можно сказать искушенный, он бы оценил сокровище: общупал бы, обвертел, посчитал, сколько страниц и каковы буковки: мелкие али крупные; и надолго ли хватит читать; и, прочитавши, на которую полку, целуя, ее ставить.
Теперь-то, трепетный, умудренный, он уж знал, что книга – нежная подруга, белая птица, маков цвет – боится воды.
Милая! Воды боится, огня боится, от ветра трепещет; корявые, грубые пальцы человеческие оставляют на ней синяки, и не пройдут они! Так и останутся!
А есть, которые рук не помывши!..
А есть, которые чернилом подчеркивают!..
А есть, которые страницы вырывают!..
И сам он прежде был так дик и нелеп, такой кроманьон, что слюнявым пальцем протер дырку! – ...«и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь...» – протер, болван, дырку, Господи! прости! – как если бы, чудом каким разыскав в лесу тайную поляну – всю в алых тульпанах, золотых деревах, – обнял наконец сладчайшую Птицу Паулин и, обнимая, тыкнул бы ей грязным пальцем в светлый, в саму себя влюбленный глаз!..
Варвара Лукинишна говорила, что книгу дал ей Никита Иваныч, – а вот и попался, старик, на вранье! Есть, есть у тебя книги, у старого пьяницы, где-то ты их прячешь, хоронишь, людям добрым не даешь... В избе их нету, Бенедикт ту избу знал, сиживал... В сарае нету, в сарае мы пушкина резали... В чулане – одна ржавь... В баньке?..
Бенедикт подумал про баньку и осерчал, сам почувствовал, как личико вздулось от гневливости: в баньке сыро, любая книга отсыреет. Вот ведь: приходил, просил, меняться предлагал, подарок ценнейший принес, не пожалел; сидел с ними, с Прежними, полдня, чепуху их слушал – так нет, врали, притворялись, за нос водили, рыло от него воротили, руками отрицание делали: нету, мол, у нас книг! нету!.. не взыщи!..
А вонючую скотину, перерожденца, за стол усадили: «да Терентий Петрович, да как вы считаете, да не угодно ли ржави...» Напоили-накормили, потом чтой-то осерчали, выкинули его на снег, как мешок... поделом, конешно, вору и мука.
Да ведь и с Бенедиктом они так же: посмеялись да и выставили несолоно хлебавши...
А еще старик-то говорил: на небе и в грудях, говорит, одно и то же, и ты это запомни. А на небе-то что? – на небе мрак, да метель, да вихри мятежные; а в летнее время – звезды: Корыто, да Миска, да Хвощи, да Ноготки, да Пупок, да сколько их еще! А все они, говорил, в книгу записаны, а книга та за семью воротами, а в той книге сказано, как жить, а только страницы все перепутаны... И буквы не наши... А ищи, говорит, – пушкин искал, и ты ищи...
Да уж я ищу, уж сколько народу перетряхнули: Феофилакт, Малюта, Зюзя, Ненила-заика, Мафусаил с Чурилой – близнецы-братья; Осип, Револьт, Евлалия... Авенир, Маккавей, Зоя Гурьевна... Януарий, Язва, Сысой, Иван Елдырин... Всех крюком зацепили, по полу протащили, все за столы, за тубареты цеплялись, все истошно вопили, когда на лечение-то их забирали... Не-е-ет! – дескать, – не на-а-ада-а-а!..
А как же не надо-то – ведь сказано: книг дома не держать, а кто держит – не прятать, а кто прячет – лечить.
Потому что распустились при Федоре Кузьмиче, слава ему. А кто ж главную книгу зажал и держит, – главную-то, где сказано, как жить?.. Вот у Клоп Ефимыча были же книги с ненашими буквами – на виду, две дюжины сухих и чистых, не там ли алмазная запись?.. Да нет, говорит: за семью воротами, в долине туманной... Значит, думай, Бенедикт...
Пойти Тетерю запрячь. А чтоб не разорялся попусту, лишних слов не говорил, помалкивал в тряпочку, изготовил ему Бенедикт и тряпочку, а иначе сказать, кляп; а ветошь свернешь руликом, веревочку проденешь, да рот-то болтуну и заткнешь: меж зубов тряпочка, завязки за уши продеть. И – с Богом, галопом, но без песен!
– Ты куды это, Бенедикт, на ночь глядя?
– Да тут... надо мне... Об искусстве поговорить...
- Пускай глядит с порога
- Красотка, увядая, —
- Та добрая, та – злая,
- Та злая, та – святая;
- Что – прелесть ее ручек!
- Что – жар ее перин! —
- Давай, брат, отрешимся,
- Давай, брат, воспарим!
А погоды нехорошие: муть в воздухе и тревога, и метели гнилые, будто с водою, а снег уж не искрится, как бывало, а как бы липнет. А на углах, на перекрестках, на площадях народ кучками – больше трех зараз – собирается, то в небо смотрит, то переговаривается, то просто стоит тревожно.
Отчего беспокой в народе?.. Вот прошли мимо двое – на личиках забота, взгляд бегает. Вот другие пробежали, руками машут. А вон те – каким-то разговором обменялись, да в дом, да ворота запирать. Бенедикт привстал в санях, высматривал знакомых: промелькнул, как колесо, Полторак, да и нет его: он на трех ногах, его разве догонишь.
Вон бабу под локти ведут: сама идти не может, рукой себя в грудь бьет, вскрикивает: «Ахти мне! Да ахти мне!..» – да все оседает. Что такое...
– Константин Леонтьич!!! – крикнул Бенедикт. – Стой, Константин Леонтьич!.. О чем волнение?
Константин Леонтьич, расстроенный, без шапки, зипун не на ту пуговицу застегнут, не своим голосом:
– Только что объявили: год високосный!
– Как, опять?..
– Да-да! Мы все так расстроены... Нас пораньше отпустили.
– Отчего же это? – взволновался и Бенедикт. – Причина какая, не сказали?
– Ничего пока не знаем... Спешу, голубчик, простите великодушно... Жена еще ничего не подозревает. У нас скотина не убрана, слуховое окно забить надо, что говорить...
Торопливо пожал Бенедикту руку холодными двумя. Побежал дальше.
Вон оно что... Високосный год: жди несчастий! Волосатые звезды, недород, худой скот... Злаки в полях вырастут тощие – это если засуха; а коли, наоборот, наводнения, бури – попрут хвощи в рост, словно бы их водой раздует, вырастут выше деревьев, корнями взроют глины, на которых городок наш стоит: пойдут оползни, новые овраги... Леса обсыплет ложными огнецами; только зазеваешься – ан и чеченец нападет, а то и мамай какой! А если лето выпадет холодное, бурное, с ветрами, так, чего доброго, и гарпии проснутся! Не приведи господь!
А отчего одни года случаются високосные, а другие – простые, обычные? Неведомо! А что делать? Ничего не поделаешь, терпеть!
А только в народе всегда волнение поднимается, злоба, неудовольствие, а почему? а потому, что нет чтобы год-то этот плохой как-нибудь покороче сделать, так наоборот: нарочно издеваются, делают его длиннее. Вставляют лишний день: вот, дескать, вам! на-ко! А ведь лишний день – это и работа лишняя, и налоги лишние, и всякая людская тягота, хоть плачь! А вставляют его, день-то этот, в феврале, и стих есть такой:
- Февраль! Достать чернил и плакать! —
ну, это про писцов, но и другие работники плачут – повара, древорубы, а уж кто на дорожные работы призван, о тех и говорить не приходится!
Но есть и такие, которые говорят: оно, конешно, так, работа лишняя, это да, но ведь и жизни прибавляется, верно? Лишний день на белом свете поживешь, лишний блин съешь али там пирожок! Разве плохо? Так бы, глядишь, помирать надо – ан нет, еще восход встретишь, солнышко, а вечером сплясать да выпить! Только вот лучше прибавляли бы этот день не зимой, когда жить тошнехонько, а летом, в хорошую погоду.
Сейчас, прям! Жди! В хорошую! Кабы они хотели облегчение народу сделать, они бы день-то этот прибавляли не в високосный год, а в простые, да не день, а два, ну три, а то и неделю, да объявляли бы выходной!
...Меж тем доехали до избы, где Варвара Лукинишна жила.
– Стой тут.
Тетеря помычал под кляпом, глазами поворочал.
– Я сказал: стой и молчи.
Нет, опять мычит, валенком показывает.
– Ну что тебе? Что?
Валенок снял, руку выпростал, кляп отвязал, цыкнул плевком:
– ... говорю: знаю это место.
– Ну и что? Я тоже знаю.
– Ты знаешь, как груши околачивать, а я знаю, что тут бензоколонка была.
– Мало ли где чего было.
– А где бензоколонка, там горючее. Под землей. Спичку бросить, бздык! – и летим.
Бенедикт подумал.
– Зачем?
– Не зачем, а куда. К такой-то матери.
Бенедикт открыл рот, чтобы напомнить: «закрой пасть, твое место в узде», но знал ответ и не стал нарываться на обидные грубости; у него уже и мозоль на ноге наросла от пинков, а скотине хоть бы что, пинай его не пинай, он привыкши; так что говорить он не стал, подержал рот открытым и снова закрыл, как было.
– Бензин, говорю. Тут его хоть жопой ешь... Бензин, бензин, ферштейн? – вода такая, но – горит. – Тетеря засмеялся. – Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Птички летят, колокольчики звенят... Цыгарку-то оставь мне, пока ты там того-этого.
– Еще чего!
– Ну и хрен с тобой. Фашист.
Хуже собаки эти перерожденцы, собаку обматеришь – ей и ответить нечего. Гав, гав – и весь ее ответ; стерпеть можно. Эти же говорят без умолку, пристают к людям. Сядешь в сани – сразу начинается: и дорога ему не такая, и переулок паршивый, и перекресток перегорожен, и государство неправильно управляется, и мурзы не с теми рылами, и что бы он с кем сделал вот ужо погоди дай ему волю, и кто виноват, и как он в древности с братаном пил, и что пили, и сколько могли выжрать, и что купил, и где отдыхал, и как рыбу удил у матери в деревне, и какой у ней двор был крепкий: свое молочко, свои яички, что еще надо; и какого кота задавил, и что всех их давить надо, чтоб знали, и с какими бабами шутки шутил, и как одна Генеральша без него жить не могла, а он ей: все, прошла любовь, не жди, не надейся, а она: нет, мое сердце разобьется, проси что хочешь; и что почем когда стоило, а послушать – так ничего не стоило, хватай да уноси; а еще замечания прохожим, а еще бабам и девушкам срамные выкрики, а опосля всего и выходит, что нет чтоб прямо ехать, а норовит кружным путем.
Теперь говорит: вода пинзин, – сама вода, а сама горит. Где же видано, чтоб вода горела? – никогда этого не бывало, и помыслить нельзя! Не сходится вода с огнем, нельзя им; вот разве когда люди стоят да на пожар смотрят, а в глазах у них, будто в воде, огонь плещет, отражается; а сами-то стоят столбом, замеревши как околдованные, – вот тогда да; ну дак это же морок, наваждение одно! Нету в природе указания такого, чтоб вода горела. Разве что пришли Последние Дни?.. – не может того быть, и думать не хочу... А другое, что год объявлен високосный. А, должно быть, так: знамения нехорошие, и метель что-то липкая, и в воздухе как бы гудит.
Отворил забухшую дверь; чмокнула, как поцелуй; за ней вторая: меж дверями сенцы у ней. Маленько постоял, склонив ухо; прислушивался. Балахон надевать не стал, хоть и положено: маленькое своеволие допустил; что ж... служба, конечно, государственная, но на всякой службе своему человеку, близкому али родственнику, послабление допускается.
Поколебался: крюк в сенцах оставить али сразу с собой взять? Тут ведь как: ежели крюк с собой внести, больной голубчик догадается и сразу в крик; а где крик, там и суета: кто об стол головой бьется, кто об тубарет али печку; помещение тесное, особо не развернешься, стало быть, в руке того размаху, свободы той нету. Это хорошо на воздухе науку отрабатывать, али сказать тренироваться; ведь как санитаров учат? – кукол больших нашьют-навертят, идолов из ветоши; вот на траве-мураве и отрабатываешь приемы-то: рывок от плеча, захват с поворотом, подтягивание али другое что. На воздухе оно легко идет, а в избе, али сказать в конкретных условиях, оно уж не так. Нет.
Перво-наперво, кукла: она ж по избе не бегает, верно? истошным голосом не вопит? за стол, за тубарет не цепляется? – брык, и лежит безмолвствуя, не внемля ничему, все как по-писаному, али сказать по инструкции. А голубчик – он живой, он суетится.
Это одна трудность. А другая – это вот, конечно, что помещение тесное. Это, прямо сказать, недосмотр. Недоработка.
Так что не всегда есть возможность соблюдать все государственные правила; отсюда и послабления; конечно, можно спорить, но – «суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет».
Бенедикт поразмыслил и оставил крюк в сенцах. Приотворил вторую дверь-то, всунул голову:
– Ку-ку-у! А кто к нам пришел!..
Ни звука.
– Варвара!..
