Монстролог. Дневники смерти (сборник) Янси Рик
Знаешь, как оно убивает, Исааксон? Человек находится в полном сознании, когда оно раскрывает пасть, чтобы проглотить его целиком.
Снова назад, туда, откуда я пришел; меня качает от стены к стене, а над моей головой огонь пожирает мир.
Чудовищное давление крошит кости… каждый дюйм тела жжет так, словно тебя опустили в чан с кислотой.
Вот он, лежит; не пошевелился. Моя рука ныряет в карман: нож все еще при мне. Я выпотрошу его. Будет жрать свои вонючие кишки. Сначала вырежу ему глаза, потом язык. Пусть жрет себя самого, свою глупую, тупую, злобную башку.
Но погоди-ка. Он же не один. Над ним склоняется другой, постарше, темноволосый. Через его плечо перекинут холщовый мешок, в нем что-то топорщится. Человек видит меня, вздрагивает, его глаза расширяются от ужаса.
– Уильям! – кричит Акоста-Рохас. – Нам надо уходить, но как? Через верх нельзя, надо найти другой путь. Здесь есть выход в канализацию или что-то в этом роде? Думаю, это последний…
Я бью его кулаком в кадык. Он заваливается назад, роняя мешок. Тварь в нем ворочается и извивается.
– Кто? – ору я ему. – Кто это сделал – ты или Уортроп? Или вы оба?
Он не может ответить. Я разбил ему дыхательное горло. Слезы боли и ужаса стекают по его лицу.
– Придумал все он, так ведь? – спрашиваю я. – Когда ты рассказал ему, что поймал тварь в Церрехоне. Ему нужна была вся слава – что же он оставил тебе?
Давясь звуками, он еле слышно сипит:
– Жизнь.
Я покачнулся, точно от удара. Плоская, а не круглая! Не мяч, а тарелка! И Михос, страж горизонта, сам рухнул с ее края.
Что-то в моем выражение лица заставляет его поднять руки, точно защищаясь; так маленький ребенок поднимает обе ручки, ожидая, когда на него наденут ночную рубашку. Я не обманываю его ожиданий: хватаю с пола живой мешок, переворачиваю его и напяливаю ему на голову вместе с содержимым. Извивающаяся тварь внутри наносит укус.
Акоста-Рохас взвизгивает; открытая нижняя часть его тела дергается и тут же костенеет. Его крики стихают, когда тварь сворачивается петлей вокруг его шеи. Она останется там до тех пор, пока жертва не задохнется; она еще не взрослая и не может проглотить человека целиком – пока.
Но я еще не закончил. Господь всемилостивый, разве я не человек в мискрокосме? Я выхватываю из кармана нож – щелк! – и возвращаюсь к Исааксону.
Он в сознании. При виде меня он выпучивает глаза.
– Уилл…?
– Ш-ш-ш, не спрашивай меня ни о чем, Сэмюэль, – шепчу я. – Есть вещи, на которые смертные не знают ответов.
– У меня не было выбора, – скулит он. В мольбе простирает ко мне руки. – Пожалуйста, Уилл. Я просто делал, что мне приказывали!
Ужасный грохот наверху сотрясает стены. Содрогается пол. Потолок трескается, проседает; с него летят камни и штукатурка: огонь дошел до газопровода. Гаснут рожки, погружая Монстрариум в непроглядную тьму. Исааксон воет так, словно и впрямь настал конец света. Я протягиваю вперед руку и хватаю его за воротник. Поднимаю. Он визжит, как свинья под ножом, – ждет последнего удара.
– Черт с вами со всеми, – рычу я ему в ухо. – С монстрами и с людьми. По мне, вы все одинаковые.
Здание над нами рушится; потолок вот-вот не выдержит; нам предстоит быть погребенными под тоннами бетона и мрамора. Выход только один – через канализацию, через слив в прозекторской. Акоста-Рохаса вел правильный инстинкт, вот только время он выбрал неудачное. Отшвырнув Исааксона, я, спотыкаясь, бегу по перекошенному полу: одна рука прикрывает голову, другая вытянута перед собой, нащупывает дорогу. Чувствую, как в мой пиджак впиваются сзади чьи-то пальцы: это Исааксон, он, как все посредственности, всегда найдет способ зацепиться за кого-нибудь и выплыть. Нет, не кроткие наследуют землю.
Слепой ведет слепого в брюхе погибающего чудовища, чьи кости с треском раскалываются на обломки и сыплются нам на головы. И надо же, чтобы единственным, кого я спас в тот день, кому оказал милосердие, был Сэмюэль Исааксон.
Остальные монстрологи погибли в пожаре, все до единого.
Но один-единственный все же выжил.
И вот Земля совершила без малого семь тысяч оборотов, и крошки липнут к пузырящимся губам, а пряди сырых волос мотаются надо лбом.
Холод стискивает в объятиях, рука сжимает нож, выскребая им грязь из-под ногтей, охотник на чудовищ, учитель и его урок, причина и следствие сплелись в кольцо, у которого нет начала.
А еще запертая дверь и то, что за ней, неостывшие кости в баке для отходов, и мы, говорящие друг другу ложь, потому что правда невыносима.
Нет ни начала, ни конца, и ничего посередине. Время – ложь, мы – кольцо, а бесконечность – содержимое янтарного глаза.
Ты знаешь, что будет сейчас. Так неужели ты не отвернешься?
Конец всегда в начале.
Отвернуться или подойти посмотреть? Выбирай, делай свой выбор.
Я со стуком опускаю на стол нож. Уортроп вздрагивает, сидя на стуле, и отводит взгляд, когда я встаю. Он как будто съежился, превратился в точку: он – земля, а я – ракета, уносящаяся в космос. Я делаю шаг к двери в чулан. Он с отчаянным криком хватает меня за руку. Я выдергиваю ее. Я не знаю, что там, за дверью. Хотя, конечно, знаю.
Я нашел ее, Уилл Генри. Нашел ту самую тварь.
Я ударяю ногой в древнюю дверь – втрое старше Уортропа – и деревянное полотнище, удовлетворенно крякнув, раскалывается по всей длине, а за моей спиной монстролог вскрикивает так жалобно, как будто это его я расколол пополам. Голыми руками я срываю дверь с петель. Кислый, тошнотворный запах окатывает меня с головы до ног – это дыхание главной божественной ошибки, замурованной во льдах Джудекки, липкая вонь гниющей плоти той твари, той самой твари, как называет ее он.
Мои глаза привыкают к полумраку, к вечной тьме самой твари, только зачем он поднял пол? Да еще и покрасил его в мерцающий, обсидианово-черный цвет? Нет, это не пол, он шевелится. Он течет, как склизкая грязь, которая остается после мощного наводнения, когда схлынет вода. Он волнуется, и по нему идет блестящая рябь со вспышками павлиньего зеленого цвета.
И тут появляется голова: она не меньше пяти футов в поперечнике и совсем плоская, но живущий в ней древний мозг знает, для чего открывается дверь, и распахивает непристойно-беззубую пасть; я гляжу во влажную красную трубу ее глотки, как в огненную бездну, на дне которой ад, и не представляю, что мог бы увидеть свое отражение в ее лишенном век янтарном взоре. Мое тело заполнит ее пасть так же, как ее тело заполняет подвал. Но мощная голова с раскрытой красной пастью ложится на ступеньки, ведущие вниз, и не двигается: то ли от старости, то ли от того, что просто не пролезает в дверь; а может, над ней тяготеет какой-то запрет. Или она просто переросла свое вместилище. Но нет. Дело не в этом. Отраженный в ее янтарном взоре, я понял, что тварь потеряла смысл собственного бытия. Превратилась в скорлупу, в пустой мешок, у которого нет иной цели, кроме как прожить еще один пустой день.
– Ты должен понять меня, – бормотал за моей спиной ее близнец. – Ты понимаешь меня, Уилл? Не мог же я… Это же немыслимо… невозможно… Он ведь последний в своем роде. Последний!
– Он же погиб в Монстрариуме, – сказал я. Янтарный глаз по-прежнему завораживал.
– Нет. Я потом нашел его среди развалин. Тело Акоста-Рохаса спасло его от падающих обломков.
– Но вы же не сразу привезли его сюда.
– Нет, потом, когда ты уехал.
– И вы ничего мне не сказали.
– По той же причине, что и тогда. Он бесценен, и, чем меньше людей знают о нем, тем лучше – для них и для него, Уилл, для них и для него. Последний в своем роде! Когда Акоста-Рохас сказал мне, что нашел его…
– Да, да, – перебил его я, не в силах оторваться от янтарного глаза. – Он мне рассказывал. Вы вынудили его отдать находку вам – пригрозили, что убьете, если он не согласится.
– Нет! Я спас его… по крайней мере, пытался… так же, как пытался спасти Беатрис… и тебя…
– Меня? От чего? Хотя, неважно. Какая теперь разница? – Я содрогнулся от ненависти и омерзения, оставаясь пленником янтарного глаза. – Только на этот раз вам не отпереться, Уортроп. Я слышал все из его собственных уст. Вы предложили ему жизнь в обмен на находку.
– Я предложил ему спасение. Он был так глуп, что разболтал о своем трофее, и слухи достигли определенных кругов. Он испугался. А я испугался потери экземпляра. Его нельзя было потерять. Так разве у меня был выбор?
Я вырвался из плена и стремительно обернулся. В два шага пересек кухню. Схватил его за грудки, поднял в воздух; с грохотом упал стул. Уортроп почти ничего не весил, исхудал до костей, да и те были легки, как птичьи. Я мог бы отшвырнуть его на сто ярдов.
– Да! Кстати, о выборе. Она его видела? Вы поэтому ее убили? Чтобы она не разболтала о нем всему свету?
– Я не убивал ее! – завизжал он. – Эта нелепая женщина не совладала со своим любопытством – она открыла подвал и стала спускаться по лестнице. Она слишком далеко зашла, Уилл! Я вытащил ее буквально из его пасти, но было уже поздно. Поздно! Что мне было делать? Кому я мог рассказать? Нет, нет. Тут нет нашей вины, Уилл. Это она виновата. Это ее вина, только ее!
Я швырнул его на пол. Он свернулся калачиком; даже не пытался встать. Так нашли и его отца: он умер, свернувшись, точно зародыш в утробе матери. Кончил, как начал.
– Слишком поздно, – выдохнул я. Запах смерти наполнял комнату. Холод по-прежнему сжимал ее в своих объятиях. – Вы сказали, поздно. Поздно для чего?
– Выхода нет, – проскулил он. – Я не могу убить его – он последний в своем роде. Вернуть его в природу тоже не получится – с тварью таких размеров это просто невозможно.
– Вы можете его подарить. Есть сотни университетов…
– Нет! – выкрикнул он, ударяя кулаком по полу. – Никогда! Он мой! Он принадлежит мне!
– Вот как? – Я опустился рядом с ним на колени. Он лежал, опустив голову на сложенные руки. Глаза у него были большие и испуганные: так смотрит жертва, прячущаяся от охотника в кустах, или ребенок, которому не спится ночью. – Этот дом – тюрьма, но не для того, кто живет в подвале. Он вас уже проглотил.
– Та самая тварь, Уилл Генри. Та самая тварь! Та, на чей вопрос человек не знает ответа. Та, за которой я охотился много лет, которую ловил – пока она сама не поймала меня в ловушку!
Он схватил меня за запястье. Притянул к себе.
– Ты – тот, кто мне нужен. Ты всегда был тем, кто мне нужен. Ты видишь там, куда я боюсь даже смотреть. Ты – мои глаза в темноте. Так посмотри и скажи мне, что ты видишь.
Я кивнул. Кажется, я его понял. Я был его глазами. Что я видел? Пасть, раскрытую в ожидании. Белых ягнят с мечущимися черными глазками. И Сивиллу, проклятую своим даром. Чего ты хочешь?
Я поднял его с пола бережно, словно ребенка. Его свежевымытая голова прижалась к моему подбородку.
Он поднял руку и нежно коснулся моей щеки.
– Ты всегда был незаменим для меня.
Я поцеловал его сладко пахнущую макушку. Льды Джудекки треснули, сделались легче перышка. Творец дает прощение своей твари, а тварь отпускает грехи творцу.
Прощение существует. Как существует справедливость. И милосердие.
В самом конце и для них находится место.
Я спасу тебя. Я не буду стоять и смотреть, как ты тонешь.
А в конце спуска нас ждет тварь.
Я повернулся в последний раз и зашагал вниз по лестнице.
23 октября 1911
Дорогой Уилл!
Секретарь суда написал отчет, который я беру на себя смелость приложить к этому письму. Как видишь, в нем сказано, что пожар начался «по невыясненным, однако внушающим подозрение причинам». Глубоко сожалею, что не могу предложить тебе иного, более утешительного ответа, не только ради твоего, но также и ради моего собственного спокойствия. Мы с Пеллинором никогда не были особенно близкими друзьями, можно даже сказать, что мы вообще не были друзьями, но я всегда отдавал должное его уникальной натуре; осмелюсь сказать, что мир еще не скоро увидит гения подобного масштаба.
На месте пожара я побывал дважды, второй раз специально для того, чтобы исполнить твою особую просьбу, и с сожалением сообщаю, что ничего такого, что можно сохранить как память, на пепелище не нашлось. От дома осталась лишь печная труба. Уцелели вещи в сарае и в гараже, в том числе прекрасный старый автомобиль, к которому ты не проявил никакого интереса.
Поминальная служба получилась очень трогательной, несмотря на то, что людей пришло совсем мало. Конечно, было бы гораздо приятнее разделить скорбь прощания с тобой, но я понимаю, что природа твоего бизнеса могла воспрепятствовать твоему личному присутствию на церемонии. Думаю, П. тоже понял бы.
Единственное, о чем я не перестаю сожалеть, – только не подумай, будто я тебя в чем-то обвиняю, – это что ты так и не выбрался навестить его за последний месяц. Нет, вина целиком и полностью моя, ведь ты там. А я все это время был здесь, и теперь совесть будет вечно мучить меня за то, что я не колотил в его дверь до тех пор, пока он не открыл мне. Я так объясняю себе возникновение пожара: старый скряга не заплатил за электричество и вернулся к свечам и керосину, они и наделали беды.
Возможно, когда работы у тебя станет поменьше, ты выкроишь немного времени и приедешь сюда, пройтись по старым местам. Все-таки ты не был у нас уже года два, а то и больше. Твой приезд повеселил бы мое старое сердце, и я лично попросил бы у тебя прощения за то, что не уберег того, кто был тебе так дорог.
Всегда твой,Роберт МорганP. S. Если тебя в самом деле не интересует «Лозье», я освобожу тебя от него. Но не бесплатно! За разумную цену.
Вот мои секреты.
Иссохший старик.
Мальчик в потрепанной шапчонке.
И мужчина в запятнанном белом халате, чудовищный охотник за безымянными тварями.
Тот, кто меня благословил, и тот, кто меня проклял.
Тот, кто взрастил меня для того, чтобы я мог его прикончить.
Помни меня, сказал он. Когда все уже было прощено.
Я получил от него наследство. Он был одинок, и все, что имел, завещал мне.
Куда я отправился потом? Куда глаза глядят. Поскитался по матушке-земле, утешительнице всех безутешных. Уехал из Штатов и оказался в Европе как раз, когда там пробудился монстр, упокоивший в своем огненном чреве тридцать семь миллионов душ. После войны купил домик на южном берегу Франции. Нанял местную девушку, которая готовила мне и стирала. Она была молодая и хорошенькая, возможно, я даже в нее влюбился.
Теплыми летними днями мы с ней ходили гулять по пляжу. Я любил океан. С его берега виден край света.
– Позволь спросить тебя, Эме. Мир круглый или плоский как тарелка?
Она смеялась и брала меня под руку. Думала, что это шутка.
Какое-то время я был счастлив.
Ее отец погиб под Верденом. Возлюбленный – на Сомме. Она повстречала другого и, когда он сделал ей предложение, просила, чтобы я отпустил ее замуж. Я дал согласие, хотя сердце мое было разбито. Когда она ушла, я не стал нанимать другую прислугу. Заколотил дом и вернулся в Штаты.
Сначала я остановился в Нью-Йорке. У меня сохранилась там квартира. Немного писал. Больше пил. Бродил по улицам. На месте сгоревшего оперного театра построили банк. Теперь там совсем другое общество. И другие правила охоты. Монстрология мертва, но все мы как были, так и остались монстрологами, и будем ими всегда. Днем меня часто можно было видеть в парке: одинокий мужчина на скамейке в окружении голубей – привычная картина. Ведь я по-прежнему сидел в стеклянной банке, я не перестал быть пленником янтарного глаза. Ты – моя память, повторял он мне одну бессонную ночь за другой. Так оно и было: я стал бессмертным, мешком, полным льда Джудекки.
Двадцатые годы двадцатого века закончились всеобщим банкротством, и однажды, открыв газету, я прочитал о самоубийстве человека, который прыгнул с Бруклинского моста. Его звали Натаниэль Бейтс. В заметке сообщалось также о месте и времени поминальной службы.
Бывалый охотник и следопыт, я решил, что она не заметит меня, но, когда гроб с телом ее отца опустили в землю, она меня все же увидела – я стоял за деревом. Прошли годы, она была уже не молода, но синева ее бездонных глаз оставалась беспримесно-чистой, как прежде.
– Уильям Джеймс Генри, – сказала она. – Нисколько не изменился.
– Я должен тебе кое-что сказать, – ответил я.
Высокий, широкоплечий мужчина посмотрел на нас от могилы. И нахмурился.
– Это твой муж? – спросил я у Лили.
– Последний. Обещай, что не станешь бить его под дых, потрошить или скармливать какой-нибудь твари.
– О, с этим покончено. Я давно перестал убивать людей.
– Как грустно ты это говоришь.
– Я не чудовище, Лили.
– Нет, ты больше похож на призрак. Пугающий, но бессильный. В чем дело?
– Какое дело?
– О котором ты хотел со мной поговорить.
– Ах, это. Да так. Ничего особенного.
– Помнится, ты еще сорок лет назад хотел поговорить со мной о чем-то – значит, все-таки что-то особенное.
Был чудный весенний день. Безоблачный. Нежаркий. Сикомор в дымке нежно-зеленых листочков. Мужчина у могилы следил за нами хмурым взглядом, но к нам не подходил.
– Как его зовут? Твоего последнего мужа?
Она ответила.
– Джеймс? – переспросил я, думая, что она не назвала его фамилию. – Как философ?
– Нет, Джеймс его второе имя.
– А. Значит, его родители восхищались обоими братьями.
– Какими братьями?
– Его брат писал романы.
– Чей брат?
– Того философа.
Она засмеялась – снова на серебряный поднос посыпались монеты.
– Пойдем куда-нибудь, – предложил я. – Выпьем.
Она перестала смеяться.
– Сейчас?
– Отпразднуем жизнь твоего отца.
– Но я не могу пойти с тобой сейчас.
– Ну, давай попозже. Вечером.
– Не могу.
– Почему нет? Он возражать не будет. – Кивок в сторону хмурого мужчины. – Я безобиден; ты же сама сказала. Безвредный призрак.
Она отвернулась. Ее профиль в тени сикомора был особенно очарователен.
– Не понимаю, зачем ты пришел сюда, – прошептала она, поднимая лицо к небу. Его синева померкла на фоне ее глаз.
– Я хотел тебе кое-что сказать.
– Так почему не говоришь и не уходишь?
Я вытащил из кармана старую фотографию. Увидев ее, она вдруг снова обрадовалась.
– Где ты ее взял?
– Ты сама дала ее мне. Не помнишь?
Она покачала головой.
– Какая я была толстая.
– Всего лишь детская припухлость. Ты тогда сказала – ты помнишь, что ты сказала? – «когда тебе будет одиноко».
– Правда? – И она опять засмеялась.
– И еще «на удачу». – Я убрал фотографию обратно в карман. Боялся, как бы она не забрала его у меня.
– Ну и как, помогло? – спросила она. – Принесло удачу?
– Она всегда со мной, – сказал я, имея в виду фотографию. – Он хороший человек? Не обижает тебя?
– Он меня любит, – сказала она.
– Если он когда-нибудь тебя обидит, приходи ко мне, я с ним разберусь.
Она покачала головой.
– Знаю я, как ты разбираешься.
– Я рад видеть тебя, Лили. Я боялся, вдруг тебя… не будет.
– С чего бы это?
– Я… нездоров.
– Ты болен?
– Заразной болезнью. Которая может передаваться с невиннейшими поцелуями.
– Ты это хотел мне сказать?
Я кивнул. Она сказала:
– Я здорова. Совершенно здорова.
Ее муж махал нам рукой. Я заметил, а она не обратила внимания.
Я сказал:
– Он мне нравится. У него хорошее лицо – не слишком красивое, но благородное. И имя у него приятное. Философ – писатель. Писатель – философ.
Она пристально посмотрела на меня. Может быть, я шучу?
Вдруг она поднялась на цыпочки и прижалась к моей щеке губами.
Самый невинный поцелуй.
Вы знаете, кто я?
Незнакомец, что стоит за вами в очереди в кассу. Человек в поношенном пальто, которого вы видите, спеша по людной улице. Он спокойно сидит на скамье в парке, читает газету. Он двумя рядами позади вас в полупустом театре.
Вы не обращаете на него внимания.
Он бывалый охотник и терпеливо сторожит свою добычу. Годы не в счет. Десятилетия проходят бесследно. Его добыча прячется в зеркалах. Она живет в одной десятитысячной доле дюйма от поля его зрения.
Это его секрет.
Он просыпается от тревожного сна, услышав свое имя. Кто-то зовет его. Он встает, шарит в темноте в поисках потрепанной шапчонки, которой нет рядом, хочет идти на зов, которого не было. Он – охотник, и он же – добыча. Козленок, привязанный к столбу.
Это его секрет.
Однажды – неважно, когда именно, – он оказывается на мосту через реку, – неважно, какую и где, – под ним течет черная, стремительная вода, на перилах каркают вороны; их целая стая, и все птицы смотрят на него черными пуговицами глаз, склоняя головы, чтобы лучше видеть поверх выдающихся клювов. Река несет свои воды к морю, солнце возвращает их к истокам: замкнутый круг. Вороны не спускают с него глаз. Словно застыв под прицелом их взглядов, он не решается вскарабкаться на перила. Чего ты хочешь? – спрашивают жесткие птичьи взгляды.
Появляется мальчик с ведром и удочкой. Он забрасывает наживку, и вороны отпускают человека, почуяв рыбу. По очереди они начинают подкрадываться к ведру, смешно, боком, подпрыгивая на ножках-палочках и хлопая время от времени черными крыльями. На мальчике потрепанная вязаная шапчонка на два размера меньше, чем нужно. У него веснушчатое лицо, светлая кожа, серьезная складка рта.
– Как улов? – спрашивает мужчина.
Мальчик пожимает плечами.
– Не жалуюсь. – На мужчину он не глядит. Его учили не разговаривать с незнакомцами.
– Хороший сегодня день для рыбалки, – продолжает мужчина.
Мальчик кивает. Он стоит, опершись на перила, и смотрит на поплавок в быстрой темной воде. Человеку приходит в голову, что он может вернуться на этот мост лет десять, а то и двадцать спустя, и снова увидеть мальчика с ведром и удочкой, и новое поколение ворон на перилах моста через реку, которая все так же будет нести свои воды к морю, а они – все так же возвращаться назад. И мальчик будет все тот же – изменятся только лицо и имя, – он стоит, удит рыбу, а вороны скачут у его босых ног, выпрашивая кусочек. Время – петля, а не прямая.
Мальчик еще много дней не идет из головы у мужчины. Веснушки, светлая кожа, серьезная складка рта, и поношенная шапчонка. Как-то раз он забредает в магазин подержанных вещей и видит там набор прекрасных старых гроссбухов в твердых кожаных переплетах. Бумага замечательного сливочного цвета, толстая и такая жесткая, что, когда страницы переворачивают, раздается рокот, словно где-то ворчит отдаленный гром. Тетради так нравятся ему, что он покупает их все и уносит домой.
Если бы он мог назвать то, у чего нет имени.
Дать вещи имя – значит получить власть над ней, как Адам в райском саду.
За того мальчика на мосту, думает человек, берясь за ручку. И за всех мальчиков, которые сотни лет, из поколения в поколение забрасывали удочки с моста в реку, надеясь поймать чудовищ, рыскающих в темной воде.
Это секрет.
…секрет…
…секрет…
…секрет…
Да, мое дорогое дитя, чудовища существуют.
Эпилог
И я был счастлив, недолго.
Через шесть лет после того случая, когда директор передал мне тринадцать больших тетрадей, мы встретились с ним в маленькой кофейне в паре кварталов от пляжа в Бока-Ратон, где он жил, уйдя год назад на пенсию. Волосы у него на висках чуть поредели и поседели, но рукопожатие осталось крепким, как раньше.
– Ты с ними закончил, – сказал он.
– Да, я их прочел.
– И?
Я помешал кофе.
– После того, как его привезли, кто-нибудь в доме заболел?
Директор взглянул на меня с недоумением.
– Ну, это же дом престарелых как-никак. Средний возраст обитателей – семьдесят один год. Конечно, люди болеют.
– Высокая температура, зудящая сыпь по всему телу – иногда кто-то выживает, большинство – нет.
Он покачал головой.
– Не понимаю.
Я со стуком положил ложку на стол.
– Слышали когда-нибудь про Титанобоа?
– Кажется, это такая змея.
– Пятьдесят футов в длину, вес больше тонны – толщина тела: по пояс взрослому человеку.
– Крупное животное.