Гардемарины, вперед! Соротокина Нина

– Экий ты важный стал, Гаврила. И какой красавец! – не удержался от восклицания Алексей, на что камердинер насупился и закричал с неожиданной горячностью:

– На что мне эта красота? Я проклятый парик устал снимать-надевать. Руки у меня, сами знаете, не всегда обретаются в безусловной чистоте… соприкасаюсь с различными компонентами! У некоторых бездельников здесь всегда чистые руки! Лука орет: «К барину без парика входить все одно что голому!» – и ругается непотребно. Лука этот… – Он задохнулся от невозможности подыскать нужное слово. – Как в Москве жили, а? Сами себе хозяева…

– Побойся Бога, Гаврила, – укоризненно сказал Никита. – Ты ли не живешь здесь как хочешь?

Гаврила только рукой махнул и пошел прочь. В этот момент дверь отворилась, и в комнату ворвался Александр. Алеша вскочил со стула. Друзья обнялись.

– Сашка, как я рад тебя видеть! И какой ты стал франт! Не отстаешь от Гаврилы.

– При чем здесь Гаврила? – обиделся Белов, но видно было, что ему приятно восхищение Алексея. Он сел на краешек стула, непринужденно отставив ногу в модном, с узорной пряжкой башмаке. – Кончились, бродяга, твои скитания? Никита рассказал мне о твоих приключениях.

– Не обо всех, – быстро уточнил Никита.

– Это я понял.

– Сэры! Неужели опять вместе? – Возглас Никиты прозвучал как боевой клич, как призыв к подвигам, и Саша испытал величайшее облегчение оттого, что Алешка наконец приехал.

Уже три дня прошло, как встретились они с Никитой у здания Двенадцати коллегий, а так толком и не поговорили. Беседы их были рваными, полными каких-то недомолвок, словно играли в детскую игру, «холодно» – говори о чем хочешь, вспоминай, рассказывай, и вдруг «горячо, совсем горячо» – и оба словно понимают, что об этом пока не надо, нельзя и начинают говорить о другом. С появлением Алексея игра в «холодно – горячо» потеряла смысл. Александр вдруг понял, что присутствие молчаливого, в чем-то наивного и очень терпимого в своей доброте Алеши требовало обязательной искренности, понял, что только в его присутствии они могли с Никитой спорить, острить и откровенничать.

– Знаешь, Сашка, я такой дурак! Как я этого Котова боялся, стыдно вспомнить. – Алеша за ужином перепил вина, и теперь щеки его пылали, он на все радостно и беззаботно смеялся.

– Правильно делал, что боялся, – нахмурился Саша.

– Но теперь-то все позади. Котов сгинул. Никита сказал, что он в отставку подал.

– Так-то оно так… – начал Саша и осекся, решив до времени не говорить друзьям про странный интерес Лядащева к берейторскому обучению лошадей. «Что Алешку зря пугать? – подумал он. – Вначале сам все разузнаю».

– Я вчера письмо из Москвы получил, – сказал Никита. – Фома Лукич пишет, что занятия в навигацкой школе раньше сентября не начнут. Пират в отставку подал. Ищут нового преподавателя. До нас там и дела никому нет.

– Эта российская беспорядочность… – проворчал Саша. – За побег по закону нас должны смертию казнить, за опоздание – определить в каторжные работы. А про нас просто забыли.

– Простим это России, – усмехнулся Никита. – Пусть это будет самым большим ее недостатком!

Алеша восторженно захохотал:

– У меня теперь усы растут. И никто не сможет заставить меня играть в театре!

– Некому заставлять-то, – глухо сказал Саша, и сразу стало тихо…

Никита нахмурился, отошел к окну. Улыбка сползла с лица Алексея, он замер с полуоткрытым ртом: «Ну… говорите же!»

Из собора Успенья Богоматери донесся стройный хор, шла вечерняя служба. Одинокое, заштрихованное решеткой окно теплилось неярким розовым светом, и казалось, что решетка слабо колеблется, вибрирует, как натянутые струны. Вслушиваясь в далекие голоса, Никита рассказал про казнь осужденных.

– Господи! Что ж так свирепо! – Алеша с трудом дослушал рассказ до конца. – Что они такое сделали? Не помог я Анне Гавриловне…

– Не кори себя, Алешка. Даже если б мы успели передать бумаги по назначению, это вряд ли что-нибудь изменило бы.

«Бумаги? Они-то про какие бумаги толкуют? Весь мир помешался на самых разнообразных бумагах!» Эта чужая тайна, в которую Никита сознательно или по забывчивости не посвятил его, больно задела Сашу, и неожиданно для себя, копируя интонации Лядащева, он назидательно произнес:

– Они враги государства. Может, на жизнь государыни они и не покушались, да болтали лишнее.

– А хоть бы и покушались! – запальчиво откликнулся Никита. – Знаешь, что такое остракизм? Не кажется ли тебе разумным заменить кнут глиняным черепком? Государство от этого только выиграет.

– Я понимаю, Саш, что они заговорщики, – покладисто сказал Алеша. – Елизавета – дочь великого Петра… Но страшно, когда кнутом бьют, и особенно женщин. Ведь повернись судьба, и тот, кого сегодня бьют, завтра сможет наказать палача. А женщины совсем беспомощны. Я казнь никогда не смотрел и смотреть не пойду.

Саша разозлился: «Рассуждают, как дети. А пора бы повзрослеть! Этому очень способствуют беседы с Лестоком в ночное время. С ним хорошо говорить про глиняные черепки. Он поймет…» И, уже не пытаясь скрыть раздражение и обиду, он процедил сквозь зубы:

– Не пойдешь, значит, на казнь? А тебе ее и так покажут. Забыл, что Шорохов рассказывал? Протащат матроса под килем да бросят у мачты – подыхай! А он, сердечный, лежит и ждет, когда же судьба повернется, чтобы он мог наказать «обидчика»!

– А ты злой стал, Белов, – нахмурился Никита.

– А я никогда и не был добрым.

– Моих матросов никогда не будут килевать, – страстно сказал Алеша. – Смотри и ты, чтобы гвардейцы берегли душу и тело людей.

– Пропади она пропадом, эта гвардия!

– Вот как! Ты уже не хочешь в гвардию? – Никита изобразил на своем лице величайшее изумление. – Как же так? Гвардия – вершина твоих мечтаний. «Garde» – древнее скандинавское слово, сиречь «стеречь». Еще в древних Афинах существовало такое понятие, как «гвардия». Правда, тогда гвардейцы назывались скромнее – «телохранители». Полководец Ификрат набирал их из пельтастов-наемников. Маленький щит, кольчуга на груди и уменье вести бой в рукопашных схватках…

– Прекрати! Ты злой стал, Оленев! – Саша понимал, что разговор пошел совсем «не туда», но уже не мог остановиться. – Что ты паясничаешь? Милость государыни Бестужевой жизнь спасла. Три года назад ее лишили бы не только языка, но и головы. Это надо помнить и не говорить ничего лишнего!

– Уж не обидно ли тебе, что Бестужеву били вполсилы? Надо было ей, изменнице, хребет переломать! – крикнул Никита.

– Почему вполсилы? – Алексей схватил Никиту за руку, пытаясь привлечь к себе внимание и предотвратить неминуемую ссору.

– Да крест Анна Гавриловна палачу дала, – вспомнив подробности казни, Никита сразу остыл. – Крест весь в алмазах. Считай, Бестужева палачу целое состояние подарила.

– Откуда у нее в крепости крест оказался? Неужели не отняли?

– Это я ей крест передал, – сказал вдруг Саша. Он понимал, что вслед за этими словами должен будет рассказать друзьям обо всех событиях последних недель. Какой-то убогий, плаксивый голосишко внутри него тянул предостерегающе: «Молчи, опасно, ты подписку давал…», ему вторил другой, менее противный, но фальшивый: «Зачем им твои неприятности? У них своих хватает!» Но Саша прикрикнул на эти глупые, суетливые голоса: «Заткнитесь!»

Друзья слушали его не перебивая, только когда он стал рассказывать про встречу с Анастасией, Алеша заерзал на стуле: «Быть не может…» – и замахал руками: «Дальше, дальше… я тебе потом такое расскажу!»

– Лестоку нужны какие-то бумаги… или письма. Они с Бергером их по-разному называют. Лесток меня за горло держит… – кончил Саша свой рассказ и замолк, ссутулившись, исповедь совсем его измотала.

– Никита, неси сюда эти чертовы «письма-бумаги», – воскликнул Алексей с сияющими глазами. – Анне Гавриловне они уже не помогут. Саш, да не смотри на меня как на помешанного. Вот они! Отдай их Лестоку, пусть подавится. Эти бумаги мне передала сама Анастасия Ягужинская. – И он рассказал о встрече в особняке на болотах.

Сказать, что Белов был озадачен, изумлен, восхищен, будет мало. Он закрыл лицо руками и начал раскачиваться на стуле, издавая при этом звуки, одинаково похожие на рыдания и гомерический смех. Наконец возможность излагать членораздельно свои мысли вернулась к нему:

– Я скудоумная скотина! Я безмозглый осел! Черт меня подери совсем! Я же боялся говорить об этом с вами. Этот город убил во мне человека. Меня здесь запугали… Негодяи!

– Что будем делать, гардемарины? – деловито осведомился Никита. – Впрочем, я сам знаю. Гаври-и-ла, ви-ина! – закричал он громовым голосом. – У нас задачка сошлась с ответом!

8

Чтобы правильно изложить дальнейшие события, необходимо сказать несколько слов о других героях нашей правдивой повести, людей, может, и второстепенных по малости своей, но не второстепенных по той роли, которую они сыграли в этих событиях.

Отношения дворецкого Луки и барского камердинера Гаврилы не сложились, более того, они приняли даже враждебный характер.

Еще при разгрузке прибывшей из Москвы кареты Луку поразило обилие багажа, принадлежащего лично камердинеру. Он тут же попытался образумить Гаврилу, внушая ему, что собственного у него ничего быть не может, разве что душа, и то это вопрос спорный, понеже душа принадлежит Богу, а все остальное – барское, не твое, но камердинер речам этим не внял, продолжая ретиво командовать разгрузкой ящиков, чемоданов и сундуков.

И уж совсем ранила сердце Луки покладистость барина, и даже, страшно сказать, некая его зависимость от камердинера.

Гаврила по приезде осмотрел дом и прокричал загадочные слова: «Где ж мне работать-то? Дом весь захламлен. Мне бы пару горниц, а лучше три. Или терцум нон датур?[25] А, Никита Григорьевич?» На что тот рассмеялся и ответил загадочно: «Будет тебе „терцум“», – и выделил для Гаврилы три просторные горницы в правом крыле дома, переселив обретающуюся там дворню во флигель.

В освобожденном помещении разместили столы, поставцы, стеклянную, медную, порцелиновую, чудных фасонов посуду, а в самой большой горнице каменщики за три дня сложили невиданных размеров печь, совершенно изуродовав потолок устройством огромной, на голландский манер вытяжки.

От своих непосредственных обязанностей, как то: умыть, одеть и причесать барина – Гаврила явно отлынивал, а Никита Григорьевич, ему потворствуя, ухаживал за собой собственноручно.

Лука послал было к барину, чтоб обихаживал его, высоченного, представительного, правда умом тугого, лакея Степана, но Никита Григорьевич Степана прогнал, а дворецкого отечески потрепал по плечу и сказал со смехом: «Я с Гаврилой-то с трудом справляюсь, а ты мне еще Степана шлешь на мою голову».

Гаврила меж тем совсем распоясался. Запалил в этакую жару новую печь, навонял мерзко на весь дом да еще стал без всякой видной нужды приставать к барину с вопросами, тыча черным, словно пороховым, пальцем в книгу. Никита Григорьевич, хоть и раскричится без удержу, но все камердинеру растолкует, а то и заглянет зачем-то в «Гавриловы апартаменты», как стала называть этот приют чернокнижья дворня.

Старый дворецкий решил костьми лечь, но привести окаянного бездельника в божеский вид. Уж если он с самим барином вольничает, то о прочих и говорить нечего. Никакого почтения к возрасту, к положению, встретит дворецкого в коридоре, кхекнет высокомерно: «Ну и порядки у вас, Лука Аверьянович!»

Лука держал себя степенно, в грубые пререкания с Гаврилой не вступал, но однажды не выдержал: «Ах ты, петух нещипаный! Как это ты со мной разговариваешь? И какие такие порядки тебе, порченому камердинеру, могут у нас не нравиться?»

Так начался этот разговор, который смело можно назвать открытым объявлением войны. Гаврила приосанился и, явно чувствуя себя выше низкорослого Луки не только в прямом, но и в переносном смысле слова, назидательно произнес:

– Рукоприкладствуете вы, Лука Аверьянович, без меры. Скажите на милость, за что третьего дня кучера Евстрата секли? Уж какую такую провинность он совершил, что ему надо было всю задницу розгами исчертить? Я на эту задницу флакон бальзамного масла извел. А платить кто будет? Никита Григорьевич? Масло-то денег стоит.

Лука посмотрел на Гаврилу как на совершенно помешанного человека, хотел ответить, но слов не нашел.

– Я на вашу дворню, Лука Аверьянович, половину компонентов истратил! – продолжал Гаврила, словно не замечая негодования дворецкого. – У Феньки синяк под глазом – примочки делай! Глафира себе на кухне бараньим супом ноги обварила. Хорошо на ней две холщовые юбки были надеты, а то бы до костей мясо спалила. И я знаю, почему она сожглась. Потому что вы в той поре на кухне глотку рвали, а Глафира боится вас, как сатану.

– Гаврила, – выговорил наконец смятенный Лука, – да что ты такое говоришь? Где твой стыд? Да если бы мать твоя, покойница, или отец твой, царство ему небесное, услыхали твои гнусности, то из гроба бы встали, не посмотрели, что тебе, индюку глупому, четвертый десяток, а схватили бы за вихры…

Но Гаврила не дал дорисовать страшную картину расправы пробудившихся от вечного сна родителей над своим чадом.

– Полно языком-то молоть! Я так понимаю – за компоненты, траченные мной на битую дворню, вам и платить, Лука Аверьянович, потому что вами «ману проприа»[26]. А не будете платить – пожалуюсь Никите Григорьевичу. Он с вас за каждый синяк и за каждую поротую задницу подороже возьмет, так и знайте!

Разум Луки помутился от гнева, но не настолько, чтобы он решил раскошелиться, а только пламень разгорелся в душе: «Сокрушу негодника! В порошок сотру!»

А Гаврила, наивный человек, даже не понял, что ему была объявлена открытая война, не до того ему было. Он жил как в угаре. Натренированным чутьем опытного предпринимателя он сразу уловил в Петербурге дух наживы. Дух этот словно витал в воздухе.

В Москве, патриархальной, сонной, ленивой, большой спрос был на ладан. И хотя приготовление ладана было делом доходным – на Боге человек не экономит, – Гаврила чувствовал себя профессионально уязвленным – компоненты не те… подделка. Дерево босвеллия, из чьей коры добывают ароматную смолу, не растет в подмосковных садах. Ладан приходилось из таких компонентов стряпать, что вслух не скажешь.

А город Святого Петра – чистый Вавилон! Тут пудру для париков можно не по щепотке продавать, а пудами, в мешки грузить. Румяны расходятся с такой быстротой, словно не ланиты ими раскрашивать, а церковные купола. Только работай! А рук не хватает. Все один, все сам. А спать когда?

Дураку ясно, что необходим помощник, и изворотливые мозги Гаврилы измыслили смелый план. Как только ягодицы кучера Евстрата стали пригодными для сидения на них и обладатель оных перестал поминутно охать, Гаврила заманил его к себе в горницу.

– Платить тебе за бальзамное масло нечем. Так? А платить должно.

– Как же, а? Как же? – заныл Евстрат, кланяясь камердинеру в пояс, словно барину.

Гаврила деловито защелкал на счетах и через минуту сказал, что «подвел черту» и теперь Евстрат в погашение долга будет помогать ему, Гавриле, в составлении лекарств и всего прочего, в чем нужда будет.

– Сударь, кто ж мне позволит? Меня Лука Аверьянович не отпустит! Я совсем другое должен делать!

В продолжение всего монолога, выдержанного на одной истошной, плаксивой ноте, Евстрат выразительно держал себя за место, подверженное недавней экзекуции. Гаврила с трудом оторвал от этого места правую руку Евстрата, дабы скрепить договор рукопожатием, и сказал сурово:

– Работать будем тайно. По ночам. Сегодня и приходи. Или плати.

Евстрат перепугался до смерти. «Это как же – тайно? – думал он, творя в душе молитву. – Будь что будет, а ночью на твой шабаш я не пойду». И не пошел.

Это была та самая ночь, когда встретились наконец трое наших друзей. Когда громоподобный крик: «Вина!» – потряс дом, Гаврила в полном одиночестве, проклиная человеческую леность и глупость, толок серу. Еще старый князь приучил Гаврилу моментально и беспрекословно подчиняться подобным приказам, и хотя камердинер был великим трезвенником и весьма скорбел о склонности молодого барина к горячительным напиткам, он сразу оставил ступку и бегом направился в подвал. Укладывая в корзину пузатые бутылки, он услышал под лестницей мерзкий храп кучера Евстрата.

– Живо наверх! – скомандовал Гаврила, растолкав несчастного кучера. – Затопи печь да колбы вымой!

– Тайно не пойду! – взвыл Евстрат. На лице его был написан такой ужас, словно он во сне видел кошмары, и Гаврила воплощал самый ужасный из них.

– Ну погоди, бездельник! Ужо с Никитой Григорьевичем сейчас потолкую. Ты у меня будешь работать!

Трое друзей встретили камердинера с восторгом.

– Гаврила, выпей с нами! За удачу, гардемарины!

Гаврила горестно вздохнул и пригубил вино.

– Здесь такое дело… Евстрат, парнишка молодой, помощник кучера… изъявляет пристрастие…

– О, Гаврила, только не сейчас, – взмолился Никита.

Камердинер прошел в свои апартаменты, растопил печь, перемыл посуду и опять принялся толочь серу, но образ безмятежно дрыхнувшего кучера стоял перед глазами как жестокая насмешка, как напоминание о зря упущенных деньгах, и Гаврила опять пошел в столовую комнату.

Там было шумно. Он приоткрыл дверь, прислушался.

– Для меня ясно одно, – услышал он голос Белова. – Лестоку эти бумаги отдавать нельзя. Если бы я мог спросить совета Анастасии, она бы сказала – сожги, порви, утопи в реке, только не отдавай их Лестоку.

– Да я про Лестока сказал только в том смысле, чтоб он от тебя отвязался, – попробовал оправдаться Алеша. – А бумаги теперь… так, пыль. Анне Гавриловне они уже не помогут. Понимаешь?

– Он все отлично понимает, – вставил Никита, – я хочу добавить… Жители древних Афин говорили…

– К черту Афины!

– К дьяволу древних жителей!

– А оные жители, – невозмутимо продолжал Никита, – говорили: взял слово – держи. Это дело чести! Бумаги надо вернуть Бестужеву.

– Вот и верни, – обрадовался Алеша. – Через батюшку своего. Это дело государственное. И хватит про эти бумаги, надоело. Тост…

– Тост… – согласился Саша. – За любовь, гардемарины!

Гаврила опять отправился восвояси, а когда час спустя вернулся назад, комната была пуста. Друзья наши, оставив приют веселья, смотрели сны, каким-то невообразимым образом разместившись втроем на широкой Никитиной кровати.

– Это ж надо, столько винища вылакать, – ворчал Гаврила, убирая посуду. – А завтра: «Голова болит… не до тебя… потом». А мерзавец-кучер тем временем будет мои деньги по ветру пускать!

Он убрал бутылки, вытер разлитое вино, подобрал разбросанные по полу старые письма. «Сжечь, что ли?» – подумал он, вертя в руке пожелтевшие листы, потом посветил свечой. «Черкасский» – было написано внизу убористо исписанной страницы. «Это какой же Черкасский? Уж не Аглаи ли Назаровны муженек?» Он сложил письма в пачку, перевязал грязной атласной лентой, что висела на стуле, и спрятал пакет за книги. Внимание его привлек обшитый в красный сафьяновый переплет толстый фолиант, он раскрыл его. О, чудо! Это был «Салернский кодекс здоровья», написанный в четырнадцатом столетии философом и врачом Арнольдом из Виллановы. И, забыв про ленивого Евстрата, про пьяного барина и зловредного Луку, Гаврила с благостной улыбкой погрузился в чтение.

9

Друзья проснулись в полдень. Александр и Алеша мигом вскочили, умылись, оделись, а Никита все сидел на кровати, тер гудящий затылок и с ненавистью смотрел на кувшинчик с полосканьем, который Гаврила держал в руке.

Дверь неслышно отворилась, и вошел Лука.

– Письмо от их сиятельства князя.

Никита быстро пробежал глазами записку и бросил ее на поднос.

– Ничего не понимаю. Отец собирался в Париж, а уехал в Киев.

– Надолго? – быстро спросил Саша.

– Пишет, на десять дней.

– Ну, наше дело терпит.

– Терпит-то, терпит… Но я так и не поговорил толком с отцом. – Никита улыбнулся, пытаясь за усмешкой скрыть смущение: «Огорчился, как мальчишка…»

Видно было, что Гаврила тоже переживает за барина, но не в его правилах было менять привычки.

– Полосканье, Никита Григорьевич… А то никогда ваше горло не излечим…

– Господское здоровье надо оберегать не полосканьем, – Лука стрельнул в камердинера злым взглядом, – a хорошим уходом и истовой службой.

– Слышишь, Гаврила, не полосканьем. – Никита стал натягивать рубашку.

– Зря одеваетесь. Все равно будем холодное обтирание делать.

– О, мука! До чего же вы мне все надоели! – Никита не мог скрыть своего раздражения. – Лука, полощи горло! Береги барское здоровье истовой службой.

Лука брезгливо скривился и задом вышел из комнаты. Отравит Гаврила барина. Уже и на нем, старом дворецком, решил он попробовать свои мерзкие снадобья. Вскипел Лука душой, а вскипевшая душа требует разрядки: тому пинок, этому подзатыльник. И вдруг словно за руку себя схватил: «Хватит! Повинюсь перед барином и буду блюсти себя. Но как жить, люди добрые? Разве одним голосом можно дворню в порядке содержать? Все в доме пойдет прахом! Но иначе Гаврилу не побороть. Барская жизнь дороже, чем беспорядок».

А Гаврила меж тем растирал губкой спину барина и приговаривал елейным голосом:

– Вчера ночью, когда вы, извиняйте, лыка не вязали, я какие-то старые бумаги подобрал и в книгах спрятал.

– Спасибо, Гаврила. – Никита выразительно посмотрел на друзей. «Конспираторы липовые, идиоты», – говорил этот взгляд.

– А когда я письма прятал, – продолжал камердинер, – то заприметил на полке латинскую книгу про растительного происхождения компоненты…

– Бери, шут с тобой, – сразу понял Никита.

– И еще такое дело… Евстрат, парнишка молодой, помощник конюха, проявил истинное любопытство к наукам. Так и рвется… Я думаю, Никита Григорьевич, пусть повертится парень у плиты, колбы в руках подержит. У Луки половина дворни без дела шатается, а «оциа дант вициа», сами говорили… праздность рождает пороки…

Так Евстрат поступил в полное рабство к Гавриле, но не надолго, как покажут дальнейшие события.

После завтрака друзья собрались в библиотеке, чтобы, как сказал Саша, «обсудить набело наши виды». К ним вернулось вчерашнее веселое, дурашливое настроение. У них было такое чувство, словно все свои беды, радости, неожиданности и приключения они свалили в общий ящик, перемешали их, перепутали, как детские игрушки, а теперь начнут самую интересную взрослую игру. Перед ними клетчатая доска, где-то в серой, мглистой дали притаились черные: ферзь – вероломный Лесток, бравые кони его – Бергер и Котов, и целая армия пешек – агенты Тайной канцелярии. А кто с нами? Нас трое… Гардемарины! И да здравствует дружба и наш девиз: «Жизнь – Родине, честь – никому!»

– Первый вопрос все тот же – бестужевские бумаги, – начал Саша.

– С этим вопросом всё решили.

– Я понимаю, но хочу добавить – глупо отдавать эти бумаги вице-канцлеру просто так.

– Почему глупо и что значит твое «просто так»? – невозмутимо спросил Никита.

– А потому, что утро создано для умных мыслей, и вот что я придумал. Пусть твой батюшка устроит нам аудиенцию с Бестужевым, куда мы пойдем втроем. Ты, Алешка, руками-то не маши, я дело говорю. Поймите, того, кто отдаст Бестужеву эти бумаги, он озолотит. А если не озолотит – говорят, вице-канцлер скуп, – то исполнит любое наше желание, как джинн из бутылки. Ну, я не прав?..

– Мои желания вице-канцлер не может исполнить, – сказал Никита, – потому что я сам не знаю, какие у меня желания. Мне бы с отцом поговорить, обсудить, посоветоваться…

– А мои? – Алеша вопросительно посмотрел на Никиту.

– Твои?.. Не знаю. – Никита обратился к Саше. – Понимаешь, Алешка приехал в Петербург похлопотать за свою невесту.

– Похлопотать? – рассмеялся Саша. – За невест не хлопочут у вице-канцлера. Похлопотать! Какой ужасный жаргон! Впрочем, если ты нашел невесту в Ливерпуле или в Венеции… Крюйс-бом-брам-стеньги! Свежий ветер треплет вымпелы кораблей, чайки кричат над гаванью, таверны, бром, ром… И вдруг ты видишь, пьяный шкипер обижает девицу. «Защищайтесь, сэр!»

– По уху не хочешь? – спросил Алеша беззлобно, но решительно.

– А по уху не хочу!

– Сашка, брось дурить. Алешкину невесту обижают сестры Вознесенского монастыря. Их на дуэль не вызовешь…

– Я же тебе рассказывал, Саш, – примирительно сказал Алеша. – Иль ты спьяну ничего не понял? Отец Софьи в тридцать третьем году угодил на каторгу. Вестей о себе не подавал, мы даже не знаем, жив ли он.

– Я думаю, что желания наши Бестужев соблаговолит выполнить только росчерком пера, – серьезно сказал Саша, – а искать твоего будущего родственника, это что иголку в стогу сена…

– Контору бы следовало организовать в России, – едко заметил Никита. – Приходишь к подьячему… Отца, мол, взяли в таком-то году, за что – не знаю, что присудили – не ведаю, где он сейчас – и предположить не могу. А подьячий в шкафах пороется и все, что надо, сообщит… Удобно…

– Вот что, сэры. Будем хлопотать вместе. Есть у меня один человек. К нему путь короче, чем к Бестужеву, да и толку, я думаю, будет больше. Алешка, расскажи поподробнее. Кто отец невесты?

– Смоленский дворянин Георгий Зотов.

10

Каждый новый правитель в России начинал свое царствование с амнистии политических и уголовных преступников. Начала с этого и Елизавета. В ее желании освободить пострадавших в прежнее царствование угадывалась не только обязательная по этикету игра в либерализм, а живое, человеческое чувство. Среди огромного количества ссыльных находилось немало людей, которые пострадали за верность ей, дочери Петра. И она помнила этих людей.

По осеннему бездорожью, по зимнему первопутку, по трактам Байкальскому, Иркутскому, Тобольскому, Владимирскому… – всех не перечислишь, потянулись убогие кибитки и телеги. Назад… домой. Россия ждала свою опальную родню – клейменую, пытаную, битую, а потом заживо похороненную в серебряных рудниках, заводах, острогах и монастырях, где содержались они «в трудах вечно и никуда неотлучно».

Старые доносы не считались больше заслугами, а расценивались теперь как «непорядочные и противные указам поступки», но доносителей не наказывали, разве что отставляли от должности, чтобы никуда не определять. Наверное, каждый согласится, что эти «непорядочные поступки» заслуживают большей кары, чем отставка с должности. Их бы туда, в Сибирь, на еще не остывшие и пока не занятые нары! Но ведь если они – туда, другие – оттуда, то всю Россию надо с места поднять, не хватит ни дорог, ни кибиток, ни охраны, начнется великая миграция народов – вот что. Освободили пострадавших, и на том спасибо.

Одним из первых вернулся в столицу прапорщик Семеновского полка Алексей Шубин, попавший под розыск и прогнанный по этапу за любовную связь с Елизаветой. Вернули из заточения князей Долгоруковых, Василия и Михайлу, графу Мусину-Пушкину дозволили вернуться на жительство в Москву, детям Волынского вернули конфискованное имущество отца. Вспомнили и об Антоне Девьере, верном слуге Петра Великого. За безвинные страдания пожаловали его прежним чином генерал-лейтенанта, графским достоинством и орденом Александра Невского. А кто знает, безвинны ли его страдания, коли до сих пор жива в народе молва, что поднес Девьер царице Екатерине яду в обсахаренной груше, отчего и померла шведка в одночасье. Да теперь и не разберешь, прав или виновен. Да и надо ли? Все страдальцы.

Люди эти были близки ко двору, о них радела сама государыня. Возвращение же людей малых чином и знатностью шло много медленнее. Не только дальняя дорога и болезни мешали им вернуться в родные края. Должны были амнистированные иметь усердных напоминателей, которые бы неустанно и настойчиво, продираясь через бумажную волокиту, тупое равнодушие и леность советников, сенаторов, президентов и вице-президентов, секретарей, асессоров и прокуроров, щедро раздавая взятки, хлопотали бы о безвинных жертвах бироновщины.

Темное то было время, смутное. Манштейн – даром что немец, русский побоялся бы, да и не до того было – накропал в книжечку сочинение и сберег в мемуарах для потомков страшную цифру: двадцать тысяч человек упекла в Сибирь Анна Иоанновна, а из них пять тысяч таких, о которых и следу сыскать нельзя.

Тайная канцелярия часто ссылала людей, не оставляя в своем архиве ни строчки в объяснение, за что и когда был сослан подследственный. Особо опасным или по личным мотивам неугодным преступникам меняли имя, и ехал осужденный под кличкой, недоумевая, почему охранники зовут его Федоров, если он Петров. Иногда о перемене имени не предупреждали Тайную канцелярию, след человека совсем терялся, и как бы рьяно и отважно ни боролись за возвращение ссыльного родственники, все их усилия были бесплодны. Одна надежда – если не умер от тоски и болезней, то, услышав о великих переменах в государстве, сам позаботится о своей судьбе.

Всего этого Белов не знал и только после встречи с Лядащевым понял, какую непосильную задачу поставил перед собой, пообещав Алеше сыскать след пропавшего Зотова.

К Сашиному удивлению, Лядащев с готовностью вызвался помочь. Он удивился бы еще больше, если бы мог прочитать мысли Лядащева: «Поищем выдуманного родственника… По доброй воле мальчишка лишнего слова не скажет. Но если его рядом иметь да осторожно тянуть за ниточку, то, может, и выведет меня он куда-нибудь… в нужное место».

– Если этот твой родственник серьезным заговорщиком был, – сказал Лядащев, – то, пожалуй, его нетрудно будет отыскать, в каком-нибудь остроге или монастыре. Но если он мелкая сошка, как говорится, с боку припеку, то долго в бумагах придется покопать.

– Может, письмо написать на высочайшее имя?

– Письмо надо написать. Его наверняка подпишут в утвердительном смысле. Но надо найти сперва, откуда возвращать человека.

Встретились они через три дня.

– Садись. – Лядащев указал на приставленную к окну кушетку. – У меня перестановка, всю мебель передвинул. Сплю теперь при открытом окне, бессонница замучила. По ночам смрадом с Невы тянет, но все легче, чем в духоте.

Перестановка произошла не только в комнате, но, казалось, и в самом хозяине. Саша впервые увидел его без парика. Вместо золотистых пышных локонов – короткая щетина черных волос, и от этого лицо его стало старше, обозначилась болезненная припухлость под глазами, запавшие виски, собранная гармошкой кожа на лбу. Время от времени Лядащев быстрым плотным движением приглаживал стриженые волосы, и жест этот, такой незнакомый, рождал мысли о нездоровье и душевном смятении.

– Ну, стало быть, как там наш Зотов? За этим пришел?

Саша смущенно кивнул.

– Задал ты мне задачку, Белов. Бумаг в архиве до потолка. Обвинения самые разные. Фамилию твоего родственника я пока не нашел. В тридцать третьем году много дел было начато. Давай вместе будем думать – от какой печки плясать. Я тут кой-какие выписки сделал.

– Вряд ли я смогу быть вам полезен, – сказал Саша поспешно, но Лядащев, словно не услышав этих слов, принялся листать изящную книжицу.

– «Разговоры о делах царского дома», – прочитал он вполголоса. – Это не то…

– Да разве за это судят? – удивился Саша. – Об этом вся Россия разговаривает. Это всех надо брать.

– Всех и брали. Всех, на кого донос имели, – задумчиво сказал Лядащев, продолжая листать книжицу. – Поинтересовался человек, чем великая княжна больна да в какой дом великий князь гулять любит… Любопытство дело подсудное. Кнут и Сибирь.

– А скажите, Василий Федорович, – Саша поерзал на скрипучей кушетке, не зная, как начать, – вот вы разыскиваете по моей просьбе Георгия Зотова… Я знаю, вас и другие просили о помощи, и получали ее…

– Откуда знаешь? – насторожился Лядащев.

– Ягупов говорил. Так вот… такая помощь ведь большая работа. Денег вы не берете. Взяток, я имею в виду, «барашка в бумажке»… и разговариваете так откровенно.

Саша окончательно смутился, покраснел и заметался взглядом. «Я идиот», – мелькнула у него короткая и ясная мысль.

– Пока еще доноса на меня никто не настрочил, – угрюмо сказал Лядащев и подумал: «Надо же… как все на один лад устроены. На коленях стоят, руки ломают – помоги, узнай… А потом тебя же обругают, трусы! И мальчишка туда же…» Он опять уткнулся в книжку. – По расхождению в спорах богословского характера не могли твоего Зотова привлечь?

– Кто его знает? Может, и выступил где-нибудь за древнюю веру, – с готовностью отозвался Саша, стараясь бодрым тоном скрыть неловкость.

– А размножением «пашквилей» наш подследственный не баловался?

– Каких пашквилей?

– Так называли самописные подметные тетради.

– От руки переписывали?

– От руки. В обход типографии и цензуры.

– И о чем в тех пашквилях писали? Вот бы почитать! Только где их достанешь? Разве что в архивах Тайной канцелярии. – Саша не без ехидства рассмеялся.

– А ты не хихикай, – оборвал его Лядащев, – следователи очень начитанный народ. Все, что надо, читали, и свое мнение имеют. Не глупее вас, молокососов.

– Не сердитесь на меня, Василий Федорович. Этот Зотов – мой о-очень дальний родственник. Я его и не видел никогда. Может, и читал он эти тетради. Ведь могли же пашквили попасть в Смоленск?

– Так твой Зотов из Смоленска? Что же ты раньше мне этого не сказал. Избавил бы от лишней работы.

Лядащев провел рукой по голове. Затылок отозвался тупой знакомой болью. Господи, неужели опять начинается? Раньше он понятия не имел, что такое головная боль… Словно ведро с водой на плечах держишь, и только судорожно выпрямленная спина удерживает голову в равновесии и не дает боли выплеснуться в позвонки и жилы.

– Что с вами, Василий Федорович?

– Ничего, пройдет. Забот много. Будь другом, спустись вниз да скажи хозяйской дочке, чтоб кофею принесла.

Смоленское дело… Странная штука жизнь. Все в ней идет по кругу, вертится, возвращается на уже прожитое. Словно одно огромное дело, а подследственный – сама Россия. Смоленское дело! Много народу тогда висело на дыбе… И было за что. Заговорщиков обвиняли не только в поношении и укоризне русской нации. Они посягали на жизнь самой государыни Анны Иоанновны.

О заговоре смоленской шляхты Лядащев услышал случайно, когда допрашивал в сороковом году Федора Красного-Милашевича – бывшего камер-пажа княгини Мекленбургской Екатерины Ивановны. Милашевича арестовали за крупную растрату и взятки, и никто не ждал, что он вспомнит на допросе дело семилетней давности.

Через толстую, заскорузлую от ржавчины решетку окна в комнату бил свет. Так ярко и щедро солнце светит только в марте. Красный-Милашевич сидел против окна, щурился и, горбя плечи, прикрывал глаза рукой. Вопросы выслушивал внимательно, согласно кивал, мол, все понял, все расскажу, только слушайте.

Его никто не спрашивал про князя Ивана Матвеевича Черкасского – смоленского губернатора. Он вспомнил его сам, вспомнил слезливо и злобно. Распрямил вдруг плечи, подбоченился, опер локоть о стол. Когда-то холеная, а теперь грязная, синюшная рука в оборках рваных кружев метнулась, словно держал что-то в кулаке, да бросил вдруг в лицо следователю:

– А Черкасского я оклеветал, – и засмеялся. – Запомните: оклеветал! Вы все думаете, что он о пользе Елизаветы, дщери Петровой радел? Ан нет. Ничего этого не было. И послания Черкасского к герцогу Голштинскому я не возил.

– Какого послания? – спросил Лядащев и с уверенностью подумал: «Режьте мне руку, но послание Черкасского ты возил».

– Все у вас в опросных листах уже описано. Мол, возжаждали губернатор Черкасский, да генерал Потемкин, да шляхта смоленская посадить на престол малолетнего внука Петрова при регентстве отца его герцога Голштинского или тетки Елизаветы Петровны, а государыню Анну Иоанновну с трона сместить. И еще написано в ваших опросных листах, что послание с этими предложениями я, Красный-Милашевич, должен был отвезти в Киль, к герцогу. Все это вранье, молодой человек, хотя в экстракте, мною составленном, я изложил дело именно так.

– Зачем вы это сделали?

– Клеветой моей руководила страсть! Мне тогда не до политики было. Я был влюблен. Из всех фрейлин, украшавших когда-либо Летний дворец, из всех этих потаскушек, она одна сияла чистотой. Я был влюблен и имел надежду на успех. А тут этот баловень… – Милашевич опять засмеялся и утер слезы. – Князь Черкасский в амурных делах был скор. О похождениях этого мерзкого, подлого донжуана знали обе столицы. Он был женат на прелестной женщине, но ему нужен был гарем, он не пропускал ни одной юбки. Но отвернулась от него фортуна. Ссылка! Почетная ссылка… Но ведь всего лишь Смоленск, сударь! Расстался он с прелестной фрейлиной, не буду здесь порочить ее чистое имя. «Бог мой, – думал я, – она моя!» Но скоро я узнал, что лукавый князь обольстил ее скабрезной перепиской. Я должен был отомстить. Я еду в Смоленск… Что вы на меня так смотрите? И писарь перо опустил. Пусть пишет! Я медленнее буду говорить. Итак, я еду в Смоленск. А там ропщут, недовольны заведенными порядками и поговаривают, мол, Петр Голштинский – законный наследник, а не Анна Иоанновна… Я сам написал письмо от имени князя Черкасского, сам привез это письмо, но не в Киль… Вы меня понимаете? Я поехал в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву. Это был человек, который смог бы сжать пальцы на шее Черкасского. И сжал! Зачем ему нужен был Черкасский? Да ни за чем… Бестужев в ту пору в опале был, а каждому сладко раскрыть заговор. Бестужев сам повез меня в Петербург. Мы меняли лошадей каждые три часа. Вечерами на постоялых дворах Алексей Петрович перечитывал мое послание со слезами на глазах, с восторгом. Все, хватит! Черкасского я оклеветал – и баста.

Лядащев так и не понял тогда, покаяться ли хотел Красный-Милашевич или выдумал все про клевету, боясь, что дотошные следователи сами вспомнят старое дело, начнут розыск и найдут возможность отягчить и без того тяжелые вины подследственного.

И почему-то запомнилось, как по жести подоконника вразнобой ударила капель, и большая сосулька, сорвавшись с карниза, брызнула снопом осколков, и Лядащев подумал тогда с внезапной жалостью: «Это твоя последняя весна, Милашевич…»

– Василий Федорович, я кофей принес.

– Почему сам? Бабы где?

– У мадемуазель Гретхен мигрень, а служанка в трактир за свечами ушла.

– Зачем им свечи? Они впотьмах любят сидеть.

Лядащев взял чашку обеими руками и, обжигаясь, стал пить кофе. Саша выжидающе молчал.

– Если твой Зотов взят в тридцать третьем году в Смоленске, то помочь тебе может один человек – князь Черкасский, – сказал Лядащев, внимательно, даже как показалось Саше, испытующе в него всматриваясь. – Он был смоленским губернатором и стоял во главе заговора. Знаю, что был пытан, в хомуте шерстяном висел, но никогда никого не выдал, ни одной фамилии не назвал, и это спасло ему жизнь. Казнь заменили пожизненной ссылкой в Сибирь. Год назад он вернулся в Петербург.

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вчерашний архимаг попадает в другой мир, где он – подросток, напрочь лишенный магических способносте...
Есть писатели славы громкой. Как колокол. Или как медный таз. И есть писатели тихой славы. Тихая – с...
Боб Ли Свэггер, прославленный герой Вьетнамской войны и один из лучших стрелков Америки, давно вышел...
Как снимать короткие видео во ВКонтакте и зарабатывать миллионы?У популярного телеведущего, трэвел-б...
История XIX века изменилась, когда Чарльз Бэббидж создал аналитическую машину, запустив кибернетичес...
«Прусская невеста» – книга-город, густонаселенный, разнородный, странный. Это сейчас он – Знаменск К...