Не кысь (сборник) Толстая Татьяна
Кстати, об этих лионских фабриках, где молодой предприниматель заказывал свои конкурентоспособные рулоны. Мы зачем-то в школе проходили «восстание лионских ткачей», должны были сочувствовать, что они там забастовали и отказались ткать. А того мы не проходили, что Лион – стариннейший европейский центр производства натурального шелка и что там с XV века проходят ежегодные европейские торгово-финансовые ярмарки. Вот только сейчас узнала из энциклопедического словаря. То есть нас в школе учили дурному: как не работать. А про музей тканей, про ярмарки – ни слова. Значит, непрерывный, с пятнадцатого века, труд и созидание этих тысяч людей – тьфу. А как бастовать – пожалуйте в учебники.
Кстати же, поинтересовалась, почему они бастовали. Потому что Жозеф-Мари Жаккар, он же Жаккард, изобрел станок для производства жаккардовых тканей. «Рост производства тканей, а следовательно, их дешевизна и доступность вызвали социальный взрыв», – пишет источник. То есть они там не стонали у станков от непосильной работы, а возмутились падением прибылей. В трудовом ткаче ворочался разъяренный буржуа, а вовсе не постная Ниловна.
А наш русский мужик, коль работать невмочь, так затянет родную «Дубину». Про то же и Вас. Вас. Розанов: «Вечно мечтает, и всегда одна мысль: – как бы уклониться от работы».
В общем, всенародное зубоскальство на тему «хотим работать, как в Монголии, а жить, как в Париже» несколько приелось. Шутка, повторенная дважды, становится пошлостью. Россия, скрипя всеми колесами и рассохшимися приводными ремнями, разворачивается в сторону нормального рынка. Хочешь жить как в Париже – поработай как в Лионе, – это понимает все большая часть населения. Но словесность наша, как и встарь, пренебрегает этой важнейшей социальной темой, дескать, не царское это дело. Пусть бальзаки роются в авизовках, нам это западло. Ну западло так западло, но добро бы писали о трансцендентном и сверхчувственном. А то все больше кровавые ментовские разборки, женские сиськи и «как я нанюхался».
Тут еще традиционное презрение к «беллетристике» как низшей, по сравнению с горными вершинами, литературной продукции. Наша критика, современная русская литературная критика, заменила собой выездные комиссии, ранее бушевавшие в райкомах-обкомах. Брюзгливое недовольство писательским трудом, углы рта вниз, ноздри раздуты. Где шедевр? Шедевр подавай! Где Вечное? Вечное где, я спрашиваю?! И суп им жидок, и жемчуг мелок.
Между тем беллетристика – прекрасная, нужная, востребованная часть словесности, выполняющая социальный заказ, обслуживающая не серафимов, а тварей попроще, с перистальтикой и обменом веществ, то есть нас с вами, – остро нужна обществу для его же общественного здоровья. Не все же фланировать по бутикам, – хочется пойти в лавочку, купить булочку. Не всегда, знаете, приятно, придя домой и уже переобувшись в тапочки, столкнуться в коридоре с Ангелом: «над головою его быларадуга, и лице его как солнце, и ноги его как столпы огненные; в рукеу него была книжка раскрытая» (Откр., 10: 1– 2). Невротиком станешь.
А невротик, как известно, более всего сопротивляется тогда, когда врач вплотную подобрался к его неврозу и пробует поломать замки, развязать узлы, вскрыть истинные причины заболевания. Тогда невротик кричит особенно истошно, отпихивает врачевателя, зажимает свою болячку обеими руками. У русского общества застарелый невроз на имущественной, финансовой почве: мы сильно битые.
- Сорок тысяч стоит «Волга»,
- Люди копят деньги долго.
- Но какой владельцу прок?
- Все отнимут, – дайте срок.
Литература и Беллетристика, подобно евангельским Марии и Марфе, пекутся о разном, но равно нужном Божьей твари; и если Мария грозит Судным Днем, то Марфа указует на ссудную кассу. Не хлебом единым, но, руку на сердце положа, и не словом единым жив человек. Кушать-то хоцца.
Гоголь пытался создать идеального русского героя, рачительного, хозяйственного, предприимчивого, но не смог и сжег вторую часть «Мертвых душ». Толстовский Левин не может ни жить, ни хозяйствовать, пока не найдет Бога, – по сопипепгз. Чехов изобразил неприятного Лопахина, вырубающего вишневый сад (красоту), чтобы построить дачки (выгоду). Чехов умер вовремя, в 1904 году, а то пришлось бы ему дописывать, как народ поджигал лопахинские дачки в 1905-м, но не для того, чтобы снова насадить вишни, совсем не для того. С Обломовым все понятно: Штольц – немец, вот пусть он и работает, а мы полежим. У А. Островского много и роскошно о деньгах и купцах, но, опять-таки, о том, как они, деньги, искажают нравы и душу купцам. С изумлением обозревая русскую классику, находишь едва ли не единственное произведение, видящее в заботе о вещах, о быте, о земном, о материальном, – добро. Это гигиеническое «Федорино горе».
- Но чудо случилося с ней:
- Стала Федора добрей.
- Тихо за ними идет
- И тихую песню поет:
- «Ой вы, бедные сиротки мои,
- Утюги и сковородки мои!
- Вы подите-ка, немытые, домой,
- Я водою вас умою ключевой.
- Я почищу вас песочком,
- Окачу вас кипяточком,
- И вы будете опять,
- Словно солнышко, сиять… есс.
Удивительное, необъяснимое преображение Федоры («чудо», говорит поэт), превращение из засранки в чистюлю, или из Марии в Марфу, – редчайший случай в нашей литературе; обычно герой преображается в обратную сторону: рубит, поджигает, уничтожает, пачкает: среда заела. Власть тьмы. Среда Федоры – прусаки и тараканы – тоже не подарок, однако здоровое начало бабы вот победило же. Посуда вернулась, и теперь
- Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
Плохо разве? Блины-то с пирогами! Однако перенесите этот сюжет во взрослую литературу, в прозу, в беллетристику, – сию же минуту накостыляют вам по шее, глумления не оберешься, сам Байрон Гамлетович Печорин растопчет вас в подконтрольном ему издании ногами «как столпы огненные»; а в руке у него будет книжка раскрытая, и там будет сказано, что нельзя.
А мы вот тут решили, что можно, и, взяв в спонсоры Ассоциацию российских налогоплательщиков, объявили в Интернете, на сайте §агега.ги, литературный конкурс «Чудесные истории о деньгах».
Условия конкурса были такими:
«Российскому бизнесу очень не хватает доверия общества. Между тем гражданское общество невозможно без рынка, а значит, и без бизнесменов. (…) На конкурс принимаются и рассматриваются тексты длиной 100—200 компьютерных строк, сочиненные в свободной манере, в любом жанре, а главное – чтобы присланные вами истории были увлекательными, смешными и написанными с симпатией к их героям – предпринимателям».
Как мы и предвидели, Большая Литература возвела глаза в небеса и застыла в скорбном молчании. Она недоступна звону злата. Такая вошь, как русский социум и его здоровое будущее, не взволновала ее. Мы обратились к нескольким Большим Писателям с личной просьбой поучаствовать в конкурсе, но нас не пустили и с черного хода. Из критиков отозвался только один: обозвал наш проект проституцией и сейчас же пообещал принять участие. Мы ждали, раскинувшись, но он не пришел.
На конкурс было прислано более пятисот рукописей очень разного достоинства. Иногда и совсем без достоинства. Так, некоторые авторы, приученные, вероятно, читать рекламные обещания под крышечками содовых напитков, поняли нас слишком буквально: они решили, что мы заказываем беспардонное, бессовестное восхваление купюр как таковых. Двое не знакомых между собой людей наперебой слали нам тексты такого содержания: «Я обожаю вас, деньги! Нежная зелень бакса, медовые подпалины гульдена, розовый рассвет еще чего-то там. О, прекрасные мои!.. Ваш хруст!.. О, я целую ваши водяные знаки!..» и т. д. Этих казначейских бальмонтов мы отвергли.
Другие, тоже не разобравшись в простом школьном задании, прислали прозу и стихи о том, что не в деньгах счастье: утверждение, настолько смехотворно верное, что не стоило бы снова и снова к нему возвращаться, особенно учитывая, что Гран При у нас сто тысяч рублей.
Третьи просто, без лирики, предложили купить у них административное здание в Казани.
Четвертые – их было большинство – поведали о любовном томлении своих героев и подробно описали привлекательные стати их избранников и избранниц. Некоторые описания были даже неплохи, но совсем не по теме. Как бы спохватившись, авторы назначали своих жеребцов главными менеджерами и, отделавшись от обузы конкурсного условия, уже беспрепятственно бросали их в водовороты жарких простыней, черных кружев и лиловых атласов. Все у них, понятно, вздымалось, задыхалось и колыхалось. Таких рассказов, не соврать, пришло под сотню. Подтвердилось, кстати, что джентльмены предпочитают блондинок: в текстах с мая по сентябрь всего две дамы со «жгучими, смоляными кудрями». (Мы передадим корпус рукописей знакомым маркетологам, чтобы они соображали, сколько пудов басмы и сколько гектолитров перекиси водорода нужно разместить на рынке.) Глаза у красавиц голубые, но у двух – черные (жгучие, ясен пень), одна скромно кареглазая, и у одной – «огромные лиловые». Таких не бывает, но, конечно, красиво. Ноги без исключения длинные, талия неактуальна. В целом – вкусы шофера-дальнобойщика, купившего в ларьке куклу Барби для подвешивания к зеркалу заднего вида. Причем авторы-женщины не отстают от мужчин. Только у мужчин – все больше буря и натиск, а дамы послезливее, с душой. Все предсказуемо.
Демографически эти шикарные любовники – в основном начальство, президенты «крупных нефтяных компаний», менеджеры, старшие бухгалтеры, владельцы казино и ресторанов. Средний и мелкий бизнес в рукописях отражен мало, хотя каждый из нас знает не одного и не двух мелких бизнесменов, а президента крупной компании еще поди встреть. Вряд ли и наши авторы хороводятся с Абрамовичем или Ходорковским, но, видимо, когда впадаешь в жестокий эротизм, хочется бурлить в кружевах, отождествляя себя не с челноком Вовкой, как бы могуч он ни был, а с самим Мамутом.
Представления о роскошной жизни убоги до визга. Это, в порядке частоты упоминания, шестисотый «Мерседес», много реже «Ауди». Один раз в текстах встретился «Роллс-Ройс», но вообще наши люди его не хотят. Поневоле призадумаешься, не отразились ли в вожделенном «шестисотом» былые мечтания советских граждан о своих шести сотках? Часы – «Ролекс», тупо так, без вариантов. Море разливанное С2Н5ОН, неопределенно дорогая еда (с преобладанием морепродуктов). Тонкий замшевый пиджак. Остальное размыто: «изящное» то и «дорогое» это. В целом, как срез массовой культуры, – страшно любопытно.
Откуда герои берут деньги? У Василь Василича Розанова – триада: «выпросил», «подарили» или «обобрал». У наших авторов, предположительно знающих современную русскую жизнь или думающих, что знают, – и того меньше. «Обобрал».
Много реже – «нашел клад», «Господь послал», «иду, а под ногами – кошелек». То есть начальный капитал сваливается с неба. Ни один из пятисот не воспользовался чубайсовским ваучером, чтобы подняться. Ау, ваучер? Был ли ты?.. Несколько человек распорядились наследством (то есть продали родительские вещи или квартиру). Есть несколько инцидентов дарения, но какие-то нереалистические: богатые бизнесмены дарят кучу денег старику («возьми, отец, мой батяня тоже ветеран», – «спасибо, родные»), или же богатый человек в церкви встречает «худую, усталую» женщину с ребенком и, неизвестно с какого бодуна, проливает на этого ребенка золотой дождь.
Зато «обобрал» – через одного. Авторы предлагают бесчисленные рецепты бессовестного обирания ближнего: торговля фальшивым или гнилым товаром, недовложение, нечестная реклама, неоправданное завышение цен, «кидание», подсовывание «куклы», «наезды», то есть рэкет, подставление компаньонов, «пирамиды». Должно быть, это бывает; не обманешь – не продашь; но мы решительно и безусловно отбросили те рукописи, где автор упивается ловкостью рук своего героя, держащего всех сограждан за лохов. Тем более что художественных достоинств (а это для нас было главным) рассказы не содержали: не О. Генри. А скорее та пакость, что несется из магнитофонов в ларьках с шавермой: «Мы – веселые громилы, тум-бала-ла».
Господа, господа, среди нас есть нечестные люди!.. Это неприятно и опасно!
Нам ни разу не встретился персонаж, который у Золя описан как «маниакально честный торговец». Должно быть, в нашей жизни он пока (или уже) невозможен. Зато во многих рассказах – и очень убедительных – наш герой, предприниматель, честнее и трудолюбивее тех, кто его несет и хает, сам при этом палец о палец не ударяя, чтобы улучшить свою жизнь. Вообще понимание того, что предпринимательство – это не купание в шампанском с голыми бабами, а прежде всего труд, и труд тяжелый и опасный, труд полезный, труд радостный, труд, целью которого является производство, строительство, созидание, улучшение, – такое понимание понемногу, как нам кажется, начинает распространяться. А деньги – что деньги? Деньги сами по себе не могут быть плохими или хорошими, деньги – это всеобщий эквивалент, подобно овцам, быкам, медным пластинам, ракушкам, беличьим шкуркам и другой валюте иных культур и времен. Плохими или хорошими, злыми или добрыми могут быть только люди. Поэтому, в общем-то, рассказы о деньгах – это рассказы о людях, только объединенные вот такой шелестящей или звенящей темой.
И вот мы отобрали тридцать лучших рассказов, веселых и грустных, про людей, про купцов и художников, про жизнь с деньгами – и без них.
Отчёт о культе имущества
Простому человеку, – мне, например, – всегда страшно любопытно узнать все про выдающихся и замечательных. Что они сделали такого замечательного? Что построили, разрушили, создали, придумали, завоевали, переделали? В чем секрет их успеха, очарования, власти над умами? Почему вон тот так смог, а я нет, ведь я же тоже хочу? Чужая душа – потемки, и нас томит любопытство: может быть, Имярек внутри устроен иначе? Может быть, он, в отличие от меня, не знает тревог и сомнений? Или никогда не плачет? Или способен на особо бурные страсти? Или лишен совести? Или способен к ясновидению?
Вышел второй номер журнала «Культ личностей», журнала с названием пышным и неясным, С одной стороны… да ведь все понятно, что именно с одной стороны; с другой – предлагается нам, что ли, преодолевши и забывши все то, что со стороны первой, начать жизнь сначала и обратить наконец взоры свои на личность, на Личность, индивидуальность, монаду; на неповторимость и уникальность человека, – как особо выдающегося и замечательного, так и просто чем-то любопытного? Содержание журнала двоится и зыблется так же, как и его название.
Разговор о Личности – самом интересном и сложном, что на свете бывает, все время уходит в сторону Культа, – понятия туповато-прямолинейного. Личность загадочна, прихотлива, коварна, упряма, мелка и велика, неожиданна и переменчива: «то ему – то, а то раз – и это», как говорила одна из героинь Нонны Мордюковой. Культ чужд либерализма, не допускает двух мнений, не терпит скепсиса, юмора, задумчивости. Культ предполагает разбивание лба, предполагает визг восторга, проползание на коленях, лобызание края одежд. Ну и кто из попавших в поле зрения журнала служит объектом культа? Не кто, а что: денежки.
«За время своего романа с герцогом Вестминстерским легендарная Коко Шанель получила от него немало дорогих подарков», – пишет журнал. Так, прямо в лоб, начинается очерк о лаковом китайском комоде. Как емко люди-то пишут! И любовь, и легенда, и герцог, и щедрые дары, и все в одном – не побоюсь расхожей метафоры – флаконе Шанели.
Невидимками, в темном плаще простого человека, мы подкрадываемся к ярко освещенному окну чужого жилища и, встав на цыпочки, всматриваемся в глубь комнаты. Журнал протоптал для нас тропочку через сад, распахнул для нас ставни, приоткрыл занавески: вот, например, смотрите. Герцог и Коко.
Не столько Герцог и Коко, сколько Шкафчик энд Диванчик: журнал поймал любовников в волнующий момент обмена материальными предметами: он ей – драгоценности, она ему – тоже что-то; он ей – комод («высота – 219 см, ширина – 178 см; комод богато украшен черным деревом, черепаховой костью, инкрустацией и стеклянными панелями XVII века с выгравированным на обратной стороне орнаментом, отделан позолоченной бронзой»), она ему – тоже что-то («характерно для гордой Шанель: она, в свою очередь, тоже делала ему дорогие подарки»).
Все об этом комоде в стиле «шинуазри» вы узнаете из журнала, а подсуетились бы вовремя – и купить бы смогли, он был намедни продан на Сотби за каких-то там 260 000 фунтов стерлингов, средний москвич и не сморгнет. Ладно, упустили покупку, проехали; но как же любовь-то? Нам же вроде бы было обещано про любовь двух выдающихся, легендарных личностей?
«Она любила герцога Вестминстерского. Для сиротки из приюта это был предел мечтаний. „Самый богатый человек на свете!“ – вздыхала она. Он, в свою очередь, тоже любил Коко, хотел жениться на ней».
Так как же, «любила» или «самый богатый»? Женился или нет? Ведь хотел?
А фиг-то. Коко не смогла родить герцогу сына, а ему надо было передать титул и состояние старшему сыну, которого нет. Вот и думай, герцог. На цыпочках, волнуясь, мы продолжаем всматриваться в драму, развертывающуюся среди лаковых ширм: «…Гостей разбудила громкая ссора: „Вмешался Черчилль, чтобы напомнить герцогу о его обязанностях. В знак повиновения он должен был жениться на дочери шефа протокола Букингемского дворца“…» Что-то мы ничего не понимаем: тюль, что ли, колышется на ночном ветру, лезет в глаза? Разве герцог был крепостным Черчилля? Или просто вопли ссорящихся любовников разбудили Черчилля, и он развернул реакционную агитацию? Или герцогу традиция была дороже любви? Или любовь «поцвела-поцвела и скукожилась»? И что было дальше, что было потом? А черт его знает. Только начала разворачиваться всегда простая и всегда волнующая человеческая драма, как перед нашим носом захлопнули ставни и, взяв за шиворот, отволокли на аукцион. Продано! Журнал поманил и обманул: ждали культа личностей, а получили отчет о культе имущества. Герцог удержал за собой состояние, «легендарная и гордая» – шкафчик… «Подарок нам не мил, когда разлюбит тот, кто подарил», – вспоминается нам, но журнал – не Шекспир, а Коко – не Офелия: все в домок. Впрочем, все это было давно и не у нас: «…а с вами уже не случится такого; давно похоронены в братской могиле и граф, и графиня, и эта Петрова».
У нас такого случиться просто не может, потому что наши личности бедны, как церковные крысы, голы и босы, обносились до Гуччи. Сами не местные. Поведанные ими рассказы о неизбывной нищете хочется перенести крупными буквами на картонки и стоять с ними в переходах метро. Личности, распрошенные журналом, украсившие обложку первых же двух номеров, страшно близки к народу: «мал, как мы». «Я далеко не так богат, как может показаться», – делится Юрий Башмет. Как и вы, читатель, он не может обеспечить себе безбедную старость: на брюхе шелк, а в брюхе щелк. Так же прост и Борис Березовский: «Плоть от плоти сограждан усталых, я горжусь, что в их тесном строю в магазине, в кино, на вокзалах я последняя в кассу стою, – строчки Беллы Ах-мадулиной, под которыми я готов подписаться». (Кто как, а я бы нервничала, если бы за мной в кассу стоял, плотно и тесно, усталый Березовский. Белла Ахатовна – другое дело.) Домики у обоих сирые, но им нравятся, устраивают, чего там. Не графья. Борис Абрамыч живет на казенной даче с инвентарными бирками, но, как истинный бомж, привык не замечать их: «чувствую себя здесь вполне комфортно». «Нет, мне дом нравится. Роскоши в нем нет, но…» – вторит Юрий Абрамыч, сам, своими музыкальными руками прикрутивший пепельницу в туалете своей избушки с японским садом, бассейном с подогревом, подземным туннелем, ведущим в бильярдную и сауну. Юрий Абрамыч опростился по-толстовски: «когда мой старенький „мерс“ дребезжит по Москве…» Бориса Абрамыча «материальные и бытовые проблемы занимают столь мало, что о них и говорить совестно». Он и нам завещает: «поверьте, в психологическом смысле не имеет принципиального значения, богат ты или беден».
Так что отойдите скромно в сторонку и не чувствуйте разницы. Только не пристраивайтесь в хвост за Борис Абрамычем, спрашивая, что дают: он – последняя, и просил не занимать: «в этом смысле я опасный человек».
Похоже, что тема подарков, пронизывающая журнальные материалы, не случайна: журналу так хочется еще и еще поговорить про чужие деньги, но участники беседы – нищие, и создается некая неловкость; подарок же словно бы не имеет цены. То есть денег он стоит, но не моих, а так, чьих-то. И разговор сразу становится легким, праздничным: с днем рожденья поздравит и, наверно, оставит мне в подарок пятьсот эскимо. Что это у вас за джип там, Юрий Абрамович? Какой джип? Ах, джип-то… «Мой друг Игорь привез этот джип и фактически силой оставил его у меня. Эта машина была мне не нужна, но не хотелось огорчать друга». Ясно… Не имей сто рублей, а имей сто друзей… А что это у вас за тигриная шкура, Борис Абрамович? – «Это презент приморского губернатора Наздратенко… В доме нет ни одной вещи или картины, купленной мной. Все подарено». Жена дарит Б. А. «чашку в стиле Фаберже», а он ей – «ручку. Золотую, с камешком. Обычные дешевые куда-то сами собой разлетаются, а дорогие как-то отслеживаешь». Верно. Тема «отслеживания» приобретает несколько другой аспект в рассказе Б. А. о покушении на его жизнь: взрыв, шофер и охранник «куда-то сами собой разлетелись», а Б. А., в дыму и пламени, выпрыгивает из машины и, все еще горя, заботливо спрашивает, что с водителем и охраной? «Мне сказали, что с Мишей и Димой не очень». (Попросту: разорвало на части.) После этого «я решил, что мне подарена еще одна жизнь, к которой можно относиться значительно более безалаберно, нежели к тому, что подарком не является».
Каков вопрос – таков ответ; если бы мы не располагали независимыми источниками знаний о Башмете и Березовском, мы решили бы, что разницы между ними практически никакой. «Сегодня, к сожалению, в России властвуют не музы, а… как это называется?., золотой телец». Кто это говорит? Который Абрамыч не знает, как «это» называется и тоскует о музах? Юрий? Ан нет, Борис. Еще можно подумать, что задача журнала – с пристрастием «отслеживать» и допрашивать богатых Абрамычей. «Национальности я никогда не стеснялся, хотя некоторое чувство неловкости все же присутствовало, и я долго был не Абрамовичем, а Аркадьевичем». А это кто говорит? А это уже служитель муз. Удовлетворились? Никак нет. «Борис Абрамович, вам отчество никогда в жизни не мешало?» – не отлипает журнал, как будто сам не знает. Оба Абрамыча достойно справились с трудным ответом; интересно, какая по счету личность даст в лоб приставучему интервьюеру с криком: «Раньше не мешало, а сейчас мешает!!!»
Конечно, внимание уделяется и личностям попроще, из тех, что перечисляются чохом, в подбор. Вот Максим: усмехается, а «веселого, в общем-то, мало»; что такое? – пришлось продать джип «Чероки», чтобы жена Мария создала свой бизнес. С бизнесом жена управилась и теперь хочет подарить мужу «ярко-красный „Порше-911“ – автомобиль голливудских звезд и спортивных знаменитостей», но о джипе все равно грустит. Да, жалко супругов. Но репортаж рождает теплые чувства: не только шахтеры испытывают трудности. Вот Владимир Молчанов с гневом обрушивается на тех неизвестных, что оценивают его в y.e. Сам он, правда, охотно оценивает жизнь своих друзей в этих «неприличных» и «ненавистных» единицах, с подробностями: что друзья украли, куда вложили, как ушли «от бабушки» и «от дедушки». «Мне было хорошо с моими y.e.», – мечтательно вспоминает автор, но тут же спохватывается и кого-то когтит и клеймит: «мелкие души, меряющие все на свете лишь одной мерой – y.e.». Ну скажи, скажи, чего уж там: жил я отлично, по сусеку не скреб, чего и вам желаю. Это же журнал, а не Страшный Суд. Нет, суров как Савонарола: «среди самых моих близких друзей богатых не было»… Господи, Боже святый, какая скука! Зевота челюсти ломит. Все-то, все они сухой корочкой питались, все были несчастненькие, утнетенненькие, но образованненькие, возвышенно-интеллигентненькие. В жизни ценили одно: потертые семейные реликвии. Денег этих, проклятых, никто и не хотел, все Ахматову читали и тем жили. Светло и чисто. Блажен, кто верует.
Не все, однако, заврались: отрадным контрастом прибедняющимся, юродивым богачам служит история Звет Ле Юр, – она же Светлана Кобец, – киевской красавицы, ставшей на короткое время французской моделью, а потом, волею судеб, павшей до загорского приемника-распределителя для бомжей. Светлана – едва ли не единственная личность на два номера журнала – не придуривается: в Париже ей жилось хорошо, в загорском бомжатнике – плохо. Спасибо ей: не стоя ни в одну недоступную нам кассу, не дребезжа мимо нас на стареньком «мерсе», она возвращает жизни ее истинный, удивительный и горестный, драматический масштаб. А значит, не все потеряно и для журнала – читать мы вас будем, только не держите нас за дураков.
ноябрь 1998 года
Прожиточный минимализм
Всего один раз я была в настоящей минималистской квартире, и все-то там было прекрасно: и чистые линии стен и проемов, и светлячковые козявочки лампочек, и молочно-туманные диваны в молочно-туманных объемах (комнат не было), и общее ощущение пустоты, простора, прохлады, покоя и еще многих понятий на букву «п». Как будто пришли и гигантским вантузом откачали все, что можно, до полного предметного вакуума: вот-вот самозародятся виртуальные частицы. Пейзаж портили только две вещи: непоправимый вид из окна (его завесили как могли, хотя помочь тут могла бы только водородная бомба) и сами хозяева. То есть муж был ничего (не сам по себе, а в плане дизайна): он был худой, весь в черном, в обливку, а голову побрил до сизо-седого подшерстка, перекликавшегося с тусклым металлом дверных ручек (особое итальянское травление, около 150 долларов за штуку). Плохо дело было с хозяйкой: немолодая, одышливая, с красным лицом, в цилиндрических очках, кудлатая и широкозадая, бедная женщина оскорбляла взор каждый раз, что переходила с места на место. Все время казалось, что вот сейчас распахнется дверь, ворвется дизайнер этого дорогого, выверенного пространства, не выдержит и закричит: «А это еще что такое?!» – и вышвырнет инородный объект пинком за дверь. Фокус был в том, что квартира была построена и очищена от бытия именно на деньги хозяйки, муж пострижен и одет тоже, очевидно, по ее чертежам, и вообще она, как дама богатая и творческая, нарисовала себе мир так, как хотела, и отстаньте все от нее.
Интересно, что я знала ее и раньше, до ремонта, но никогда не замечала, как она некрасива. Впрочем, отразившись в зеркале убийственно элегантной ванной, я подивилась и своему собственному, внезапно обрушившемуся на меня уродству. Выходила из дома – вроде было терпимо, а часу не прошло – и, пожалуйте, – гамадрил.
Нет, нет, вон отсюда, прочь и долой, пока мы во плоти – минимализм не для нас. На том свете – сколько угодно, я первая – за; на том свете, где молочно-туманное перетекает в туманно-молочное, где нет тяжелого дыхания любви или ярости, где не давят воспоминания, где не валяются любимые ободранные предметы, где нет деревянных рамочек с дорогими, никогда не отличавшимися красотой лицами, где не охают варикозные бабушки, превратившиеся в струящихся сильфид («Куда я иду?» – спросила Русалочка. – «К Дочерям Воздуха!» – отозвались голоса), – на том свете я обеими руками, которых уже не будет, за минимализм. Здесь же, по эту сторону материи, частью коей я пока худо-бедно являюсь, я не хочу пустоты. Я хочу насытить глаза хламом, тряпьем, мебельным целлюлитом, отеками и припухлостями, я хочу развалиться, навалиться и привалиться, а ноги завернуть винтом вокруг ножек стула; руками я хочу дергать и перебирать какую-нибудь бахрому, я хочу, чтобы ненужные вещи, купленные просто так на барахолках мира, были свалены на какой-нибудь стол или комод и мирно на нем уживались; я хочу, чтобы лампочки перегорали, обивка пачкалась, розы засыхали, а на стеклах зимой вырастали перистые морозные узоры. И между рам чтоб лежала муха.
Минимализм труслив: он боится живых и кривых вещей, он неспособен примирить между собой предметы разных стилей, и потому выбрасывает их. Минимализм совершенен, и человеку, существу несовершенному, в нем неловко: по-хорошему, надо бы иметь, скажем, только одну ногу, гибкую, металлическую, а у человека их две. Надо, скажем, иметь маленькую стеклянную голову, а у человека на шее вон что. Кожа, например, должна быть из новых высокотехнологичных материалов… эх!
Лунный пейзаж, внутренность дзэнского храма, арктическое безмолвие прекрасны, но они не для меня. Отойду в сторонку и на колченогом табурете, расстелив газету, крупными кусками нарежу себе к ужину диспетчерской, троллейбусной колбаски.
(для журнала «Architectural Digest», 2002 год)
Стена
Кухня в гостиной – квартира без прислуги. Это не поговорка и не народная примета, а печальный факт, который осознаешь только тогда, когда, сломав все возможные перегородки, расчищаешь пространство так, как всегда хотела, – чтобы без этих клетушек, – и, вдоволь налюбовавшись новыми ракурсами и нагулявшись по паркетным полянам, вдруг понимаешь, что либо ты, либо она.
Вот она приходит с дождя, в плохом желтом пальто. Ее сразу жалко, тем более что ее мужа недавно избили ни за что ни про что на загородной платформе, сынок служит на подводной лодке в холодных морях и неохотно пишет письма, а дочушка воспитывает ребенка без мужа. Все это она рассказала в подробностях, когда нанималась, и ее уже тогда было жалко, а теперь она в этом пальто, и надо бы отдать ей свое старое, которое без сносу, но надоело. Отдаешь пальто, отдаешь крепкие немодные юбки из чемодана и уж заодно акриловые кофточки эпохи гумпомощи 1992 года, которые никто никогда не носил, потому что это носить невозможно. Все, я пропала, теперь Надежда Терентьевна благодарна мне по гроб жизни и выражает эту благодарность как умеет: громко, фальшиво оживленно комментируя протекающую жизнь. Телевизор, естественно, включен: я пыталась отвлечь ее внимание от себя. На Камчатке, говорит телевизор, штормовое предупреждение.
«Ну?! Это что же делается?! Предупреждение! А? Это что же такое?! Что же это с погодой-то! Как же там люди?» – взывает Надежда Терентьевна. Я отрываюсь от компьютера и изображаю понимание и сочувствие половиной лица. Курс доллара, говорит телевизор, – тридцать один рубль с копейками. «Это вот он растет и растет! Растет и растет! Что же будет-то?!» – повысив голос, пытается угадать и угодить прислуга, хотя с ней ничего плохого не будет: нет у нее долларов, а я ей покорно и трусливо плачу столько, сколько она скажет. Тони Блэр, магазин «Снежная королева», Кармадонское ущелье, где был – пиво пил, – на все она отзывается. Режет лук – рассказывает, что она чувствует. Впрочем, я чувствую то же самое – кухня-то в гостиной.
Или гостиная в кухне?
Наверное, первый архитектурный план человеческого жилья естественным образом сложился в тот момент, когда наши продрогшие пещерные прадедушки, растирая замерзшие мохнатые руки, уселись в кружок вокруг огня, где уже шипел, зарумянивался и капал мясным соком мамонт. Очаг – в центре, вокруг него – неопределенно-жилое пространство, по углам – спальни. Ванная – снаружи, течет себе среди камней и трав; сортир – повсеместно.
Прошли тысячи лет с того пещерного фондю, но по сути дела мало что изменилось: очаг первичен, а все прочее вторично. Человека тянет к источнику тепла и еды, а на огонь, как известно, никогда не надоедает смотреть, даже если это быстрый и злой жар микроволновки. Все доперестроечные, малогабаритные годы большинство из нас просидело на кухнях, хотя время от времени хозяева с запросами восклицали: «давайте перейдемте в комнату, как люди!» Но восемнадцать метров с зеркальным сервантом, раскладным диваном и полированным журнальным столиком еще не гарантия очеловечивания, тем более что хозяйка при таком раскладе вынуждена все равно бегать в кухню за чайником и салатами, пропуская самое интересное из разговоров.
Некоторые остроумцы с фантазией прорубали окно из кухни в гостиную, если квартирный план это позволял. Можно было просовывать тарелки и забирать полные пепельницы. Потом появились первые продвинутые и очень прозападные смельчаки, начавшие сносить стенку, разделяющую «жилую зону» и «зону приготовления пищи». Первобытно, демократично, просторно, по-американски. На месте рухнувшей стены, едва осела пыль, обозначилась Надежда Терентьевна.
«Чего я вас хотела спросить-то, – говорит она, ловко меся фарш и уничтожая росток моей едва зародившейся мысли. – Я вот думаю: зря это они. Я, конечно, человек простой, не знаю. Вы как думаете, а?»
Я не понимаю, о чем она говорит, я работаю, я думаю, я курю и смотрю в окно, сосредотачиваясь, и со стороны, наверно, кажется, что я считаю ворон, бездельничаю, тупо уставясь в пространство. Надежда Терентьевна считает, что меня можно и нужно возвращать к жизни, развлекать разговорами; работа для нее – это рубить и резать, размешивать и крутить, намыливать и отпаривать. Достойная, тяжелая работа, кухонная работа, тупо и молча выполняемая в кухонном же пространстве. Главное – молча. Но стен нет, и перед ней – вот она я, расположившаяся в пространстве гостином, там, где говорят, рассуждают и обсуждают. Я посылаю сигналы: «молчи, молчи», она – «говори, говори»; меня мучает ее голос, ее – мое безмолвие. Мы обе догадываемся, кто из нас уйдет, а кто останется.
Ухожу я. В квартире мне негде скрыться: в спальне нет места для компьютера, в ванной тем более, а кабинета у меня нет, – зачем мне кабинет, когда в гостиной так хорошо думается? Думалось бы, если бы не жужжание бесхитростной, работящей, не выносящей убийственной тишины Надежды Терентьевны. Я брожу по улицам, я сижу у знакомых, я даже уезжаю за город. Я продумываю текст письма, которое я ей оставлю на стальном, стильном кухонном прилавке: «Дорогая Надежда Терентьевна. Сколько вам заплатить за ваше молчание? Имейте совесть. Это все-таки моя квартира».
Но на самом деле это давно уже ее квартира. Она жарит, гладит и пылесосит, моет окна и выбивает ковры. Она знает, где что лежит. У нее есть мои ключи, и она входит с дождя в моей одежде: в омерзительной акриловой кофточке, в затвердевшей в чемоданной могиле юбке, в надоевшем мне еще в прошлом сезоне пальто без сносу: карикатура на меня, такая, какой бы я стала, если бы мне от природы достались ловкие руки, крепкая спина, непритязательный вкус и малолитражный мозг. Она оживленно рассказывает, как соседи спьяну сломали им забор, и как теперь чужие куры будут топтать ее грядки, а у них ведь еще собака, а Михалыч совсем совесть пропил, а дочь его в институте учится, правда, пойдет по плохой дорожке, это уж ясно: купила себе голубые замшевые сапоги, как у Ксении Собчак! А на улице магнитная буря, и голова ну так трещит, так трещит! А еще передавали, что солнце взорвется, и от этого такая была жара летом, и в огороде хорошо росло: все соседи закатали перцы. Я притворно сочувствую, но ее не обманешь, она слышит фальшь и пугается, и от этого говорит еще громче, отчаянно пытаясь вернуть меня в тот единственный мир, который кажется ей реальным. Куры Михалыча, покончив с грядками Надежды Терентьевны, топчут мой паркет. Мне хочется задушить ее свежевыглаженным кухонным полотенцем.
Сломав стену, я не просто уничтожила границу двух зон, – я нарушила культурный и классовый баланс, я разорвала невидимые круги, очерчивающие мир хозяйки и мир прислуги, охраняющие их друг от друга. Я разрушила спасительную иерархию. Я открыла шлюзы, и чужие права хлынули на мою территорию, затопили ее и отравили. Уничтожив ограду, я потеряла контроль над очагом, я потеряла пространство, потеряла время, потеряла право на труд и на частную жизнь. Перестав трудиться, я перестала и зарабатывать, и мне нечем было платить Надежде Терентьевне. Я уволила ее, и она ушла, с красными глазами, ничего не поняв.
А ведь нам могло быть так хорошо врозь!
(для журнала «Architectural Digest», 2002 год)
Битва креветки с рябчиком
Битва креветки с рябчиком в сегодняшней русской кухне закончилась полной победой креветки. Чужое море победило блеклые и облачные среднерусские небеса, и холодные гады морские вползли на наши столы и вытеснили из наших сердец некогда столь милых птичек. Рябчики, дупели, перепелки, глухари и тетерева кажутся сегодня почти такими же сказочными персонажами, как птицы Сирин и Алконост. Креветки, омары, устрицы, мидии и друг морей тунец правят бал, причем все чаще являясь на этот бал голыми и холодными, как сиротка в рождественский вечер. Купец у Островского заказывает «вальдшнепов жареных в кастрюльке», сегодняшний московский купец просаживает состояние в суши-баре, убедив самого себя, что ему вкусно. Нет, я верю, верю, что ему вкусно, – в конце концов и после сеансов Кашпировского калеки отбрасывали костыли и пускались в пляс: такова сила самовнушения.
Удивительно другое: где источник этого самовнушения и почему новая Россия вновь поворачивается лицом, чтобы не сказать желудком, к Востоку, по-новому отвечая на вопрос, заданный ей в свое время Владимиром Соловьевым: «Каким ты хочешь быть Востоком, – Востоком Ксеркса иль Христа?» Сегодня Россия хочет быть Востоком Акиро Куросавы, Ямамото и «Мицубиси». Широк русский человек! В прежние времена самой дальней границей наших аппетитов был Китай, и, видит Бог, мы взяли у жителей Поднебесной лучшее, что у них было, – чай, превратив его в наш национальный напиток. Ни одного из классических, любимейших китайских лакомств мы при этом не позаимствовали: ни медвежьи ладоши, ни мозг живой обезьянки, ни соловьиные язычки не соблазнили наш маленький трудолюбивый народ. Только эксцентрики от любовного отчаяния решались на какого-нибудь трепанга или супчик из акульих плавников, подобно Ваньке Морозову из песенки Окуджавы:
- «А он медузами питался,
- Чтоб той циркачке угодить,
- И соблазнить ее пытался,
- Чтоб ей, конечно, угодить».
Казалось бы, кому, как не нашему народу, питаться медвежьими ладошами и соловьиными язычками при таком-то изобилии берлог и гнезд? Но что-то мешает нам поедать «певца любви, певца моей печали», – наверное, именно любовь и печаль. А на рябчика и дупеля, птиц немузыкальных, наша печаль не распространяется. Так что хотелось бы их хоть раз попробовать.
Русской кулинарии – как и русской культуре в целом – свойственно заимствовать и перерабатывать все достижения чужих культур, придавая чисто русское своеобразие всему пересаженному на нашу почву. Мы заимствовали квас из Скандинавии, и что же? – одни мы его и пьем, а скандинавы с изумлением и недоверием обходят свой родной напиток стороной. Мы заимствовали «макарони» из Италии, но они не стали «пастой», а превратились в «макарошки», совершенно особое русское блюдо, которое достают вечером из холодильника и разогревают на сковородке – технология, неизвестная на Аппенинском полуострове. Мы заимствовали гречку, – судя по имени, из Греции, ее другое название «сарацинская крупа», но так, как едим ее мы, ее не ест никто. Она настолько обрусела, что словом «каша» иностранцы обозначают именно гречку, хотя каш, как мы знаем, много.
Невидимые границы национальности, вещи загадочной, но несомненной, обозначены и обрисованы вкусом, и это верно как для музыки и архитектуры, так и для гастрономии. Прекрасны готические соборы, но стрельчатые шпили и прозрачно-цветные окна у нас не получаются, не вписываются почему-то то ли в пейзаж, то ли в душу. Нам милее мягкие, покатые линии, дома, расплывающиеся вширь; наши купола – луковицы да репки, свеклы да редьки, их мы едим, на них и крестимся. Нас манит новизна дальних земель, мы всё, конечно, перепробуем, но не всё примем как свое. Русский человек, безусловно, не откажется от курицы с ананасом, опознав в ней троюродную сестру гуся с яблоками, но – руку на сердце положа – не станет готовить ее дома, для себя, как не станет ходить в собственной квартире на каблуках-шпильках, когда никто не видит.
Но ведь нет среди нас тревожных безумцев, которые посыпали бы вареную картошку кокосами. Это мучительное для русского человека блюдо кхмерской кухни называется «едой ангелов», и в этом-то, наверно, все и дело: ангелы на Руси другие. Если в Индокитае ангелы пропахли имбирем и кокосом, если средиземноморские ангелы не расстаются с чесноком и маслинами, если слепой американский ангел ест картон и вату, то у наших тут, у местных, в лукошках лук и клюква, яблоки, хрен и грибы.
Японцы, хранимые своим собственным водоплавающим ангелом, превратили скудость в добродетель и возвели бедность в ранг поэзии. Маленькие стишки, которые столь же приятно произносить, сколь и рассматривать, в тарелках оборачиваются маленькими сверточками, похожими на подарки карликам: кашка завернута в травку и украшена сырой рыбкой. В суповой мисочке – детское, игрушечное море: солоноватая водичка и кто-то маленький с глазками. На блюдечке – садик.
Кажется, эта кукольная, резко иностранная еда никогда не будет одомашнена нами, ее слагаемые не обрусеют: мы не будем заправлять картошку водорослями, намазывать на бутерброды соевую пасту или добавлять квашеный лотос к пшену. Что-то нам мешает.
По-моему, мы ходим в японский ресторан как в открытый космос: страшно, но любопытно, и надо доказать, что мы можем. Конечно, можем. «Грибы ядовиты, но русские их едят», как сказано в одной немецкой энциклопедии. Знай наших!
Но мне и вправду хочется знать наших. Мне хочется, чтобы на всякую хитрую креветку нашелся рак с винтом: мы словно забыли, что русские раки – достояние не только пивных ресторанчиков, но и самого утонченного стола: раковый суп не уступит крабовому, рак настолько же возвышеннее омара, насколько юная девушка привлекательнее зрелой матроны.
Мне хочется, чтобы вернулись на правах коренных жителей грибы, не равнодушные промышленные шампиньоны, штампованные как гамбургеры, а настоящие, лесные, с прилипшим к шляпке листочком и небритой, как подбородок Леонида Парфенова, ножкой.
И мне хочется, чтобы в нашу кухню вернулись птицы небесные, с их темным мясом, пропахшим няниными сказками и еловыми шишками. Чистые, вольные, надышавшиеся воздухом диких лесов, насмотревшиеся с высоты на всю нашу прекрасную, просторную страну красными бусинками глаз, побежденные в равной борьбе, веселые до своего последнего мига и передающие свое веселье, свою радость жизни и нам, грешным и благодарным обжорам.
Человек!.. Выведи меня отсюда
Говорят, он популярен; сам Якубович убежден, что его смотрят «десятки миллионов человек». Может быть, и смотрят. Страна велика, зимы долги, темнеет рано, в пятницу вечером телевизор у всех включен. Десятки миллионов также пьют отравленную воду – другой-то нет; дышат ядовитым воздухом. Некоторые купаются в теплых радиоактивных озерах. Пьют плохой, дешевый спирт, и потом их долго и мучительно рвет плохой, дешевой закуской.
Его «шоу», как и все телевизионные игры, украдено у американцев и топорно перелицовано на совковый лад. Американский прототип игры называется «Колесо фортуны». Вульгарно и притягательно освещенное синим и розовым, все в золотых струящихся огнях и взблескиваниях копеечных алмазов, – колесо это есть смысл и центр игры, олицетворение Шанса. На колесо, на его сияющие цифры участники игры молятся так истово, как умеют молиться только американцы и только деньгам. Смысл игры в том, чтобы накрутить себе побольше денег, а для этого приходится напрягать голову: угадывать буквы. Больше оборотов колеса – больше очков, больше шансов; поэтому играют быстро, напористо, сосредоточенно. Когда финалист думает над последним, решающим словом, камера показывает крупным планом капли пота на напряженном лбу; аудитория замирает. Ставка – шутка ли – либо автомобиль, либо 25 тысяч долларов, – годовая зарплата кассирши. Адреналин можно выносить ведрами. Игра глуповата, – чуть интеллектуальнее бега в мешках, – но игроки держатся с достоинством.
В нашем глухом и темном краю быстро переняли игры по зарабатыванию очков. Вот только в пятничном зрелище – «понюхает, на хвост нанижет, – очки не действуют никак». Колесо «Поля чудес» практически не крутится, да и угадывание слов – хоть какая-то тень умственной деятельности – отодвинуто на десятый план участниками, увлеченными взаимовручением съедобных и несъедобных предметов. Зрелище это считается «культурой» – недоразумение совершенно пролетарское. До революции мужики тоже водили по деревням медведя с кольцом в носу, – «Миша, спляши! Миша, покажи, как баба белье стирает!» – но никто не считал ни мужиков, ни даже медведя деятелями культуры. Медведь плясал, медведь кланялся, медведя кормили совершенно как Якубовича, – разница лишь в том, что на ночь зверя запирали в вонючей конуре, а Якубович ночует в теплой постельке; еще разница в том, что медведь не хамил и не растлевал детей.
– А что делает ваша мама? – склоняется балаганный Свидригайлов к прелестной провинциальной девочке, лет десяти с виду.
– Мама ходит на обрезку.
– Я знаю, в Израиле есть такой обычай, – удовлетворенно заключает деятель культуры.
Радостный, заливистый хохот толпы. Вытирают слезы от смеха. Девочка смотрит растерянно, не понимает, что она такого сказала?
Знаете, что делает после этого хороший родитель? Хороший родитель, мама или папа, – это совершенно неважно, – берет грязного старикашку за жирный затылок и рылом, рылом тыкает в вертящееся и сверкающее колесо. Но таких тут нет, и старикашка берется за следующего ребенка.
– А что делает ваш дедушка дома?
– Водочку пьет, – доверчиво отвечает мальчик.
Хохот толпы. У дедушки улыбка застывает на лице.
Мог ли он предвидеть? Десятки миллионов развалились на диванах, смотрят на публично опозоренную старость и – что, тоже хохочут?
– А что мама про папу рассказывает? А? – Трехлетняя кукла с огромным розовым бантом не знает, что сказать. Доверчиво, ясно смотрит она на ласкового дядю.
Она еще не доросла до возраста Павлика Морозова.
– А папа по воскресеньям дома?.. А вы уверены, что это ваш папа?.. Папа, вы что-то скрываете от ребенка!..
Есть родители, которые продают собственного ребенка на улице за бутылку водки. Публика, рванувшая со всей страны на Поле Чудес в Стране Дураков – а именно там это поле, как известно, и находится, – тоже без стеснения торгует детьми. Детской чистоте и невинности Якубович назначил недорогую цену – цену утюга. Они согласны! За утюгом, за миксером, за кофемолкой спускаются семьи с гор, из заснеженных аулов, бредут через тундру, штурмуют поезда, переплывают реки, волокут деток в телевизионный лупанарий. В Москву! в Москву! к колесу! Там их оплюют, обхамят, зато если повезет, то им достанется целый телевизор! Ага! А в телевизоре Якубович, а в Якубовиче опять телевизор, а в нем опять Якубович – бесконечная матрешка непотребства.
С гор и равнин публика везет Якубовичу подарки: закатанные в банки огурки-помидорки, вино, копченую рыбу, торты. О, какие сцены разыгрывает народный любимец! Хватая копченое и печеное, он урчит, он чавкает и чмокает, он толкается и пихается. Вот он передал блюдо с метровым осетром студийной девушке:
– Стоять здесь! Никуда не ходить! Здесь стоять! А то я вас знаю! Ни корочки не останется! Стоять! Поставь сюда! Никому нельзя верить! Ну шо? Шо ты пихаешься?
Приличная женщина
Я хочу передать привет моей племяннице… Она работает медсестрой в больнице на 1500 коек…
Якубович
Мне столько не надо!.. Вот с двумя – с удовольствием!.. Я стою – все дрожат, а лягу – ой! ой!..
Ужасная баба (о мешке с деньгами)
Дайте я пощупаю…
Якубович
Кого?
Якубович учит, что человек – это звучит подло, и показывает это на себе. Человек, – говорит и показывает Якубович, – есть нравственный слепец, теряющий остатки достоинства при встрече с дармовым электроприбором. Человек, по Якубовичу, есть алчное, жадное, полупьяное животное, ежеминутно желающее лишь жрать да трахаться. Человек не хозяин своей судьбы – он раб колеса. Слушайся начальства, терпи, виляй хвостом, угодливо подхихикивай, вези оброк, он же взятки, он же – «подарки в студию!» – и хозяин смилостивится, покрошит немножко объедков с балкона в толпу.
Загляните в его глаза, голубые, как яйца дрозда, – в них не светится ничто человеческое. Можете плюнуть в них. Ничего ему не сделается.
Дедушка-дедушка, отчего у тебя такие большие статуи?
В 302 году до Рождества Христова скульптор Харет из города Линд (остров Родос) принялся за работу.
Не прошло и двенадцати лет, как все было готово: статуя бога Гелиоса высотой в 32 метра (одиннадцатиэтажный дом) возвышалась над гаванью Родоса – города, одноименного с островом. Скульптура потрясла современников, была признана одним из Семи чудес света, и известна нам теперь под именем Колосса Родосского. Простояв 66 лет, Колосс был разрушен землетрясением. Он подломился в коленях и рухнул.
В 1998 году нашей эры скульптор Зураб из города Москвы (РФ) отдыхал на родине Харета. Кушал спанакопита, дзадзики, коккинисто, а сердце ныло: нет больше Колосса Родосского. Осиротела греческая земля. Добрый Зураб так этого оставить не мог. «У меня этих колоссов вон сколько, а у них – ни одного, – думалось чудесному грузину. – Подарю-ка я им христофорчика или петрушку». И опытной рукой набросал божественные черты.
Грозный бог Солнца видится Зурабу Константиновичу пожилым левшой с букетом профзаболеваний. Подвывих локтевого сустава, тендовагинит кисти, деформация стоп, возможно, ишиас – в общем, нетривиальное решение. По авторской задумке, Гелиос широко расставил ноги над входом в порт и развесил ляжки над винноцветным морем, так что ахейские триеры и легкокрылые лодки феаков скользят по волнам в гостеприимную гавань, осененные могучей промежностью лучезарного дебила.
Голову своему произведению искусства скульптор самостоятельно придумывать не стал, взял от статуи Свободы. И правильно, зачем изобретать велосипед? В больной руке произведение держит чашу с огнем, что как-то странно: Гелиос-то, бог Солнца-то, уж мог бы, казалось бы, и головой посветить, иначе зачем она окружена лучами?.. Хотя с больного какой же спрос. Во второй руке у бога булочка. А вот каково скульптурное решение объема, наиболее проблемного для ваятеля-реалиста, а именно – причинного места, – мы не знаем, – в эскизной версии там просто закалякано. А если узнаем, то испугаемся. Штанов греки не носили, их боги тем более. Но это ведь только написать легко: «прекрасное обнаженное тело», а посмотрю я на вас, когда, стоя на палубе парома с пластмассовым стаканчиком кофе в руке, вы будете проплывать под разверстым пахом колосса, а над вашей головой будет клубиться это «тело» размером с хороший паровоз! Не каждый это любит. Даже если, допустим, приварить к шулятам фиговый лист (с баром и казино внутри), это не добавит благообразия, ибо, скажем прямо, голый дядька с расставленными ногами – это голый дядька с расставленными ногами, а у греков тоже дети.
«Идея воссоздания Колосса полностью меня захватила», – сообщает г-н Церетели в письме в греческое Министерство культуры. Это, конечно, неправда: о ВОССОЗДАНИИ не может быть и речи, иначе г-н Президент Российской академии художеств потратил бы полтора часа (мне этого хватило) на выяснение того, как выглядел колосс в древности.
Понятно, что академик затоварился колумбами, и ему нельзя не посочувствовать, но стыдно должно быть народному (да и любому) художнику подсовывать великому народу гнилой товар.
Описание колосса сохранилось. Обнаженный бог стоял, приложив правую руку ко лбу, как бы вглядываясь вдаль. В левой руке был плащ, спускавшийся до земли и служивший опорой для статуи. Враскоряку бог не стоял – эта глупая легенда возникла более чем через полторы тысячи лет после того, как статуя упала. Чем он поразил современников, – только ли размерами, или же красотой, неясно. Но приличные люди в древности (как, впрочем, и теперь) ценили в искусстве – искусство и осуждали излишество и расточительство. Одно время Колосс был самой большой статуей греческого мира: каждый палец гиганта превосходил величиной обычную статую. Потом-то воздвигали идолов и повыше: мегаломания – болезнь тиранов – в эпоху эллинизма стала повальным явлением. В одном лишь городе Родосе стояло еще сто колоссов, если только современники не врут, а зачем бы им врать. Деньжищи за такую работу платили тоже колоссальные: уже в римское время скульптору Зенодору за статую Меркурия заплатили, включая все расходы на материалы, 40 миллионов сестерциев.
Рухнувшее чудо света родосцы могли бы сразу восстановить; египетский царь Птолемей III Эвергет выделил огромные средства для этой цели. Но, повинуясь оракулу, запретившему восстановление колосса, они бросили эту затею. Так он и лежал тысячу лет, зарастая колючками, пока арабский завоеватель не продал обломки некоему купцу, который увез их на 980 верблюдах.
Навязываясь с подарками Греческой Республике, стране, где мегаломания уж 2000 лет как поутихла, господин Церетели не разъясняет, какая из заинтересованных сторон должна поставить верблюдов, кто заплатит за 13 тонн меди и 8 тонн железа (таков был расход на древнего колосса, на литую же статую уйдет 200 тонн бронзы), за чей счет он предполагает осуществить отливку, сварку, растаможку, перевозку, сборку и все прочее. Намерен ли он применить испанский вариант – пришел с братом, ушел с тортом? Готов ли платить из своего кармана? Или за ним – мимолетный царек, любитель изящного, Птолемей Птолемеич с полной кепкой сестерциев?
Направив в Министерство культуры Греции свои оскорбительные для культуры заявки, г-н Ц. обошел денежную сторону молчанием, и напрасно.
Не получилось бы с ним, как с Харетом. По одной из легенд, создатель Седьмого чуда света, составляя смету на колосс, колоссально обсчитался. Запрошенных им средств хватило лишь на эскиз да подножие. А больше не дали. И тогда, не вынеся горя и позора, автор Колосса Родосского покончил с собой.
1999 год
Политическая корректность
«Президент принял делегацию чучмеков» – невозможный заголовок в газете. «Выдающееся бабье в русской культуре» – немыслимое название для книги. Это всем понятно: в первом случае задеваются лица некоторых национальностей (расистское высказывание), во втором – лица женского пола (высказывание сексистское). Понятно, что напечатать или публично произнести подобное было бы оскорбительным хамством, хотя непонятно почему: ни в слове «чучмек», ни в слове «баба» вроде бы не слышится ничего специфически оскорбительного, но так уж исторически сложилось. Обидно.
Слово «чурка» еще обиднее, чем «чучмек»: предполагает тупость, дубовые мозги (я вот умный, а они все тупые). «Косоглазый» – оскорбление: предполагает отклонение от некоторой нормы. То же «черномазый» – имплицитное утверждение, что белое лучше черного; а почему это, собственно? Однако если вы скажете: «эбеновая кожа» или «миндалевидные глаза», то отмеченные наружные признаки прозвучат как комплимент, ибо в рамках нашей культуры эбеновое и миндальное деревья имеют положительные коннотации (в отличие от дуба).
Недоказуемые утверждения, что белая раса выше черной или желтой, что женщины хуже мужчин, звучали слишком часто в истории человечества, а, как всем известно, от слов люди всегда переходили к делу и угнетали тех, кого считали хуже и ниже. Прозрев и раскаявшись в этом варварском поведении, цивилизованная часть человечества восприняла идеи равенства и братства и, как может, воплощает их в жизнь. И старается исправить не только дела, но и слова, ибо слово это и есть дело. И слово проще исправить. Выражаться и мыслить надо политически корректно.
Так ловлю себя за руку: одну политическую некорректность в этом тексте я уже допустила: употребила слово «братство». Вот к чему приводит многовековое угнетение со стороны патриархата! Жалкая, слепая жертва фаллоцентризма, неспособная сбросить с себя путы мужского свинского шовинизма (male pig chauvinism), я кооперируюсь с угнетателями, сотрудничаю с агрессорами! Я переметнулась на сторону врага. Я должна была употребить слово «сестринство», невзирая на то, что его нет в русском языке. А теперь пусть будет. Ведь язык – тоже средство угнетения, потому-то этого слова в нем и нет. Язык слишком долго был орудием мужчин, в нем отразилась их многовековая власть над женщинами, это они не допустили слово «сестринство» в словарь. Доказательств сколько угодно. Человечество по-английски mankind, почему не womankind? То-то. Да ведь и само слово woman – производное от слова man, и с этим можно и нужно бороться. Например, принять написание womyn (во множественном числе wimyn), чтобы хотя бы на письме сбросить с себя унизительные путы родовой зависимости. Или слова «семинар», «семинарий», которые происходят от слова зегпеп, «семя» – вопиющий фаллоцентризм. Введем слова «оварий», или – вариант – «овуляр», обозначать они будут то же, зато явятся женским вкладом в культуру. (По-русски – яйцарий. «Научный яйцарий по проблемам освоения космоса»? Глупо, но корректно.)
Засилье политически корректного языка и соответственно выражаемых этим языком политически корректных мыслей и понятий захлестнуло современную американскую культуру. (Вышеприведенные примеры – womyn, ovarium – не продукт моего натужного остроумия, как может подумать не знакомый с американскими реалиями читатель, а взяты из существующих текстов: ими предложено пользоваться, и некоторые уже пользуются.) Идеология политической корректности требует, чтобы любое публичное высказывание и публичное (а в ряде случаев и частное) поведение соответствовало неким нормам, в идеале, выражающим и отражающим равенство всего и вся. Во многом эти требования исходят со стороны агрессивного феминизма, но не только. Есть расовая политическая корректность (political correctness или, сокращенно, PC – «пи-си»), экологическая, поведенческая, ценностная, какая угодно. Упрощая (но не слишком), можно сказать, что она базируется на следующем современном мифе: белые мужчины много веков правили миром, угнетая меньшинства, небелые расы, женщин, животных, растения. Белый мужчина навязал всему остальному миру свои ценности, правила, нормы. Мы должны пересмотреть эти нормы и восстановить попранную справедливость.
Мысль, не лишенная наблюдательности, конечно, и всякий может привести массу примеров, ее подтверждающих. Нерешенным, правда, остается вопрос, отчего же так произошло – по природе вещей или по зловредности и в результате заговора? Свойственна ли мужчине агрессивность от рождения или навязана ему культурой свинского самцового шовинизма? Сволочь ли самец павлина с его роскошным хвостом, в то время как его самка выглядит так непритязательно? Кроме шуток: можно ведь утверждать, что самцы павлинов на протяжении вековой эволюции заклевали и истребили тех самок, у которых было чем похвастаться в смысле оперения, оставив для размножения лишь чахлых и бледных дурнушек, дабы надмеваться над ними, держать их в подчинении и постоянно указывать им своим внешним видом, кто тут, собственно, начальник. То же и куры. Докажите, что это не так. В обратном же случае, когда самки красивее самцов, результат тоже может свидетельствовать о злостном эгоизме направленности мужского отбора: молодых и симпатичных они выбирали, а старых и уродливых отбраковывали (ср.: люди). Куда ни кинь, всюду клин (желающих всюду прозревать фрейдистские аллюзии просят порадоваться этой плохо завуалированной фаллоцентрическои поговорке). Можно утверждать, что мужчина всегда морально дурен – агрессивные феминисты (-ки) это постоянно и делают. Например: нашей современной культуре навязана идея так называемой «красоты», то есть представление о том, что люди неравны в отношении внешней притягательности. Это грех «смотризма» (lookism). Феминистка Наоми Вульф (сама молодая и красивая) разоблачила негодяев: она открыла, что идея «красоты» возникла с развитием буржуазного, индустриального общества, где-то в XVIII веке. Женщинам внушили, что красота – это ценно, что красиво то-то и то-то, наварили кучу косметики и всяких притирок и через рекламу вкомпостировали все это в мозги. Женщины попались на удочку, отвлеклись от борьбы за свои права и по уши ушли в пудру и помаду, а тем временем мужчины захватили рабочие места и успели на них хорошо укрепиться. Когда одураченная женщина кончила выщипывать брови и спохватилась – глядь, все уже занято. Просвистела, бедняжка, свои исторические шансы. (В частности, из этого следует, что настоящая феминистка не должна ничего себе ни брить, ни выщипывать, а настоящий феминист должен принимать ее как она есть и «полюбить ее черненькую».) Примеры «смотризма» в русской литературе:
- Для вас, души моей царицы,
- Красавицы, для вас одних…
(Автор-мужчина прямо сообщает, что его текст не предназначается для уродок, старух, меньшинств, инвалидов; доступ к тексту – выборочный; это недемократично.)
- Как завижу черноокую –
- Все товары разложу!
(Это еще хуже: это называется preferencial treatment, то есть предпочтение, предпочтительное обслуживание; хорошо, если не сегрегация! Он не хочет обслуживать категории населения, не соответствующие его понятию о красоте, хотя в его коробушке «есть и ситец и парча»; в результате нечерноокие потребители не смогут осуществить свое право на покупку. Дальше в тексте, кстати, открыто описывается обмен товаров на сексуальные услуги: «только знает ночь глубокая, как поладили они». Нужны ли более яркие иллюстрации свинско-самцового шовинизма?)
- Ты постой, постой, красавица моя,
- Дай мне наглядеться, радость, на тебя!
(В данном случае, как говорится, всё каше наружу: автор-мужчина останавливает красавицу, понятно, с тем чтобы быстро забежать вперед и занять вакантное рабочее место. Ее же уделом будет безработица или низкооплачиваемая профессия.)
К греху «смотризма» тесно примыкает и грех «возрастизма» (ageism). Это когда неправильно считается, что молодость лучше старости.
Примеры «возрастизма»:
Старость – не радость.
(Просто лживое утвержение, окостенелый стереотип.)
- На что нам юность дана?
- Светла как солнце она…
Это еще слабая степень оскорбления, ведь можно оспорить утверждение, что солнце лучше, скажем, луны и что тем самым здесь выражено возрастное предпочтение. Тем более что врачи сообщают: солнце вредно, излишнее пребывание в повышенной зоне ультрафиолетового излучения вызывает предрак кожи. А вот хуже:
- Коммунизм – это молодость мира,
- И его возводить молодым.
Здесь прямо, внаглую содержится требование отстранить от рабочих мест лиц среднего и старшего возраста. За такие стишки можно и в суд. Называть старика стариком обидно. Старики в Америке сейчас называются senior citizens (старшие граждане), mature persons (зрелые личности); старость – golden years (золотые годы).
И, наконец, совсем возмутительные стихи, наводнившие всю Россию:
- Под насыпью, во рву некошеном,
- Лежит и смотрит, как живая,
- В цветном платке, на косы брошенном,
- Красивая и молодая.
Здесь и смотризм, и разнузданный возрастизм, и любование поверженностью лица женского пола, и выдавание тайно желаемого за действительное: он представляет ее мертвой, так как мужчины ненавидят женщин и желают им смерти, что опять-таки символически выражается в сексуальном акте, который всегда есть насилие, порабощение и в конечном счете уничтожение. Не пропустите ключевые слова: автор символически помещает ее в ров, то есть в яму, могилу, а сверху еще примысливает насыпь, т. е. слой земли. Убил, в землю закопал и надпись написал: вот что он сделал. Упоминаются косы, т. е. устаревший стереотип женской привлекательности. (М. б., намек: «волос долог – а ум короток»?!) «Платок» – то же самое. «Цветной» – не расовый ли намек? Предлагаю следующую, политически правильную редакцию строфы:
- На насыпи, в траве подстриженной,
- Живой и радостный на вид,
- Стоит свободный, не униженный,
- Достойный, зрелый индивид.
Sizeism («размеризм», что ли?) – предпочтение хорошей фигуры плохой, или, проще, худых толстым. Он же fatism («жиризм»), weightism («весизм»). Страшный грех. Попробуйте не взять человека на работу за то, что он толстый, – засудят. Есть комитеты, борющиеся за права толстяков. Если раньше толстяк назывался в лучшем случае oversized person, то есть предполагалось, что есть размер (size) нормальный, а есть и другие, сверх нормы, то теперь надо говорить full-figured, что есть маленькая сладостная месть худым: у жиртреста, получается, фигура полноценная, а у доходяги – нет. Недотягивает. Худые пока не протестовали.
Пример феминистского прочтения:
Талия в рюмку.
Всмотритесь в это выражение. Сопоставляются и оцениваются позитивно центральная зона женского туловища и стеклянная емкость для приема алкоголя. Женщина приравнивается к посуде и их функции отождествляются. Хвать – и опрокинул. Здесь, разумеется, выражено пренебрежительное отношение к женщине: она воспринимается лишь как объект удовольствия.
Нехорошо оскорблять человеческую внешность. Мы ведь не виноваты в том, что родились такими, а не другими. Надо избегать обидных слов и выражений. Скажем, уродился человек маленького роста – не называть же его коротышкой (short person). Мягче будет vertically challenged (трудно перевести, нечто вроде «вертикально озадаченный»). Плешивый – hair disadvantaged, follicularly challenged.
В целом первая задача политической корректности – уравнять в статусе (за счет подтягивания) отставших, обойденных, вышедших за рамки так называемой нормы. Считается, что низкая самооценка вредна для индивида, а стало быть, и для общества в целом. Оскорбление же направлено на понижение статуса оскорбляемого (дурак, дубина, мордоворот, рожа неумытая, засранец, мудила гороховый, жиртрест, промсосискакомбинат, осел, свинья, козел, корова, сука, пидарас, очкарик, жертва аборта, чурбан, чучмек, чурка, черножопый, деревня, скобарь, дерьмократ и многое, многое другое). Поэтому необходимо поднять самооценку и запретить любые оскорбления. С этим можно было бы согласиться, но беда в том, что, раз начав, трудно остановиться и провести границу.
Вряд ли женщине приятно, если ее назовут «коровой» или «мочалкой». Это понятно. Труднее понять, когда американские феминистки оскорбляются, услышав слова «honey», «shugar», «sweetie», которые все соответствуют нашему «милочка» и обозначают мед, сахар, сладкое. Но подумайте сами: подобными словами мужчина указывает женщине на вторичность, униженность ее социального статуса, он как бы посылает ей сигнал о ее неполноценности: она призвана «услаждать» мужчину и не более того. Столь же оскорбительно считается подать женщине пальто (что она, инвалид, что ли? Сама не управится? Чай, не безрукая), открыть перед ней дверь, уступить место в транспорте, поднести тяжелую вещь. В газетах даются советы девушкам, как постоять за себя, когда услышишь такое непрошеное обращение: надо повернуться к обидчику и строго указать: я тебе не «honey», а такой же индивид, как ты… ну и так далее. Почти правильная модель поведения:
Сняла решительно пиджак наброшенный (молодец, женщина: символическая акция избавления от вековой патриархальной зависимости),
Казаться сильною хватило сил (поправочка: надо не казаться, а быть; как известно, женщина может делать все то, что умеет мужчина, и еще сверх того),
Ему сказала я: «Всего хорошего» (а вот это зря: сейчас нас учат не сдерживаться, а прямо лепить, что думаешь, то есть выявить в себе внутреннюю стерву, to discover your inner bitch),
А он прощения не попросил (все они свиньи, что хоть и общеизвестно, но всегда нелишне напомнить).
В русском обществе, конечно, тоже существует представление о политической корректности, хотя и слабое. В шестидесятые годы продавали «Печенье для тучных», кто помнит. Покупавший чувствовал себя сильно уязвленным, хотя, думаю, это был не недосмотр, а неловкая попытка избежать слова «толстый», воспринимавшегося именно как обидное. Сейчас подобные продукты уклончиво именуются «диетическими», так как слово «диета» стало в основном связываться с положительным процессом потери веса (несмотря на то, что диеты бывают всякие: бессолевые, для диабетиков и даже для прибавки веса). Кстати, выражение «лица, страдающие ожирением» тоже политически некорректное: я не страдаю, я поперек себя шире и тем горжусь. Не смейте меня виктимизировать! (Victim – «жертва».) Если бы в XIV веке, когда появилась фамилия Толстой, существовало понятие политической корректности, то этот номер у россиян не прошел бы и семья, чей основоположник изволил быть преизрядного весу, получила бы иное прозвание:
В советской печати уже возражали против употребления слова «больной» в применении к пациентам, или, лучше сказать, к посетителям медицинских учреждений: слово это оскорбляет здоровых, закрепляет за истинно больными ярлык неизлечимости, неприятно напоминает о страданиях. Слово «прислуга» несет оттенок сервильности («служить бы рад, прислуживаться тошно») и давно заменено «домашней работницей». Продавец у нас становится работником прилавка или товароведом. Все эти труженики полей, машинисты доильных аппаратов, операторы подъемников (вместо крестьян, дояров и лифтеров) – попытка повысить статус малопрестижных профессий. Царя ведь никто не назовет «работником престола». А следовало бы, по справедливости.
Умение прозревать в языке следы угнетения со стороны эксплуататоров достигло в академических кругах Америки виртуозности. Можно попробовать на русском примере: отчего в официальном, бюрократическом языке ваша зарплата называется «оклад»? Оттого, очевидно, что она не «зарплата»: вы гораздо больше «зар», чем вам выплатили. Чтобы скрыть несоответствие затраченного вами труда мизерной выплате, употребляется слово «оклад»: сколько вам положено-накладено, столько и берите, не более. «Зар» соответствует вашей активности, «клад» несет оттенок решения свыше. А если вы работаете сдельно, то это уже будет «заработок». Так, вглядевшись в слово, как в магический кристалл, и прозрев в нем скрытые пружины управления миром, вы найдете и опознаете своего агрессора и можете захотеть предпринять какие-то политические меры, чтобы изменить соотношение сил в обществе. В значительной степени именно через слово, через заложенные в нем сигналы различные группы американского общества добиваются тех или иных политических урегулирований.
В одном американском университете разразился расовый скандал. Белый студент спал в своей комнате в общежитии. Ночью под окно пришла группа развеселых студенток (в дальнейшем оказавшихся чернокожими), буянила, визжала и хохотала. Рассвирепевший студент, которому не давали спать, – а ему с утра на занятия, – распахнул окно и заорал на одну из резвушек: «Что ты орешь, как водяной бык?! (waterbuffalo)». Вместо ожидаемой реакции вроде «Ой, извините» или «Сам такой» девушки усмотрели в высказывании (выкрикивании) студента расовое оскорбление и обратились к начальству. Начальство восприняло инцидент всерьез, – а попробуй не восприми, тебе же достанется, запросто потеряешь работу и другой не найдешь. Клеймо расиста смыть с себя невозможно. Слово за слово, разбуженному зубриле грозило отчисление. Конечно, защитники Первой Поправки к Конституции (свобода речи) тоже не дремали: свободный американский гражданин спросонья может кричать что угодно. Но и защитники меньшинств (чернокожих) не сдавались. Как это всякая сонная дрянь будет безнаказанно сравнивать черты лица представительницы угнетенной в прошлом расы с безобразным животным! Кажется, студент победил: его адвокаты сослались на то, что, во-первых, на улице было темно и цвет кожи был не виден, а во-вторых, животное waterbuffalo водится только в Азии, а стало быть, сравнение шло не по внешности, а по звуку: голос барышни вызвал у студента соответствующие ассоциации, а Африка здесь ни при чем.
Пример двусмысленности высказывания на русском материале:
- Не нужен мне берег турецкий,
- И Африка мне не нужна.
С одной стороны, автор вроде бы отказывается от территориальных притязаний и отрицает империалистическую экспансию, это хорошо. С другой стороны, он вроде бы отказывает в праве приема на работу мигрантам из стран Ближнего Востока (немецкие чернорубашечники и по сей день терроризируют семьи турецких иммигрантов) и отказывается признать вклад африканских народов в мировую культуру (в лучшем случае), а то и солидаризируется с куклуксклановцами.
Расовый вопрос в Америке – заминированная территория. Достаточно сказать, что, с одной стороны, существует квота при приеме на работу, и так называемые афро-американцы, женщины, другие меньшинства должны получать, по крайней мере, теоретически, предпочтение. С другой стороны, политическая корректность требует «цветовой слепоты» (color blindness), неразличения цвета кожи: равенство так равенство. Как быть? Вот нерешаемый вопрос: если в театре лучшие роли должны доставаться лучшим актерам, а при приеме на работу должно соблюдаться расовое равенство, то допустимо ли, чтобы роль Отелло досталась корейцу, а Дездемона была черной? Если в репертуаре только Шекспир, то что делать актерам азиатского происхождения?
Президент одного колледжа сообщил, что зал, предназначавшийся для торжественного выпуска студентов, закрывается на ремонт. Студенты огорчились. «Что ж делать, – вздохнул президент, – у меня самого был черный день, когда я об этом узнал» (black day). «Ах, черный день?! Черный?! – возмутился чернокожий студент. – Что это за расистское отношение? Как плохой – так сразу черный. Слово черный для вас связано только с отрицательными эмоциями!» Долго извинялся и каялся напуганный президент: оговорился, больше не буду, простите и так далее. Отбился, могло быть хуже.
Но как же быть? Куда девать выражения «черная овца», «черная метка», «черная оспа», «черный список»? Неужели из боязни задеть чьи-то чувства, из желания быть деликатным и вежливым надо портить, менять, искажать английский язык?
Надо! – считают приверженцы Пи-Си.
Так, американские феминисты (-ки) усмотрели в слове history (история) слово his (его) и предложили историю женщин называть herstory, хотя слово history – греческого происхождения и к современному английскому притяжательному местоимению his никакого отношения не имеет: мало ли какие буквы сойдутся на письме. Неважно. О слове woman я уже говорила. В параллель к слову hero (герой) предложено употреблять слово shero. Председатель, заведующий всегда был chairman. Теперь часть завкафедрами в университетах (женщины) совершенно официально называют свою должность chairwoman, а если, скажем, нужны выборы заведующего и будущий пол кандидата неизвестен, то годится нейтральный термин chairperson. Это создает известную путаницу: некоторые женщины плевать хотели на Пи-Си и хотят продолжать называться chairman, других это оскорбляет, и как к ним обращаться, предварительно не выяснив их предпочтений, неизвестно. Приходится осторожно выяснять стороной, а то ведь сделаешь faux pas.
Можно себе представить, сколько шуток и насмешек прозвучало из несгибаемого лагеря ревнителей традиции! Предлагали тогда уж переименовать остров Манхэттен (Manhattan, индейское слово) в Personhattan, mailmen (почтальоны, в слове слышится male, мужчина) в person-people, и тому подобное.
Конечно, «herstory» и «оварий» – это смешно. Это как если бы мы, носители русского языка, прозрели в слове «баобаб» слово «баба», возмутились бы и стали заменять его на «баожен», «баодам» или, в неопределенно-нейтральном ключе, «баочеловек». Вместо «Бабетта идет на войну» – «Человетта идет на войну». Что было бы со словами «ондатры», «бабахнуть», «сегодня», «лемур»?.. Вместо бабочек порхали бы индивидочки, а что стало бы с Бабэль-Мандебским проливом, даже выговорить страшно.
С расовой чувствительностью хуже. По-русски слово «негр» звучит нейтрально, по-английски – политически двусмысленно. Очень малая часть населения хочет называть себя negro, большая часть не переносит этого слова и хочет быть black. Но из-за неприятных оговорок типа «черный день» был найден нейтральный вариант: Afro-American. Хорошо? Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего, как вздыхает русский народ на завалинках. Если араб из Египта, что в Африке, переселился в Америку, может ли он считаться Afro-American? Нет, ведь он белый. А как называть черное население в Африке? Тоже Afro-American? Даже если они ногой в Америку не ступали? А Пушкин, наш Пушкин! Неужели и он, невыездной рабовладелец, тоже афро-американец? Предлагались варианты «non-white» (небелый) и «people of color» (именно не «цветные люди», а «люди цвета», почему-то это ласкает чей-то чувствительный слух). Опять-таки сразу набежали насмешники и пародисты и предложили называть женщин «person of gender». Но в лагере Пи-Си это не вызвало улыбки. Они вообще не улыбаются. Тревожная серьезность, бессонные ночи на посту, суровая складка губ. Всегда в дозоре. «Если враг – он будет сбит. Если наш – пускай летит».
Примеры правильной цветовой слепоты:
- …очи
- Светлее дня, темнее ночи.
Прекрасные, политически зрелые стихи! Представитель любой расы свободно может самоидентифицироваться с окраской зрительного органа описанного субъекта. Или:
- Мы купили синий-синий,
- Презеленый красный шар.
(Не требует комментариев.)
Есть деликатная область, касающаяся инвалидов и сумасшедших. Медицинские, клинические идиоты и кретины не виноваты в том, что родились такими или стали таковыми в результате заболевания, которое может постигнуть любого. Это Бунин мог писать о том, как прочел в детстве в старой подшивке «Нивы» подпись под картинкой: «Встреча в горах с кретином». (Медицинский кретинизм – результат дефицита йода в организме.) В рамках Пи-Си кретины называются differently abled – альтернативно одаренные. (Вы одарены вот так, а они иначе. Все равны. А судьи кто?)
Теоретически это смешно и нелепо. Но вот в американских супермаркетах вас часто обслуживают дауны: помогают укладывать купленные вами продукты в пластиковые пакеты. Болезнь Дауна – генетическая, у даунов лишняя хромосома. Они опять-таки не виноваты, они эту хромосому не заказывали. Милые, доброжелательные, с раскосыми глазками, блаженной полуулыбкой и замедленными движениями, дауны всегда и всюду почему-то делают одно и то же: на дно пакета укладывают помидоры или персики, а сверху – тяжелые консервные банки. Если бы так сделал нормальный продавец («работник прилавка»), то вы бы возмутились: «Какой идиот…?!» А тут это сделал именно идиот, которого вам так называть совершенно не хочется. Он вам мил, вам его жалко, его дружелюбные глазки и плоский затылочек заставляют сжиматься ваше сердце, и когда вы вспомните, что о нем вам предложено думать, что он «альтернативно одарен», то это уже не кажется вам глупым, вы благодарны политической корректности за то, что она подыскала для вас термин, чтобы адекватно выразить ваши чувства. Вы начинаете представлять себе, как он, даун, должно быть, воспринимает этот странный мир. Наверное, ему, как резвящемуся дитяти, нравится сначала взять в руки вот эти теплые круглые помидоры или мягкие румяные персики, а уж потом прикоснуться к неинтересным холодным жестянкам, – сначала живое, а потом мертвое. И в этом есть глубокий альтернативный смысл и чистая внутренняя свобода.
Нет, политическая корректность не так глупа, как кажется. И когда видишь заботу об инвалидах (которых, правда, нельзя так называть), все эти расширенные дверные проемы, специальную подножку в автобусах для подъема инвалидного кресла, особые туалеты, пандусы, скаты, дорожки, когда узнаешь, что есть закон, по которому ты, делая ремонт в квартире, обязан переделать санузел так, чтобы в него свободно въехала коляска с альтернативно одаренным индивидом, хотя бы ты был бирюк и родную сестру не пускал на порог, – зауважаешь, ей-богу, и корректность, и ее применение, и трижды подумаешь, прежде чем ляпнуть:
Ну, я похромал,
или:
Горбатого могила исправит,
а то и:
Что я, рыжий, чтобы на них горбатиться?
И, конечно, развившаяся чувствительность заставит пересмотреть свой взгляд на русскую классику: тревожно обведешь глазами присутствующих, прежде чем ляпнуть вслух:
- Когда с беременной женой
- Идет безрукий в синема,
или:
Творец! Она слепа!
а также:
Слепец! Я в ком искал награду всех трудов!
а также:
- Глухая ночь, как зверь стоокий,
а уж тем более:
- Иль мне в лоб шлагбаум влепит
- Непроворный инвалид,
а не то и правда влепит, и присяжные его оправдают.
И, наконец, корректность экологическая.
Теперь мы знаем – и убедились на примерах, – что белый мужчина написал огромное количество текстов, в которых он ловко продернул свою эксплуататорскую мысль о своем прирожденном праве господства над противоположным полом и небелыми расами. В этом мы, феминисты (-ки), немного разобрались, посмотрим глубже. Самозваный «царь природы», негодяй поставил в подчиненное положение и животных. Он проявляет к ним то же снисходительное, патерналистское отношение, что и к женщинам. Он, собственно, ставит женщин и животных на одну доску (примеры из русского языка: «цыпа», «киса», «голубка», «зайка»). По-английски домашнее животное – от игуаны до сенбернара – называется реп (что-то вроде «любимчик»). Политическая корректность требует, чтобы к этим «любимчикам» относились как к равным и называли animal companions («животные товарищи»). Соответственно, как только гуппи и хомячки повышены в статусе, к ним начинают применяться критерии человеческого общества. Домашние животные обязаны вести себя в соответствии с законами, писанными для людей, и это уже отражено в американском законодательстве. Так, собака не имеет права лаять и кусаться, кот – царапаться и воровать рыбу-мясо. Газетное сообщение: некий кот, уже неоднократно до того причинявший беспокойство соседям, забрался в студенческое общежитие и, в отсутствие хозяев, наелся чем бог послал и что ему приглянулось. Вернулись студенты и попросили кота выйти вон. (Это важный юридический момент: если бы студенты сразу схватили кота, это было бы нарушением котовых прав; нет, студенты сделали устное заявление: вербально УКАЗАЛИ коту, что желательно было бы обойтись без его присутствия.) Высказанное пожелание не имело воздействия; кот не внял. Студенты перешли ко второй фазе и стали отлавливать кота. Тварь не покидала помещения и вела себя агрессивно. Фаза третья: была вызвана полиция. Кот был отловлен, судим, найден виновным в неоднократном нарушении общественного порядка (то есть у него уже был привод) и приговорен к смертной казни. К счастью для преступника, на выручку пришло Общество защиты животных: кот был взят Обществом на поруки (на полапы?) и помилован.
«Не знаешь – научим; не хочешь – заставим» – эта советская максима успешно применяется к животным в Америке. Существует специальный пистолет, принципа действия не знаю, что-то вроде инфразвука, – который применяется к лающим собакам. После неоднократного наказания (залаял – стреляю) собака, в соответствии с учением Павлова, лаять перестает навеки. Той же цели служит невидимый забор, окружающий участок: ваш пес, пережив неприятные ощущения, связанные с попыткой бежать из зоны, «оставляет надежду навсегда». Но кому много дано, с того много и спросится: так, собака, которая поцарапала девочку в штате Нью-Джерси (после того как девочка ударила спящую собаку палкой), была, опять-таки, арестована, судима и приговорена к смертной казни. Семья девочки истратила около 25 000 долларов на адвоката, пытаясь отбить собаку у системы правосудия; год животное содержали в тюрьме: всего штат истратил около 40 000 долларов на содержание собаки; нелепая история попала в газеты. Чем дело кончилось – не знаю, как-то упустила, но не сомневаюсь, что то же Общество защиты животных играло большую роль в этой истории. Совсем недавнее сообщение: раскрыты подпольные петушиные бои в штате Нью-Йорк, где они запрещены как жестокое обращение с животными. Петухов специально выращивают, кормят отборной пищей, учат яриться; перед боем им вкалывают наркотики и обезболивающие средства, а к ногам привязывают острые стальные шпоры. Собираются посмотреть сотни людей. Петухи дерутся насмерть, забивая друг друга смертельными шпорами; люди делают ставки, проигрывают или выигрывают большие деньги, болеют за петухов, падают в обморок. Вот полиция выследила петушистов и сделала налет на место боя. Зрители и владельцы бойцов были арестованы, а петухов отняло все то же Общество защиты животных, возмущенное мучительством. Однако, так как петухи ничего, кроме как драться, не умели и исправлению не подлежали, они были («к сожалению») уничтожены работниками Общества (безболезненно) и захоронены.
Вот типичное применение идеологии Пи-Си. Люди решают за петуха, приписывая ему свою человеческую мораль, свои понятия о нравственности. Кто заглянул в темную куриную душу, кто точно знает, что петуху лучше скончаться от старости в кругу родных кур и яиц (артрит, глаукома, старческое дрожание лап), нежели погибнуть в сексуально-агрессивной схватке с достойным соперником – с адреналином в крови и огнем в глазах («есть упоение в бою»)? Отмечен ли случай, когда петух с горькой усмешкой на устах (клюве) сам отстегнул бы бритвенноострые шпоры и покинул бы ринг, покачивая головой и сожалея о заблуждениях человечества и птичества, и ушел бы в поля, покусывая травинку в глубокой думе, или же занялся продуктивным сельским трудом, или кукарекал проповеди заблудшим, или организовал группу взаимной поддержки по 12-ступенчатой системе для ветеранов боя, или продал свои воспоминания Голливуду, – то, что сделали бы люди?
Пример правильного отношения к животным:
- Приди, котик, ночевать,
- Нашу деточку качать.
- Я за то тебе, коту,
- За работу заплачу:
- Дам кувшин молока
- И кусок пирога.
Честный труд за честную плату, как говорится и поется в Америке. Партнерство и равенство.
Примеры неправильного отношения к животным:
- Пой, ласточка, пой,
или:
- Ну, тащися, Сивка!
или:
- Дай, Джим, на счастье лапу мне,
так как это harassment, принуждение.
Принуждением являются и такие возмутительные строки, как:
- Не спи, не спи, художник,
- Не предавайся сну,
а также:
- Не спи, вставай, кудрявая,
а также:
- Любите живопись, поэты;
а нижеследующее являет собой сексуальное принуждение, за которое получают тюремный срок:
- Поцелуй меня,
- Потом я тебя,
- Потом вместе мы
- Поцелуемся!
Частный случай – вмешательство в личное пространство человека, которое у американцев составляет что-то около полутора метров окружающего человека воздуха (у супругов меньше), а у некоторых средиземноморских наций – ни одного. Если человек может разговаривать с вами, только приблизив лицо вплотную, или тыкая кулаком в плечо, или вертя вашу пуговицу, то он нарушает ваше личное пространство. У русских, очевидно, это пространство тоже небольшое, что знакомо каждому, на чьей спине лежали россияне в очереди в кассу в полупустом магазине. Нарушением являются также слишком личные вопросы. Примеры:
