Дань псам. Том 2 Эриксон Стивен
Сирдомин брел по сумрачной дороге. Тропа меж призраков — их слишком много для воображения, и ему кажется, что еще слышны предсмертные вопли, крики боли, отчаянные призывы к матерям и любимым. Когда он минует это место, кто услышит призывы? Никто. Понимание тяжко уязвляло его. Духи будут взывать к себе самим, вопли не услышанными падут в прибитую росой траву.
Он вышел к свету утра, словно пробив какую-то завесу, и сразу был согрет. Поднялся на пригорок, к беспорядочному лагерю. Он специально одел старый доспех — это некий вид наказания, самобичевания. Ему нужно было выказать вину прилюдно, откровенно, оставив себя без защиты и помощи. Он ежедневно совершал такое паломничество, хотя отлично понимал: от некоторых грехов не очиститься никогда, искупление — всего лишь иллюзия.
Со всех сторон взоры впивались в него, поднимавшегося к огромной куче сокровищ. Такое богатство может принадлежать лишь мертвецу, не способному бросить на него алчный взор, не страдающему под ужасным проклятием, днем и ночью ощущая могучее давление. За ним следили взоры суровые, полные ненависти, презрения, иногда и желания убить. Неважно. Он понимал все эти чувства, их чистоту.
Кольчуга звенела о бедра, железные чешуйки лязгали. Он подходил все ближе. Драгоценные дары уже скрылись под новыми, более скромными приношениями — именно они исполнены для Сирдомина священного значения. Они по сути гораздо дороже золота. Жертву можно оценить по величине искупленного страдания; только такую ценность можно принимать в расчет.
В утреннем свете он уже мог разглядеть мерцание медяков, блеск гладко отполированных разноцветных камней. Видел кусочки керамики, следы золотых веков древних культур. Растрепанные перья, связки фетишей на кожаных веревках, тыквы — погремушки, которыми просили благословения для новорожденных или больных детей. Тут и там черепа недавно умерших — он знал, что это новый культ, восхваляющий Т’лан Имассов, склонивших колени перед Искупителем и ставших его бессмертными слугами. Сирдомин знал также, что истина глубже и поразительнее, что Т’лан Имассы могли обещать служение лишь женщине, известной как Серебряная Лиса. Нет, они склонялись из благодарности.
Эта мысль все еще заставляла его дрожать, порождая в душе изумленный вздох свидетеля чудес.
Но черепа все же казались ему почти богохульством.
Он ступил на тропинку, превратившуюся почти в колею, и подошел еще ближе. Прочие пилигримы клали свои дары и отходили, огибая его и робко оглядываясь. За спиной Сирдомин слышал шаги еще большего количества людей, ропот согласных молитв, тихое пение, словно на гребне волны несшее его к кургану.
Дойдя до его неровного края, он встал чуть в стороне от суеты главного подхода и опустился на колени перед капищем, опустив голову и закрыв глаза.
Он слышал, как кто-то ходит мимо, слышал тихое дыхание — и ничего больше.
Сирдомин молился безмолвно. Одна и та же молитва, каждый раз, каждый день.
«Искупитель, я не прошу благословения. Мне никогда не получить искупления, ни от тебя, ни от себя самого, ни от кого иного. Искупитель, я не приношу даров к твоему кургану. Я приношу лишь себя. Поклонники и паломники не желают слышать о твоем одиночестве. Они куют доспехи против человеческого, чтобы сделать тебя богом. Но когда-то ты был смертной душой. Потому я приношу лишь один дар — свое общество. Жалкая компания, понимаю. Но это все, что у меня есть, все, что могу отдать.
Искупитель, благослови пилигримов вокруг меня.
Благослови их миром в нуждах повседневных».
Открыв глаза, он медленно встал на ноги.
Сзади раздался женский голос: — Пленник Ночи.
Вздрогнув, он не решился поднять глаз. — Я не наделен таким титулом.
В голосе послышалась какая-то насмешка: — Тогда Сирдомин. Мы часто говорим о тебе по ночам, вокруг костров.
— Я не бегу вашей злобы. Если однажды меня убьют — быть по сему.
Всякое веселье попало из женского голоса, ставшего хриплым: — Мы говорим о тебе не со злобой. Благослови Искупитель!
Он озадаченно поднял глаза и удивился, увидев лицо юное, довольно пухлое (голос казался ему старческим, почти дребезжащим). Черные коротко обрезанные волосы блестели над плечами. Широко раскрытые глаза были темными, морщинки в уголках образовались не по возрасту рано. Домотканый шерстяной халат без пояса распахнулся, показывая льняную блузку с глубоким вырезом — он мог видеть и грудь, и выпирающий животик. Судя по размеру груди, она не была беременной — просто еще не избавилась от детской округлости.
Она встретила его взгляд стыдливой улыбкой, снова удивив. — Мы зовем тебя Пленником Ночи из уважения. Мы рассказываем о тебе всем приходящим. Благодаря этому тут нет краж, насилия и прочих бесчинств. Искупитель избрал тебя хранить детей своих.
— Неправда.
— Может быть.
— Я слышал, что паломники не испытывают бед у Великого Кургана.
— Теперь ты узнал, почему.
Сирдомин онемел. Он не понимал, что можно сказать на подобное. Это безумие. Это… несправедливо.
— Разве не Искупитель показал нам, — продолжала женщина, — груз наших бремен? Он показал, что мы должны принимать ответственность всей душой и стоять перед ней смело, открыто и доброжелательно.
— Я не знаю, что показал Искупитель. Кому бы то ни было. — Его тон был суровее, чем ему хотелось бы. — У меня достаточно своих тягот. Я не приму ваши… я не стану отвечать за твою безопасность, как и за прочих пилигримов. Это… это… «Не то, за чем я пришел!» Ему хотелось выкрикнуть это вслух. Однако он отвернулся и начал возвращаться к главному подходу.
Паломники разбегались с его пути, усугубляя гнев.
Через лагерь — глаза устремлены на тьму впереди, он желает снова оказаться в ее объятиях. В городе. Сырые серые стены, грязь на мостовых, дымная пещера таверны и круг жалких испитых лиц — да, назад в родной мир. Туда, где от него ничего не требуют, ничего не просят, ничего не ожидают сверх сидения за столом, вином и игрой, бесполезным состязанием.
На дорогу, в водоворот голосов бессмысленных духов. Сапоги стучат по камням.
«Проклятые дураки!»
Вдоль всего пути, ведущего ко рву Цитадели, лежат окровавленные тела. Что-то ужасное творится в северном небе. Тусклые полосы — словно сошедшая с ума радуга — расползаются, пожирая темноту. Что за боль повисла в спертом воздухе? Что рождается, сотрясая саму вселенную?
Эндест Силан, простой служка Храма Матери Тьмы, шатался, огибал тела, перешагивал кровавые лужи, спеша к Внешним Вратам. С их острой арки он сможет увидеть город — крыши, подобные зубьям бесчисленных механизмов, машин, движущих небесами и всем творением. Таков был Харкенас, Первенец всех городов. Но небеса изменились. Совершенная машина сущего сломалась — взгляните в небо!
Город дрожал, крыши перекосились. Завыл ветер, глас множества огненных бурь. Все озарилось пламенниками молний.
«Покинуты. Мы покинуты!»
Он дошел до врат, прислонился к опоре и вцепился в лицо, пытаясь очиститься от слез. Верховная Жрица, жестокая поэтесса, визжала в нефе Храма, визжала словно женщина, которую насилуют. Остальные — все женщины — одинаково извивались на мраморном полу, содрогаясь в лежачем танце мрачной чувственности. Жрецы и служки — мужчины пытались успокоить судорожные движения, заглушить крики, рвущиеся из воспаленных глоток, бормоча бесполезные утешения… а потом один за другим начали отходить, как будто плиты пола стали скользкими. Женщины скользили в так называемом Нектаре Экстаза — нет, ни один мужчина уже не мог видеть происходящее иначе, отрицать истину.
Они сбежали. Их терзал ужас — но разве не примешивалась к нему зависть?
Началась гражданская война, воспламенив все подобно небесным бурям. Семьи распадались повсюду — от Цитадели до скромных домов и общин. Кровь Анди залила Харкенас, и спасаться было некуда.
За ворота. Когда отчаяние уже душило Эндеста Силана, он увидел ЕГО приближение. Из нижней части города. Его руки покрыты черной блестящей чешуей, его обнаженная грудь защищена природной броней. Кровь Тиам бушует в венах, даря жизнь и соединяясь с магией хаоса; глаза сверкают яростной волей…
Эндест пал на колени перед Аномандером: — Владыка! Мир рушится!
— Встать, священник, — отвечал тот. — Мир не падет. Ты мне нужен. Идем.
Он прошел мимо, и Эндест обнаружил, что вскочил на ноги, ибо воля Лорда Аномандера ухватилась за сердце железной перчаткой, потащив его вслед за воителем.
Он провел рукой по глазам. — Владыка, куда мы идем?
— Храм.
— Нельзя! Они сошли с ума… женщины… Они…
— Я знаю, что поразило их.
— Верховная Жрица…
— Мне не интересна. — Аномандер помедлил, оглянувшись. — Назови свое имя.
— Эндест Силан, аколит третьей ступени. Владыка, умоляю…
Но воитель уже шагал, заставив Силана замолчать одним движением когтистой, чешуйчатой руки.
— Преступление сего дня, Эндест Силан, лежит на самой Матери Тьме.
Именно в этот миг юный служка понял, что замыслил Лорд. О да, Аномандер нуждается в нем. Его душа — «прости меня Мать!» — откроет путь, поведет владыку по Незримой Дороге.
И он предстанет перед ней, да. Высокий и суровый. Сын, ничего не боящийся. Ни ее, ни своего гнева. Буря… о, буря только начинается.
Эндест Силан одиноко сидит в своей комнате. Стены ее толсты и глухи, слово стены склепа. Крошечная масляная лампа стоит на столе — свидетельство плохого зрения, пятна Света на душе, пятна столь древнего, столь глубоко въевшегося в покрытое рубцами сердце, что кажется ему тугим как кожа.
Он стар и получил привилегию ворошить старинные воспоминания, воскрешать в потрепанной плоти юность — то время, когда боль еще не грызла суставы, когда хрупкие истины еще не ослабили скелет, сделав его сутулым и хромым.
— Держи путь открытым, Эндест Силан. Она взъярится на тебя. Она попытается изгнать меня, закрыться. Держись. Не отступай.
— Но, владыка, я посвятил ей жизнь.
— Какой в ней прок, если она не отвечает за собственные дела?
— Она создала нас всех, Лорд!
— Да. И ответит за это!
Юность — время резких суждений. Огонь гаснет с течением лет. Гаснет сам собой. Мечты о спасении засохли на стеблях; кто посмеет оспорить жестокую правду?
Они прошли цитадель, полную мертвецов — сломанных, выпотрошенных. Подобно их лопнувшим чревам, трения, соперничество, вражда не могли удержаться внутри. Хаос породил кровь и дикость, и загорелись глаза тех, кто недавно играл на арфах и лютнях. Дураки выстроились в очередь. Дураков всегда хватает. Дураки идут за тем, кто первым призовет их. Так Эндест шел красными коридорами, смердящими смертью залами в двух шагах за спиной Аномандера.
— Могу я спросить, Эндест Силан?
— Можете, Лорд.
— Выстоишь?
— Выстою.
— Ты будешь ждать меня в тот день?
— В какой день, Лорд?
— День в самом конце, Эндест Силан. Ты будешь ждать меня в тот день?
— Я сказал, что выстою, владыка, и поэтому выстою.
— Тогда держись, друг. Держись. До того мига, когда придется предать. Не протестуй, Эндест. Ты узнаешь этот миг, ты сразу узнаешь его.
Только это сохраняло ему жизнь. Так он сам подозревал. Тревожное ожидание, столь долгое, что успело затвердеть и покрыться коростой почти бесконечных столетий.
«Скажи, Эндест, что ворочается в Великом Кургане?»
«Владыка?»
«Это Итковиан? Мы действительно стали свидетелями рождения нового бога?»
«Не знаю, владыка. Подобные истины закрыты от меня». «И сам я закрыт для них. С того дня в Храме».
«Ах да. Я забыл. Извини, старый друг. Может, лучше поговорить со Спинноком. Возможно, требуется тихое расследование».
«Он послужит вам как всегда, Лорд».
«Да. Одно из моих бремен».
«Владыка, вы выдержите все».
«Эндест, ты плохой лжец».
«Да, владыка».
«Итак, пусть будет Спиннок. Когда встретишь его, пошли ко мне. Спешки нет. Когда у него будет свободное время».
«Владыка, ожидайте его вскоре».
Тогда Аномандер вздохнул, да и какой другой ответ был возможен? «Я тоже ваше бремя, Лорд. Но лучше не говорить вслух.
Глядите же, Лорд. Я все еще жду».
Ослепительный свет лился из раскрытых дверей храма, прокатываясь по площади волнами потопа; его сила была такова, что трупы шевелились, молочно-белые глаза смотрели с дергающихся голов.
Когда они вышли на пустое пространство, свет залил их до подбородков. Он оказался на удивление холодным. Эндест Силан узнал ближайших мертвецов — Анди. Жрецы, что ждали слишком долго и были захвачены взрывом, которого бежавший по коридорам Цитадели Эндест не увидел, но ощутил. Последователи разных фракций. Сильхаса Руина, Андариста, самого Аномандера, Дретденана, Хиш Туиллы и Венута Дегаллы… о, эта площадь, эти освященные камни видели много схваток. «В родах будет кровь. В смерти будет свет». Да, это был день и рождения и смерти, и крови и света.
Они подходили все ближе к дверям храма, осторожно, наблюдая за волнами света на пороге. Он изменил оттенок, словно запачкавшись о Черное дерево, но сила угасала. Эндест Силан ощутил внутри присутствие. «Кто-то ждет. Нас».
Верховная жрица? Но ее присутствия аколит не ощущал.
Аномандер сделал первый шаг по каменной лестнице.
И был задержан. Ее голос заполнил их.
«Нет. Берегись, Аномандер, любимый сын. Кровь Анди не должна создавать новые миры. Пойми меня. Ты и твои родичи больше не одни. Вам уже не дана свобода вести игры порока. Есть и… другие».
Аномандер ответил: — Мать, ты воображаешь, что удивила меня? Что я устрашен? Этого недостаточно — быть только матерью, создавать, не держа никого в объятиях. Отдавать столь многое, только чтобы получить в награду нас — убийц и предателей.
«В тебе новая кровь».
— Да.
«Сын мой, что ты наделал?»
— Как ты, Мать, я решил принять перемены. Да, есть и другие. Я чую их. Будут войны между нами, и я объединю Анди. Сопротивлению конец. Андарист, Дретденан, Ванут Дегалла. Сильхас бежит, как и Хиш Туилла, и Маналле. Гражданская рознь окончена, Мать.
«Ты убил Тиам. Сын мой, ты представляешь, что сотворил? Сильхас Руин бежит, о да. Но куда именно, как ты думаешь?! Новорожденные, другие — какой запах влечет их сейчас, какой вкус силы хаоса? Аномандер, в убийстве ты искал путь к миру. Но ныне течет кровь, и мира не будет уже никогда.
Я отвергаю тебя, Аномандер от крови Тиам, Драгнипурейк. Я отвергаю всех первых детей. Вы будете скитаться по мирам, лишенные цели. Ваши деяния ничего не дадут вам. Ваши жизни будут длиться бесконечно. Тьма — сердце мое — закрыта для вас, для всех вас».
Аномандер стоял недвижимо, а Эндест Силан кричал за его спиной, падая на колени от необоримого ужаса. Рука силы проникла в него, вырвав нечто, и пропала — нечто, да, то, что он однажды решится назвать вслух. Надежду.
Он смотрел на трепещущий огонек лампы. Он удивлялся, почему отчаяние так легко заменилось преданностью, словно передача отчаяния другому, избранному вождю, избавляла его от всех возможных причин для боли. Преданность, да. Обмен, в котором каждый что-то отдает. Один — волю, другой — свободу.
Один — волю.
Другой…
Меч из железа с примесью меди, клинок длиной в руку был выкован во Тьме, в самом Харкенасе. Он был единственным фамильным достоянием Дома Дюрав и знал троих владельцев со дня изготовления в Кузнице Хастов; но от троих предков, носивших его до Спиннока, не осталось ничего — ни потертостей на роговой рукояти, неудобных следов чужой руки, ни дополнительных витков проволоки, улучшающих баланс, ни даже следов заточки на лезвии. Казалось, оружейник сделал меч специально для Спиннока Дюрава, рассчитывая именно на его особенности, вкусы и стиль фехтования.
Поэтому он видел в предках самого себя; меч казался ему непрерывным, неизменным — но в себе он видел последнего из рода. Однажды — возможно, очень скоро — какой-то незнакомец склонится и вытянет меч из мертвых пальцев, поднимет, чтобы разглядеть получше. Лезвие узорочного железа, почти алые острия — одно прямое, второе чуть изогнутое. Незнакомец прищурится, разглядывая мелкие знаки вдоль бороздки. Станет гадать, что означают иноземные письмена. Или не станет.
Оружие станет драгоценным трофеем — или будет продано на грязном рынке — или повиснет в ножнах у бедра или на перевязи, сохранив свое назначение — брать жизнь, проливать кровь, вырывать души из смертных тел. Поколения носителей станут проклинать неудобный захват рукояти, странные выемки и некогда превосходную заточку, которую не сможет восстановить никакой местный кузнец.
Для Спиннока был невыносим образ меча потерянного, скрытого от глаз высокой травой — защитный слой масла стекает, сбивается пылью — ржа пятнает лезвие, словно открытые язвы… пока меч, подобно мокрым гнилым костям последнего владельца, не утонет в почве, разрушаясь и превращаясь в черную, корявую, бесформенную массу.
Сев на кровати и положив оружие на колени, Спиннок Дюрав втер последние капли смазки в железо, наблюдая, как оживают знаки, просыпается скромная древняя магия, защищающая металл от коррозии. «Старые чары медленно теряют силу. Как я сам».
Улыбнувшись, он встал и вложил клинок в ножны, повесил кожаную перевязь на крючок у двери.
— Одежда не добавляет правоты, Спин.
Он обернулся и увидел женщину, развалившуюся на одеяле раскинув руки и широко раздвинув ноги. — Вернулась.
Она хмыкнула. — Какая наглость. Мое временное… отсутствие не имеет к тебе никакого отношения. Сам понимаешь.
— Никакого?
— Ну, почти. Ты знаешь — я хожу во Тьме, и когда она охватывает меня, я захожу очень далеко.
Он долго молча смотрел на нее. — Действительно далеко.
— Да. — Верховная Жрица села, поморщившись от боли пониже спины, и потерла досаждающее место. — Помнишь ли, Спин, как легко все давалось раньше? Юные тела, казалось, сделаны ради одного — Красоты, завязанной тугим узлом нужды. Как мы показывали нетерпение, как прихорашивались, словно цветки хищных растений… Как это делало каждого из нас самым важным на свете — для себя — ведь узел нужды и соблазна соблазнял вначале нас самих, а уж потом других. Было так много других…
— Говори за себя, — засмеялся Спиннок, хотя ее слова коснулись чего-то глубоко в душе (намек на боль, на которую не нужно обращать внимания — так говорил он себе, сохраняя небрежную ухмылку и подходя ближе к кровати). — Путешествия в Куральд Галайн были так долго запретны для тебя, что ритуалы открытия лишились всякого смысла. Кроме примитивного удовольствия секса.
Она изучала его сквозь прикрытые веки. — Да.
— Значит, она простила нас?
Смех был горьким: — Ты говоришь так легко, словно это ссора между дальними родственниками! Как ты можешь, Спин? Нужна половина ночи, чтобы решиться вымолвить такие слова!
— Похоже, возраст сделал меня нетерпеливым.
— После той пытки, которой ты меня подверг? У тебя терпение мха.
— Надеюсь, я поинтереснее мха.
Женщина сдвинулась на край, опустила ноги и зашипела, ощутив холод пола. — Где мои одежды?
— Огонь твоей страсти превратил их в пепел.
— Тогда… принеси их, прошу.
— Так кто нетерпелив? — Он поднял комок жреческих одеяний.
— Видения стали еще более… зловещими.
Он кивнул и отдел ей одежду.
Жрица встала и скользнула в рукава платья. Потом бросилась ему в объятия. — Спасибо, Спиннок Дюрав, за снисхождение к моим… нуждам.
— Ритуал нельзя отвергнуть, — ответил он, касаясь ее коротких, полуночно-черных волос. — Неужели ты думала, что я смогу отказать тебе в таком требовании?
— Я устала от жрецов. Им скучно, почти все вынуждены пить мерзкие травы, чтобы пробуждать кое-что к жизни. Мы теперь чаще обслуживаем себя сами, а они лежат, беспомощные как гнилые бананы.
О засмеялся, отошел, ища свою одежду. — Бананы, да. Необыкновенные фрукты, награда за жизнь в этом странном мире. Бананы и келик. Однако твои описания пробудили во мне необыкновенно аппетитные образы.
— Согласна. Еще раз спасибо, Спиннок Дюрав.
— Хватит благодарностей, умоляю. Иначе мне придется произнеси свои благодарности, соревнуясь в велеречивом пафосе.
На это она улыбнулась. — Прохлаждайся тут, Спиннок, пока меня нет.
— Новая часть ритуала?
— Стала бы я просить так умильно ради ритуала?
Когда она ушла, Спиннок Дюрав оделся, думая о собственном ритуале — служении мечу, словно любовнику, которому он напоминает: женщина, с которой он занимался любовью, всего лишь отвлечение, временная утеха, ибо в сердце его таится одна истинная любовь, достойная воина.
Верно, абсурдный ритуал, воистину жалкое заблуждение. Но так мало осталось того, за что можно держаться… Тисте Анди жадно и яростно хватаются за все, что имеет смысл, пусть сомнительный или откровенно нелепый.
Одевшись, он вышел.
Его ждет игра. Мрачный взор Сирдомина напротив; искусно сделанные, но по сути мертвые куски кости, дерева и рога на столе между ними. Призрачные, ненужные игроки.
Когда игра закончится, когда определятся победитель и неудачник, они посидят еще, попивая из одного кувшина; Сирдомин начнет говорить, ничего не называя своими именами, начнет скользить словами по краю того, что его тревожит. Будет двусмысленно намекать и уклончиво оправдываться. Спиннок понимает лишь, что его тревоги имеют некое отношение к Великому Кургану к северу от Черного Коралла. Недавно он отказался пойти туда, совершить привычное паломничество, что заставило Спиннока подозревать: этот человек теряет веру, готовится впасть в полное и ужасное отчаяние. Тогда все, что нужно Спинноку от друга, истлеет и умрет.
Где тогда искать надежду?
Он вышел на темные улицы, направился к таверне, гадая, может ли он что-то сделать для Сирдомина? Мысль заставила его замедлить шаги, потом и изменить направление. Вниз по аллее, на которой дома с каждым шагом становятся ниже, мимо пестро раскрашенных — когда-то — дверей. Кто ныне станет тревожиться о цвете в вечной Ночи?
Подойдя к одной двери, выщербленная поверхность которой была покрыта грубыми значками и рисунком Великого Кургана. В центре была вырезана открытая ладонь.
Когда рождается вера, жрецы и жрицы появляются с быстротой плесени на хлебе.
Спиннок застучал в дверь.
Она почти немедленно приоткрылась. Он увидел в щели широко раскрытый глаз. — Я должен с ней поговорить.
Дверь заскрипела, открываясь. В коридоре стояла, делая реверансы, девушка в грубой тунике. — Ло… лорд, — заикнулась она, — она наверху… поздно уже…
— Неужели? И я не лорд. Она не спит?
Девушка неохотно кивнула.
— Я не займу много времени. Скажи — это воин Тисте Анди, которого она встречала на развалинах. Она собирала дрова. А я… ничего особенного не делал. Иди, я жду.
Девушка поспешила вверх, перепрыгивая через ступеньку, сверкая грязными пятками.
Он услышал, как дверь открылась, закрылась и распахнулась снова; девушка показалась наверху лестницы. — Идите! — прошипела она.
Ступени заскрипели под ним.
Жрица — ветхая годами и чрезвычайно жирная — сидела в плюшевом (некогда) кресле у заваленного побрякушками алтаря. Слева и справа светились оранжевым сиянием жаровни, над ними поднимались струйки густого дыма, уже скопившегося под потолком. Глаза старухи, мутные от катаракты, тускло отсвечивали.
Когда Спиннок вошел в комнатушку, девушка ушла, закрыв дверь.
— Ты пришел не для того, — сказала жрица, — чтобы принять новую веру, Спиннок Дюрав.
— Не припоминаю, что называл свое имя.
— Все знают единственного из Тисте Анди, снисходящего до общения с нами, подлыми людишками. Есть еще один, торгующийся на рынках — но ты не Эндест Силан, который сражался бы с каждой ступенькой, сгибаясь и чуть не падая под собственным весом.
— Болтовня мне досаждает.
— Понятное дело. Чего тебе нужно, воин?
— Я хотел кое о чем спросить. Нет ли кризиса среди верующих?
— А. Ты говоришь о Сирдомине, недавно лишившем нас помощи.
— Лишившем? Неужели? И какой помощи?
— Это не твое дело. И не Тисте Анди, не Сына Тьмы.
— Аномандер Рейк правит Черным Кораллом, Жрица, и все Тисте Анди служат ему.
— Великий Курган стоит вне Ночи. Искупитель не склоняется пред Сыном Тьмы.
— Я беспокоюсь за друга, жрица. Вот и все.
— Ты не сможешь ему помочь. Как он не может помочь нам.
— Так что за помощь вам нужна?
— Мы ждем, чтобы Искупитель покончил с бедами верующих.
— И как Искупитель сможет это сделать, если не через смертных избранников?
Она склонила голову набок, словно удивившись вопросу, а потом улыбнулась: — Спроси друга, Спиннок Дюрав. Когда игра будет окончена и твой Лорд снова победит, вы закажете пива. Вы двое — похожие друг на друга даже сильней, чем тебе кажется — будете пить, находя облегчение в общении.
— Твои познания меня тревожат.
— Искупитель не страшится Тьмы.
Спиннок вздрогнул, шире раскрыл глаза: — Принять горе Т’лан Имассов — одно дело, Жрица. Но Тисте Анди… у Искупителя, наверное, нет страха, но его душа пробудилась к мудрости. Жрица, пусть твои молитвы будут ясными. Тисте Анди — не для Искупителя. Бог он или нет, соединение с нами его уничтожит. Полностью. «И, клянусь дыханием самой Матери, уничтожит и нас тоже».
— Сирдомин ждет, — ответила она, — и удивляется, зная твою пунктуальность.
Спиннок Дюрав помедлил, потом кивнул. «Будем надеяться, что у бога мудрости побольше, чем у его жрицы. Будем надеяться, что сила молитв не склонит Искупителя к поспешному желанию протянуть руки слишком далеко, коснуться того, что может его только убить. Новообращенным слишком часто свойственна неуемная пылкость».
— Жрица, твое заявление, будто Курган лежит вне ответственности Лорда — ошибочно. Если пилигримам нужна помощь, Сын Тьмы даст ответ…
— …тем самым предъявив права на то, что ему не принадлежит.
— Ты не знаешь Аномандера Рейка.
— Нам ничего не нужно от твоего Лорда.
— Возможно, я смогу помочь?
— Нет. Уходи, Тисте Анди.
Ну что же, он попытался. Разве нет? Он не надеялся выведать больше у самого Сирдомина. Возможно, требуются более энергичные усилия. «Нет, Сирдомин — человек скрытный. Предоставь его себе. Следи и жди. Как положено другу».
Если посчитать, что идет он от ближайшего побережья, одинокий путник на равнинах северного Ламатафа успел пересечь сотню лиг диких прерий. Тут нет пищи, ведь охота на скудную, наделенную быстрыми ногами дичь трудна. Он худ… но ведь он всегда был худым. Тонкие седые волосы распущены и вьются за спиной. Борода сивая, грязная и в колтунах; светлые, как лед, глаза остры, как у любого дикого зверя равнины. Длинная кольчуга звякает о голени при каждом шаге. Отброшенная им тень узка, словно лезвие меча.
В безоблачном небе кружат орлы или вороны, кажущиеся крошечными точками. Следят за его одинокой фигуркой — или просто носятся в синей пустоте, отыскивая на просторах слабых или умирающих животных.
Но этот человек не слаб и отнюдь не умирает. Он идет с целеустремленностью фанатика, безумца. Безумие, мог бы возразить он, не свойственно душе, наслаждающейся миром — каждым холмиком, клочком травы, слоями старого морского песчаника, пробивающимися сквозь тонкую кожицу лишайников и хрупких мхов. Обманчивыми столбами теней, что перемещаются вслед бредущему по небу солнцу. Звуками собственного дыхания — доказательством, что он еще жив, что мир еще не схватил его, не сломал, не высосал тепло из древней плоти. Безумие возникает лишь из внутренних бурь — а душа Каллора, Верховного Короля, великого императора дюжины ужасных империй, пребывает в покое.
В данный миг. Но что важно, кроме данного мига? Единственное мгновение, тянущееся от прежнего к следующему, снова и снова, прочное и надежное, как каждый его шаг, как грунт, ссыпающийся с подошв вытертых сапог. Чувства утверждают реальность, и ничто иное не важно. Никогда не будет важно.
Человек покоя, о да. Если он некогда правил жизнями сотен тысяч, до конца используя их жалкое, бесполезное бытие; если он однажды единственным жестом обрек на смерть армию в пятнадцать тысяч человек, уже сдавшуюся ему; если он восседал на тронах из золота, серебра и оникса, скапливая богатства в количествах, лишающих их всякого смысла и ценности… что же, все, что осталось от славы прошлого — сам этот человек, его меч, его доспехи, горсть старинных монет в карманах. Бесконечные измены, море лиц, которые за столетия сделались смутными и расплывчатыми — только алчные, завистливо блестящие глаза всё стоят перед внутренним взором. Полотнища дыма и огня, слабые крики умирающих людей, когда его империи гибли одна за другой. Хаос жестоких ночей, в которые он бежал из очередного дворца от толп столь мстительных и огромных, что даже Каллор не мог перебить всех — хотя хотел, так хотел… Никакая картина прошлого не отзывается в душе горечью. Здесь, в пустошах, на которые никто не предъявляет прав, он обрел мир.
Его истины неколебимы; а если кто-то вылезет из-под земли и бросит вызов его уверенности — что же, он порубит его на куски. Улыбаясь, показывая врагу всё свое спокойствие.
Слишком много веса придают истории, как полагал Каллор. Личной истории. Истории народов, культур, стран. Зачем пялиться на прошлые ошибки и неудачи, выносить суждения, если единственной наградой станет сожаление? Ба! Сожаления — убежище дураков, а Каллор не дурак. Он исчерпал все свои амбиции, высосал их досуха, оставив бледную шелуху, тусклое убеждение: мало что в мире стоит его усилий. Награды эфемерны; нет, бесполезны. Любой император в любом мире, во все времена, быстро начинает понимать, что гордый титул и вся сила не приносят радости. Даже излишества и безнаказанность надоедают. Лица умирающих и пытаемых… да, они одинаковы, все искажены тупой гримасой, не дающей откровения. Последний вздох не приносит открытия тайн, ответов на главные вопросы. Нет, они попросту замыкаются, дергаясь от боли при каждом движении палача, выпучивают глаза, и в последний миг их жизни Каллору удается прочитать в глазах что-то…до ужаса банальное.
Да, отныне его враг — банальность. Царство безмозглых, гордая башня глупцов. Не нужно было быть императором, чтобы все понять. Изучите лица людей, окруживших перевернувшуюся повозку — как они вытягивают шеи, чтобы бросить один взгляд на кровь, сломанные ноги, насладиться случайной трагедией, разбавляющей чернильные колодцы их скучных жизней. Поглядите на этих стервятников горя, а потом говорите о гуманизме, о благородном и высоконравственном человечестве. Неразличимо для кондоров или воронов, Каллор скривил губы в унылой ухмылке, словно подражая лицу трагически погибшего идиота, пришпиленного колесом повозки…Он хочет хоть что-то запомнить перед смертью — но все, что ему досталось, это лица зевак. Он думает: «О, поглядите на себя. Такие банальные. Такие… банальные!»
Спугнутый заяц выскочил из куста в двадцати шагах впереди; левая его рука резко поднялась, нож мелькнул воздухе, поймав зайца в прыжке и заставив перекувыркнуться перед падением. Изменив направление, он подошел и встал над жалким неподвижным телом, поглядел на мелкие капли крови. Нож засел по рукоять, пройдя над бедром. Кишки разрезаны, плохо. Грязь.
Он присел, извлек нож, потом быстро разрезал брюхо, вытащив теплые внутренности. Поднял блестящий клубок, поглядел…и прошептал: — Банально.