Проклятая картина Крамского Лесина Екатерина
Любовницей?! Нет, такому не бывать… женой… Кого еще назвать женой, как не ту, которая и без того владеет и сердцем, и душой? Мысль, нелепая по сути своей – разве позволят ему, будущему графу, жениться на холопке? – меж тем прочно угнездилась в его голове.
Невозможно сие.
– Я не позволю тебя обидеть… – Он целовал нежные ручки, которые дрожали, не то от прикосновений, не то от страха, что Давид позволит себе больше, чем эти, уже не невинные, поцелуи. – Я куплю тебе дом… Ты ни в чем не будешь нуждаться…
Он уговаривал и сам почти верил, что не расстанется с ней до конца жизни.
Жена?
Что жена… У матушки есть на него планы, и знакомые имеются, и подруги с дочерями на выданье, скучные томные девицы, которые почему-то считаются удачной партией.
Амалия…
Ах, Амалия… Он ничего-то ей не обещал, как и она ему… Всего-то навсего подруга детства. И пусть матушка не единожды намекала, что в нынешних обстоятельствах дружба эта сердечная уже лишь дружбою простой не выглядит, а являет собой залог будущего Давида счастия… и он не возражал. Уж если на ком и жениться, то на той, которую знает едва ль не с младенческих лет, однако… Разве ведомо ему было, что он встретит истинную свою любовь?
И как ее предать?
Амалия поймет. Она писала письма, пространные, веселые, рассказывая обо всем, что случалось в тихих столичных омутах. И за словами ее слышалась насмешка, порой и вовсе сарказм, неожиданный для девицы ее лет.
Она ждала.
И если бы не Матрена… Пожалуй, Давид сделал бы предложение Амалии нынешнею осенью. Он не сомневался, что предложение это было бы принято благосклонно.
И матушка порадовалась бы, но…
Как оставить Матрену?
А забрать в Петербург… он способен выкупить ее у тетки. Увезти. Даже против ее воли увезти… Почему нет? Дом снять… Нет, приобрести, чтобы уж не рушить свое слово. Он поселит ее, естественно, не в центре, потому как это столь же невозможно, как и свадьба их, но… ей и того будет довольно. Что она видела в жизни, кроме этого вот поместья, в котором заперта, словно в клетке?
Он утешит ее нарядами.
Женщины падки на подарки… Купит драгоценности… Будет баловать… А жена… что жена, жены у многих имеются… и никто не осуждает мужчину, если он ищет утешения от неудачного брака. Главное, соблюдать осторожность.
Давид убеждал себя, но… не получалось.
Он смотрел в темные глаза Матрены, говорил про дом, про деньги… про то, что не волен над собой… и глаза эти наполнялись слезами.
Руки холодели.
Матрена уходила… Она не возвращалась, пусть и ждал Давид у лестницы, ставшей местом скорых их свиданий, до утра… и на следующий день была холодна, равнодушна.
Ложь.
Он же чувствует любовь… видит…
– Ох, Матренка, бить тебя некому. – Аксинья в кои-то веки не делом занималась, а чаевничала. Чай внизу затевали к вечеру, когда усадьба успокаивалась. Ставили самовар, старый, служивший не один десяток лет, но все одно крепкий. Топили его щепой да шишками, и вар получался особый, со смолистым ароматом. Правда, варили не чайный лист, дорогой по нынешним временам, а смесь из ароматных трав да вишневых темных веточек.
Аксинье этот чай был весьма по нраву. Она наливала темный напиток в чашку, а из чашки – в блюдце, которое, хозяйке уподобляясь, ставила на растопыренную пятерню. Так и сидела, ждала, пока чай остынет.
Нынешний вечер был тихим.
Стрекотали сверчки, где-то в подполе шубуршалась мыша, но ленивый дворовый кот, развалившися у стены, делал вид, будто не слышит ее. Беспокоила Аксинью только сестрица младшая, бедовая… Вот уж наградил господь девку смазливою рожей, а ума недодал… и оттого в голове ее, кудельками украшенной, мысли бродят не те, неправильные.
И мысли сии до добра не доведут.
Аксинья сестрицу свою хорошо знала, пусть и мнилося той, что старшая – дурновата и день-деньской при кухне сидит. Так оно и при кухне кому-то быть надобно. Работа нелегкая, но какая уж есть. Зато сытная да теплая.
Чего еще желать?
Аксинья, ежель подумать, кругом счастлива была. Помнила она и мамку свою, на хозяйстве убивавшуюся, и батьку, и сестриц с братовьями, которые то рожалися, то мерли… Помнила и не желала возвращаться в ту, прошлую жизнь, почитая усадьбу барынину величайшей своей удачей. Да и то, кухарка-то барынина годами не молодеет, стало быть, годков через сколько-то да на покой попросится… и потому учит Аксинью премудростям всяким, повторяя, что та ответственная и к готовке пригодная…
Вот и ладно.
Не надобно Аксинье жизни иной. А сестрица полагает, будто бы Аксинья глупа… Сама-то она в мечтаниях пустых, в надеждах… Только зряшние те надежды. Неужто и вправду она решила барина окрутить? Он-то, по всему видать, до женского полу слабый и за Матренкою не прочь был бы поволочиться, да она не даеть…
Дразнит только.
– Отстань. – Ныне Матрена сердита и злости не скрывает… Мечется по кухне, щиплет себя за щеки, чтоб румяней стали, губы кусает.
– Увидишь, – остановилась она подле сестрицы. – Он меня отсюда увезет!
– Может, и так. – Аксинья давно уж с сестрицею не спорила. Иные-то полагают Матрену хорошей, вежливая она, обходительная, всем-то улыбается, да только сие – сахар, который поверху. Чуть сковырнешь, и горечь повылезет. Но кому скажешь?
Не поверят, решат, будто бы Аксинья сестрице завидует.
– Мы уедем в столицу…
– И будешь ты столичной гулящей девкой. – Аксинья чай прихлебнула, сухариком закусила… На завтре барыня булок пожелала, чтоб пышных и с изюмой. Тесто-то уже поставили, выходится за ночь, вырастет, а вот изюму поутру запарить надобно, чтоб не перепрел.
– Нет!
Матрена и ножкой топнула. А красивое ее лицо – и вправду хороша, хоть икону малюй – исказилось.
– Женой уеду!
– Вот дура. – Сие Аксинья сказала искренне. – Не твоего полету птица…
– Моего… Вот увидишь, моего…
Матрена знала, только один лишь шанс у нее есть. Или заберет ее Давид, или… до самой смерти при барыне состоять, жалобы на здоровье ее слушая, поддакивая да вычесывая редкие космы… Ах, до чего ненавидела она эти волосы, жиденькие и вечно сальные, невзирая на все порошки и отдушки. Ненавидела рыхлую кожу барыни, в которую требовалось втирать мази… Ненавидела сам голос хозяйки, вечно недовольной…
Терпела.
Но видит бог, терпение ее почти иссякло.
А Давид… Он был влюблен, почти безумен, но все одно твердил о том, что не может жениться… обещал… золотые горы обещал, уговаривая бежать… Потом спохватывался и клялся, что выкупит у тетки… и вновь о доме, о столице…
Согласиться?
Уехать… содержанкой? Пускай, всяко лучше, чем личной горничной… Дом пусть купит… нарядов… там и сама Матрена служанок наймет, пускай уж ей платья штопают и волосы чешут… Нет, платья штопать сама она больше не станет.
Ни к чему.
Она новые будет покупать… дюжинами… дюжинами дюжин… из бархату и муслину, поплину, атласу да дамаской ткани, про которую ныне в журналах писали, что в моде она. С отделкою блондом аль мехами… и шубу или две… шляпок множество.
Ей к лицу будут шляпки.
Душа рвалась ответить согласием, но разум, разум велел погодить. Успеется… не содержанкой быть хотелось, но хозяйкой. Чтобы никто слово дурного ни в глаза, ни за глаза промолвить не смог.
Решиться ли?
Иль все же… Ах, знать бы наверняка…
Речи Давида пылкие… И сам он, того и гляди, полыхнет, не справившись с чувствами, да только не спалил бы этим страсти огнем и Матрену… Боярыня, коль проведает, отошлет… Еще и замуж станется выдать, от беды подальше.
Но как же быть…
Холодной оставаться? Иль все же ответить, поманить вновь обещанием любви…
Все разрешилось поутру само…
Утро сие настало для барыни рано, вот мучило ее неясное беспокойствие, предчувствие будто бы.
Мизюкова потянулась к колокольчику.
Матрена явилась немедля, была бледна и как-то беспокойна, хотя, конечно, это боярыню трогало мало. Может, спала дурно девка, может, животом маялась аль еще каким недугом, главное, что дело свое она делала быстро и молча.
Помогла раздеться.
Умыться.
Облачение принесла утрешнее… причесала, напудрила…
– Иди. – Предчувствие не исчезало, напротив, окрепло. Мизюкова тому вовсе рада не была, потому как подобные предчувствия с нею имели место быть и прежде, и всякий раз приключалось нечто до крайности недоброе.
Оттого и настрой Мизюковой испортился окончательно. К завтраку она спускалась раздраженною, недовольною всем, но пуще всего – собой самой и излишней своей чувствительностью. И даже вид племянника, бодрого и непривычно серьезного, ничуть не успокоил ее.
– Дорогая тетушка, – обратился он, приложившись к ручке со всем почтением, – имею я к вам беседу о деле одном, в котором, надеюсь, вы мне не откажете…
Предчувствие окрепло. Кольнуло больное сердце…
– Здоров ли ты? – поспешила спросить Мизюкова, отгоняя мысли о страшном. Вдруг да ранен был Давид? Аль и вправду подхватил на своих Кавказах болячку какую? В карты проигрался и ныне денег требует… Но деньги – не беда, денег у Бестужевых всегда хватало…
– Здоров, тетушка. – Давид слабо улыбнулся. – Почти здоров… телом… а душою болен… В вашем доме я потерял покой и сон…
Мизюкова нахмурилась.
Захандрил? Оно и верно, какие ныне развлечения в усадьбе? Он-то к иной жизни привыкший… и значится, в столицу уедет… и вновь станет скучно и сонно.
– …я только и способен, что думать о ней…
– Погодь. – Мизюкова прервала пылкую речь, разумея, что упустила кое-что важное. – О чем ты говоришь?
– О ком… о вашей горничной, Матрене… Я прошу вас отпустить ее… и благословить нас…
– Что?!
Пол качнулся. И потолок, и сама усадьба, казалось, вздрогнула, услышав об этаком.
– Погодите, тетушка. – Давид упал на колени. – Я понимаю, что это… звучит странно… но я люблю ее! Люблю как саму жизнь! Больше жизни… и этой жизни мне не будет без Матрены!
Вот паскуда! Боярыня аж задохнулась от гнева, переполнявшего ее.
Змеюка неблагодарная… да как посмела она… Давид – хороший мальчик, но бестолковый, как все мужчины… Любит он… Повелся на глаза черные, на личико смазливое… и сама-то она хороша, надо было девку отослать от беды, а ныне… Ничего, и ныне отошлется.
С глаз долой!
– Тетушка! – Давид взмолился, чувствуя, что тетка его, женщина, которую он полагал если не матерью, то человеком всяко близким, способным к пониманию, в нынешней ситуации понимать его не желает категорически. – Прошу вас, выслушайте…
Он говорил о любви, путано, но пылко. И тетку за руки хватал, пытался поцеловать… Он требовал и едва ль не плакал, глядя на застывшее лицо Мизюковой.
– Матрена! – Крик ее разнесся по всему дому, пугая дворню. – Матренка, чтоб тебя…
Матрена явилась пред ясные очи барыни немедля. И получила оплеуху.
– Ах ты, дрянь! – Барыня с трудом сдерживалась, чтоб не вцепиться наглой девке в космы. – Да как ты посмела…
Давид вскочил.
Он обнял нареченную, заслоняя собою от теткиного гнева.
– Украду, – сказал в глаза барыне глядючи. – Если разлучить посмеете… или застрелюсь… Жить без нее не буду!
– Дурень! – Мизюкова только сплюнула.
Вот же… мужики… бестолковые… Покойный-то муженек тоже до женского полу слабый был. Вечно лгал, буде занят… а то Мизюкова не знала про занятость его… батюшка Давидов тоже… польстился на прекрасное сестрицыно личико. А та и рада была подыграть.
Трепетная она.
Нежная.
Этакая по углям босой пойдет, ежели надобность в том почует, и не поморщится. Вона, скоренько после свадьбы все-то в свои ручки трепетные прибрала, муженек и опомниться не успел, как под каблучком очутился.
И слова-то поперек молвить не смеет… все ради дорогой Ольгушки…
Матрена плакала.
Красиво, стервища этакая, плакала… на люди… не то Мизюкова не знает, как взаправду плачут бабы от обиды иль горя. Тогда-то не сыплются слезы хрустальные из глаз и не летят по смуглым щекам… Настоящая обида уродлива, а уродство Давида отпугнуло б. Он же, рыцарь бестолковый, обнимает Матрену, по плечикам гладит, говорит что-то… а что – не разобрать, да и не больно-то хочется. Ясное дело, благоглупости любовные. Матрена слушает, а слезы утирать не спешит. Губку отставила, ни дать, ни взять – дите горькое, только правды в том – ни на грош… и ведь как оно вышло, что сама барыня слепа оказалась?
Не заметила этого роману… Перед самым носом, почитай, крутили…
– Простите, – дрогнувшим голосом сказала Матрена и на колени упала, вновь же поза красивая, видать, долго репетировала, актриска доморощенная… Гнать ее… Метлою поганой гнать из поместья… Выдать замуж за кого поплоше, и пущай в деревне хвостом крутит. – Я… я ни в чем не виновата пред вами…
Руки, протянутые в жесте молитвенном – прям-таки грешница раскаявшаяся, – дрожат, только глядеть на этакое позорище отвратно.
– Я лишь не желала уронить свою честь… Опозорить вас… Доверие ваше…
Доверие… вот и вышло с того доверия… а ведь мнилося, что не так и проста девка, какой представлялась… и журнальчики она проглядывала превнимательно… и платья-то шила, вроде и простые, а все одно интересные… то бантик нацепит, то воротничок оправит… покрасоваться норовила… прежде-то это боярыню веселило.
Холопка, а туда же, в моды лезет…
– Я… я буду покорна вашей воле… – И голову повинную опустила.
– Тетушка…
– Прочь подите… – Мизюкова вдруг ощутила себя неимоверно старой. Ах, бестолковая, безглазая, безухая… допустила до беды, а теперь… Ежель девку и вправду отослать, то… то с Давидки станется какую глупость учинить. Батька егоный, помнится, из-за сестрицы стреляться изволил, мало что не убился… А этот… стреляться в поместье не с кем, но может и вправду девку выкрасти… иль в драку полезть, коль мужика какого ей сосватать. Еще до душегубства дойдет.
Скандал…
И попустить – тоже скандал…
– Идите. – Мизюкова тяжко оперлась на перила, чувствуя, как трепыхается в грудях утомленное сердце. – Мне подумать надобно…
Матренка скоренько слезы лживые вытерла и в коридор шмыгнула, на кухне, стало быть, прятаться пошла… а Давид остался.
– Тетя…
– Дурень ты. – Тетка отмахнулася от предложенной руки. – Ох, дурень… Ну понравилась девка, так оно ясно… смазливая… погулял бы и…
– Я не могу так с ней!
– Замуж-то зачем звать? Холопку-то…
– Она лучше многих родовитых… Она светлый, чудесный человек. – И под локоток все ж тетку подхватил, почуял сомнения. – Мне с нею легко, как ни с кем иным… Я люблю ее…
– В штанах вся твоя любовь, – проворчала Мизюкова. – И на ближайшем сеновале минула б… Ты хоть понимаешь, какой скандал теперь будет?
– Что мне до скандала? Пускай…
– А о матери своей ты подумал?
Давид голову опустил.
– Мы с ней не больно-то ладим, правда твоя, но все ж родная сестрица… и батюшка тоже не сильно обрадуется… а эта твоя…
– Амалия?
– Она самая… ты ж девке авансов надавал, а теперь на другой вот женишься… нехорошо это…
Коль до разуму достучаться не выходит, то, может, хоть до совести получится? Правда, на то надежда была слабая. Упрям Давидка, как и матушка егоная… и батюшка… Помнится, его родня тоже была крепко против этого браку… Не желали видеть графиней провинциальную девку без имени, без приданого. Чуяла свекровушка истинную натуру… Да ничего не помогло.
– Мы просто друзья… с детства…
– Ага. – В этакую дружбу Мизюкова верила не больше, чем в Матренкину искренность. Давид, может, и наивно полагал так, да вот у девки, мнилось, иное мнение было.
– Тетушка. – Он поцеловал руку. – Помогите мне… умоляю… Я и вправду без нее жить не смогу…
– Отпущу… продам… увози. – Ох, на грешное дело она племянника подбивает, но лучше уж так, чем с женитьбою. Глядишь, погуляет и остынет.
Опомнится.
– Нет. – Давид упрямо мотнул головой. – Я не поступлю с ней так… Это подло! Бесчестно!
– Дважды дурень.
Мизюкова поднималась по ступенькам тяжко, чувствуя на плечах своих каждый из прожитых годочков. Сколько их было? А сколько еще осталось? Про то только господь и ведает.
– Думаешь, она такая в тебя влюбленная? Может, самую малость и влюбленная… Но не настолько, чтоб разум утратить. Крутит она тобой… богатства желает, славы… а как обретет, то и ты не больно-то надобен станешь.
Насупился.
– Вы ее не знаете.
– Она на моих глазах росла, Давидушка, – вздохнула Мизюкова.
– И я очень благодарен, что вы вырастили ее такой…
От же… И как вот быть?
– Я живу ради нее… дышу… вот. – Он прижал теткину ладонь к груди. – Если с ней что-нибудь случится, то и я умру тотчас! Умоляю, тетушка… не разлучите…
– Иди уже… Подумать надобно.
О случившемся утром в доме ведали все. Удивительная новость о барской блажи – а чем иначе можно объяснить этакую предивную просьбу-то? – мигом облетела всю усадьбу. И на кухню заглянула. Аксинья, которой кухарка со вздохами и ахами поведала о том, как валялися молодые в ногах у барыни, милости испрошая, только головой покачала.
– Не буде с того добра. – Она помрачнела, чуя, как стягиваются над головою тучи.
Разгневается барыня на Матрену за наглость этакую превеликую, туточки и гадать нечего… а следом и Аксинья в немилость впадет. Этак и вовсе из дому погнать могут.
– Дура, – сказала Аксинья, сестрицу неугомонную завидев, и слова свои оплеухою подкрепила, от которой Матренка мигом в слезы ударилася. А кухарка головой покачала, жалела, стало быть… Ага, все-то Матренку жалеют, хоть бы кто разок про Аксинью подумал.
– Я люблю его! – всхлипнула Матрена, слезы рукавом размазывая. – Больше жизни люблю…
Кухарка запричитала, утешать кинулася…
Тьфу…
Ей-то что? Ей-то с этой любови развлечение одно, Аксинье ж думать надобно, как дальше жить…
– Не знала я, что он так… что посмеет ее просить… а он… – Матрена рыдала, уткнувшись в мягкую кухаркину грудь. – Он тоже меня любит…
Кухарка до таких страстев была зело охоча.
– Любит, – заверила она. – И женится всенепременно… Раз порешил, то и женится. Барин упрямый.
Только и барыня не менее упряма.
Но Аксинья на сей раз не промолчала.
– Сошлет тебя барыня, – буркнула она, к чесноку возвращаясь, который надобно было почистить да с солью растереть.
– Сбегу! – сверкнули черные сестрицыны глаза. – Вместе сбежим… Он меня не оставит…
Думала Мизюкова два дня… и два дня Давид не отходил от тетки.
Не ел.
Пил только воду. Глядел больными глазами, и под взглядом этим таяла решимость Мизюковой… а и вправду, вдруг да не блажь? Вдруг та самая любовь, которая одна и на всю жизнь? И если так, то откажи, и господь накажет. Ладно, господь, так ведь и Давидка от огорчения заболеть способный. Или вовсе помрет от жару любовного… Слыхала Мизюкова этакие истории.
Не простит тогда сестрица.
Сыночка единственного она любит пуще себя самое… а брак… что брак, как поженилися, так и разведут. Чай, времена ныне не те, что прежде… и коль не уживутся, то сумеют Бестужевы негодную невестку спровадить.
Чем больше о том Мизюкова думала, тем спокойней ей делалось.
Конечно, сестрица не обрадуется… и, может, этую любовь выдумкой сочтет, дурью, но коль так, пусть сама сие сыну и объясняет. Он же, поживши подле избранницы своей, глядишь, и поутихнет со страстию, разберется, что и к чему…
На третий день Мизюкова кликнула племянника и горничную, глядеть на которую после того дня спокойно не могла.
– Дам я тебе свободу. – Слова сии было нелегко произнесть. – А уж что вы с ней делать станете – не моя забота… Только, Давидушка, подумай еще раз… Хорошенько подумай… о матушке своей…
Мать он любил.
Но Матрену Саввишну свою любил еще сильней. И коль желала Мизюкова племянника образумить, то не те слова подобрала. Он, счастливый, что обрела его избранница свободу, враз подумал о матушке своей горделивой с ее планами… и о том, что сделает она все возможное, дабы порушить эту женитьбу… и о том, что, быть может, не сумеет он защитить свою невесту…
А вот жену – дело иное.
Обвенчались Давид Бестужев с избранницей своею, бывшею холопкой Матреной Саввишной, на следующее же утро в местечковой тихой церквушке…
Глава 3
Из полиции приходили.
Так должно было быть, и человек уговаривал себя не волноваться.
Он ведь готовился к этому визиту.
– Значит, вы поехали в ресторан…
– Не совсем. – Человек старался не смотреть полицейскому в глаза. Он читал книги, он знает: в глаза смотрят, когда врут. А ему надо, чтобы его ложь походила на правду.
Он почти и сам поверил, что это и есть правда.
– Домой… я не люблю рестораны… – Человек рукой махнул. – Да и… настроения, честно говоря, не было.
Полицейский поверил.
Он тоже был не особо умен, потому как умные люди в полицию не идут, там собираются одни неудачники.
– Враги… не знаю. – Человек нахмурился, делая вид, будто раздумывает над последним вопросом. Странно. Ему казалось, что после убийства он будет испытывать угрызения совести, но та молчала. И хорошо… Значит, он всецело прав, избавив мир от Генки. Он, можно сказать, этому миру услугу оказал!
Главное теперь – найти картину…
– Разве что Илья… – задумчиво протянул человек, потому что полицейский не спешил уходить. Сидел. Смотрел. Все равно идиот, по лицу видно, скучно ему. – У них там какие-то свои дела были… Его с наркотиками взяли… а Илья утверждал, что это Генкины… а Генка все отрицал. В школе выспрашивали… потом дело это замяли. Илью выпустили… Не знаю, кто там был прав, но его вынудили уйти. Он в университет поступать хотел, а пришлось в училище. С характеристикой такой, которую ему дали, сами понимаете, никуда не сунешься… и на вечере выпускникнов они поссорились.
– Поссорились? – Полицейский подался вперед, а человек внутренне поморщился. Все же ссора – слишком явная ложь, такую легко опровергнуть. А опровергнув, задаться ненужными вопросами.
– Ну… не совсем… Они о чем-то говорили… вышли на лестницу пожарную. Там есть местечко… и там они были. А потом Илья выскочил нервный такой… наверное, опять отношения выясняли. В школе они вообще дрались. И Илья клялся, что убьет Генку… Но это же было двадцать лет назад!
Восклицание получилось уместным. И полицейский кивнул, он теперь запомнит, что драка в принципе была, и угроза… А остальное – пусть уж Илья сам выкручивается, раз он думает, что умный такой.
– Скажите, – полицейский все равно не уходил, огляделся, – вы искусством занимаетесь?
– Скорее историей искусства. – Человек позволил себе снисходительную улыбку. Все же род его занятий был слишком сложен, чтобы осознала его личность столь примитивная.
– Ага… и, значит, мне сказали тут про картину… Потерпевший к вам не обращался?
– Зачем?
– Не знаю. Ну… может, за консультацией какой…
– Он сам был искусствоведом…
Ложь.
Не был он ни минуты. Он всех обманул… выкрутил руки… вынудил… Всегда присваивал себе чужие работы. И только смеялся… Чья это была находка?
Да он сам в жизни не догадался бы…
Ничтожество.
– Значит, не обращался…
Опасный момент…
– Он упоминал о картине, – вынужден был признать человек. – Сами понимаете… не мог не сказать, но ничего толком… только сказал, что сделал поразительное открытие… неизвестный вариант портрета «Неизвестной» Крамского…
В глазах полицейского появилась тоска.