Монстролог. Дневники смерти (сборник) Янси Рик
– Вы неисправимый романтик, мистер Фолк.
– А как же иначе, мистер Генри?
Он хотел вернуть мне билет. Я покачал головой.
– Сохраните оба. Если кто-нибудь спросит меня о том, куда вы уехали, я не буду знать, что ответить.
Он сунул билет в карман, подхватил потрепанный чемодан и слился с толпой.
Я повернулся и пошел.
Я сказал правду: я никуда не ехал. Идти тоже было некуда. Не обратно же в отель. И не к Лили. Не в дом фон Хельрунга. Не в Общество. Я отдался на волю волн, и так, без руля и без ветрил, меня подхватил человеческий поток большого города.
Я не мог вспомнить, когда я в последний раз ел, но голода я не чувствовал. А когда спал? Усталости тоже не было. Я болтался в вечерней толпе, как пустая бутылка в огромном и безликом море.
Все шло прекрасно, до той самой минуты, пока ты не сунул нос, куда тебя не просили.
Да, доктор Уортроп, вот тут-то и встал вопрос о том, кому нужна моя голова.
У меня возникло слабое желание вернуться на ту улицу, где женщина звала меня с крыльца: может быть, если я лягу с ней, то не буду чувствовать себя таким заброшенным и одиноким.
Даже чистейший из поцелуев…
И Сибилла ответила: смерть.
Свет стал из желтого алым, над фонариками из золотой и красной бумаги взмыл дракон. Запахло рыбой, имбирем и чем-то едким, вокруг скорострельные вспышки их языка, беспримесная темнота их узких глаз на фоне желтоватой кожи; я зашел в Чайна-таун.
Улица была заполнена людьми; я свернул за первый попавшийся угол, и яркий свет остался позади. Из дверного проема вышла женщина.
– Ты к нам, да? Заходи.
Она втолкнула меня внутрь. В маленьком вестибюле сидели на деревянной скамье две девушки. Обе американки, как и женщина, но все трое в китайских халатах с красными драконами. При виде меня они встали, подошли ко мне с двух сторон, и каждая вязла меня под руку. Обе были прекрасны. Я не сопротивлялся, когда они провели меня через занавес в плохо освещенную, задымленную комнату. У меня слезились глаза; меня тошнило. Валы дыма накатывали один за другим, вызывая подобие морской болезни.
– Что это за место? – спросил я у девушки, которая держала меня под правую руку.
Стен видно не было. Комната словно уходила в бесконечность. Я различал лишь смутные силуэты, отдаленно похожие на человеческие, – они лежали на матрасах, на кроватях и скамьях, крытых одеялами, кто-то парами, но чаще поодиночке. Тела лотофагов хранили расслабленную неподвижность, и только глаза метались под опущенными веками. Мои мысли разбегались: я чувствовал, как они полуоформленными ускользают от меня в дымную мглу.
Девушки вместе со мной опустились на свободный матрас. Он зашуршал – внутри была солома.
– Опиум, – сказал я той, что сидела от меня слева. – Да?
Она улыбнулась мне. У нее было тонкое лицо с большими темными глазами. Девушки красивее я не видел никогда в жизни. Ее подруга – сестра? они были очень похожи – извлекла из какой-то выемки в стене тонкую, длинную трубку и стала ее набивать.
– Хочешь попробовать? – спросила она.
Первая девушка уже грела над огнем чашку трубки. Понаблюдав за ней с минуту, я сказал:
– Вообще-то мне хотелось бы чего-то невероятно эйфорического, – оргазмического, за неимением лучшего слова.
– Тебе понравится, – ответила девушка. – Как тебя зовут?
– Пеллинор, – ответил я.
Ее сестра вложила трубку мне в руку. Взяв мою ладонь своими, девушка поднесла стебелек трубки к моему рту.
– Дыши глубоко, Пеллинор, – прошептала она. – Затягивайся глубже, а дым выпускай через нос, медленно, очень медленно.
– Не уходи, – сказал я.
Я сделал глубокий вдох. Мой желудок протестующее заворчал, но я задержал дыхание и не выдыхал так долго, что само время, текущее сквозь меня, натянулось, точно леска, которая вот-вот лопнет, лицо девушки поплыло и вытянулось, а ее глаза заняли все поле моего зрения.
– Он действует необратимо, – сказала она. – Как эдемский плод.
Сестра вторила ей с другой стороны:
– Раз попробовав, его уже не бросишь. Каждое новое причащение порождает желание причащаться снова, снова и снова.
– Чего ты хочешь? – спросила первая.
– Смерти, – был мой ответ.
Ее лицо стало размером с Землю. Зрачки превратились в континенты. Губы раздвинулись, точно тектонические пласты, пропасть, открывшаяся меж ними, имела сотни миль в ширину и неизмеримую глубину.
– Чистейший поцелуй, – сказала она, и ее дыхание было свежо, как дуновение весны.
– Лили, – сказал я.
– Оставь непорочность, – ответила Лили, и я поцеловал ее. Я летел сквозь ее атмосферу, неизмеримо малый, и жар моего вхождения в нее выжег сначала плоть с моих костей, а затем и сами кости, обнажив мозг, и я, раскаленная добела песчинка, продолжал падать, освобожденный от своей скверны ее незамутненным эфиром.
«Я умру, Лили, я умру».
«Тогда умри во мне».
Я беспределен.
Нет места, где бы не было меня.
Я круг, окружность совершенна.
Я изначальное яйцо в момент разрыва оболочки.
Я тот янтарный глаз, что смотрит на тебя, и я твой взгляд, что возвращается к нему.
Я – Унгехойер. Все наоборот.
Я спасенье. Я – чума. Я совершенство.
Как сбрасывает кожу змей, так я стряхнул с себя природу человека. Мне нет границ, а значит, нет тебя.
Вот мой секрет:
Я – Унгехойер.
Обернись.
Мир кипит. Злое красное солнце заполнило полнеба. Его кровавый свет сочится по трещинам земли, пустынной, мертвой, сожженной, как на пепелище черепок.
Нет ничего живого, только я скитаюсь, несломленный, прошедший горнило тьмы. Я – тьма, и я же совершенство.
Чего ты хочешь? Смерти?
Обернись. Я здесь, в одной десятитысячной дюйма от взора твоего. Я здесь всегда. Я тварь безликая, чье имя ты назвать не можешь, я тварь без имени, чей лик не смеешь зреть.
Я – ненавистное твое желанье, я руки, что обняли тебя, я утроба, которой ты бежишь.
Теперь ты видишь? Понимаешь? Зубами я сдеру твои покровы. Комариным жалом твою я выпью кровь. Прибрежной галькой сотру во прах скелет. На атомы я тело разделю.
К чему притворство? Ты знаешь, кто я. Так обернись.
Мир придет к концу кровавым светом на спекшейся земле, но я все буду жить, и так же раскрываться в бесконечность.
Все сущее есть круг, круг совершенен.
Вот в чем тайна.
Обернись.
Часть третья
Океан темен и тих, небо беззвездно; горизонт исчез.
Луч света пронизывает бездну мечом, вонзенный в сердце тьмы, он движется ко мне, выжигая на сетчатке глаза силуэт колосса, расставившего ноги над гаванью. Ста футов ростом, он как крепость, неприступен, и древен, как сама земля.
Нет тьмы, в которой он не воссияет, ни бури, в которой он не выстоит, его не обрушит ни землетрясение, ни пламя, ни вода. Он высится над гаванью десять тысяч лет и будет выситься еще столько.
Свет подходит ближе; тьма отступает. Корабль, покачиваясь на малой волне, вплывает в рассвет.
А надо мной склоняется он, колосс.
– Да, это Уортроп. Да, ты снова в наших комнатах в «Плазе». Да, уже поздно – позднее, чем ты думал. Три часа утра, час самоубийц уже близок, для тех, кто верит в подобные вещи. Наступает одиннадцатый день твоих внезапных каникул в стране лотофагов. Ты обезвожен и страшно хочешь есть, – точнее, захочешь, как только пройдет тошнота. Не беспокойся – я заказал много еды, ее принесут, как только откроется кухня.
– Одиннадцатый день? – Слова даются мне с трудом. Мой язык толст, как сарделька.
– Иным случалось проводить в опиумном притоне и больше. – Он устало опускается в кресло у моей кровати. Вид у него ужасный. Он небрит, щеки ввалились, глаза покраснели от бессонницы, веки посерели, точно подведенные тенями. Он наливает себе чашку давно остывшего чая.
– Как вы меня нашли?
Он пожимает плечами.
– Подумаешь, задачка. Объединенных сил дюжины монстрологов и половины полиции города Нью-Йорка вполне хватило, чтобы ее решить. – Он отхлебнул чая, сверкнув поверх чашки темными глазами. – Теперь моя печаль в другом – потеря Т. Церрехоненсиса и тебя, а также последующие поиски вас обоих, стоили мне всех связей, которые я имел.
– Я не терялся, – сказал я.
– С твоего позволения, я придерживаюсь иной точки зрения. В общем-то, я до сих пор не уверен, что ты нашелся.
– Я ничего не буду вам объяснять.
– Я и не прошу.
– Я вам ничего не должен.
Он кивнул. Я удивился. Он сказал:
– Зато я кое-что тебе задолжал. Извинения. Ты был абсолютно прав, Уилл. Ты не просил меня… – Он запнулся в поисках подходящего слова. Неопределенно взмахнул рукой. – Об этом. Но все-таки ты здесь, и я тоже. Троя сожжена, и тебе надо пробираться домой, – правда, я не совсем уверен, где в этой причудливой метафоре мое место: то ли я мачта, к которой ты привязал себя, или, быть может, верная Пенелопа?
Я отвернулся.
– Вы не Пенелопа.
Он тихо засмеялся.
– Что ж, и на том спасибо. А то я думал, ты скажешь, я Циклоп.
– Кажется, меня сейчас стошнит.
– У тебя ведро рядом с кроватью.
Я закрыл глаза. Тошнота прошла.
– Ваша аналогия неточна, – указал я ему. – У меня нет дома, мне некуда возвращаться.
Он не стал спорить.
– Ты можешь пожить у меня, я всегда рад тебе.
– С чего бы? Я же обуза, помеха. Все шло прекрасно, до той самой секунды, пока не появился я.
– Не стану делать вид, что сам себе завидовал в последние дни. Ха! Если бы мне только пришлось перерыть весь город в поисках отбившейся от стада овцы, так это бы еще ничего. Но нет, надо было похоронить человека, который был мне вместо отца, и заключить мир с представителями преступного мира.
Я посмотрел на него.
– И как? Заключили?
Он поставил чашку на стол и с таким напряжением потер кулаками глаза, что костяшки его пальцев побелели.
– Ну, скажем так, переговоры еще продолжаются.
– Чего они хотят взамен? – спросил я и тут же сам ответил на свой вопрос: – Меня. Моя голова – их условие, верно?
Он с усилием провел по щекам пальцами так, что оттянулись нижние веки.
– Жизнь убийцы их падроне и его телохранителя – вот их цена; но мистер Фолк как сквозь землю провалился.
Я снова отвернулся. Он продолжал:
– Одно нам на руку – безвременная кончина Компетелло пробила в их рядах большую брешь, так что они теперь больше озабочены дележом власти, чем восстановлением справедливости. Это, по крайней мере, даст нам время.
– Для чего?
– Я внес предложение перенести штаб-квартиру нашего Общества в другой город – а лучше на другой континент. В Вену, например. Или в Венецию. – Он задумался. – Я всегда любил этот город.
– Разве в Италии больше нет каморры?
Он развел руками. Какая разница?
Я сказал:
– Мистер Фолк не убивал Франческо Компетелло.
– Это навсегда останется строго между нами, – ответил он.
– Слишком много секретов, – буркнул я.
– Что ты говоришь?
Я кашлянул. Было такое чувство, точно я проглотил горячий уголь; внутри все горело.
– Вы должны были сказать мне тогда. Его племянники были бы сейчас живы, да и он сам тоже.
Его лицо побледнело еще больше, хотя это и казалось невозможным. Он долго смотрел на меня недвижным, лишенным всякого выражения взглядом.
– Думаете, я проболтался бы? – продолжал я. Мной постепенно овладевал гнев. – Кому? Друзей у меня нет. Семьи тоже. Бакалейщику? Или булочнику? Я думал, вы лучше меня знаете. Лили? Ей, да? Вы боялись, что я скажу Лили? Зря. Она мне никто.
– Не понимаю, о чем ты говоришь. – Он изобразил тонкогубую, болезненную, непревзойденную в своем уортроповском совершенстве вымученную улыбку. – Опиум – приятная штука, я понимаю, но в больших количествах способен порождать галлюцинации и параноидальные страхи.
Я наблюдал за ним, пока он подливал себе холодного чая. Вряд ли хоть один человек на свете обратил бы внимание на то, как у него дрожат пальцы, но я заметил.
– Последний в своем роде, – сказал я. – Стоит больше целой казны иного королевства. Что с ним потом делать? Убить нельзя. Это противоречит вашим принципам. Держать в секрете тоже не получится. К тому же это верный и, может быть, последний шанс прославиться, достичь бессмертия, причем такого, в которое верите вы сами. И вот перед вами встает невозможный выбор: убить его или спрятать где-нибудь, похоронив вместе с ним всякую надежду на известность.
Он покачал головой, бесстрастно глядя мне в лицо.
– Неправильный выбор.
– Вот именно! И вы нашли выход. Вам понадобился сообщник – вернее, двое. Я почти уверен, что это мейстер Абрам помог вам организовать и итальянскую стражу, и ирландских воров. Хотя вряд ли «клиентом» Метерлинка был именно он. Скорее, кто-то еще из монстрологов – например, Акоста-Рохас.
– Рохас? Почему именно он? – спросил Уортроп, не сводя с меня пристального взгляда.
– Он живет там, где водились Т. Церрехоненсисы. Возможно, он и нашел яйцо.
Перекинув одну длинную ногу через другую, он сцепил руки на поднятом колене и чуть запрокинул голову. В этот момент он походил на Компетелло перед самым моим выстрелом.
– Прежде чем я застрелил Франческо, он сказал мне, что сдержал все свои обещания. Это показалось мне странным. О каких обещаниях он говорил?
– Он обещал обеспечивать безопасность экземпляра до начала конгресса, а после помочь нам найти то, что было у нас украдено.
– Я тоже так думал, пока вы не сказали: «Все шло прекрасно до последней секунды, пока ты не вмешался». Но тогдашние события трудно назвать «прекрасными». Все с самого начала пошло наперекосяк. Если, конечно, не предположить, что никакой кражи не было, сокровище никуда не пропадало, а Компетелло пообещал вам искусную подделку, рукотворное доказательство гибели экземпляра с целью убедить все заинтересованные лица в том, что его больше не существует.
Он раскачивался вперед и назад в своем кресле, все его тело двигалось, и только глаза были прикованы к моим.
– Мне казалось, ты сам видел то, что было в коробке.
Я улыбнулся.
– На данной стадии развития между Т. Церрехоненсисом и обыкновенным удавом нет существенного различия. По крайней мере, так вы мне говорили. Так вы и решили задачку: как съесть пирожок и одновременно сохранить его. Кто из монстрологов посмел бы противоречить утверждению первого среди равных, великого Пеллинора Уортропа? А главное, это была все-таки не совсем подделка. Тварь-то ведь, как-никак, была настоящая.
– Хм-м. А разве не более велика вероятность того, что Компетелло по собственной инициативе послал мне подделку? Что это он принес в жертву какое-то несчастное животное ради того, чтобы спокойно продолжать поиски, не опасаясь вмешательства какого-нибудь не в меру любопытного ученого?
Будь у меня достаточно сил, я бы вскочил с кровати и удушил его прямо тогда. Подумать только, какое высокомерие!
– Это были вы! – крикнул я. – Это с самого начала были вы! Вы – или кто-то по вашей просьбе – наняли посредника, чтобы тот приехал с яйцом в Нью-Джерусалем. Это вы наняли у Пяти Углов[170] последних подонков, чтобы они «выкрали» у вас экземпляр, и вы же подписали людей Компетелло на то, чтобы они стали свидетелями так называемого преступления! Вы пошли на Элизабет-стрит не за тем, чтобы просить его помочь вам найти пропажу – вы же ничего не потеряли! Вы пошли, чтобы убедиться – он сдержит вторую часть обещания. Но там вас, на беду, схватили и держали в заложниках до тех пор, пока я не просунул свою тупую башку в дверь и не испортил ваш блистательный план!
Он долго молчал. А я устал, сбил дыхание, и у меня кончилось терпение. И он еще говорит, что это я его предал!
– Что ж, – произнес он наконец. – Все это довольно любопытно, Уилл Генри. Но совершенно смехотворно.
– Где он, доктор Уортроп? В Монстрариуме? Скорее всего. Надежнее места не сыскать, по крайней мере, если вы в городе. А пока суть да дело, вы подготовите ему другое, постоянное жилье.
– Твоя теория по-своему занятна, но не выдерживает никакой критики. Как ты помнишь, мне выстрелили в ногу во время похищения. С какой бы стати моему сообщнику стрелять в меня?
– Точно! – воскликнул я. – Спасибо, сэр, что напомнили! Я еще тогда должен был понять – а вы поняли это с самого начала – Пеллинор Уортроп не тот человек, который легко выпустит из рук то, что ему дорого. «Отдай его!» – Я засмеялся. – Вы и правда хотели, чтобы я отдал его им – ведь вы для того их и наняли!
– Хватит! – рявкнул он, вскочил и бросился ко мне. – Ставить под сомнение мою честь – это одно, сэр, но сомневаться в моем уме – это уже совсем другое! Полагаю, вам становится легче, когда вы перекладываете на меня ответственность за пролитую вами кровь, умываете, так сказать, руки. Это вы проникли в ту ночь в Монстрариум вместе с Лили Бейтс! Это вы хладнокровно застрелили двоих из-за пустяковой суммы в десять тысяч долларов! Это вы стали причиной смерти моего старого и единственного друга! Это вы в стремлении к ложно понятой справедливости застрелили короля преступного мира, развязав тем самым войну! – Он протяжно, судорожно вздохнул. Его голос перешел почти на шепот. – И это ты принес на алтарь своего эгоизма…
Монстролог отвернулся, не договорив. Видно, решил приберечь концовку до другого раза.
– Посмотри, что ты наделал, – прошептал он уже у дверей. – Ты снова меня расстроил, и в самое неподходящее время. Завтра мне председательствовать на открытии, а я так устал, так измотан – просто слов нет. Когда мы вернемся в Нью-Джерусалем…
– Я не поеду в Нью-Джерусалем! – крикнул я ему. Он поднял руку, но тут же уронил ее снова: жест смирения.
– Как пожелаешь, – сказал он. В его голосе не было ничего: ни гнева, ни печали, никаких сентиментальных глупостей. – Это был последний раз, когда я спас тебя от тебя самого.
Он вышел и закрыл за собой дверь. Скрип половиц под его ногами стих. Он пошел не к себе; это я понял. Может, вернулся в гостиную – посидеть, подумать в темноте, в своей естественной среде обитания. А у меня внутри все кипело; я забыл и про головокружение, и про тошноту. Я не думал, что я прав; я знал это точно. Он солгал мне, он, всегда называвший ложь худшим видом глупости. Более того: он исказил факты, чтобы оправдать опасность, которой подвергалась тогда Лили, и бойню, которая последовала потом. Если бы я с самого начала знал правду, Компетелло и его люди были бы сейчас живы, фон Хельрунг тоже. Его обман – вот что было чудовищно, а не то, что натворил я. Нет, даже не это, – в конце концов, вся нагроможденная им ложь была лишь порождением его ни с чем не сравнимого эгоизма и всегдашней готовности ставить чудовищ выше людей. О том, что он тщеславен, надменен и лишен нормальных человеческих чувств, я знал всегда. Но я не подозревал, что он до такой степени порочен.
Половицы опять заскрипели. Он ушел к себе. Прошла минута, пять минут. И вот скрип раздался снова, но теперь тихий, осторожный, как будто он крадучись выходил в коридор. Я сбросил одеяло и пошел к шифоньеру поискать какой-нибудь одежды. Комната кружилась; я едва не потерял равновесие. Сказались несколько дней без пищи.
Я знал, куда он направляется – или думал, что знаю. А если он идет не туда, то туда пойду я. Я не сомневался, что раскрыл его тайник. Я найду его, отрублю его мерзкую башку и засуну в его лживую пасть.
Единственное, чего я не понимал, это почему он не сознался во всем. Какая теперь разница?
– Мерзавец, – бормотал я. – Злобный негодяй!
Ночь выдалась морозная. В спешке я забыл надеть пальто. Сунув руки в карманы брюк и подняв плечи, я шел вперед, городские огни у меня над головой затмевали звезды. Перед глазами у меня плыло, мысли разбегались. В Нью-Йорке улицы никогда не бывают пустынны, даже ночью. Вот и мне попадались навстречу мусорщики в белых халатах; компании подвыпивших моряков, которые слонялись в поисках открытого бара; карманники, следовавшие за ними по пятам; шлюхи, которые поджидали их, подпирая углы; страдающие бессонницей бездомные, которые копошились в мусорных баках; полицейский, обходящий свой участок.
Темные дома скрывали горизонт; край мира был отсюда не виден. Моя жертва ждала меня впереди, невидимая, как горизонт, который она охраняла: в Египте, как я уже говорил, его звали Михос, и его священной задачей было удержать меня от падения с края диска.
В здание Общества я вошел через боковую дверь, которой мы с Лили воспользовались в день бала. Черный смокинг, фиолетовое платье, локоны цвета воронова крыла, и вот ее нет, она снова в Англии, да и кому какое дело? Черт с ней. Однако чего-то не хватает. Раньше оно было, а теперь исчезло. Нет, Лили. Все на месте. Я весь здесь. Я цел. Я – человек, эволюционирующий в микрокосм. Кокон лопается, амниотическая жидкость сочится из трещины, открывается янтарный глаз и, не мигая, смотрит на мир без теней.
А вот и лестница, узкая, темная, серпантином уходящая вглубь, как в уортроповском сне. Но там, внизу, кто-то уже зажег газовые рожки, так что меня встречает пробивающийся снизу рассеянный свет. Чулан Чудовищ, Дом Монстров, Кодеш Хакодашим, Святая Святых, а Исааксон говорил: «Когда-нибудь ты станешь здесь экспонатом».
Голоса несутся по пыльным коридорам, огибая углы, просачиваясь между контейнерами и ящиками, которые составлены шаткими штабелями вдоль стен, слова расплывчаты и неясны, говорят двое, мужчины, один точно Уортроп, второй не так узнаваем, хотя и смутно знаком. Подходя ближе, я замедляю шаг. Теперь я слышу еще что-то – кого-то – тихое мяуканье, вернее, стоны: стонет человек, которому больно.
И тут же голос Сэмюэля Исааксона спрашивает:
– Долго еще?
Уортроп отвечает:
– Точно сказать нельзя. Часы, может быть, дни… это может случиться через несколько минут; а может и вовсе не случиться. Дайте мне шприц. Сделаем еще анализ.
– Может, положим этому конец прямо сейчас, сэр? Эти страдания…
– Вы что, хотите разыгрывать из себя бога, Исааксон? Я ученый: я изучаю природу, а не распоряжаюсь ей. Наше дело – наблюдать и фиксировать, а не выносить приговоры и приводить их в исполнение. Она обречена? Вероятно. От яда нет лекарства, нет противоядия… вот, возьмите и положите там, на скамью. А теперь еще одно горячее полотенце, да поживее.
– Он будет гореть за это в аду.
– Что? Вы что, не слушаете? Где только сэр Хайрам вас нашел? Хотите рассуждать о рае и аде, так отправляйтесь в семинарию! Земля круглая, Исааксон: шар, а не диск. Если что-то произойдет завтра, пока я буду занят наверху, не ваше дело выносить суждения, ясно? Только мне решать, когда можно будет положить конец ее мучениям. А теперь отнесите этот образец в кабинет куратора и приготовьте слайды. Я сейчас приду.
Я нырнул между двумя стопками ящиков и всем телом вжался в щель между ними. Исааксон промчался мимо; я видел его искаженное тревогой и страхом лицо, видел наполненный кровью шприц, который он держал в руке. Наступившую тишину нарушали лишь лихорадочные стоны.
– Тихо, тихо. – Это говорил Уортроп, его голос был странно нежен. – Все приходит и проходит. И это тоже пройдет.
И тут же тихий, безнадежный, выворачивающий душу всхлип. И снова Уортроп:
– Вот, держи. Когда снова станет больно, сожми это как можно крепче; поможет. Я ненадолго…
Когда он появился, я затаил дыхание. Он шел, согнув плечи, опустив голову, как человек, несущий непосильную тяжесть.
Потом я вышел из своего укрытия и повернулся к открытой двери. Я уже знал, что я там увижу. Знал, кем окажется пациентка Уортропа. Лишь одна женщина в мире отважилась бы войти в Монстрариум. Значит, она все же не села на свой пароход. Вместо этого она нашла драгоценный «трофей» Уортропа. Или он ее. О, зло, злодейство. Нет конца его непреднамеренной жестокости. Вот и еще одна жертва на его пути. Еще одно приношение на алтарь его неуемных амбиций.
Груда старых одеял была навалена на длинный и высокий – человеку по пояс – операционный стол. Рядом стоял столик поменьше, на нем – миска с горячей водой, от нее валил пар. Миску окружали инструменты, пузырьки, и два шприца, один пустой, другой с жидкостью янтарного цвета. Большое ведро с надписью ОСТОРОЖНО – КИСЛОТА стояло в углу. Серная кислота была непременной составляющей аберрантной биологии – ею пользовались главным образом для первичного удаления плоти с костей перед детальным изучением последних, а также для очистки инструментов.
Смятая простыня лежала на полу, у слива, через который из подвала стекали в городскую канализацию кровь и другие телесные выделения. Должно быть, во время очередного приступа она сбросила с себя простыню; я увидел, что она лежит на столе совершенно голая, нагая плоть блестит от пота; пот пропитал ее волосы так, что они прилипли к голове; пот скопился в ложбинке между грудями. В ее руках был резиновый мячик – прощальный дар Уортропа – и она ритмично сжимала и отпускала его, будто в такт музыке, слышной ей одной.
Я подошел ближе. Она притягивала меня. И отталкивала тоже. Вся она, с головы до ног, была в ярких красных пятнах, похожих на рубцы – лоскутное покрывало воспаленной кожи; в середине каждого воспаленного участка белели туго натянутые пузырьки, и все они, как то яйцо в подвале, были готовы прорваться. Я понял, что это такое. Причина ее страданий была мне знакома.
Притяжение, отвращение; ближе… еще ближе.
Она лежала, закатив глаза. Подрагивали темные ресницы. На нежном лице с деликатными детскими чертами волдырей не было, но я знал, что за монстр прячется под его шелковистой кожей. Я знал, что у нее внутри.
То же, что во мне.
Хочешь попробовать?
Мне бы хотелось чего-нибудь по-настоящему эйфорического – оргазмического, за неимением лучшего слова.
Тебе понравится.
Я отпрянул назад, мои мысли заметались. Страшный черный прилив с ревом бился в мою грудь, едва не останавливая сердце. Самый невинный поцелуй. Самый невинный поцелуй! Из далекого далека, из удушливых глубин, куда увлекал меня беспощадный прибой, я услыхал вой: это стенала душа, раздираемая на части. Моя. И не моя. Душа безымянной твари, безликой твари, той, что танцует в огне.
И тут я врезался в его грудь, его длинные руки обхватили меня, его лицо заполнило мой взор целиком, до последнего сантиметра, темные глаза на бледной маске смерти, – Михос, страж, но он опоздал, меня уже не спасти: я упал с края, гниение разъедает мои кости. Для милосердия, прощения, печали, для всего человеческого нет больше места, да и смысла в них тоже больше нет. Есть только плачущая куколка и древний зов, непобедимый императив, сокрытый в невиннейшем из поцелуев.
– Я не врач, – говорил монстролог. – Я философ. Но ее мать втащила меня в комнату больной, не слушая никаких уговоров. Нет, нет, говорил я, я пришел только за мальчиком, за моим мальчиком. Но она мать, ее дитя в беде, и разве я мог отказать в ее просьбе; я осмотрел больную, спросил, каковы ее симптомы и когда это началось, и сразу заподозрил – без уверенности, но все же заподозрил, – истинную причину. Она представляла серьезную опасность. Предоставленная самой себе, болезнь закончилась бы эпидемической вспышкой: ее сестра, мать, завсегдатаи опиумного притона, заразились бы все. Вырвавшись оттуда, эпидемия могла охватить целый город. В больницу ее было нельзя – по той же причине. Был ли это аравак? Я не знал. Но лучше было перестраховаться.
– Вне всякого сомнения, она заразилась. Ты прекрасно знаешь, что помочь тут ничем нельзя, остается лишь облегчать ее страдания. Я даю ей морфин и делаю горячие примочки на волдыри. Ее мозг почти разрушен; организм проник в его кору. Вряд ли она сознает, где находится и что с ней происходит, так что ей повезло. Да, повезло.
Должен признаться, я не знаю, что делать. Сохранять ей жизнь значит продлевать ее страдания. Лишний час мучений перед финальной агонией. Какой выбор мне сделать? И могу ли я делать выбор? Я не бог. Хотя иногда действую от его имени. Я возлагаю на себя судейскую мантию и выношу приговор. И каждый раз плачу за это. Я плачу! Твой отец любил меня, и поплатился за это жизнью, своей и в каком-то смысле твоей, что еще ужаснее. Невыносимая боль, Уилл Генри, бесконечная и ничем не облегчаемая. А теперь еще эта бедная девушка на самодельном алтаре, девственница, жертва, и я, точно нечестивый жрец над ней, вершащий свое черное дело, приношу ее кровь в жертву ненасытному богу!
Я как-то сказал, что тебе придется привыкнуть к подобным вещам. И солгал: есть вещи, к которым нельзя привыкнуть. К которым я сам так и не привык. Есть вопросы, на которые человек не знает ответа; знает бог, но он молчит.
Скажи, как мне поступить с ней? Скажи, и я стану инструментом в твоих руках. Там, рядом с пустым шприцем, яд: он подействует мгновенно, она не будет больше страдать. Если мы будем ждать еще, тварь внутри разорвет ее на части, она просто лопнет, черви посыплются из каждого отверстия и каждой трещины ее тела, и тогда нам придется применить кислоту. Мы не можем ждать, пока ее сердце остановится само. Ей придется перенести невообразимую боль.
Сегодня мы достигли высшей точки, Уилл Генри. Или подножия лестницы, если хочешь. Это выбор, который навязала тебе моя жизнь. Ты – невинный агнец, носитель моих грехов, хранитель моих тайн, страж моего стыда. Ты виновен и невинен, ты благословен и проклят; у меня нет слов, ибо слова присущи человеку.
Мы дошли до дна, я и ты. Последний спуск навстречу твари, что ждала нас здесь.
Часть четвертая
Высокий, худощавый мужчина поднимается со своего места и идет через сцену к трибуне. В огромной аудитории стоит полная тишина: слышен лишь звук его шагов по потертым половицам. Он худ, почти прозрачен, изможден до мозга костей, черный смокинг висит на нем, и вообще он больше походит на пугало для ворон, чем на временно исполняющего обязанности главы Общества Содействия Продвижению Науки Монстрологии, каковым он только что был избран де-юре, хоте де-факто давно уже является его основной движущей силой и вдохновителем. А я, хранитель его души, сижу высоко в ложе, откуда слежу за ним, словно ястреб, парящий над пустошью в поисках добычи. Никто не хлопает, не приветствует нового председателя. А ведь это и есть тот самый триумф, который должен был увенчать его легендарную карьеру. Однако лишь подозрительность и печаль владеют его собратьями по науке, родственными душами в изучении самых жестоких шуток Господа. Сотни людей пришли в старый оперный театр, чтобы выслушать его – и бросить ему вызов. Вот Хайрам Уокер: он так подался вперед, вытянув лицо без подбородка и сощурив крохотные глазки, что стал удивительно похож на крысу. Только и ждет, когда ему представится шанс вскочить с вопросом: почему мы наняли преступников и бандитов для охраны величайшего сокровища, попадавшего в руки аберрантных биологов за последнее столетие? И чему мы научились на своей ошибке, если просим теперь тех же самых людей найти его для нас? Отчего погиб наш президент и возлюбленный Мастер? В хищной когтистой лапке Немезида Уортропа сжимает листок бумаги: говорят, это резолюция о пожизненном исключении Уортропа из рядов Общества. Монстролога лишат монстрологии, и кем же он тогда станет? Кем еще может быть Пеллинор Уортроп, как не этим и только этим?
Глубоко под землей, на столе-алтаре, догорает под присмотром Сэмюэля Исааксона новейшая жертва, невинная и обреченная. Исааксон, посредственность, так же не способен смотреть в лицо безликого и безымянного, как шлюха – вернуть свою девственность. Невинные гибнут. Глупые, банальные, злые продолжают жить.
– Повинуясь возложенному на меня долгу, – начинает говорить монстролог с трибуны, – хотя и с тяжелым сердцем… Объявляю сто тринадцатый конгресс открытым.
Он поднял церемониальный молоточек, и зал погрузился во тьму. Вдруг потрясенную тишину разорвал голос:
– Привет с Элизабет-стрит, ублюдки! – Дюжины пламенеющих шаров полетели из глубины зала. Одни врезались в сцену, распускаясь на миг огненными цветами и рассылая во все стороны пылающие осколки, другие, не долетев, падали в публику; поднялся страшный крик, и немногие услышали, как захлопнулись входные двери и лязгнули в ручках железные пруты – нас заперли снаружи. Огонь распространялся стремительно, люди, вскочив с мест, затаптывали друг друга в проходах, как взбесившийся скот, в попытке спастись от неизбежного. Старые ковровые дорожки, матерчатая обивка кресел, тяжелый занавес дамасского шелка вспыхнули сразу; густой удушливый дым быстро заполнял пространство зала. Прежде чем выскочить из ложи, я заметил объятую пламенем фигуру, которая мчалась к сцене: пронзительные вопли напоминали отчаянный писк серого грызуна, который тот издает, чуя неминуемую смерть.
Вниз по черной лестнице к приватному входу – неприметной дверке на задворках театра; вдруг они ее пропустили. Дверь не поддается. И ручка горячая. Каморра действовала с крестьянской основательностью и не ограничилась поджогом одного зала. Пламя объяло все здание.
Слезы текли по моему лицу. Дым разъедал легкие. Я ударил в дверь плечом. Огонь, снова огонь! Этого я не вынесу, ни во второй раз, и никогда больше. Снова и снова я сосредоточенно бью в центр двери. Внутри темно, сквозь слезы не видно, есть ли поблизости хоть один источник света. Удар, другой, третий. Дерево дает трещину. Перегретый воздух снаружи довершает дело, раскалывая дверь на две аккуратные половины по всей длине – лесоруб с топором, и тот не сработал бы лучше. Воздух врывается внутрь, отбрасывая меня назад так, что я ударяюсь головой о ступени. Пелена черного дыма заползает внутрь. Я закрываю ладонью нос и рот, зажмуриваюсь: мне не обязательно видеть, я знаю, куда иду.
Через зал, затопленный пламенем. В дверь, едва отличимую от стены, на винтовую лестницу, узкую, как змея, вниз, туда, где приветливо светят газовые рожки, и дуновение прохладного воздуха освежает мое лицо; там я открываю глаза и мучительно-длинным коридором бегу во весь дух к ее камере: я не выдержу твоих страданий, я не могу продолжать, – Исааксон бросается мне навстречу, а здание над нами горит и стонет – горю, горю! – пожираемое огнем заживо.
– Поздно, поздно, слишком поздно! – кричит он, подбегая ко мне. Хватает меня за рукав; я отвечаю ему ударом в висок, он валится на пол, как подкошенный. Я переступаю через его скорчившееся тело и бегу дальше.
В дверях я останавливаюсь. Дым здесь еще гуще – адская вонь тухлых яиц иссушает рот, раздирает легкие. Поздно: в панике он, должно быть, выплеснул на нее целое ведро. То, что было ею, с шипением растворяется прямо у меня на глазах; ее кровь кипит и превращается в пар; у нее уже нет лица; она словно хохочет надо мной застывшим в безмолвном крике ртом. Она была жива, когда он это сделал.
Пятясь, я отступаю до тех пор, пока не утыкаюсь в стену напротив.