Маяковский. Самоубийство, которого не было Быков Дмитрий

«Маяковский круто водит горячим и зорким глазом. Глаз занимает видное место в крохотной, светлой и неустойчивой комнате. Место над переносьем безостановочно работает — даже за утренним чаем и за безответственными разговорами, еще не оторвавшимися от сна. Маяковский стеснен обстановкой герметически. Огромный радиус его частых жестов задевает разные предметы.

— Как спали? Как жизнь? Довольны ли вы сегодня своей жизнью? Красиво ли идет жизнь ваша? Придумали ли за ночь смену огню или написали марсельезу? Как вы думаете, будет этой весной война? Неужели сунутся? Готовятся у нас к весне? Ужасно не хочу войны! Если случится — приду с чекой в Париж. Знаю состав этого города. Буду полезен. Как у нас с газоубежищами? Строят, вероятно. Ужасно мне жалко, что не мы украли Кутепова, — чистое предприятие. Люблю славу — пусть они боятся нас».

Кутепова, кстати, украли-таки мы. И Маяковский деликатно пытается вытащить из Эльберта информацию, как именно было осуществлено это «чистое предприятие». Между тем работа была не совсем чистая: по одной из версий, Кутепов умер сразу после похищения от чересчур большой дозы морфия, введенной ему в автомобиле, куда его впихнули на парижской улице. По другой, его доставили в Москву, и там он отказался сотрудничать с органами, после чего был ликвидирован. А правду мы узнаем нескоро, потому что архивы ФСБ закрыты.

«Очень интересный бульдог, необычайно интересный бульдог будет Булькиным мужем. Забеременеет собачка, вне сомнения, забеременеет собачка. Не лезь, Булечка, нельзя меня раздражать. Мужчины стали очень нервные. Вы бываете влюблены? Не бываете? Быть может — не удачно? Будут войны, будут революции, и тогда — она вас полюбит. Вы читали Чернышевского „Что делать“? Я сейчас читаю. Меня книга занимает с определенной стороны. Тогда проблема была в том, чтобы выйти из семьи, теперь — в том, чтобы в нее войти, строить семью. Очень трудно. <…> Идемте вечером в Краснопресненский клуб, — там комсомольцы с заводов меня огреют. Очень уважаю эту публику. Жизнь замечательна. Жизнь очень хороша. Правда, хороша?»

Ниже следуют рассуждения о временной нервной усталости.

Уж разведчик-то мог бы внимательно присмотреться и понять, что перед ним человек в тяжелой депрессии, бормочущий непонятно о чем, перескакивающий с предмета на предмет, беспомощно, неумело гипнотизирующий самого себя: жизнь хороша? Хороша же? И это намерение построить семью — звучащее очень странно: «войти в семью». Неужели опять в чужую? Неужели, привыкнув к тройственным союзам, он собирался именно войти в чужую семью и пожить вместе с Яншиным? А Яншин бы еще с кем-нибудь жил, и никому не было бы обидно.

Интересно и насчет «Будут войны, и тогда она вас полюбит». Если я правильно понимаю эту реплику, он гениально предсказал сюжет следующей — после «Сестры моей жизни» великой книги стихов в русской лирике: это именно книга, цельный жанр, единое повествование. Сюжет там такой: мальчик влюблен в девочку. Она опытнее, зрелее, как положено, и никак он не может добиться ее любви, а потом он идет на войну и становится там настоящим рыцарем, красавцем, победителем. Ну и страдальцем тоже, конечно, но прежде всего победителем. И когда он возвращается — она его уже любит, но ему уже не нужна.

У него не было настоящей войны, и он не выдержал бы настоящей войны. А то, конечно, вернулся бы таким, что никакая любовь уже не была бы нужна ему. На войне что-то такое делается, что метафорически описано у Хемингуэя в «Фиесте», — там герою повредили орган любви, он остался мужчиной, но заниматься любовью не может. Метафора не очень удачная, потому что возникают не очень приличные коннотации, да и мало ли какие придуманы хитрые способы, в конце концов, — но суть уловлена: после войны с любовью происходит что-то странное. Трудно, согласитесь, благоговеть перед тем, что так легко превращается в мясную тушу, в кровавую лужу.

Она-то вас полюбит, да вы-то…

Симонов после войны писал очень плохие стихи, потом вообще бросил это дело.

Маяковского очень любил, восстановил его выставку в семидесятом. А ведь Лиля ему когда-то сказала, еще при первом знакомстве, в пятидесятые, что считает книгу «С тобой и без тебя» слишком откровенной.

А я думаю — не откровенной, а обидной.

В последний месяц отношения с Норой стали невыносимы для обоих. Он срывался по любому поводу.

«Я начала избегать встреч с Маяковским. Однажды сказала, что у меня репетиция, а сама ушла с кем-то в кино.

Владимир Владимирович узнал об этом: он позвонил в театр и там сказали, что меня нет. Тогда он пришел к моему дому поздно вечером, ходил под окнами. Я позвала его домой, он сидел мрачный, молчал.

На другой день он пригласил нас с мужем в цирк: ночью репетировали его пантомиму о 1905 годе. Целый день мы не виделись и не смогли объясниться. Когда мы приехали в цирк, он уже был там. Сидели в ложе. Владимиру Владимировичу было очень не по себе. Вдруг он вскочил и сказал Яншину:

— Михаил Михайлович, мне нужно поговорить с Норой… Разрешите, мы немножко покатаемся на машине?

Яншин (к моему удивлению) принял это просто и остался смотреть репетицию, а мы уехали на Лубянку.

Там он сказал, что не выносит лжи, никогда не простит мне этого, что между нами все кончено.

Отдал мне мое кольцо, платочек, сказал, что утром один бокал разбился. Значит, так нужно. И разбил об стену второй бокал. Тут же он наговорил мне много грубостей. Я расплакалась, Владимир Владимирович подошел ко мне, и мы помирились.

Когда мы выехали обратно в цирк, оказалось, что уже светает. И тут мы вспомнили про Яншина, которого оставили в цирке.

Я с волнением подошла к ложе, но, к счастью, Яншин мирно спал, положив голову на барьер ложи. Когда его разбудили, не заметил, что мы так долго отсутствовали.

Возвращались из цирка уже утром. Было совсем светло, и мы были в чудесном, радостном настроении. Но примирение это оказалось недолгим: на другой же день были опять ссоры, мучения, обиды».

В другой раз зазвал их с Яншиным к себе после очередной встречи втроем — Полонская десять лет спустя уже не помнит, где.

«— Норочка, Михаил Михайлович, я вас умоляю — не бросайте меня, проводите в Гендриков.

Проводили, зашли, посидели 15 минут, выпили вина. Он вышел вместе с нами гулять с Булькой. Пожал очень крепко руку Яншину, сказал:

— Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили».

Последней каплей — или, скажем иначе, последним толчком — было выступление в Плехановской аудитории Плехановского же экономического института 9 апреля 1930 года. Есть подробный отчет Евгения Славинского, организатора этого чтения, и его стоит процитировать почти целиком.

«К началу вечера зал был не полный. Лавут сказал Владимиру Владимировичу, что нужно начинать.

Маяковский поднялся по лесенке на кафедру. Стол, за которым председательствующий, член президиума и я, стоит между кафедрой и дугообразными рядами скамеек. Поэт был высоко над нами.

— Товарищи! — громыхнул устрашающим низким басом оратор. — Меня едва уговорили выступать на этом вечере. Мне не хотелось, надоело выступать.

Маяковский говорит едко, саркастически и в то же время заявляет:

— Отношусь к вам серьезно. (Смех.) Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. (Некоторые смеются.) А теперь, пока я жив, обо мне много говорят всякой глупости, меня много ругают. Много всяких сплетен распространяют о поэтах. Но из всех разговоров и писаний о живых поэтах обо мне больше всего распространяется глупости. Я получил обвинение в том, что я — Маяковский — ездил по Москве голый с лозунгом: „Долой стыд!“ Но еще больше распространяется литературной глупости.

С какой меркой подходят к оценке поэта, писателя? Читают Есенина, — мне сие нравится. Читают Блока, — мне сие нравится. Читают Безыменского, — мне сие нравится. Читают других, — мне сие нравится!!

Вот единственная мерка, с которой подходят к оценке поэта.

Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, — потому что пишут нежную лирику.

Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся. (Хохот части слушателей. Реплика: „Теперь нравятся!“)

Маяковский продолжает:

— В царской России были такие условия, такое производство и такой бытовой уклад, которые выращивали поэтов — меланхолических лириков. Колоссальная индустриализация Советского Союза уничтожит всякую меланхолическую лирику.

— О чем я думал в литературе? О том, чтобы уничтожить мелкий индивидуальный вкус обывателя. Сегодня двадцать лет моей поэтической работы. — Все слушатели долго приветствующе аплодируют.

Маяковский:

— Читаю первое вступление в поэму о пятилетке, „Во весь голос“.

Когда Маяковский прочитал строки: „Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где б… с хулиганом да сифилис“, в аудитории в разных местах — реплики протеста против грубых слов.

Маяковский прерывает чтение. Говорит, что хотел прочитать до конца, но не может: „Не наладились взаимоотношения с аудиторией“.

К нам на стол бросают записки. Просят не употреблять грубых слов в стихах. Маяковский на записки не отвечает, он просит:

— Давайте разговаривать!

Никто на трибуну не идет. Просят читать стихи. Поэт читает „Солнце“.

Спрашивает:

— Сегодняшняя аудитория, наверное, не бывала на моих выступлениях?

Голоса:

— Не бывали! не бывали!

Маяковский:

— Значит, можно читать все стихи?

Голоса:

— Да! Да! Можно! Просим!

Поэт читает „Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру“. Дружно аплодируют. Потом большая пауза. Все ждут следующего стихотворения.

Маяковский к аудитории:

— Я очень прошу, чтобы товарищи поразговаривали: кто хочет слова?

Кто-то идет к трибуне. Маяковский сходит с трибуны и скрывается от слушателей за щитом направо от трибуны. Говорит студент Макаров. Он заявляет, что непонятны стихи, помещенные в сборнике „Литература 20-го века“.

На трибуне появляется поэт:

— Какие стихи непонятны?

С места кричат:

— „Облако в штанах“.

Маяковский читает записку, переданную ему непосредственно из аудитории: „Верно ли, что Хлебников гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним мразь?“ В аудитории сильный шум, некоторые смеются, многие возмущены.

Маяковский:

— Я не соревнуюсь с поэтами, поэтов не меряю по себе. Это было бы глупо. У нас, к сожалению, мало поэтов. На сто пятьдесят миллионов населения должно быть по крайней мере сто пятьдесят поэтов, а у нас их два-три.

Крики:

— Какие? Назовите! Перечислите!

Маяковский:

— Хороший поэт Светлов, неплохой поэт Сельвинский, хороший поэт Асеев.

Голоса:

— Сколько насчитали? Себя исключаете?

Маяковский иронически:

— Исключаю.

Много возгласов, вопросов о Демьяне Бедном.

Маяковский:

— Многие считают, что поэт тот, кто пишет лирические стишки, поэтические картинки. А Демьян Бедный пишет агитки, политические вещи.

Слово получает Зайцев.

Маяковский предупреждает:

— Мы разговаривать будем так: товарищ выступает, и я сразу буду на выступление отвечать.

Маяковский сходит вниз, садится на ступеньку трибуны, сидит с закрытыми глазами, прислонившись к стенке, едва видимый некоторым из публики. Мне стало страшно. Владимир Владимирович не держится на ногах и не просит принести стул. Я хотел принести стул, но посчитал неудобным бросить обязанности ведущего протокол. Я подумал: „Вот она, голгофа аудитории“. <…>

Из последних рядов женский голос нахально и пискливо:

— А что вы написали о Ленине?

Еще голос:

— Прочтите „Мы не верим“.

Поэт опять на трибуне. Распростер правую руку над нами. Обращается к слушателям:

— Тихо, товарищи!

Вытесняет предыдущего оратора, пытавшегося говорить, объявляет:

— Я читаю о смерти Ленина.

Излагает план поэмы и начинает читать со слов: „Если бы выставить в музее плачущего большевика…“ — читает до конца. Читает с потрясающей силой. Слушатели отвечают бурными аплодисментами. Все взволнованы.

Вытесненный с трибуны болван появляется снова и заявляет:

— Маяковский говорит, что уже двадцать лет пишет. Но он много говорит о себе, много себя восхваляет. Нужно бросить это дело. Маяковскому нужно заняться настоящей работой.

Поэт, потрясенный наглой брехней, опять вытесняет наглеца и взволнованно заявляет:

— Предыдущий оратор говорил глупости: за сорок пять минут я ничего не говорил о себе.

Голос:

— Надо доказать.

Поэт предлагает поднять руки тем, кто не понимает его стихи. Поднимают приблизительно двадцать пять процентов слушателей.

Я не успеваю записывать.

Поэт читает записку и заявляет:

— Мне говорят, что я не пишу о деревне, о колхозах. Если бы вы читали газеты, прочли бы „Урожайный марш“ и „Марш двадцати пяти тысяч“. Беда не в том, что я не пишу о колхозах, а в том, что о них не пишет никто. (Смех.)

Слово получает студент Честной:

— Многие отнекиваются от Маяковского словами „непонятен“. Для меня Маяковский не непонятен, а не воспринимаем. (Смех.) Я считаю, что Маяковский прав, что его будут понимать через более или менее продолжительный промежуток времени, через десятилетия.

Слово получает студент Крикун (оратор пьяный):

— Как отсталые рабочие воспринимают реконструкцию народного хозяйства и прежде всего той промышленной единицы, в которой они сами работают? Инертно, с некоторым сопротивлением. Реконструкцию литературы, которую производит Маяковский, воспринимают инертно, консервативно, в штыки. Ориентация писателя должна быть на пролетариат. У Маяковского правильная ориентация. Но Маяковский делает перегибы в своей работе, как партийцы в своей политической деятельности. Есть у Маяковского стихотворение, в котором на полутора страницах повторяется тик-так, тик-так.

Поэт порывисто бросается на трибуну и протестующе, с яростным гневом заявляет:

— Товарищи! Он врет! У меня нет такого стихотворения! Нет!!

На трибуне оба оратора. Пьяному студенту Крикуну еще удается крикнуть:

— Читаемость Маяковского слаба, потому что есть в работе Маяковского перегибы.

Поэт очень громко, яростно:

— Я хочу учиться у вас, но оградите меня от лжи… Чтобы не вешали на меня всех дохлых собак, всех этих „стихов“, которых у меня нет. Таких стихов, которые приводили сейчас, у меня нет! Понимаете? — Нет!! (Аплодисменты.) Я утверждаю, что вся моя поэзия такая же понятная, как поэма „Владимир Ильич Ленин“!

Опять слово просит Макаров. Он приводит примеры непонятных стихов:

1. „Вывескам“:

  • Читайте железные книги!
  • Под флейту золоченой буквы
  • полезут копченые сиги
  • и золотокудрые брюквы.
  • А если веселостью песьей
  • закружат созвездия „Магги“ —
  • бюро похоронных процессий
  • свои проведут саркофаги.

2. „А вы могли бы?“ (Читает все стихотворение.)

3. „А все-таки“. („Все эти, провалившиеся носами, знают: я — ваш поэт“.)

4. „Война объявлена“:

  • Морду в кровь разбила кофейня,
  • зверьим криком багрима:
  • „Отравим кровью игры Рейна!
  • Громами ядер на мрамор Рима!“

— Имеет ли все это отношение к революции? Все написано о себе. Все это непонятно.

Поэт опять на трибуне:

— Это написано в тысяча девятьсот девятом и тысяча девятьсот десятом годах. Вырывать куски, строчки из контекста и этим доказывать непонятность — значит заниматься демагогией. Возьмите, например „…но паразиты — никогда…“ Что это значит? Какие насекомые — блохи, клопы? Что они „никогда“?! Это не имеет никакого отношения к борьбе пролетариата с капиталом, потому что это вырвано из контекста.

Поэт читает стихотворение „А вы могли бы?“ и говорит, что „это должно быть понятно каждому пролетарию. Если пролетарий этого не поймет, он просто малограмотен. Нужно учиться. Мне важно, чтобы вы понимали мои вещи“.

Поэт ждет новых реплик, выступлений. Слушатели молчат.

Поэт:

— Почему вы молчите?

Никто не отвечает и не просит слова.

Поэт:

— Если вы замолчали, значит, стало понятно. Я прочту из „Хорошо!“.

Принимают очень хорошо.

К поэту подходит еще один студент. Он жалуется на непонятность стихотворения. Маяковский тихо спрашивает: какое стихотворение, где напечатано?

Маяковский обращается к аудитории:

— Товарищи! Выясняется: стихотворение, которое непонятно, не мое, а Хлебникова. (Хохот, аплодисменты.) Так всегда бывает: или не мое стихотворение, или так вырван кусок, что получается бессмыслица.

Из последних рядов раздается женский крик.

— Что значит этот высоко-придыхательный голос? (Смех.)

Студентка вскакивает и что-то тараторит, кривляясь.

Весь шум перекрывают громовые раскаты баса. Я уже больше не могу писать. Смотрю то вверх на оратора, то в аудиторию. Спрашиваю Бессонова: что делать, как успокоить Владимира Владимировича.

Общий накал увеличивается. Кто-то пытается что-то кричать. Та же студентка протестующе машет рукой.

Маяковский:

— Не машите ручкой, от этого груши с дерева не ссыпятся, а здесь человек на трибуне.

Дальше цитатами из выступлений студентов он доказывает их безграмотность в поэзии, говорит с большой обидой на упреки:

— Я поражен безграмотностью аудитории. Я не ожидал такого низкого уровня культурности студентов высокоуважаемого учреждения.

Из первого ряда (за моей спиной) очкастый кричит:

— Демагогия!

Маяковский, обращаясь в сторону крика:

— Демагогия? — Обращаясь к аудитории: — Товарищи! Это демагогия?!

Очкастый не унимается, он встал и кричит:

— Да, демагогия.

Я в отчаянии схватил со стола пустой графин и бросился к выходу. Лавут меня остановил. Я ему поверил, что так бывало на выступлениях Маяковского и Маяковский всегда побеждал.

Маяковский, перекинувшись через край трибуны, с ненавистью смотрит на кричащего идиота и со всей страшной силой голоса приказывает:

— Сядьте!!

Идиот не садится и орет.

Большой шум в аудитории. Все встают.

— Сядьте! Я вас заставлю молчать!!!

Все притихли. Садятся. Владимир Владимирович очень устал. Он, шатаясь, спускается с трибуны и садится на ступеньки. Полная тишина.

Он победил.

Председательствующий:

— Есть предложение разговоры прекратить и читать стихи.

Просит читать „Левый марш“.

Маяковский читает. Начинает с необычайной разбивкой первой строки:

  • Ррраз —
  • ворачивайтесъ
  • в марше!

Принимают хорошо. Бурные аплодисменты.

— Этот марш вдохновлял матросов, когда они штурмовали капитал.

И еще говорит о своих любимых строчках, которые распевали красногвардейцы, когда шли на штурм Зимнего.

  • Ешь ананасы, рябчиков жуй,
  • День твой последний приходит, буржуй.

— Товарищи! Сегодня наше первое знакомство. Через несколько месяцев мы опять встретимся. Немного покричали, поругались. Но грубость была напрасна. У вас против меня никакой злобы не должно быть. А теперь, товарищи, дадим слово товарищу Бессонову. Послушайте его.

Владимир Владимирович у выходной двери в аудитории одевается.

Бессонов говорит о выставке, об Ударной бригаде. Маяковский старается незаметно уйти. Вместе с ним уходит четверть аудитории.

Бессонов говорит об отчете поэта перед активом комсомола Красной Пресни…

Вдруг возвращается Лавут. Оказывается, Владимир Владимирович забыл палку. Лавут потом говорил, что этого никогда не случалось».

Случалось. Когда выбежал от Наташи Хмельницкой после последнего объяснения.

Это ужас, и притом удар нанесен со стороны любимейшей аудитории — студенческой. Не успел он поверить, что после фактического бойкота, который устроили его выставке ровесники и старшие, опереться можно будет на студентов, что в литературной среде он одинок, а молодежь считает его своим поэтом, — ему тут же пришлось убедиться, что процент читающих и понимающих его молодых ничтожен, что все они, по сути, были на выставке.

Говорить по существу не хотел никто. Они устроили травлю и наслаждались зрелищем травли. Они чувствовали себя в своем праве. Они были вальяжны и безнаказанно ему хамили. Защитить его было некому.

Это было будущее. Это были ровесники Норы Полонской.

«Меня переехало временем».

После этого утешать было бессмысленно. Предсмертное не дали даже дочитать. «Во весь голос» было вступлением в поэму. Дальше оставалось предъявить только саму поэму, главную, последнюю и действительно во весь голос.

То есть — смерть.

«Во весь голос» — вступление в смерть, и его недослушали.

У нас есть подробная хроника, составленная Владимиром Радзишевским, — «Между жизнью и смертью», где вся его последняя неделя расписана по часам.

10 апреля Александр Февральский — приятель Маяковского, театральный критик — встречает его в коридоре театра Мейерхольда. Идет «Баня». Маяковский мрачен. Февральский, надеясь эту мрачность развеять, говорит о статье в «Правде» от 8 апреля: Попов-Дубовский, заведующий отделом искусств, оценивал спектакль вполне доброжелательно, хотя и не без оговорок: «Эта политическая сатира остроумно, местами блестяще сделана. Здесь нащупана конкретная форма нового стиля, которая в дальнейшем будет модифицироваться в зависимости от материала, времени и обстановки. „Баня“ стоит на грани „обозрения“, но это не „обозрение“, а пьеса „циркового“ типа, который дает возможность создавать формы величайшей гибкости, способные вобрать в себя и ударно, весело, эмоционально-убедительно подавать разнообразный, живой материал нашей революционной эпохи… <…> (Мейерхольду) удалось создать политический спектакль, в основу которого заложены принципы зрелищного массового искусства. Концентрация действия, плакатность, „упрощенность“ игры (а на самом деле очень сложная условность игры) — это есть нечто вновь найденное».

— Все равно, — отвечает Маяковский. — Теперь уже поздно.

11 апреля он зовет на карты Асеева, Полонскую и Яншина. Мрачно повторяет во время игры — «Я все отдам за верность Дездемоны». Полонская недовольна. Они выходят на лестничную площадку, ссорятся.

Дальше пусть рассказывает она — всё известно только ей.

«12 апреля у меня был дневной спектакль. В антракте меня вызывают по телефону. Говорит Владимир Владимирович. Очень взволнованный, он сообщает, что сидит у себя на Лубянке, что ему очень плохо… и даже не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни…

Только я могу ему помочь, говорит он. Вот он сидит за столом, его окружают предметы — чернильница, лампа, карандаши, книги и прочее.

Есть я — нужна чернильница, нужна лампа, нужны книги…

Меня нет — и все исчезает, все становится ненужным.

Я успокаивала его, говорила, что я тоже не могу без него жить, что нужно встретиться, хочу его видеть, что я приду к нему после спектакля.

Владимир Владимирович сказал:

— Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьей. Вы не будете протестовать против этого?

Я ничего не поняла тогда, так как до этого он ничего не говорил мне о самоубийстве.

И на вопрос его о включении меня в семью ответила:

— Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, о чем вы говорите! Упоминайте где хотите!..

После спектакля мы встретились у него.

Владимир Владимирович, очевидно, готовился к разговору со мной. Он составил даже план этого разговора и все сказал мне, что наметил в плане. К сожалению, я сейчас не могу припомнить в подробностях этот разговор. А бумажка с планом теперь находится у Лили Юрьевны.

Вероятно, я могла бы восстановить по этому документу весь разговор.

Потом оба мы смягчились.

Владимир Владимирович сделался совсем ласковым. Я просила его не тревожиться из-за меня, сказала, что буду его женой. Я это тогда твердо решила. Но нужно, сказала я, обдумать, как лучше, тактичнее поступить с Яншиным.

Тут я просила его дать мне слово, что он пойдет к доктору, так как, конечно, он был в эти дни в невменяемом болезненном состоянии. Просила его уехать, хотя бы на два дня куда-нибудь в дом отдыха.

Я помню, что отметила эти два дня у него в записной книжке. Эти дни были 13 и 14 апреля.

Владимир Владимирович и соглашался, и не соглашался. Был очень нежный, даже веселый.

За ним заехала машина, чтобы везти его в Гендриков. И я поехала домой обедать: он довез меня.

По дороге мы играли в американскую (английскую) игру, которой он меня научил: кто первый увидит человека с бородой, должен сказать — „Борода“. В это время я увидела спину Льва Александровича Гринкруга, входящего в ворота своего дома, где он жил.

Я сказала:

— Вот Лева идет.

Владимир Владимирович стал спорить. Я говорю:

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

Юная цыганка Дина и грузинский князь Зураб Дадешкелиани полюбили друг друга. Она не может признаться...
Таинственный монстролог доктор Уортроп и его ученик, сирота Уилл Генри, охотятся на чудовищ, разгады...
Что делать, если судьба вдруг отвернулась от тебя, а неудачи слетаются со всех сторон, словно стервя...
1918 год. Поезд Самара-Москва. Вот уже более трех лет Эраст Петрович Фандорин находится в коме. Все ...
Ольга молода и фантастически хороша собой. Увидев ее, мужчины теряют голову от восхищения, а женщины...
Ноэми – парда, как называют подобных ей в народе. Парды – это редкая разновидность чёрных пантер-обо...