Гардемарины, вперед! Соротокина Нина
Он распахнул дверь.
– Вас ожидают, – раздался из темноты голос хозяйской дочки, потом кокетливый смешок, шорох юбки, и все стихло.
«Хоть бы лучину запалили, по-нашему, по-русски». Лядащев ощупью поднялся к себе на второй этаж.
У окна смутно вырисовывалась чья-то сидящая на кушетке фигура. Лядащев зажег свечу, поднял ее над головой.
– Ба! Белов! Вернулся! Ну как, удалась поездка?
– Удалась.
– Что поделывает твой новый приятель Бергер?
– Стонет, – с неохотой отозвался Саша. – Он ранен.
– Неплохо. И впрямь удачная поездка. А где мадемуазель Ягужинская?
– Я думаю, подъезжает к Парижу.
Лядащев внимательно посмотрел на Сашу, улыбнулся не то насмешливо, не то сочувствующе.
– Ладно. Ну их всех. Есть хочешь?
– Нет, Василий Федорович. Я к вам по делу.
– Я-то надеялся – в гости, – с наигранным сожалением сказал Лядащев. – Ну раз по делу, надо все свечи зажечь. Не люблю темноты. Даже, можно сказать, боюсь. Это у меня с детства. Меня дядя воспитывал – страшный скопидом. В людской было светлее, чем в барских покоях.
Он достал подсвечники, расставил их по комнате – на столе, на подоконнике, запалил свечи.
– Ну, рассказывай.
– Я должен передать как можно скорее Анне Гавриловне Бестужевой вот это. – Саша расстегнул камзол, запустил руку под подкладку и положил на стол ярко блестевший алмазный крест.
– Бестужевой? – усмехнулся Лядащев. – И как можно скорее?
Он взял крест, всмотрелся в него и вздохнул тем коротким сдержанным вздохом, который, словно спазмой, охватывает горло при встрече с ослепительной красотой. При каждом движении руки камни вспыхивали новой гранью, посылая пучок света из своей мерцающей глубины.
– Эко сияет, свечей не надо, – пробормотал Лядащев, потом перевернул крест, прочитал мелкую надпись: – «О тебе радуется обрадованная всякая тварь, ангельский собор», – и умолк.
Саша терпеливо ждал и, когда Лядащев вернул ему крест, тревожно спросил:
– Что же вы молчите?
– Нет, Белов. В этом деле я тебе не помощник, – строго сказал Лядащев и, видя, что Саша так и подался вперед, прикрикнул: – Имя Бестужевой и вслух-то произносить нельзя! Имущество ее конфисковано в пользу казны, и крест этот будет конфискован. Сам я доступа к Бестужевой не имею, и посредника тебе не найти. Совет мой – брось ты это дело.
– Вы предлагаете оставить этот крест себе? – спросил Саша запальчиво.
– Не ершись! Если Бестужева жива останется, то после экзекуции передать ей крест не составит большого труда. А в Сибири он ей больше, чем здесь, пригодится. Ссыльных у нас не балуют деньгами и алмазами.
– Я должен передать этот крест до казни, – сказал Саша твердо. – Сколько у меня времени?
– Дня четыре, может, неделя…
– Что ее ждет?
– Кнут.
– Можно подкупить охрану?
– Говори, да не заговаривайся! – повысил голос Лядащев. – Думай, с кем говоришь, прежде чем спрашивать.
– Простите. Считайте, что этого разговора не было.
Саша взял крест, старательно спрятал его за подкладку камзола, потом зажал ладони между коленями и замер, напряженно глядя на свечу. Лядащев искоса наблюдал за ним.
«А мальчик повзрослел за эту неделю, – думал он. – Складочка меж бровей залегла. Прямая складочка, как трещина. Все морщится, мальчик, губы кусает. Дался ему, дуралею, этот крест!»
– Василий Федорович, какие священники посещают заключенных? – спросил вдруг Саша.
«Он испытывает мое терпение», – с раздражением подумал Лядащев, но внешне его не показал.
– Александр, оставим этот разговор, – сказал он дружески. – Алмазы – не хлеб голодному, а если уличат тебя в сношениях с преступницей, то попадешь под розыск. Тебя в доме Путятина, считай, не допрашивали, а по головке гладили. Хочешь узнать, как быть подследственным? В России из-за поганого амбара шею человеку, как куренку, готовы свернуть, такую напраслину наговаривают, а ты сам в петлю лезешь. Кто дал этот крест тебе? – спросил он вдруг резко.
– Не будем об этом говорить.
– Да я и сам догадываюсь. Дочка грехи замаливает. Сама хвостом вильнула и, как щука, – в глубину.
– Лядащев, не говорите о ней так! Как вам не стыдно? – Губы у Саши задрожали.
– Стыдно? А то, что девица Ягужинская жизнью твоей играет, это ты понимаешь? Стыдно! Я не сплю какую ночь… Я обалдел от человеческой подлости и глупости! Ладно, хватит. Скажи лучше, ты ведь учился в навигацкой школе?
– Да.
– Кто такой штык-юнкер Котов?
– Негодяй один, – насторожился Саша. – А что?
– Где он сейчас?
– Откуда я могу знать?
«Что-то мы вопросами разговариваем… А ведь смутился мальчик-то… Или мне показалось?»
– А зачем вам Котов? – не удержался Саша. – Откуда вы знаете про нашего берейтора?
– А мы, брат, все знаем. – Лядащев подмигнул многозначительно.
– Ну-ну… – Саша посмотрел на него внимательно, в этом взгляде не было ни удивления, ни страха – одна тоска. Вся фигура его, в мятом камзоле, в пыльной, пропитанной потом рубашке с обвислыми манжетами, выражала такую усталость, что, кажется, толкни его, и он упадет, и не сможет подняться без посторонней помощи.
Саша вышел из комнаты, не простившись. Лядащев выглянул в окно. Фонарь – о радость! – зажгли, и в мутном его освещении было видно, как Белов отвязал лошадь, тяжело перевалился через седло и медленным шагом поехал к пристани.
«Небось целый день в седле, – подумал Лядащев. – Не надо было на него орать. И Ягужинскую помянул я зря… Но ведь дурак, дурак! И вопросы у него идиотские, и ответы глупые. Вот так читаешь опросные листы бесконечных чьих-то дел и думаешь: „Что ж ты, глупый, говоришь-то? Мозги у тебя, что ли, расплавились? Тебе бы вот как надобно ответить, тогда бы не было следующего вопроса. А ты как муха в паутину… Вопрос – ответ, смотришь, крылышко прилипло, дернулся, не думая, быстро-быстро заговорил, а следователю только этого и надо, – все лапки у тебя в паутине… Занимайся своими долами, Саша Белов. Но боже тебя избавь стать моим делом, моей работой. Сиди тихо, мальчик!»
Лядащев дернул за шнур колокольчика. Хозяйская дочка, скрипя гродетуровой юбкой, явилась на зов. Губы сердечком, на взбитых кудрях белоснежный чепец.
«Может, на ней жениться? Отчего у немок такие бездумные, фарфоровые глаза? Забот у них, что ли, нет? Впрочем, у меня, наверное, тоже фарфоровые глаза, хотя забот полон рот. Женюсь на ней и будем весь день друг на друга таращиться…»
– Что прикажете, сударь?
– Кофею, да покрепче…
– Кофей нельзя пить на ночь! У вас же бессонница.
Лядащев только кашлянул злобно.
«Бульотку надо завести. Буду воду на спиртовке греть. И никакая дура не будет учить, что мне пить перед сном».
Кофе, однако, принесли быстро. Служанка была новая, Лядащев никак не мог запомнить, как ее зовут – Катерина, Полина, Акулина… Чашка, конечно, была с трещиной, но кофе горячий, крепкий.
Лядащев достал читаное-перечитаное дядюшкино письмо. Безумный старик! «…и мой совет учиняю тебе во мнении, что вызовет оная женитьба у тебя наконец побуждение бросить должность твою, весьма нашему государству полезную, а по сути своей палочную и мерзопакостную».
Все, к черту, спать…
Но очередная и, может быть, главная неприятность этого дня была на подходе. У дома Штоса остановилась неприметная карета, и из нее вышел друг далекого детства – когда-то тихий и умненький мальчик Петруша, а теперь взрослый и хитрый Петр Корнилович Яковлев, секретарь всесильного вице-канцлера.
3
Ворота придворных конюшен были закрыты. Белов стучал вначале кулаком, потом заметил висящий на гвозде увесистый деревянный молоток и стал колотить им. Умерли они, что ли?
Под коньком ворот болтался, поскрипывая, фонарь на трех цепях. Прилипшие к стеклу лапки и крылышки насекомых сложились в причудливый рисунок, и при каждом порыве ветра казалось, что ухмыляющаяся рожа циклопа подмигивает Саше одиноким красным глазом.
Ворота наконец открыли. Саша задумчиво поискал глазами белую лошадь. Она стояла в кустах и деловито ощипывала реденькую траву кочковатого газона. Саша вздохнул, поднял голову, взбежал глазами на самый верх украшавшего ворота шпиля. На конце шпиля, изогнув шею в стремительном прыжке, взметнулся позолоченный конь. На таком коне доскачешь до счастья.
– Пошли, казенное имущество. – Он ласково потрепал по шее белую лошадь. – На золотых конях нам не ездить. Ну фыркни в ответ, мать Росинанта. Жалко с тобой расставаться. Если бы я стал гардемарином, в море ты бы мне очень пригодилась. Меня хорошо выучили рыцарской конной езде. Я поставил бы тебя на капитанский мостик, дал бы тебе сена, а сам взгромоздился бы верхом, чтоб сподручнее было обозревать океан. И сидел бы так, конным памятником всем глупцам и неудачникам.
Конюх внимательно осмотрел лошадь, проверил копыта, заглянул под седло и, бросив через плечо: «Принято», – направился к стойлам.
– Слушай, друг, а лошади хорошо плавают? – крикнул вслед Саша.
– Лошади все делают хорошо, они не люди, – отозвался тот.
«Это ты мудро заметил, приятель. Объяснил бы ты мне еще, зачем Лядащеву понадобился Котов? Если донос на Алешку дошел по инстанции, не проще ли спросить у меня не про Котова, а про Корсака, друга моего? Эх, Белов… Как сказал бы этот мудрец, ты не лошадь, ты ничего не умеешь делать хорошо… ты не умеешь думать».
Саша направился на Малую Морскую улицу.
Дверь открыла Марфа Ивановна, всплеснула руками и закричала на весь дом:
– Лукьян Петрович, батюшка! Сашенька воротился! Живой!
Как иногда на ночной дороге, где свежо и сыро, волна теплого воздуха обдаст вдруг путника, дохнет запахом пшеницы и прогретого за день сена, так и на Сашу повеяло лаской и уютом этого тихого жилья.
Чистая баня, отмытые, пахнувшие березовым листом волосы, вышитое полотенце. Потом стол с хрустящей скатертью, кружка в серебряной оправе, полная горячего вина с примесью пряностей, щедро нарезанные куски холодной оленины, купленной на морском рынке, и обязательная при каждой трапезе капуста.
– Ничего, ничего… – приговаривал Лукьян Петрович, глядя на грустное Сашино лицо и отмечая его отменный аппетит. – Пройдут эти заботы, – хозяин усмехался доброй улыбкой, – придут новые. Не горюй, голубчик… – И ни одного вопроса. Знал старик, что если водили ночью человека на допрос, то лучше его ни о чем не спрашивать. Молись Богу да верь в справедливость его.
Утром Саша долго раздумывал, самому ли идти к Лестоку или ждать вызова, но все сомнения разрешились с появлением старого бравого драгуна, он щелкнул каблуками, сипло крякнул и сделал неопределенный жест рукой, который мог означать только одно – собирайся живо и следуй за мной.
Лесток был хмур.
– Где Бергер?
– Остался в особняке на болотах. Он ранен, ваше сиятельство, французом, которого я опознал.
– Так это был он… Где опознанный?
– Уехал, ваше сиятельство, – Саша пошевелил губами, считая, – еще в субботу уехал в карете вместе с девицей.
– Вот как? И девица была с ним? Анастасия Ягужинская? Бергер ничего тебе не передавал?
– Бергер передал, – Саша приободрился, щелкнул каблуками, – что каналья-француз чуть жизни его не лишил и что при первой возможности, как только чуть-чуть окрепнет, он сядет на лошадь и предстанет перед глазами вашего сиятельства.
– Так и передал? – Лесток пристально рассматривал Сашу. – Расскажи-ка поподробнее, что у вас там приключилось?
«Его интересуют бумаги, – подумал Саша. – Эти самые письма, о которых толковал Бергер. Говорить о них или не говорить?.. Проще будет, если я ничего не видел и не слышал». И Саша повторил свой рассказ, добавив, что француз и Бергер имели длинный конфиденциальный разговор, который кончился дракой на шпагах.
– Ладно, иди, – сказал наконец Лесток. – Возьми за труды. – В Сашину руку перетек жидкий кошелек, и он склонился в поклоне.
– Из Петербурга не выезжать! Ты мне понадобишься!
Саша искоса глянул в холеное лицо, на равнодушные глаза, на чуткие губы, которые в мгновение ока, по-актерски профессионально, могли придать лицу любое выражение, а сейчас были жесткими и брюзгливо надменными, и, пятясь, вышел из комнаты.
Лукьян Петрович встретил его фразой:
– А тебя здесь дожидаются.
– Кто? – с удивлением воскликнул Саша.
– Строгий господин… Иди в мой кабинет, там потолкуете.
Лядащев сидел за столом над листом бумаги, на котором колонкой были написаны слова. Саша глянул мельком, увидел, что все они начинаются с «Ч» прописной. Лядащев неторопливо перевернул лист, умакнул перо в чернильницу и нарисовал маленький знак вопроса, который обвел кругом, потом квадратом.
– Садись. Мы с тобой не договорили вчера, – начал он дружески.
Саша с надеждой посмотрел на Лядащева, сейчас он скажет про крест, но тот стал задавать вопросы, и вопросы эти подняли волну смятения в Сашиной душе.
– Ты навигацкую школу кончил или в отпуску?
– В отпуску, – уверенно соврал Саша, не говорить же – в бегах.
– А когда ты уезжал из Москвы, берейтор этот ваш – Котов в школе был? Я хочу сказать, он никуда не уехал? – Лядащев спрашивал, неторопливо расчерчивая лист бумаги, не поднимая на Сашу глаза.
– Как раз три последних дня я его не видел. Это было… – Саша назвал дату.
– У вашего Котова брат был. Ты не встречал его в школе?
– Брат? У Котова? Да разве у таких бывают братья? – едко рассмеялся Саша. – Я думаю, у него родителей-то не было; от крапивного семени вывелся в паутине, а вы – брат.
– Скажи, а фамилия… ну, скажем, Черемисинов тебе ничего не говорит? А Черкасовы? А Черкасский?
«Так вот какой у него был список, – подумал Саша, глядя на исписанный кругами и ромбами лист. – Господи, так ведь это допрос. Самый что ни на есть допрос!» Что-то противно булькнуло у него в животе.
– Если что узнаешь про Котова, будь другом, сообщи мне. Хорошо?
– Очень хорошо, просто замечательно, – с готовностью, но несколько отвлеченно согласился Саша.
– Ты сейчас у Лестока был? – круто переменил Лядащев тему разговора.
– У Лестока…
– Ну и что?
Саша пожал плечами и вынул из кармана кошелек.
– За поездку?
– Угу.
– А зачем ты вообще ездил? И куда?
Саша подробно описал дорогу, охотничий особняк, Бергера, сторожа, драку…
«Куда клонит он? – мучительно размышлял Саша. – Кто ему нужен – я, Котов или он к Алешке на мягких лапах подбирается? Рисуйте, Василий Федорович, я скорее язык себе откушу, чем сболтну лишнее».
– Понятно. Ты ездил опознать француза де Брильи и опознал. А Бергер зачем ехал?
– Наверное, за Ягужинской, – подумав, сказал Саша. – Она ведь была под следствием. – Отвечая так, Саша был спокоен – Анастасия была уже недосягаема для Тайной канцелярии.
– Скажи, а про некие бумаги… или, скажем, письма… там разговора не было? – Лядащев оторвался от рисунка и внимательно посмотрел на Сашу.
– Нет, Василий Федорович, при мне не было.
«Ах, как хорошо, как спокойно я ответил! Не отрепетируй я все это у Лестока да по тем же пунктам, оплошал бы, пожалуй. Ишь как взглядом буравит… Допросы вы умеете вести, господин Лядащев! И что это за бумаги такие, что вы все на них помешались. Не мешало бы узнать…»
Еще несколько вопросов, так… вроде бы безобидных – как выглядит де Брильи, да отчего вспыхнула драка, и Лядащев, спрятав исчерченную бумагу в карман, поднялся. Уже в дверях, он, словно вдруг вспомнив, обронил неожиданную фразу:
– Тебя Пашка Ягупов зачем-то разыскивал. Говорит, увидишь Сашку, пусть приходит сегодня на маскарад.
– Маскарад? Где?
– Наверное, рядом у Имбера. Вон у твоего хозяина «Ведомости» лежат. Там все написано.
Как только Лядащев ушел, Саша схватил газету. «Надо искать отдел объявлений. Та-ак… „Продается беспородная бурая лошадь…“ „Привет от белокурой Марии…“ „Продается за излишеством женщина тридцати лет…“ А то бы написал за скверный характер… Это не то… „Оставлены в забытии в Зимнем дворце английские золотые часы…“ Дурак безмозглый… Ага, вот! „В бывшем доме графа Ягужинского, что на Малой Морской улице, имеет место быть маскарад, где и всякое маскарадное платье за умеренную цену найти можно“».
– В доме Ягужинского! – воскликнул Саша. – И действительно сегодня.
– Пойди, друг мой. Попляши. Погрей душу и тело, – раздался голос Лукьяна Петровича, который неслышно вошел в комнату и стал у Саши за спиной.
Маскарады в описываемое время были любимым развлечением петербургской публики. Тон задавала сама государыня. Двор веселился изысканно и бесшабашно. Из Парижа и Дрездена присылались описания праздников с подробными рисунками убранства залов и садов, с программами театрализованных представлений. Куртаги, балы, банкеты, комедия французская, итальянская и русская. Чем только не забавлялся двор! Но самым любимым видом увеселения был маскарад. В Зимнем дворце Елизавета завела обычай, вернее даже сказать, повинность, не всегда желанную, – все имеющие доступ ко двору обязаны были являться в маскарадные вторники. За неявившимися посылались гофкурьеры и чуть не силой везли в маскарад, а если кто проявлял упорство, то облагался штрафом в размере пятидесяти рублей. Болен не болен, покойник ли в доме – плати.
Иногда маскарады оборачивались еще большей неприятностью. Государыня любила шутку и нередко появлялась на праздниках в мужском платье, которое отнюдь ее не портило, а подчеркивало стройность ног и тонкость талии. В такие вечера статс-дамы и гоффрейлины, «хоти не хоти», а следовали примеру императрицы, затягивали на тучных бедрах кюлоты, выставляя на всеобщее обозрение слишком полные или, хуже того, слишком худые ноги. Но мужчинам было не до насмешек. Они должны были исполнять роль дам и, чувствуя себя пугалами огородными, шутами гороховыми, мерили залу маршевым шагом, наступая друг другу на шлейфы, опрокидывая кресла обширными фижмами. Музыка, танцы и вино, вино…
Столь велик был интерес к маскарадам, что иногда на праздники для дворян пускали купечество. Понадобился специальный царский указ, чтобы остановить поток желающих приобщиться к дворянской потехе. «Надлежит в маскарад ездить не в гнусном платье, – гласил указ, – в телогреях, полушубках и кокошниках не ездить». Люди делились на категории, и каждому надлежало одеваться соответственно – кому «в цветном», кому «в богатом». Дамы должны были приезжать в «доминах с боутами» и быть «на самых-самых малых фижменах, чтобы обширности были малыя». Пилигримские, арлекинские и непристойные деревенские костюмы были запрещены.
Вечером, сияя отутюженным кафтаном, чувствуя подбородком приятную жесткость накрахмаленного жабо, Белов подошел к дому Ягужинского.
На Малой Морской улице царила полная неразбериха. Несчетное множество колясок, портшезов, желтых извозчичьих карет заполнило узкую улицу. Испанки, венецианки, Дианы-охотницы в смелых хитонах, средневековые дамы в колпаках с кисеей – все трещали веерами, смеялись и кокетничали с испанцами, венецианцами, Марсами и средневековыми маврами. И всем им, охрипнув от усердия, невзрачного вида человечек повторял: «Через четыре дня, господа! Произошла ошибка. Четырьмя днями позже, сударыня! Сегодня пост, господа, таков указ государыни…»
«Чушь какая, – подумал Саша. – Понятно, что маскарад запрещен. Но зачем говорить, что сегодня пост да еще по указу государыни? Уж не связано ли это с казнью заговорщиков? Значит, мне осталось четыре дня?»
– Белов! – вдруг кто-то крикнул. Саша оглянулся и узнал Бекетова. – Иди сюда, я тебя представлю.
Прокладывая себе путь локтями, Саша протиснулся к поручику и увидел рядом с ним миловидную блондинку в голубом плаще.
– Елена Николаевна, оч-ч-аровательная амазонка Петербурга. Она поет, как дрозд, как флейта. Мы устраиваем маскарад дома. Тебя зовут в гости, Белов.
– Спасибо, сударыня. – Саша учтиво поклонился. – Для меня это великое счастье, но я рискну ответить отказом. Этот вечер не принадлежит мне. Я должен встретиться с неким господином.
– В моем доме будет и Павел Иванович Ягупов. – Амазонка воткнула в Сашину петлицу пунцовую розу и засмеялась, как бы говоря: «Я все про вас знаю».
– Я ваш гость и пленник, сударыня. – И Саша коснулся губами ручки Елены Николаевны.
Очаровательная амазонка жила на берегу Фонтанки в одноэтажном деревянном особнячке – восемь окон по фасаду, посередине дверь с полукружьем окна над ней, крутая двухскатная крыша и две беседки по торцам.
Когда-то таких усадеб было в России около тридцати. Петр, желая, чтобы его любимый город был застроен по европейскому образцу, велел архитектору Трезини разработать проекты домов для «именитых, зажиточных и подлых». За двадцать лет пожары, наводнения и перестройки уничтожили большее количество этих образцовых зданий, и усадьба Елены Николаевны являла собой последнее напоминание о типовой застройке царского Парадиза.
Общество собралось исключительно мужское. Был здесь артиллерийский офицер, говорливый и шумный, послушав его минуту, каждый мог создать себе впечатление, что артиллерия существует только для того, чтобы грамотно, с толком и красотой, устроить праздничный фейерверк. Был капитан-пехотинец, носивший противу устава усы, чем немало все забавлялись. Был вюртембергский немец в форме поручика Измайловского полка, застенчивый и доброжелательный юноша. Он весь вечер тихо сосал бургундское, и, словно извиняясь за свою истовую службу Бахусу, время от бремени склонялся к капитану и произносил немецкую пословицу, что-нибудь вроде: «Ohne schnaps ist einem die Rehle zu trocken», тут же переводил ее на русский: «Без водки – сухо в глотке» – и опять принимался за бургундское. Был геодезист, окончивший когда-то навигацкую школу. Он держал Сашу за рукав и с восторгом вспоминал знакомых преподавателей.
Душой компании была, конечно, Елена Николаевна. Она пела, танцевала. Музыкальный ящик без умолку повторял одну и ту же серебряную мелодию, газовый шарф летал по комнате. Бекетов был прав, голос ее напоминал нежные звуки флейты. Песни в большинстве своем были малороссийские, страстные. «Черные очи, волнующий взгляд…» – пела Елена Николаевна и ударяла по струнам гитары красивой, не по-женски крупной рукой.
Ягупов появился внезапно и остановился в дверях, обводя глазами веселую компанию. Встретившись взглядом с Беловым, он сказал:
– Леночка, голубушка, нам бы поговорить…
Елена Николаевна обняла Ягупова за плечи.
– Иди в угольную гостиную. Там вам никто не помешает. Мамаша спит. Сашенька, захвати свечу.
Белов пошел вслед за Ягуповым. Комната, которую хозяйка назвала угольной гостиной, не соответствовала своему названию ни первым, ни вторым смыслом: она располагалась не на углу и походила более всего на кладовую для отжившей свой век мебели: громоздких лавок, поломанных стульев. Окна этой странной комнаты выходили на оранжерею в тенистом саду. Стекла парников, освещенные луной, казались замерзшими лужицами, и Сашу охватило ощущение полной нереальности происходящего, словно он вступил в другое время года.
Ягупов подошел к окну и, прикрыв свечку рукой, будто опасаясь, что за этим робким огоньком кто-то наблюдает из сада, сказал шепотом:
– В Петербурге поговаривают, что тебе надо передать кой-чего в крепость Бестужевой.
– Что значит «поговаривают»? – испугался Саша.
– А то, что я тебе могу в этом способствовать. Надьку мою из крепости выпустили три дня назад. Она-то и рассказала, что навещает заключенных в крепости некая монахиня, в прошлом княжна Прасковья Григорьевна Юсупова.
Имя это ничего не сказало Белову. И только много лет спустя, когда он стал завсегдатаем самых богатых салонов Петербурга, Парижа и Лондона и узнал историю княжны Юсуповой, он поблагодарил задним числом судьбу за то, что она так безошибочно и точно призвала на помощь эту замечательную и мужественную женщину.
Отец княжны Прасковьи, Григорий Дмитриевич Юсупов, в тридцатом году в царствование Анны Иоанновны умер с горя, когда его друзей отвезли на плаху. Прасковью Григорьевну ждала опала, и она решила волшебством разжалобить сердце государыни. Чары не подействовали, княжну за колдовство сослали в Тихвинский монастырь. Прасковья была строптива, в монастыре ругала государыню, жалела, что на престоле не Елизавета, поносила Бирона и попала по доносу служанки в Тайную канцелярию. Секли ее и кошками, и шелепами, сослали в Сибирь, в Введенский девичий монастырь, и насильно постригли. Но и там она была «бесчинна», как писали в доносах, монастырское платье сбросила, уставу обители не подчинялась и новым именем – Проклою – называться отказывалась. Опять секли, учили уму-разуму.
Когда на престол взошла Елизавета, Юсупова стала вольной монахиней, но не только не надела старого платья – светского, а сменила рясу и камилавку на куколь, добровольно став великосхимницей, чтобы хранить беззлобие и младенческую простоту.
Смысл своей жизни нашла сестра Прокла в помощи осужденным преступникам. Она не вникала, за что осужденный будет бит и пытан – за убийство ли, за кражу или за «поношение и укоризну русской нации». Она помнила боль в разодранной до костей спине, и все заключенные были в ее глазах не преступниками, а страдальцами. Государыня Елизавета сквозь пальцы смотрела на то, что Юсупова дни и ночи проводила в тюрьмах, считая княжну невменяемой, почти святой.
Но всего этого Белов не знал и, вспомнив предупреждения бдительного Лядащева, спросил:
– А ей можно верить?
– Если и ей верить нельзя, то само слово «вера» надо позабыть. Крест с тобой?
– Я цепочку к нему приделал. – Саша торопливо расстегнул камзол, снял с шеи крест. – Ума только не приложу, откуда вы узнали. Неужели Лядащев?
– Кто ж еще? – Ягупов вздохнул и, не глядя, засунул крест в карман кафтана.
– А как ваша сестра себя чувствует? – решился спросить Саша.
– Плохо она себя чувствует. Отвратительно. Ей в ссылку, а мужу, стало быть, деверю моему, – плеть и в солдаты. Такие, брат, дела…
– За что его?
– Знать бы, где падать, соломки бы постелил. Ну я пошел.
У выхода Елена Николаевна задержала Ягупова:
– Паша, что грустный такой? Побудь с нами…
– Леночка, душа моя, – Ягупов вдруг по-детски радостно улыбнулся, – служба… И потом, не могу я видеть, как все эти мухи, – он мотнул головой в сторону гостиной, – над тобой вьются. Коли останусь хоть на полчаса, непременно с кем-нибудь подерусь. Ты ж сама знаешь.
Елена Николаевна засмеялась:
– Но завтра непременно приходи. Непременно! Ждать тебя буду.
Ягупов вытаращил глаза, отчаянно закивал и, стукнувшись о притолоку головой, вышел.
Хмельная компания меж тем заскучала без хозяйки, и мужчины стали выходить в сени, наперебой предлагая пойти гулять. Геодезист с пехотинцем предлагали пойти в сад Итальянского дворца, расположенный рядом с усадьбой, но потом все решили, что самое лучшее – прогулка по воде.
– На Фонтанку, господа! – воскликнула прекрасная амазонка.
Откуда-то появился богато украшенный рябик, на сиденьях под навесом лежали бархатные подушки и гитара.
– За весла, господа офицеры…
Подвыпивший немец, садясь в рябик, чуть не упал в воду и, словно застыдившись, шепнул в ухо пехотинцу:
– Я совсем трезвый. У немцев крепкий голова!
– In einen Narrenschadel findet selbst der Karsch keinen Eingang[21], – бросил вдруг не сказавший ему за весь вечер ни слова пехотинец.
Немец беззлобно захохотал:
– А я и не знал эту пословицу. Как там… Повтори.
– Ну тебя к черту, – проворчал пехотинец.
– Я не глупый, я веселый… – убеждал немец, прижимая руки к груди.
– Белов, ты с нами? – крикнул Бекетов.
Елена Николаевна не дала Саше ответить.
– Конечно с нами. Он мой паж! – И шепнула юноше в ухо: – У вас все уладилось?
Рябик неслышно плыл по воде. Елена Николаевна пела. Газовый шарфик трепетал на ветру, как вымпел.
«А жить-то хорошо, – думал Саша. – Прав Лукьян Петрович, ушли заботы этого дня, пришли новые. Может, Никита приехал, надо бы наведаться по адресу. Никита должен знать, где Алешка. Никита всегда узнает такие вещи раньше меня. И не думать сейчас о Лестоке, о Котове… Ах, как поет эта амазонка! Анастасия, сердце мое, прости, что мне хорошо. Я просто поверил, что мы встретимся…»
В этот поздний час Лядащев сидел в своей комнате, на столе горело пять свечей, перед ним лежал уже знакомый нам список.
– Боляре на Чер… Чер… черт бы вас, – шептал Лядащев. – Черевенские – захудалый дворянский род. Это не то… Чернышевы – этих много, здесь тебе и графы, и князья… Черкасские – этих тоже пруд пруди…
Он оттолкнул от себя лист бумаги. «А что он мне может сообщить – этот Котов? Разве что бестужевские бумаги передал ему брат, а этот неведомый „Чер…ский“ их похитил и Котова заодно прихватил… Нет, не то… Ты болван, Василий Лядащев! Думай же… О чем? Скажем, о Сашиной поездке с Бергером. Может, он мне не все сказал? В глупую голову и хмель не лезет. Во всяком случае, глаз с этого прыткого юноши спускать нельзя. Слишком он часто и неожиданно возникает в горячих местах…»
4
Карета свернула на Большую Введенскую улицу. Над черепичной крышей старого гостиного двора, как и прежде, кружились голуби, в лавках суетился народ, шла бойкая торговля суконными и сурожскими тканями, золотом, серебром, книгами… Когда-то здесь мать купила ему «Историю войн Навуходоносора». Книга была так велика, что он смог пронести ее сам только десять шагов. «Отдай Гавриле, милый, – со смехом сказала тогда мать. – Эта книга еще тяжела для тебя». – «Мы понесем ее вместе», – ответил Никита, не выпуская из рук драгоценную книгу. Так они и шли до самого дома, неся «Историю войн», как тяжелый сундук.
Собор… Церковная ограда скрылась за кустами сирени, и можно было только угадать, где находится тот лаз – овальная дыра в чугунной решетке, – через которую он мальчишкой пробирался на берег Невы, чтобы издали наблюдать за каменными бастионами и куртинами Петропавловской крепости.
Зеленый приземистый дом священника, сад, дальше полицейская будка у фонарного столба, поворот… и он увидел родительский дом.
Въезжающую карету заметил кто-то из дворни, запричитали, заохали голоса, и на крыльцо проворно вышел дворецкий Лука.
– С приездом, батюшка князь. – И глубокий поклон в землю.
– Все ли в добром здравии? – Никите хотелось расцеловать старого дворецкого.
Лука еще раз поклонился и, ничего не ответив, прошел в дом. Дворня кинулась разгружать карету. Гаврила засуетился: