Русские женщины (сборник) Фрай Макс
— Да?
— Мама, это я, слушай (или он сказал — Саша?)… я тут в милиции… с чужого телефона… дали позвонить. Мама, я убил человека!
— Что? — Ей было плохо слышно, какие-то шумы, гудки, и оттого она сама говорила громко, почти кричала. — Что?
— Наехал. Сбил машиной. Может, и не убил, его «скорая» увезла, в критическом состоянии, а они…
— Но… какой машиной? Откуда машина?
— Это Стасика. Он выпил и попросил меня за руль, а я… Мама, они сказали, что замнут дело, только надо…
— Да?
— Мама, нужны деньги. Один человек, ему надо срочно передать, а он передаст начальнику отделения, и протокол изымут, пока ещё он не подшит, и… только надо быстро, мама.
— Сколько? — спросила она. — Сколько?
Рука, держащая трубку, была мокрая, и трубка была мокрая, словно она уронила её в воду. Телефон продолжал дёргаться и трястись, и она сначала решила, что он опять звонит, но потом поняла, что это потому, что рука дёргается и трясётся и колени у неё дёргаются и трясутся. Она перевела дух и разжала руку. И тут телефон вновь засветился и задёргался, уже сам собой, и другой, деловитый голос сказал:
— Это сержант такой-то (фамилию он произнёс неразборчиво, наверное нарочно). Деньги передадите на углу Коммунаров и Второй Парковой. Ровно через час к вам подойдёт человек, вы ему передадите конверт с деньгами.
— Но у меня столько нет, — сказала она.
— А сколько есть?
— Пять тысяч. Только пять тысяч.
Пять тысяч у неё были отложены на отпуск. Три — турагентству, одну она надеялась потратить там на всякие приятности, а ещё одну — Катьке. Катька жила на одной с мамой площадке, была молодая, нахальная и жадная, но по-своему честная и за такие деньги согласилась бы присматривать за мамой, давать ей вовремя лекарство, приносить продукты и ночевать, если у мамы опять начнётся.
— Рублей? — презрительно переспросил деловитый голос.
— Нет, что вы! Долларов. То есть… В рублях, но… Да, долларов.
Она вообще предпочитала всё пересчитывать на доллары, с девяностых привыкла.
— Я поговорю и перезвоню вам, — сказал деловитый голос. — Хотя… ладно, я всё улажу. Пять штук. Хорошо.
— А… с ним можно поговорить ещё?
— Нет, — сказал деловитый голос, — его уже увезли. Пять штук. Нужно быстро. Иначе не получится, нужно закрыть до передачи дежурства. Обязательно до передачи дежурства.
— Хорошо, — сказала она. — Я приеду. Через час.
Румынская скрипка, подумала она, румынская скрипка.
Ногам было холодно.
Переступая по холодным половицам, она вернулась в постель и натянула одеяло до подбородка. В постели её никто не тронет, никто до неё не доберётся, это её логово, её берлога, её тайное место, из которого она каждую ночь отплывает в удивительные страны, где всё хорошо, где солнце и море, где ноги болят не потому, что вены и суставы, а потому, что натанцевались и налетались, а Он приходил, и смотрел, и касался её руки, и, наверное, придёт снова. Странно всё же с этими снами. Почему ни разу за всё время Он ни разу не то что не обнял, как должно обнимать мужчине женщину, а не поговорил с ней, не сказал ей, что любит, что соскучился, словно бы неохотно допускал до себя, позволял увидеть себя издали и тут же ускользал, уходил, и не возвращался, и оставлял её сидеть в одиночестве на раскалённой террасе. И почему ни разу, ни разу она не смогла во сне выйти к морю, а ведь оно всё время было рядом. Казалось, вот-вот уже, но вдруг оказывалось, что путь к морю преграждают кабинки для переодевания, целый ряд, несколько рядов одинаковых кабинок, и она, вместо того чтобы выйти к морю, натыкалась на всё новые и новые кабинки, из которых почему-то валил пар, как в бане, какие-то полуодетые женщины, женщины, ни одного мужчины… Или море уже плескалось под ногами, и она готова была броситься и поплыть, но оказывалась в вязкой тине, в водорослях, на мелководье, а открытая вода была за бетонной дамбой, всё время отступая, отступая, дальше, дальше, дальше, как отступает с каждым новым шагом горизонт. Человек ведь может управлять своими снами, разве нет?
Часы тикали, тикали, тикали. Зря она купила часы с таким громким звуком.
Она прерывисто, судорожно вздохнула, откинула одеяло и встала.
— Лариса Павловна, ну как же можно было?
Светочка была её ровесница, но все её так и называли — Светочка, у неё были светлые кудряшки, вздёрнутый носик и муж; муж приходил встречать её после работы, он и сам работал неподалёку, и они вдвоём садились в машину и куда-то уезжали. Когда тебя после работы встречает муж, можно и до седых волос быть Светочкой, подумала она.
— Это же разводка. Разводка. Вы что, в «Контакте» не читали?
Она покачала головой:
— У меня нет… «ВКонтакте».
От Светочки пахло теми духами, которые она сама так любила когда-то. Волна запаха от Светочкиного разгорячённого движения коснулась её ноздрей, и она отпрянула.
— У меня так брата двоюродного чуть не развели, он едва умом не рехнулся, а потом сообразил и перезвонил Лёшке, а Лёшка и говорит: папа, да ты чего, я ж у Катьки ночую сегодня, я ж тебе говорил, что домой не приеду. А если б не позвонил, не догадался?
— Они всегда так, берут на испуг, ночью, когда человек тёпл и растерян, — сказал бухгалтер Михаил Ильич. — Ну, понятно, ничего не соображаешь, это как в тридцатых: звонят ночью или стучат в дверь — и ты уже готов… Потому что голенький, без раковины, всё наружу. Они, эти мерзавцы, психологию хорошо знают.
— Да, — сказала она ивсхлипнула.
— Ну не надо так убиваться, это всё-таки только деньги. — Михаил Ильич неловко похлопал её по руке, и она, дав себе волю, упёрлась ему в плечо лбом и разрыдалась, а он продолжал гладить её по руке и повторял: — Могло быть хуже… Могло быть хуже…
Она подумала, что, с тех пор как за Ним закрылась дверь, её впервые вот так трогал чужой мужчина, — ведь не считать же те случаи, когда она из руки в руку передавала деньги чернявому водителю маршрутки.
— Я так… — Она вновь порывисто, как обиженный ребёнок, всхлипнула. — Вы даже не представляете…
— Выпейте воды, голубушка. — Михаил Ильич хотел отстраниться, потому что она обревела ему всю рубашку, но ему было неудобно сделать это вот так, без предлога, а если принести попить, это хороший предлог. — Светочка, пожалуйста, принесите Ларисе Павловне воду.
Светочка принесла воду в запотевшем пластиковом стаканчике, и её вновь обдало волной ненавистных духов, которые уже не могла носить она сама.
Ничего, подумала она, ничего, ещё пара лет, и Светочка пшикнет духами на запястье, как вчера, и позавчера, и месяц назад, и поднесёт запястье к хорошенькому прямому носику, и вдруг её затрясёт от омерзения, запах покажется резким, чужим, неправильным, и она побежит в ванную, подставит запястье под струю воды и будет смывать запах, смывать его, смывать… А потом пойдёт и купит себе другие духи, сладкие и тяжёлые, чтобы перебить запах старушечьей вялой плоти.
Она глотнула. Вода помогает. Это она знала с тех пор, как умер папа. До тех пор она никак не могла понять, почему человеку всегда предлагают воду, если человек плачет и не может остановиться. А дело в том, что, когда человек сильно плачет, у него происходит спазм горла. И если ты пьёшь воду, то её волей-неволей надо глотать, и спазм проходит, и организм принимает это как сигнал больше не плакать. А пить воду.
Она глотнула ещё раз.
— При Брежневе такого не было, — печально сказал Михаил Ильич. — А при Андропове тем более. Куда мы катимся!
Она кивнула, чувствуя, как вода толчками двигается по пищеводу.
— Надо было в милицию позвонить. Сказать, что вас шантажируют. Оборотни в погонах.
— Это вообще не милиция была, — терпеливо сказала Светочка, — это разводка. Жулики.
— Тем более. Пускай бы настоящая милиция их выследила, и их бы взяли в момент передачи денег. Вы бы помогли уничтожить банду преступников и шантажистов. Правда, нынешняя милиция разве пальцем пошевелит ради простого человека?
— Они наверняка в доле, — согласилась Светочка.
Михаил Ильич и Светочка печально кивали друг другу. Между ними воцарился мир и понимание. А про неё они, кажется, забыли. Она так и стояла со стаканом в руке.
Ну его, этот отпуск, там будут все сплошь молодые и сплошь парами, и она будет чувствовать себя никому не нужной старой дурой, и все будут вежливы с ней, а на самом деле только и будут ждать, чтобы она отстала и можно было бы заняться своими делами, и не с кем ей будет кататься на осликах и рыбачить с лодки, а радость — это то, что можно разделить с кем-то, иначе это никакая не радость, а тоска и давняя обида.
Лучше уж дома, в убежище, где в старом зеркале она видит себя настолько смутно, что забывает, на что она похожа на самом деле. Тем более каждую ночь она и так уходит в странствие, отплывает в золотые поля, в места счастья, где ждет её Он, а если добавить к кедровому маслу и апельсиновому маслу ещё и чуточку, самую чуточку жасмина, то можно передвинуть время во сне на позднюю весну. Тогда, если приоткрыть окно, отовсюду повеет свежестью, и, может, удастся наконец войти в море по горло, по подбородок и уплыть в прохладной, пронизанной зелёным светом воде далеко-далеко.
— Михаил Ильич, — она поболтала остатками воды в потеплевшем пластиковом стакане, — у вас валидола не найдётся?
— Нет, голубушка, — Михаил Ильич глядел на неё тепло и сочувственно, — только от головы. Хотите от головы?
— Да. — Она кивнула и вытерла нос тыльной стороной руки.
Как хорошо, что можно позволить себе быть некрасивой. Как хорошо, что можно позволить себе быть несчастной. Не бодриться, не делать губки бантиком, не пудрить нос белой, а виски — розовой пудрой, а вот так, в красных пятнах, в слезах, в соплях. Как же счастливы люди, которые могут себе позволить плакать над тем, над чем плакать не стыдно.
У неё никогда не было сына.
Михаил Гиголашвили
Забытый адрес
Старые записные книжки… Кладбища надежд, желаний, порывов, кои со временем так же дряхлеют, как и бумага, где записаны адреса и телефоны виновников твоих тогдашних эмоций…
Прежде чем выбросить старую книжку, её следует переписать… Нелёгкая работа — отбирать людей: один телефон — перенести под новую обложку, а другой — уже не надо, этот адрес — необходим, а тот — вовсе не нужен, ибо адресат выбыл в мир иной, куда письма не доходят и где никто не отвечает на звонки…
Особенно щемящи записи, раскиданные по полям и обложкам, — знаки тех душ, о которых были сомнения: стоит ли на них тратить место главных страничек?.. А ведь иные из этих косых и кривых записей меняют твою жизнь…
Я разглядываю старую, почти стёртую запись, забытый адрес: город, улица, имени не прочесть, короткий телефон — а чёрная дыра памяти уже засасывает напропалую…
Лето. Начало 1970-х. Окончив первый курс тбилисского филфака, я впервые уехал на море один, без родителей.
Мельком осмотрев турбазу (каких много на черноморском побережье), бросив чемодан в комнате у маминой подруги (чьим заботам был поручен), я важно закурил сигарету и уселся на главной аллее, закинув ногу на ногу, косясь на мир из-под чёрных очков и поправляя отросшие а-ля хиппи волосы. Сигарета, очки и новая рубашка «Лакоста» должны были убедить всех, что перед ними не какой-то там полушкольник, а серьёзный человек. Ну а что делает серьёзный человек на море?.. Ищет женщину, что же ещё?
Я выбрал скамейку, откуда просматривалась аллея к столовой. Ощущая в кармане заветные сто рублей, я с некоторым презрительным превосходством разглядываю столовую: настоящие мужчины едят только в ресторанах, ездят на чёрных «Волгах» и носят «фирму» — и никак не иначе.
Наблюдение за аллеей настроило на печальный лад: отовсюду стекались туристы, в глазах рябило от женских выпуклых шорт и обтянутых маечек, но все уже были с кем-то!.. Шли вместе, шутили, обнимались. Это было очень плохо и не обещало ничего хорошего: все заняты!
Через время, наглядевшись до одури и опоздав в столовую, я отправился в закусочную возле турбазы. Два шашлыка и бутылка вина (всё — за три рубля) вернули хорошее расположение духа. Оставив буфетчику на чай и купив у него за рубль пачку «Кента», я не спеша двинулся к пляжу, поигрывая платком и стараясь ступать степенно и размеренно. А на пляже, не раздеваясь, сел на камень, с треском распечатал белую душистую коробочку и стал поглядывать вокруг. Мне казалось, что сидеть на пляже одетым — более достойно настоящего мужчины, и даже знойное солнце и липкий пот не могли переубедить меня.
…Сижу основательно, взмок, от шашлыка жжёт в желудке, от вина тошнит, от сигарет кружится голова, но ничего интересного не происходит. Я двигаю плечами и поправляю воротник батника, ощупывая заветные пуговицы, пришитые за час до отъезда. Конечно, я втайне завидую тем, кто гурьбой валит к воде, но сохраняю равнодушный вид. А что делать?
Потом плетусь в тир.
— Как дела, брат?.. Когда приехал? — говорит кто-то рядом и протягивает крепкую жёсткую ладонь. — Я — Аслан, инструктор турбазы. Полная путёвка?.. Отлично. У нас вечером танцы, кино, днём — пляж, море! Вместе в походы ходить будем! — Услышав, что я в походы ходить не намерен, он дружелюбно смеётся, отдавая ружьё хозяину. — Ничего, научу!.. Там, в горах, хорошо!.. На гитаре играть будем, костёр соберём.
Я что-то вяло мямлю в ответ.
— Вот, смотри, барышня какая! — вдруг тычет он в окно. — Фифочка! Тоже сегодня приехала, я бумаги подписывал… Ещё, значит, долго тут будет… Когда баб будешь кадрить, сначала всегда узнай, когда они уезжают, понял? А то ребята их клеят, шьют, по ресторанам водят, а они потом раз — и с концами, «спасибо за всё, курсовка кончилась, завтра домой»! Понял? А лучше всего — у меня спроси, я всё знаю, через меня все бумаги идут. За стрельбу заплатишь, а то у меня мелких нет?.. И часы сними, спрячь, чтоб у баб спрашивать, который час, — какая-нибудь да ответит.
— Откуда она? — насторожённо волнуясь, я выглядываю из тира, как пес из будки.
— Э, не всё ли равно?.. Все они оттуда! — Аслан выразительно машет рукой куда-то вверх. — То ли Урал-орал, то ли Воронеж-хрен-догонишь… Ну ладно, у меня дела, стариков на морскую прогулку везти. А ты не скучай, увидимся на танцах, — хлопает он меня по плечу и, попросив до вечера пять рублей, пылит к волейбольной площадке — чёрен, мускулист и ловок, отчего завидно, ведь сам я — бел, дрябл и не очень уклюж.
Выползаю из тира. Она маячит впереди. Мельком увиденное лицо кажется мне очень симпатичным, и я иду следом, а мысли шипят и лопаются, как пена в гальке, оставляя в голове пустоту, а в душе волнение.
Вдруг она, остановившись, начинает что-то искать в сеточке. Я чуть не налетаю на неё и неожиданно для себя произношу:
— Вы не скажете, который час?
— Что, простите? — хмурит она брови, но серые глаза спокойно-приветливы.
Я тупо повторяю:
— Который час, не скажете?
— Полпятого. — Потом, взглянув ещё раз на часы, она как бы про себя замечает: — Ой, я же не перевела их в самолёте!.. Какая разница между местным и Москвой?.. Час, два?..
— Час, час! — радостно подтверждаю я и по-юродски вытягиваю указательный палец, кручу им в воздухе. — Один час!
Она ищет глазами, куда бы поставить сеточку.
— Давайте подержу! — как зомби, говорю я, подхватывая этим негнущимся от волнения пальцем сеточку за одно ушко. Поднимаю выпавшую помаду и, отирая лоб, бессмысленно произношу: — А стюардесса разве не говорила «переведите часы»?
— Говорила, наверное, — смеётся она, — только шумно было в самолёте…
— Скажите пожалуйста! А отчего было шумно?
— А ребята выпили и шухарили…
Так, беседуя, мы движемся по аллее. Я ликую.
Вечером мы сидели на скамейке за танцплощадкой. Я говорил, она помалкивала.
Тогда твёрдо верилось, что всех женщин на свете можно обольстить тремя способами и, соответственно, всю слабую половину можно поделить на столько же разрядов.
К беседам в первой, «интеллектуальной» группе принадлежали разговоры о сюрреализме, свободе личности, декадентском искусстве, мистике, сомнамбулизме, франкмасонстве, лунатизме, столоверчении, чёрной магии, парапсихологии, экстрасенсах, биополях, кармах, атманах, йогах под аккомпанемент имен Ницше, Штайнера, Камю, Хайдеггера, Аполлинера, Дали, Гессе, Пруста, Матисса, Кафки, и кто ещё кого где вычитает, лишь бы имя было покрасивее, в ход шли даже Фламмарион и Плантагенеты, хотя точно не было известны, кто они такие, но какая разница?.. Главное — звучно и красиво! Основным и несомненным козырем был Зигмунд Фрейд, с которого легко сползать на фривольности и двусмысленности, прощупывая нравственную броню жертвы.
Во второй, «земной» группе рекомендовались беседы о кино, курортах, заграницах, машинах, поп-группах, ночных барах, стриптизах и тратах денег; всё — вперемешку с разными суперменскими приключениями из своей жизни. Но если в первой группе следовало играть роль интеллектуала-отрешенца (позиция, не требующая особых морально-физических затрат), то во второй полагалось на деле подтверждать сказанное, что требовало гораздо больше того, что я имел (и умел).
Поэтому я сразу склонился к третьей, «низшей» группе, которая требовала всего лишь отдельного номера, бутылки водки, двух шашлыков и магнитофона (фрейдовскую роль тут играли сальные анекдоты).
Но выясняется, что водку она не пьёт, анекдоты вызывают сдержанное недовольство, а из беглых разговоров о курортах и заграницах становится ясно, что она много ездила и повидала (отец был директором крупного завода). Тут ловить нечего. Считая себя сильным в деле обольщения интеллектуалок, двигаю вперёд ферзя — Жан-Поля Сартра, облачённого в мантию экзистенциализма.
Она слушает внимательно, не перебивая, но я почему-то мешаюсь под её проницательным взглядом. К тому же приходится всё время отводить глаза от её заманчивых коленей, не смотреть в магический вырез сарафана, скрывать трепет ноздрей и держать «в руках» свои руки, которые так стремятся к её пахучему плечу, но никак не решаются на последний шаг — на первое касание…
К счастью, сизоносый массовик в парусиновых брюках растягивает мехи аккордеона.
— Какой кошмар! — начинаю я томно злословить, стараясь вызвать её улыбку, но она мягко-твёрдо прерывает:
— Зачем, не надо! Людям же весело!.. — И я сконфуженно умолкаю.
В довершение позора у скамейки вырастает мамина подруга и принимается отчитывать меня:
— А, вот ты где!.. С барышнями уже сидишь!.. А я ищу тебя, с ума схожу, бегаю, думала, ты в город один пошёл, боялась, что заблудишься. И пьяных много… Им побить такого доходягу, как ты, — пара пустяков! Ты почему свитер не надел? Иди надень сейчас же, холодно! Иди-иди, никуда твоя барышня не убежит! Иди, а то простудишься — возись потом с тобой!..
Проклиная в уме настырную женщину, я замечаю недоумение в глазах «барышни» — она встаёт:
— И правда — холодно, пойду, спокойной ночи! — и быстрыми шагами, говорящими о том, что о провожаниях и думать нечего, удаляется.
Я вскакиваю со скамейки, рвусь куда-то сквозь кусты, а в ушах всё стоит мерзейшее: «Иди свитер надень, никуда твоя барышня не убежит… иди, а то простудишься… заблудишься… заболеешь… пьяных много… побьют… доходяга…»
— Чтоб ты сама заболела, проклятая, чтоб тебя чёрт побрал, сволочь! Чтоб тебя пьяные избили до полусмерти, дура набитая! — крою я в голос опозорившую меня женщину, распугивая парочки в кустах.
Я твёрдо решил не идти ночевать в комнату грубой бабы, но куда податься?.. В тоске бродил к мрачному и чёрному морю, а кругом шуршало и шелестело, отовсюду неслись смешки, шёпоты, стоны и поцелуи, бульканье и звон стаканов, белыми пятнами светились силуэты, а луч прожектора с военного корабля оглядывал своим презрительно-холодным оком пляж в поисках диверсантов. Вдруг появился Аслан с фонариком. Он обходил турбазу. Узнав, в чём дело, повёл меня к себе, достал раскладушку, вынул из тумбочки портвейн и предложил отпраздновать знакомство. Потом попросил взаймы пятёрку («Утром отдам, мамой клянусь»), долго прислушивался в открытое окно и, уловив какие-то ему одному ведомые знаки, ушёл ловить «ночных бабочек», а я, восхищённый его дерзостью и самостоятельностью, лёг на косую раскладушку и, вновь и вновь проворачивая в уме события дня, сбросив на пол мокрую от пота простыню, погрузился в горестные размышления. И таинственно-загадочное слово «ЖЖЖЕНЩЩИНА» летало во тьме, как огромный настырный шмель, и жужжало в ушах. Я уже был влюблён.
Утром долго караулю возле корпусов. Завидев её, делаю вид, что случайно иду мимо по своим делам.
— Доброе утро! — как ни в чём не бывало отвечает она.
— На пляж? Нам не по пути? — развязно интересуюсь я, немея в ожидании отказа.
— Конечно на пляж, а куда ещё? Пойдём! Я пока одна — друзья ещё не приехали…
«Их только не хватало!» — пугаюсь я, но лицемерно сочувствую:
— Да? А почему?
— Билетов нет, пляжный сезон… А ты тут один или как?
— Мои тоже запаздывают… — (Хотел добавить «переэкзаменовку сдают», но вовремя опомнился: это очков мне не добавит — где Фламмарион и где переэкзаменовка?!) — У них дела пока…
Молчание в пути я прерываю только раз, щурясь на солнце и бормоча:
— Мы идём, как Христы на Голгофу! — И потом долго возмущаюсь собой за эту нелепость.
Пляж полон. Мы ложимся. Перекинувшись словами, замолкаем, затихаем. Печёт. Она утыкается в согнутый веснушчатый локоть, а я насторожённо поглядываю на кончики её коричневых волос на моей руке… И вдруг с замиранием сердца ощущаю, как её пальцы касаются моих!..
«Нечаянно или нарочно?» — раскидывается вопрос величиной со вселенную, самый главный вопрос. И я принимаюсь — ни с того ни с сего — пересказывать статью о Сальвадоре Дали, вороша песок и тихой сапой приближаясь к её руке. Руку она не отдёргивает. И даже смеётся словам Дали о том, что он так богат, потому что вокруг столько дураков.
Вскоре начинаются пляжные развлечения: мы лепим пирожки, роем траншеи, я засыпаю её бессильно лежащую ладонь, исподтишка касаясь мягких пальцев и вдохновенно рассказывая о великом Иерониме Босхе. Вскоре, однако, до меня доходит, что нам хорошо и без Босха.
Потом, в воде, я несколько раз робко и как бы невзначай касаюсь её плеч. И счастлив. А когда мы покидаем пляж, то встречаем у входа стайку местных парней. Под их наглыми взглядами у меня корёжится сердце, но я выпячиваю грудь, твёрдо беру девушку под руку и, проходя мимо них, говорю громко в никуда по-грузински:
— Аслан пригласил сегодня на ужин!
Парни по-шакальи провожают нас глазами, но вслед ничего не произносят. Зато она ласково посматривает и руки не отнимает. Так идём мы до самой турбазы, и мне кажется, что я несу кусок живого хрупкого хрусталя.
Она оказалась приветливой, спокойной и обязательной девушкой: утром делала со всеми зарядку, не опаздывала на завтрак, не перегревалась на солнце, отдыхала после обеда, часто звонила родителям (училась она где-то в Институте культуры и была лет на пять старше меня). Я сопровождал её повсюду. На меня её присутствие действовало умиротворяюще, я как-то незаметно стал меньше молоть чепухи, стал более спокойно смотреть вокруг, хотя причин для взрывов было предостаточно — чего стоила одна мамина подруга, считавшая своим долгом оберегать меня от всего на свете?!
Так, завидев нас, но не рискуя подходить сама, она подсылала свою вялую и худую дочь, и та, в качестве подруги детства, бесцеремонно подсаживалась и гнусавила:
— Мама просила тебе передать, чтобы ты её не злил и пришёл бы ночевать. Ты понял? Где ты вообще спишь? Что делаешь? Где твои вещи? Чем ты занимаешься? Смотри не зли мою маму, а то она позвонит твоей маме и всё расскажет! И твоя мама сильно тебя накажет и никуда больше не пустит одного! Ты же знаешь мою маму! Она это сделает!
Сама мама выглядывала из-за пальмы и делала кому-то тайные знаки, и через мгновения из-за другой пальмы степенно выходил старичок в круглой панаме и прогуливался мимо нашей скамейки, кося, как лошадь, прожилчатым глазом в нашу сторону. Продефилировав таким образом, старичок скрывался за пальмой, где, очевидно, и давал отчёт о своих впечатлениях, потому что оттуда неслись охи-ахи и гневный шёпот.
Один раз этот старичок даже выловил меня возле корпусов, взял за пуговицу и завёл пространный разговор о разврате, легкомысленности, хитрости и коварстве женщин, о мужском достоинстве, о падении нравов и даже о группенсексе, а закончил скорбной повестью о пагубном триппере, страшном сифилисе и последующем неизбежном простатите. Но всё это было воспринято мной хладнокровно, ибо я был влюблён и отрешён от всего земного. «Блей себе дальше, старый козёл», — думал я, глядя с презрением на его пожелтевшую, словно залитую мочой, панаму и от всей души желая, чтобы он провалился сквозь землю или онемел.
Она во время этих осад вела себя стоически, не подавала виду, что всё это смешит и коробит её, вела себя со мной на равных, и мы весело общались, несмотря на то что я, конечно же, успел сделать неуклюже-безуспешную попытку: улучив момент, когда Аслан уехал в город, я завлёк её в комнату, раскупорил бутылку вина, стал неловко угощать, затем так же неловко попытался обнять её, но, наткнувшись на вытянутые руки и немного поборовшись с ними (руки были чугунные), чуть не обезумев от стыда и отчаяния, выкрикнул по-идиотски:
— Но могу ли я надеяться? — на что получил щелчок захлопнувшейся двери.
После её ухода я выпил с горя всю бутылку, добавил с Асланом; потом была поездка за выпивкой, какие-то дикие танцы в неизвестном санатории, ссора с местными, драка, так что до постели я доплёлся утром — без памяти, босиком и в синяках.
Но времени на отчаяние не было — на турбазе объявили о походе.
Аслан, попросив у меня очередную пятёрку, пообещал отдельную палатку, многозначительно добавив при этом:
— Горы, костёр, река… Там и оформишь свою любовь… Понял? Они все вначале «нет-нет» говорят, а потом «да-да, ещё-ещё, давай-давай» кричат, так что не бойся, всё будет правильно!
Несколько дней прошло в сборах и суете.
Вечером перед походом мы сидим на пляже. Над нами движется клочковатая темнота. Откуда-то слышны голоса, смех, треньканье гитары. Шуршит галька. Я тянусь к её лицу, словно под гипнозом целую его, хотя внутри всё рушится, переворачивается: обнять бы её десятью руками, зарыться в неё или растворить в себе!..
Прожектор с далёкого поста чертит белую линию по пляжу.
Она что-то шепчет, отвечая на поцелуй.
И опять белый луч беззвучно подводит черту.
«Неужели?» — по-глупому не верится мне в счастье.
Я пытаюсь обнять её крепче, но она мягко отстраняется:
— Не сейчас. Я так не могу, я постепенно чувствую зерно человека…
Над этой странной фразой я думаю полночи, наблюдая за тенями на потолке и представляя себе поход, и что-то жутковато-мучительное чудится мне… Она только постепенно чувствует зерно человека… Что это значит?.. И будет ли она в горах уже чувствовать?.. Или ещё нет?..
Утром я тайком перекладываю из её рюкзака к себе тушёнку, картошку и термос с чаем. Она замечает манёвр, улыбается и, приложив пальцы к губам и глазам — это какой-то знак, — отходит.
Я понимаю, что нечего всё время вертеться возле неё, и сажусь в другом конце кузова. Горланю вместе с остальными песню, ору вовсю, размахивая руками и ловя её взгляды. Вдруг думаю: «Я люблю её!..» — и замолкаю, порабощённый этой мыслью.
Ухабистая дорога шла в гору. Иногда под колёса попадали большие камни, грузовик трясло и встряхивало, открытый кузов был полон пыли, и я в душе стеснялся перед ней за эти неудобства. Позавтракали на ходу и через пять часов добрались до цели.
Тёмный дом с пустыми рамами (но с крышей) стоял неподалёку от реки. Перед ним — вытоптанная площадка. Кто хотел — мог размещаться в доме, остальные начали ставить палатки.
Аслан, выбрав место на пригорке, помог вбить колья, укрепить столбы, растянуть брезент.
— Спи тут один. Или вдвоём. Никого не касается. Понял?.. — И подмигнул.
Она устроилась с пожилой москвичкой в доме, шепнув на мои просьбы поселиться со мной в палатке:
— Не надо, так лучше, поверь. Ты же один? Ну и всё, посмотрим, — опять задав загадку этими словами, ибо «ну и всё» — это хорошо, а «посмотрим» — это плохо…
Но, несмотря на это, я был полон энергии. Радость заставляла совать нос во все лагерные дела. И я не задумывался над тем, как должен вести себя настоящий мужчина в походе, и был сразу всюду: где собирали хворост, выкорчёвывали камни для очага, мыли котлы для риса, прилаживали к дубу лампочку, ставили движок. Я суетился и сновал взад-вперёд, стараясь не очень часто сталкиваться с ней, но странно: куда бы ни несли ноги — всюду она!.. Несколько раз порывался услышать окончательное «да», но в последние секунды, страшась, не рисковал и только мучительно сновал где-то возле неё, как на невидимой цепи.
Приближался вечер. Было жарко. Все отправились перед ужином на речку.
Я ищу её глазами. Вот она, выше по течению, одна, входит в воду. Тихо бреду туда, насвистывая какой-то мотивчик, а потом появляюсь из кустов и прыгаю в реку.
Вода холодна. Стоит визг. Изрядно продрогший, я не считаю возможным выйти на берег раньше её. А она с безмятежным лицом плещется и плавает. Наконец растираю ей спину тяжёлым махровым полотенцем и вдруг, волнуясь и не выдержав, несмело целую её в плечо. Она поворачивает голову и проводит ладонью по моей щеке. А я почему-то не осмеливаюсь вторично поцеловать её и только шепчу в мокрые волосы, пахнущие водой:
— Я в палатке один… Придёшь ночью?.. — На что она, чуть помедлив, кивает.
И этот кивок запоминается на всю жизнь.
В лагере собирают деньги на водку. В стороне на камне сидит сухая чёрная старуха и чертит палкой на земле.
— Что за ведьма? — вполголоса спрашиваю у Аслана.
— Водку продаёт. Тут, на горе, живёт. Мы всегда в походе у неё берём — хорошая водка, домашняя чача. Эй, ребята, кто пойдёт с ней?.. Ладно, иди, — разрешил он мне, — только смотри ничего не пей там, понял?! Парня крепкого возьми, вон Иван без дела сидит! Пусть он бочонок несёт… сюда десять литров идёт, тут тридцать рублей. И сразу обратно — скоро ужин, понял? Люди пить хотят!
Старуха, заметив, что деньги собраны, молча поднимается, машет рукой, подбирает подол и движется к лесистой горе. Мы с Иваном спешим следом.
Тропинка, багрово-сизая от прели, шла вверх. Старуха не сбавляла шаг и всё больше отрывалась вперёд. Наконец села ждать нас. Красные и взмокшие, мы с трудом достигли опушки. Глаза у старухи были очень странные — как будто не от старого и морщинистого, а от молодого и свежего лица.
Тропинка вилась всё дальше. С трудом тащились мы по ней, в душе моля чёрный подол хотя бы замедлить ход, если не остановиться. Но подол, издеваясь, удалялся всё дальше.
Вскоре я увидел просветы в деревьях. Это означало конец подъёма.
Так и оказалось. Рывком, на одном дыхании одолев последние метры, мы вылезли на кукурузное поле. За полем — двухэтажный дом на сваях. На балконе можно разглядеть сидящих у перил двух парней и седого старика.
Мы вежливо поздоровались. Старик ответил на непонятном наречии, парни молча подали ладони-лопаты. Горбоносая девушка в чёрном балахоне и косынке неслышно шмыгала в кухню и обратно, принося вилки, стаканы, соль, блюдо с помидорами и огурцами, дымящееся мясо. Казалось, что нас давно уже ждут.
Коренастый Иван хотел отдать деньги и отправиться с водкой назад, но старуха быстрыми жестами дала понять, что это успеется, а вначале надо к столу. Сама она с канистрой юркнула в комнату. Двигалась она с такой быстротой, будто в ней сидел дьявол, и я видел, как светились её глаза из тёмной комнаты.
Мы попытались отказаться, но наша решимость исчезла в душистом паре от фаршированных овощей.
— Посидим немного — и пойдём!
— Конечно, чего рассиживаться…
Неизвестно, как в руках у старика появился графин. И скоро возник ещё один. Водка была мягка, пахуча, мы выпили несколько стаканчиков. Где-то в небе, треща, вспучился и подал голос молодой летний гром. За балконом закрапало, словно напоминая нам о поручении, но мы пили, не чувствуя, как пьётся, и ели как волки.
— Первая — колом, вторая — соколом, а дальше — небесными пташечками!.. Идёт, как домой, и ног не чует под собой! — приговаривал Иван, старик говорил тосты, а я как мог поддерживал беседу.
Когда чёрная девушка, словно стесняясь, принесла четвёртый графин, оказалось, что трудно сидеть: внутри всё плавилось, голову заволакивало. Оба парня мало интересовались нами, ели как волки и пили до дна все тосты, кивая и тихо переговариваясь между собой.
Иван начинает отодвигаться от стола. Я сижу, уставясь в пол и сглатывая слюну. Ком подкатывает к горлу, я пытаюсь его задавить. Ком в горле, рай в голове, чугун в теле — и ничего больше.
Старик выволакивает фотографию бородатого мужчины в папахе, берёт из рук дочери тарелку с пятью полными гранёными стопарями, начинает что-то возбуждённо говорить. Из его беспокойных жестов становится ясным, что он предлагает выпить за память погибшего брата. Видя, что мы мнёмся перед такой чудовищной дозой, он первым опрокидывает свой стакан.
— Надо пить, — вполголоса бормочет Иван. — Гляди, как они зырят!..
Парни, набычившись, мрачно смотрят на нас. Мы с трудом вливаем в себя водку.
Сколько мы сидим — неясно.
Вдруг начинает как-то быстро темнеть. Невидимый дождичек усиливается. На балкон с цокотом бьют увесистые капли. Такие же мерные удары в затылке, в висках, откуда-то изнутри, куда-то в бок…
— Который час? — вдруг ворочается Иван. — Где мы?
— Который час? Где мы? — тупо повторяю я, вглядываясь в ртутное пузырящееся небо, но никто не отвечает.
Тогда я встаю. Меня качает. Я двигаюсь к лестнице, обхватываю руками мокрые перила и, нащупав ступеньку, делаю шаг. Но лестница резко выскальзывает из-под ног, я ухаю в темноту — мокрая грязь с размаху лепит мне мокрую и сильную пощёчину. Следом рухает Иван и сразу начинает страшно, с рёвом и слезами, блевать. Бочонок, вылетевший у него из рук, булькнул где-то в стороне. На балконе охают, кричат, суетятся, старуха с неимоверной быстротой слетает по ступеням и несётся к нам, я вижу её чёрные крылья, отчего тошнота изливается наружу…
Сквозь слёзы и дождь вижу, как в калитку врывается Аслан, с руганью идёт на старуху. С балкона сползает один из сыновей и, нагнув голову, движется ему навстречу. Парни, пришедшие с Асланом, встают между ними. Наконец группа распадается, и туристы с кряхтением и руганью начинают нас поднимать:
— Вот мерзавцы, надрались как сапожники!..
— Мальчишки, пацаны шалавые!..
— И надо было таких слабаков посылать?..
— Вот суки, неси их теперь!..
Злые и грубые руки дёргают и хватают меня, тащат. Сквозь тяжелеющую пелену я понимаю, что происходит, но не могу ни говорить, ни шевелиться. Язык не мой, подбородок бьётся о грудь, вместо глаз — пустота, в голове — водовороты. Вокруг зло хлещет ливень и утробно чавкает земля.
Открывая глаза, я урывками замечаю, что несколько мокрых парней волокут меня по узкой скользкой тропе, а впереди другая группа несёт на плечах, как покойника, Ивана. В конце концов обмякаю совершенно и перестаю даже пытаться шевелиться: волны звуков и толчков волочат меня куда-то в пропасть…
Последнее, что улавливаю, — это женские охи и ахи, суровые мужские голоса:
— Вот сопляки, нализались как свиньи, водку разлили, гады!.. — И длинный мат, под который меня зашвыривают в палатку, как куль с мусором.
Очнулся я перед рассветом, но голову поднять не смог и лежал, глядя в черноту над собой и вдыхая кислый смрад блевотины. Ломило в затылке, ногах, спине. Трещала голова. Я лежал до тех пор, пока неимоверная жажда не заставила меня начать шарить в кромешной тьме. Но рука натыкалась лишь на что-то скользкое под лежанкой, окуналась в лужи, натёкшие снаружи, хватала грязь и слякоть…
Я выполз из палатки и замер на четвереньках. Мрак. Шатаясь и не решаясь двинуться дальше, я стоял, как дикий зверь, пока крупная дрожь не пробила меня. Тогда ощупью, цепляясь за землю, пополз обратно в палатку и попытался выпить воду из натёкшей лужи, отчего был тотчас вывернут наизнанку пустой и больной рвотой. Потом впал в оцепенение.
Наутро, придя в себя от суеты снаружи, лёжа с закрытыми глазами и не решаясь очнуться, я чутко прислушивался к разговорам. Теперь начиналось самое тяжкое: укрытие тьмы кончилось, надо выходить на стыд света, смотреть людям в глаза…
Противные, гадостные мысли пугливо переползали друг через друга, как кролики в клетке. Блевотина, нагревшись, смердела. Жизнь не имела смысла. С таким позором надо кончать.
Туристы смеялись у реки, а мне казалось, что все они говорят о нас:
— Мальчишки, надрались как сапожники!.. Водку разлили. Фраера македонские! Выгнать гнид с похода!..
«Позор!.. Позор!.. — думал я. — Как сейчас выйти к ним?.. Нет, невозможно, надо лежать… А она?.. Она?.. Она ведь сказала, что придёт!.. Она ждала меня, а я?.. Стыд!..»
Кто-то влезает в палатку. Иван.
— Ну что?.. — сипит он, облизывая разбитые губы.