Монстролог. Дневники смерти (сборник) Янси Рик
– Нет. – Честный ответ.
– Ну, значит, хочешь отчитать меня за то, что я сорвался.
– Вас? Да вы самый уравновешенный человек, которого я знаю. Вы же сами столько раз мне твердили: человек должен властвовать над своими страстями, иначе они начнут властвовать над ним.
Правда, есть еще другой вариант: не заводить никаких страстей, чтобы избежать искушения.
Он громко засмеялся и хлопнул меня по плечу.
– Ладно, пойдем лучше, поглядим! Хотя он и живой, как ты говоришь, но вполне может оказаться не тем, за что его принимают.
Он не расспрашивал меня о подробностях нашей с Метерлинком сделки, ни в ту ночь и никогда после. Не интересовался ни ценой, ни подробностями нашего договора, ни тем, почему я решил пойти к Метерлинку сам, не сказав ему. При всех своих недостатках, Уортроп был не из тех, кто смотрит дареному коню в зубы. На пути к бессмертию это явно лишнее. Он по-своему гордился мной, как командир может гордиться рядовым, проявившим решительность и инициативу в бою.
Что до Метерлинка, то я никогда о нем больше не слышал. Могу лишь предполагать, что он помчался в Лондон разыскивать мертвеца, чей труп давно расклевали птицы на острове в шести тысячах миль от Англии. Не найдя ни врача, ни антидота – обоих не существовало в природе, – он, вероятно, думал, что обречен, пока не истек роковой срок. Иногда я думаю, чего в его сердце было больше: радости, когда неминуемая смерть прошла стороной, или ярости оттого, что его так жестоко обманули. Возможно, ни того, ни другого; а возможно, и то, и другое вместе. Какая разница? Для меня точно никакой. Он получил бесценный подарок, а я – награду, неизмеримую в деньгах.
Часть четвертая
– Уилл! – прошептала Лили, выслушав мою историю – точнее, ее часть. – Т. Церрехоненсис! – Этого не может быть,
– Может, – сказал я.
– Они же почти сто лет как вымерли…
В лавандовом платье, глядя бездонными синими глазами мне в лицо, она крепко сжимала мое запястье.
– Так все и считали, – сказал я.
Я в утреннем костюме, мои длинные, по моде, волосы уложены гелем, я улыбаюсь, глядя ей в глаза.
– Ты удовлетворена? – шепнул я. – Мы можем идти дальше? Или лучше вернемся? Танцы, правда, кончились, но я знаю один клуб в Ист-Сайде…
Но она нетерпеливо поджала губы, встряхнула кудрями, и ее сияющие глаза вспыхнули нестерпимо ярким для столь тусклого окружения блеском, и я чуть не поцеловал ее там же, не сходя с места, такую, какой она была в тот миг – в лавандовом платье и шелесте кружев вокруг обнаженных плеч. Но мужчина должен властвовать над своими страстями, иначе они станут властвовать над ним – если, конечно, они у него есть. В этом и заключается камень преткновения, центральный вопрос, главная проблема.
– Идем, конечно, – сердито ответила она. – Не будь дураком.
– Я не дурак, не бойся, – заверил я ее и, твердо сжав в своей ладони ее руку, потянул за последний поворот, в крайнюю точку лабиринта, туда, где нас ждала Комната с Замком.
Там я на мгновение задержался, одной рукой отталкивая ее от двери, другой нащупывая в кармане револьвер доктора.
Дверь была распахнута настежь.
Комната с Замком больше не была заперта.
На пороге лицом вниз лежал мужчина, лужа крови под ним черно блестела в янтарном свете.
За моей спиной громко ахнула Лили. Я сделал шаг вперед, осторожно переступил через тело и заглянул в комнату.
– Уилл! – тихо позвала она, подходя ближе.
– Стой там! – Я быстро осмотрел комнату и снова шагнул в коридор.
– Он…?
Я кивнул.
– Сбежал.
Я сел на корточки рядом с телом. Оно было теплым, кровь остыла, но еще не загустела; значит, он умер недавно. Причина смерти была ясна: ему выстрелили в затылок пулей крупного калибра с небольшого расстояния.
Я поднял голову; Лили сверху смотрела на нас: на меня и на мертвеца рядом со мной.
– Ключ еще в замке, – сказал я.
Она сказала:
– Адольф…
Я вскочил, схватил ее за руку, и мы вместе помчались по коридору назад, к кабинету старика, который еще недавно говорил мне, что ни за что не станет монстрологом, потому что их убивают! Сворачивают им шеи, как индейкам в канун Дня благодарения!
Его тело оказалось холоднее, чем труп в коридоре. Я швырнул его на пол, стал массировать ему грудь, дуть в рот, вынув предварительно вставную челюсть, звал его по имени, глядя в его невидящие глаза. Распахнул на нем пиджак. Сорочка спереди была залита кровью. Я посмотрел на Лили и покачал головой. Прикрыв ладонью рот, она отвернулась и пошла к выходу, натыкаясь на пыльные ящики. Я догнал ее в два шага.
– Лили! – Я схватил ее за руку и развернул к себе лицом. – Слушай меня! Мы должны найти Уортропа. Он наверняка в нашем номере в Плазе…
– Полиция…?
Я покачал головой.
– Полиции тут делать нечего.
И подтолкнул ее к лестнице.
– А ты?
– Я подожду его здесь. Мы разминулись с ним совсем чуть-чуть, Лили. Он может быть еще здесь – и оно тоже.
Мы спустились по лестнице.
– Кто может быть еще здесь?
– Тот, кто застрелил человека у Комнаты с Замком. – Но убийца волновал меня куда меньше, чем трофей Уортропа. Если он сбежал…
– Тогда тебе нельзя здесь оставаться! – Она потянула меня за руку.
– Я справлюсь. – И я вдруг схватил ее за плечи, притянул к себе и поцеловал прямо в губы. – Правда, насколько меня хватит, я не знаю, поэтому беги. Скорее!
Она застучала каблучками по лестнице, и тьма быстро поглотила ее. Скоро вдалеке стукнула входная дверь. Стало тихо.
Я остался один.
Или нет?
Где-то здесь, в потемках, скрывался трофей Уортропа, если, конечно, кто-нибудь не забрал его отсюда или не убил, что было бы еще хуже.
У него превосходное чутье, рассказывал мне профессор, именно оно делает его непревзойденным ночным хищником; он чует добычу за много миль.
Я мог сесть на верхней площадке лестницы спиной к двери и дождаться доктора. Тогда у монстра будет всего одна возможность подобраться ко мне, а у меня – шанс убить его раньше, чем он убьет меня. К тому же именно такой выход диктует элементарная осторожность.
С другой стороны, он – последний в своем роде. Припертый к стене, я буду защищаться, но, если я его убью, Уортроп никогда меня не простит.
Набрав в грудь побольше воздуха, я снова нырнул в лабиринт.
Путь темен, дорога извилиста. Так легко заблудиться, если не знаешь, куда идти, легко начать ходить кругами, легко оказаться снова там, откуда вышел.
Протяни руки. Держи крепко. Не урони! Неси на мой стол и положи там. Осторожно, оно скользкое.
Мальчик в вязаной шапчонке – в ледяном подвале холодно – прижимает к груди охапку веревок и шаркает ногами по полу, скользкому от крови. Его ноша извивается, норовит выскользнуть из рук, требуха пачкает его рубашку, мерзкий запах бьет в нос. Слышен антисептический лязг остро отточенных инструментов, мужчина в белом халате с ржавыми пятнами спереди склоняется над металлическим столом, пальцы мальчика перепачканы экскрементами, на щеках засохли слезы протеста, от голода подвело живот, голова кружится от того, что здесь нет ни стола, на котором остывает пирог, ни женщины, которая поет у очага, а есть только мужчина с запекшейся под ногтями кровью, и непередаваемый хруст ножниц, режущих хрящи и кость, и странная, гипнотическая красота трупа, вскрытого и распластанного на металлическом столе; его органы мерцают в мрачной глубине, точно экзотические твари, а этот человек напевает за работой, погружая пальцы в мертвые ткани, сверкает темными глазами, мышцы его предплечий и шеи напрягаются, он стискивает зубы и сверкает глазами.
«Пока ничего человеческого не видно. Посмотрим на внутренние органы. Что ты там делаешь? Положи их на стол; ты нужен мне здесь, Уилл Генри».
«Здесь» значит рядом с ним. «Здесь» значит в этом ледяном подвале, где воздух тих и недвижен до последней молекулы. «Здесь»: мальчик в вязаной шапке чувствует запах дыма и крови, приставшей к рукам, видит тварь, раскрывшуюся перед ним, точно цветок навстречу небу.
Как отточенно-стремительны были тогда все движения монстролога: как и он сам. Он был в расцвете сил. Никто не мог сравниться с ним быстротой ума; и в чистоте замыслов ему тоже не было равных. Каких высот мог достичь этот человек, выбери он иной путь в жизни, – путь истинной страсти, к которой, точно к самому спелому яблоку в корзинке, тянулась когда-то его рука? Что это могло быть – политика или поэзия? Быть может, он стал бы вторым Линкольном или Лонгфелло. Избери он военную стезю, возможно, мир увидал бы нового Гранта или Шермана, а то и Цезаря или Александра, если говорить о древних. В те дни он не ведал преград. Ничей светильник не светил ярче. И разве мальчик в вязаной шапочке мог не склониться перед ним? Никогда прежде он не видел гения; он не знал, как себя вести, о чем думать, что говорить, все человеческое было для него тайной; вот почему он во всем полагался на человека в белом халате с ржавыми пятнами: тот должен был научить его правильному поведению, правильным словам и мыслям. Он был разъятым трупом, стремящимся к небесам при ярком свете лампы.
«Почему у тебя такой вид? Тебя что, тошнит? По-твоему, это отвратительно? А, по-моему, замечательно – прекраснее цветущего луга весной. Дай мне вон то долото… Я был моложе, чем ты сейчас, когда начал ассистировать отцу в лаборатории. Я был так мал тогда, что мне приходилось вставать на специальный стульчик, чтобы дотянуться до инструментов. Скальпель я научился держать раньше, чем ложку. Хорошо! Теперь щипцы; давай-ка взглянем на резцы этого парня. Нет, большие щипцы, – хотя ладно, пусть будут плоскогубцы; молодец мальчик».
Позже, стоя у рабочего стола и приподнявшись на цыпочки, я наблюдаю, как он разрезает внутренности монстра, пока не находит наконец признаки того, что тот пообедал человеком – его радость противоречит моему ужасу, когда он с мягким свистящим «чпок» вырывает из внутренностей это доказательство.
«Вот он, Уилл Генри, мы нашли его! В смысле, его фрагмент. Давай живей: принеси вон ту банку. Ну же, шевелись, пока он не рассыпался у меня в руках… Н-да. Определить по этому возраст – трудная задача, но это, возможно, все же то, что осталось от того мальчишки. Вполне возможно. Говорили, он был одних лет с тобой. Что скажешь?»
И он подбросил жевательный зуб на ладони, как игрок – фишку.
– Мальчик твоего возраста; так мне говорили… Ну, что скажешь?
– Мальчик моего возраста? И это все, что от него осталось? Где же остальное?
– Где остальное, говоришь? Все, что не переварилось, вышло наружу – с фекалиями. Как все живые твари, этот извергал из себя все, что не удавалось превратить в энергию. Отходы, Уилл Генри. Отходы жизнедеятельности.
Человеческое существо. Он говорит о человеческом существе – мальчике моего возраста, как значилось в отчете, и все, что от него осталось – этот зуб. Остальное превратилось в кучку дерьма или стало частью чудовища.
Отбросы, отходы.
И мальчик в вязаной шапочке, в вязаной шапочке, в вязаной шапочке…
Наверное, он слышал их той ночью: вопли и стоны, которые исторгало из мальчишеской души желание проклятья, бешенство от того, что зверь не сожрал его вместе с ними. Тот зверь, который превратил в черные, дымящиеся головешки его отца и мать – ведь то, что зверь не переводит в энергию, он извергает как пепел и прах. Да, он наверняка слышал. Каждая половица, каждая оконная рама, каждый гвоздь и каждый болт в доме содрогались от его горя и гнева.
Мужчина в белом тоже слышал, но ничего не сделал. Точнее, чем больше я плакал в те первые дни – всегда взаперти, в одиночестве маленькой мансарды, – тем холоднее, жестче и беспощаднее делался он со мной. Возможно, он думал, что это пойдет мне на пользу – в конце концов, то были времена, когда с детьми никто особо не миндальничал. Возможно, его жесткость должна была сделать жестким и меня, холодность – холодным, безжалостность – безжалостным. Возможно, в его глазах это был единственно верный ответ на жестокий вопрос, как он его понимал:
Что это за Бог?
Правда, теперь я не считаю, что он был жестким, безжалостным и холодным. Потому что жесткость, безжалостность и холодность вообще не в его природе.
Теперь я думаю, что он слышал тогда мои крики и вопли и вспоминал другого мальчика, которого много лет назад сослали на тот же чердак, подальше от живого, бьющегося сердца его дома; мальчик был одинок – его мать умерла, и отец винил его в этом. Мальчик был напуган, – он видел, как отец, живя с ним рядом, с каждым днем все больше отдалялся от него, пока не исчез за горизонтом, – огромный величественный корабль, оставивший его в глубоком и тошном одиночестве. В том одиночестве, которого человеку не избыть никогда, какой бы дурной и многолюдной ни стала впоследствии его жизнь. Спасти того мальчишку было не в его силах; также не в его силах был спасти меня. Слишком велико было расстояние между нами – жизни человеческой не хватило бы на то, чтобы одолеть те восемь ступенек и сказать плачущему мальчику: «Тише, не плачь. Я знаю, как тебе больно».
Этот секрет я хранил всю жизнь.
И никогда не предал его доверие.
Часть пятая
В Монстрариуме, у распахнутой двери в Запертую Комнату, я опустился рядом с мертвецом на колени.
Револьверным выстрелом ему размозжили затылок. С близкого расстояния. Невольно изменившись в лице от усилий – он был довольно тяжелым, – я перекатил его на спину. Пуля прошла насквозь – лица у него тоже не было. Я пошарил у него в карманах. Автоматический нож с перламутровой рукояткой. Табак в кисете, истертая курительная трубка. Медный кастет. Пальто плохое, рукава на локтях протерлись до дыр. Штаны подвязаны куском обмахрившейся веревки. Ладони загрубели, костяшки пальцев разбиты в кровь. В луже вокруг головы лежали зубы – их выбило пулей.
Отходы, Уилл Генри, отходы.
Положив кастет и нож к себе в карман, я подполз ближе к двери, и свет от газовых рожков протянул мою тень над его телом.
Если столкнулся с проблемой, ищи ответ на поверхности: именно так обычно действует природа.
Он явно не ждал нападения. Он стоял к нападавшему спиной. Убийца либо подкрался к нему незаметно, либо предал его: значит, они были соперниками либо заговорщиками, но один взбунтовался против второго. Может, их было больше, чем двое. Наградой им должен был стать трофей, как назвал его когда-то Метерлинк; трофей, ради которого богатые люди готовы были рискнуть состоянием, а бедные – душой.
Фон Хельрунг тоже это понимал.
– Поздравления потом, Mein Guter Freund[164], – прохрипел он, срезая кончик гаванской сигары. Это было за вечер до того, как мы с его племянницей вместе скрылись с бала. – Любого другого натурфилософа, каковы бы ни были его заслуги перед Обществом, немедленно вышвырнули бы из ассамблеи как шарлатана и спекулянта, рискни он хотя бы заикнуться о находке живого Т. Церрехоненсиса.
– Какая удача, что я не являюсь ни тем, ни другим, – сухо ответил Уортроп. Мы сидели в приятно обставленной гостиной клуба «Зенон»: места, где имели обыкновение встречаться джентльмены определенных философских воззрений, желая спокойно побеседовать за бокалом вина или просто насладиться неспешной атмосферой уходящего века – века разумных дискуссий между серьезными людьми. От мирового пожара, которому суждено было унести тридцать семь миллионов жизней, нас отделяло без малого двадцать лет. В камине уютно потрескивал огонь, кресла были удобны, ковер роскошен, официанты подобострастно внимательны. Уортроп заказал себе чай с булочками, фон Хельрунг – шерри с сигарой, я – кока-колу с печеньем. Все как в старые добрые времена, с той только разницей, что я был уже не мальчик, а фон Хельрунг превратился даже не в старика, а в древнего старца. Его волосы поредели, лицо утратило краски, узловатые пальцы дрожали. Только глаза оставались яркими и внимательными, как у птицы, и он нисколько не потерял ни в сообразительности, ни в гуманности. Чего нельзя было сказать обо мне.
«Он скоро умрет», – решил я, молча слушая их разговор. И года не протянет. Стоило ему заговорить или хотя бы вздохнуть, и становилось слышно, как хлюпает смерть в его глубокой бочкообразной груди. Я услышал это сразу, как только он обхватил меня своими короткими ручками за талию и прижался ко мне своей белоснежной гривой: жизненные силы покидали его, энергия просачивалась сквозь его жилет, уходя в воздух, как ночью в пустыне уходит в воздух тепло, накопленное землей за день.
– Дорогой Уилл, как ты вырос, и всего за один год! – воскликнул он, едва увидев меня. И внимательно взглянул мне в лицо. – Похоже, Пеллинор все же решил перестать морить тебя голодом! – Он усмехнулся своей шутке, но тут же посерьезнел. – Но что это, Уилл? Я вижу, твое сердце не спокойно…
– Со мной все в порядке, мейстер Абрам.
– Вот как? – Он нахмурился. Его, похоже, насторожило выражение моего лица, – точнее, отсутствие на нем всякого выражения.
– Конечно, у него все в порядке, – вмешался монстролог. – С чего бы Уиллу Генри беспокоиться?
– А вот я беспокоюсь, – сказал старый австриец, перекатив сигару из одного уголка рта в другой. – О мерах безопасности…
– Я поместил его в Комнату с Замком, – ответил Уортроп. И сделал глоток чая. – Хотя, наверное, к дверям можно было поставить вооруженного часового.
Фон Хельрунг закурил и отогнал рукой клуб сизого дыма.
– Я говорю о вашем выступлении на коллоквиуме. Пока чем меньше людей знают о вашей находке, тем лучше. Я имею в виду наших самых надежных коллег.
Уортроп посмотрел на него поверх чашки.
– Генеральная ассамблея – закрытое для публики мероприятие, мейстер Абрам.
– Пеллинор, вы же знаете, что человека ближе вас у меня нет, разве только Уилл, такой прекрасный юноша, делающий честь вашим, так сказать, родительским чувствам и способностям наставника…
Я чуть не поперхнулся колой. Родительские чувства и способности наставника, как же!
– …вот почему мне, как никому другому, понятно ваше желание ввести свое имя в пантеон небожителей от науки…
– Я тружусь – и страдаю – не для того, чтобы вознести свою репутацию за пределы человеческого знания, фон Хельрунг, – ответил доктор совершенно спокойно. – Но мне ясна ваша озабоченность. Если известие о живом Т. Церрехоненсисе достигнет определенных кругов, нас ждут большие неприятности.
Фон Хельрунг кивнул. Похоже, он испытал облегчение, убедившись, что мой хозяин понимает суть проблемы. Самое поразительное открытие нашего времени, способное повлиять на теорию не только аберрантной биологии, но и естественных наук вообще, включая ключевые постулаты эволюции – такое необходимо держать в секрете!
– Ах, если бы только этот посредник, который привез его вам, открыл имя своего клиента! – воскликнул фон Хельрунг. – Ведь этот таинственный персонаж знает, – так же, как и сам Метерлинк – что за бесценный трофей находится сейчас в руках некоего Пеллинора Уортропа с Харрингтон-лейн, 425! Я не преувеличиваю, майн фройнд. За всю вашу полную риска карьеру вы никогда не подвергались опасности большей, чем сейчас. Это ваше самое ценное достижение может оказаться и первым шагом к гибели.
Уортроп напрягся.
– Моя, как вы выражаетесь, гибель когда-нибудь придет, это несомненно, фон Хельрунг. И лучше пусть это случится, пока моя карьера в зените, чем когда от нее останутся лишь жалкие холодные помои.
Фон Хельрунг дымил сигарой, наблюдая, как его бывший ученик допивает чай.
– Что ж, может быть, так оно и будет, – пробормотал он. – Очень может быть.
Жалкие холодные помои.
Девятнадцать лет спустя он сидел в ногах своей кровати, укутанный в полотенце. Он исхудал так, что были видны ребра, а мокрые волосы, облепившие впалые щеки, почему-то заставили меня вспомнить ведьму из «Макбета». Прекрасное грязно, а грязное прекрасно!
– Ты заварил чай? – спросил он.
– Нет.
Я подошел к комоду, чтобы достать чистое белье.
– Нет? Тогда чем ты там гремел? А я-то думал: «Вот милый Уилли заваривает мне чай».
– Нет, чай я не заваривал. Я проверял, есть ли в этом проклятом доме хоть крошка еды. И ничего не нашел. Чем вы питаетесь, Уортроп? Глодаете трупы из вашей коллекции?
Я швырнул ему пару чистого белья – его в комоде оказалось сколько угодно. Похоже, он не менял его, по крайней мере, месяц. Белье упало ему на голову, и он захихикал, как мальчишка.
– Ты же знаешь, у меня никогда не бывает аппетита во время работы, – сказал он. – А вот хорошая чашка горячего, крепко заваренного дарджилинга – это совсем другое дело! Кстати, я так и не научился заваривать его так же хорошо, как ты, Уилл, сколько ни бился. С тех пор, как ты ушел из этого дома, чай потерял вкус.
Я подошел к платяному шкафу. Нашел там брюки, рубашку и наименее запачканный жилет, бросил все это на кровать.
– Заварю вам чайничек, когда вернусь.
– Вернешься? Но ведь ты только что пришел!
– С рынка, Уортроп. Там скоро закроют.
Он кивнул. И продолжал рассеянно крутить в руках майку.
– Надеюсь, ты не возражаешь, если я попрошу тебя купить пару лепешек…
– Не возражаю.
Я сел на стул. Почему-то я вдруг почувствовал, что мне не хватало воздуха.
– Правда, они теперь тоже не те, – продолжал Уортроп. – Даже странно, почему бы это.
– Прекратите, – резко сказал я. – Не будьте ребенком.
Я отвел глаза. Меня тошнило от него, от его полотенца, от сосулек волос, с которых капало, от его сутулых плеч, впалой груди, тощих, словно палки, рук, костлявых пальцев. Хотелось его ударить.
– Вы мне скажете? – спросил я.
– Что?
– Что это за штука такая, над которой вы сейчас работаете, которая медленно убивает вас и наверняка убьет, если я позволю?
Его темные глаза сверкнули знакомым инфернальным огнем.
– Мне казалось, что я сам распоряжаюсь своей жизнью и смертью.
– Вот именно – вам показалось. Скорее, наоборот, смерть уже распоряжается вами.
Огонь погас. Голова поникла.
– Должен же и я когда-то умереть, – прошептал он.
Это было слишком. С утробным рыком я сорвался со стула и навис над ним. Он отпрянул и заморгал, точно ожидая удара.
– Прокляни вас бог, Пеллинор Уортроп! Прошли те дни, когда вы могли с детской наивностью делать вид, будто манипулируете мной и контролируете каждый мой шаг! Приберегите ваши мелодраматические сопли для кого-нибудь еще!
Его плечи поникли.
– Никого больше нет.
– Вы сами сделали этот выбор, никто вас не принуждал.
– А кто принуждал тебя бросать меня?! – закричал он мне в лицо.
– Вы не оставили мне выбора! – я отвернулся. – Вы мне отвратительны. «Всегда говори правду, Уилл Генри, во всякое время правду и ничего, кроме правды». И это говорили мне вы, самый умный человек из всех, кого я знал!
И я повернулся, снова оказавшись лицом к нему. Такова и вся наша жизнь – никто не ходит прямыми путями.
– Вы всегда были для меня обузой, ярмом на моей шее! – заорал я. – Вы отвратительны, сидите тут и гниете в собственных фекалиях, как животное, и ради чего? Зачем все это?
– Я не могу… не могу… – Его била дрожь, худые руки обхватили нагое тело, лицо скрылось за паутиной волос.
– Чего не можете?
– Говорить то, чего не умею… делать то, чего не умею… думать то, чего не умею.
Я покачал головой.
– Вы спятили. – На этот раз голос мой прозвучал удивленно. Непревзойденный Пеллинор Уортроп, единственный в своем роде, перешагнул-таки невидимую грань.
– Нет, Уилл. Нет. – Он поднял голову и посмотрел на меня, а я подумал: «Вот перлы, которые были его глазами». – Все так, как и в начале. Это не я ослеп. Это твои глаза открылись.
Широко раскрыв глаза, едва не упираясь в пол носом, я ползал в Монстрариуме вокруг трупа, с каждый разом увеличивая круг.
Дорога была каждая секунда, но я заставлял себя не спешить, изучая любые подробности, доступные глазу при столь скудном освещении.
Вот кровавый след ботинка, в шести дюймах от места, где он упал. Вот еще один, там, где второй мужчина едва не наткнулся спиной на стену. Рассыпавшиеся ящики – вероятно, результат столкновения. Или борьбы? С кем-то третьим? Или с драгоценным трофеем Уортропа? Возможно ли, чтобы сообщник-предатель убитого, или его соперник, был побежден здесь, в Комнате с Замком, при попытке пересадить трофей в другой контейнер, более пригодный для транспортировки? Не найдя у стены ничего полезного, я пересек комнату. Вот деталь, не замеченная мной при первом, поверхностном осмотре: большой холщовый мешок, брошенный кем-то – или чем-то – в дальнем углу. Я наступил на него – пусто.
Вот, значит, как было дело: он пытался вынуть его из клетки, но тот бросился на него, испугал, человек, попятившись, наступил в лужу крови, отсюда и отпечаток на полу. Или так – убийца мог случайно ослабить хватку и, оставаясь своодным, запаниковать, шарахнуться в сторону, удариться о стену, рассыпать ящики и броситься из Монстрариума прочь, бросив то, ради чего пришел. Но такой сценарий показался мне неубедительным. Если бы он выронил трофей, тот кинулся бы за ним, и тогда его следы остались бы на полу благодаря все той же луже. Вернувшись в коридор, я стал ощупывать влажную стену над кучей покореженных досок с торчащими из них гнутыми гвоздями, щурясь в мигающем свете газовых горелок и кляня себя за то, что не прихватил из кабинета Адольфа фонарик. Мои пальцы коснулись чего-то липкого. Я замер. Кровь. Стена на уровне глаз была забрызгана мелкими каплями. Неужели он ударился головой? Или его укусили еще до того? Капли покрывали пространство на три фута в обе стороны от груды разбитых ящиков. Что это – он разбил здесь голову и мотал ею из стороны в сторону? Или кто-то мотал его из стороны в сторону, разбив ему голову?
– Где же ты? – прошептал я. – Он еще слишком мал, чтобы утащить тебя куда-нибудь, значит, где бы ты сейчас ни был, ты забрался туда сам. Убежал ты от него один или он висел на тебе, не разжимая объятий? Выбрался ты отсюда или все еще здесь?
Ответом мне была тишина.
Монстрариум занимал все пространство под зданием наверху, которое само занимало целый квартал. Лабиринт полутемных коридоров и сотен хранилищ разных размеров, иные из которых были забиты так плотно, что немногие отваживались бродить между ними без провожатого – Адольфа. Я и сам не раз терялся в этом подземелье и, пробродив около четверти часа, поддавался панике и кричал: «Адольф! Адольф, выведи меня отсюда, я опять заблудился!»
Неудачливый вор мог, избежав встречи с монстром, оказаться в лабиринте, где и бродил до сих пор: отчаянный охотник, в одночасье превратившийся в испуганную жертву. Если ему повезло, то он выбрался на улицу, оставив своего преследователя запертым в лабиринте, словно легендарного Минотавра. Если не повезло, то Минотавр добрался до него и теперь обгладывает его косточки, пока я перебираю возможные варианты развития событий.
Я снова огляделся. Когда же ушла Лили? Чувство времени изменило мне. Казалось, с тех пор, как я подтолкнул ее к лестнице, сорвав у нее прощальный поцелуй, прошло не меньше месяца. Я припустил назад, к кабинету смотрителя, – в одной руке у меня был револьвер, другую я вытянул перед собой, нашаривая в потемках путь; нож и кастет в карманах брюк били меня по ногам на каждом шагу; прежде чем свернуть в новый коридор, я останавливался и внимательно вглядывался за поворот. Казалось, время утекает в какую-то черную дыру, унося вместе с собой и меня. И хотя пол под моими ногами поднимался по мере приближения к выходу, у меня все равно было такое чувство, как будто я лечу с крутого обрыва вниз, в темную пропасть, на дне которой зияет вход в Джудекку – самый нижний круг ада, его замороженное сердце.
В последнем коридоре, всего в одном повороте от кабинета смотрителя, от стены отделилась какая-то тень и бросилась на меня, прижав спиной к противоположной стене. От столкновения я выронил пистолет. Запах виски и крови ударил мне в нос, когда его пальцы стиснули мою шею, горячее дыхание обожгло ухо. Сжав руки в кулаки, я ударил его в оба уха сразу; – это заставило его слегка ослабить хватку, но, взбешенный неожиданной болью, совсем он меня все же не отпустил. На его лице блестела свежая кровь, глубокие малиновые царапины покрывали его там, где по нему прошлись когти. Он скалил зубы, красные глаза бегали от страха.
Коленом я ударил его в пах; он разжал руки, согнувшись пополам и схватившись за живот, я оттолкнул его от себя. Искать пистолет было некогда: вынув из кармана нож, я щелчком выдвинул лезвие. Оно скользнуло на свободу, сверкнув серебром в холодном свете газового рожка. Он попятился, не отнимая рук от паха, и вдруг его рот открылся, и из него вырвалась струя желчи, крови и черных сгустков – яд монстра уже уничтожил часть его желудка. Так он обычно действует: изнутри. В зависимости от объема попавших внутрь токсинов процесс может занять от нескольких минут до нескольких дней.
Моя очередь.
Схватив рукой за горло, я вздернул его вверх и приставил нож к подбородку. Вонючее дыхание, смешанное с запахом гниения, происходившего у него внутри, обожгло мне лицо, и я едва не поперхнулся.
– Где он? – выдавил я. – Где?
– Внутри…
– Внутри? Здесь? В Монстрариуме? Веди меня к нему!
Он засмеялся. Потом рыгнул, и липкая масса из слизи и крови запузырилась на его синюшных губах. И тогда я понял. Не один год прослужив у монстролога, я не мог перепутать.
Свет угасал у него в глазах.
– Уже привел.
Примерно семь тысяч дней спустя я вышел в переулок через черный ход дома номер 425 по Харрингтон-лейн. Монстролог ныл, требуя ужина, – видимо, мое неожиданное появление напомнило ему о том, что он, как всякий смертный, должен время от времени что-то есть. Но я отказался готовить в свинарнике, который он называл кухней, пока не отмыл там все, что поддавалось щетке и мылу, и не выбросил все, чему уже никакими силами нельзя было вернуть приличный вид. Вернувшись с рынка, я принялся за работу, предварительно спрятав от него лепешки, за что он меня тут же осыпал проклятиями.
– Они мои, пока я не положу их вам на тарелку, – огрызнулся я. Он тут же смылся, как ребенок, которому попало. Собственно, он и был ребенком, всегда, даже в годы своего расцвета, словно часть его «я» застыла в том времени, когда еще была жива его мать, и эта часть отказывалась меняться, расти, взрослеть, живя внутри него, даже когда он стал мужчиной, лишь иногда давая о себе знать пронзительными ночными криками, такими же, как у того мальчика, которого он получил в наследство и засунул в каморку на чердаке, и тогда все трое, – мальчик, взрослый, и мальчик внутри взрослого, – застыли во льдах Джудекки.
Я сгрузил первую порцию мусора в контейнер. Второй, рядом, уже был набит доверху, – не самим монстрологом, надо полагать, а той девушкой, которую я нанял для того, чтобы она не дала ему умереть. Беатрис, так, кажется, ее звали? Я не мог вспомнить ее имя, но вот лицо помнил прекрасно; у меня хорошая память на лица. Щеки круглые, румяные, точно яблоки, кожа светлая, чистая, фигурка чуть полновата; быстрая, приятная улыбка. Я тщательно выбрал ее из всех кандидаток. Их было две: старая дева без единой родной души в городе, привычная к уходу за старыми и немощными (она сама ходила за отцом и матерью, пока те не отправились на тот свет), и богобоязненная женщина, не сплетница, без знакомых в городе, и, самое главное, терпеливая, как море, и толстокожая, как черепаха. Неудивительно, что он ее выгнал.
Контейнер я набил быстро, но в небе уже появились первые звезды, температура падала стремительно, и я решил, что было бы неплохо развести огонь, тем более что мне все равно придется сжечь мусор перед уходом. И я отправился в старый сарай за керосином.
«Вот ты и опять загнал меня в угол», – думал я. Если я оставлю тебя здесь без присмотра, ты опять поддашься своим демонам. С другой стороны, твои демоны способны отпугнуть всякого, кто попытается помочь тебе!
Такова природа демонов, решил я.
Я облил содержимое обоих контейнеров керосином. Шальной ветерок задул первую спичку, и вдруг я, снова тринадцатилетний, оказался по щиколотку в ледяном снегу, отогревая окровавленные руки у того же самого контейнера – в нем горел труп, расчлененный при моем участии.
«Закаляйся. Если хочешь остаться у меня, привыкай к таким вещам».
Стоило ли, Уортроп? Стоило ли приучать меня к «таким вещам»? А если бы я не привык – если бы вы потерпели поражение, приучая меня к ним, что тогда? Быть может, тогда во мне осталось бы место для сентиментальности, для абсурда любви, жалости, надежды и всего того, что называется человечностью? Но вы не потерпели поражения; напротив, вы преуспели выше любых ожиданий, и я, Уильям Джеймс Генри – ваше высочайшее достижение, самая аберрантная из всех аберрантных форм жизни, без любви, без жалости, без надежды; холодный левиафан, не знающий сострадания в своей ледяной темной бездне.
Чиркнув второй спичкой, я бросил ее в контейнер. Заклубился дым, вспыхнуло пламя. Третью спичку в другой контейнер. Жар облепил мое лицо, как горячая салфетка парикмахера, дым стал серо-черным, в нос ударил сначала запах горящих органических отходов – гнилой пищи и заплесневелого хлеба, – а потом и тяжкий смрад костного мозга, шкворчащего в трубках костей, и едкая вонь жженых волос, и я все понял; еще до того, как содержимое опрокинутого пинком второго бака вывалилось на сырую утоптанную землю, я уже знал, что там найду, и в глубине своего ледяного, безжалостного, жестокого сердца сразу понял, что он сделал и с кем – щечки-яблочки, чистая кожа, быстрая улыбка, – ах, ты, ублюдок, ублюдок, что ты наделал? Что натворил?
Вот и передник, разорванный и окровавленный, и клочок ситцевого платья, и остатки ленты, которая придерживала ее волосы.
Их длинные спутанные пряди еще упрямо льнули к черепу, светло-русый цвет сменялся сединой, и, словно она была Медузой, я обратился в камень.
Ухмыляясь, она глядела на меня снизу, пустые глазницы заглядывали мне в лицо, лишенные выражения, и мое лицо тоже было лишено выражения – ни тоски, ни жалости, ни страха, ни ужаса, опустевшие глазницы и опустошенный человек, оба – дело одних рук.
Дневник 12. Аркадия
Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю.
Данте, «Чистилище».
Часть первая
Не могу сказать, в какой точке все началось.
У круга нет начала.
Я храню секреты.
Он вокруг меня. Ни начала, ни конца не существует, и время – ложь, которую сообщает нам зеркало.
Вот они, секреты.
Мальчик в потрепанной шапчонке, и молодой человек в лабиринте, и мужчина у бака для отходов кружатся, сменяя друг друга без начала и конца.
Трудно, сказал он мне однажды, трудно думать о вещах, о которых мы стараемся не думать.
В глубоком подземелье, в Чулане Чудовищ в моих объятиях коченел мужчина. Его спина изогнулась, голова запрокинулась. Алая артериальная кровь хлынула изо рта вперемешку с волокнистыми клочьями черной, мертвой ткани, – остатками пищевода, наверное – и он умер.
Я опустил его тело на пол. Сунул нож в карман. Окровавленной рукой провел по своим волосам, еще сохранившим следы укладки.
Веди меня к нему!