Русские женщины (сборник) Фрай Макс
— Ощетинился, как ёжик, — сказала Наташа и потрепала меня по щеке.
— Мммм, — сказал я и открыл ещё шампанского.
— Не налегай, милый, — сказала она мягко, но я уже представил, как она скажет это властным тоном лет через десять.
Она это явно поняла и улыбнулась мне. И поцеловала меня. Я подумал, ладно. На следующей остановке малолетка вышла поссать. Девушки составили ей компанию.
— Ну и дети пошли! — сердито сказал старпёр, обернувшись ко мне. — Ей шестнадцать, а она уже ебётся!
— Чувак, но ведь ты сам её ебёшь, — сказал я.
— У меня дочь, ей десять, — сказал он. — Я ей матку вырву, блядь, если узнаю, что она дала кому до брака.
— А твоя жена? — спросил я.
— Мы в разводе, — сказал он.
— Неудивительно, — сказал я.
Он не понял, поэтому довольно кивнул. Девушки вернулись. Мы снова поехали. Автомобиль, солнце, скорость, любовь, выпивка. Я был счастлив. Встал и, высунувшись в люк сраный по пояс, пропел:
— Форевер янг, ай вонт ту би…
Они лишь смеялись. Мне было всё равно, потому что мне было хорошо. Единственное, что меня смущало, — вещицы на мне были вчерашние. Ночевал я у Наташи, мы отправились к ней сразу после бассейна. И на фоне всех этих мальчиков сраных я явно проигрывал. Ну да ладно. Я сел и открыл ещё шампанского.
— Он писатель с большим будущим, — сказала Наташа.
Они понимающе переглянулись.
Видимо, это всё объясняло.
От холода я легко дрожал, но в целом было терпимо. Солнце уже выглянуло, и следовало ожидать, что через минут десять станет жарко. Так обычно летом и бывает. Дача Наташи — трёхэтажный, ещё один, бля, особняк — торчала вверх башенками. Всё, блядь, молдаване жаждут устроить из своей дачи средневековый замок. Папаша моей возлюбленной не был исключением. Я сплюнул и хлебнул ещё вина. В руках у меня была бутылка на полтора литра. Отлично. Вечеринка прошла на ура. Сначала мы с какими-то мудозвонами сварили картошку, причём они видели первый раз в жизни, как это делают на костре. Потом я объяснил им, как сделать шашлык без шампуров. Потом поддал ещё и научил ребят охотиться за куропатками. Ну, куропаток не было, поэтому мы охотились на кур из соседской деревни. Потом мы выпивали и говорили тосты. Потом я любовался видеопоздравлением, которое папаша Натальи записал для дочки заранее.
«И пусть твои невероятные возможности…» — говорил он.
Потом были танцы, потом бассейн. Потом снова охота на куропаток. Парни оказались славными, все — мальчишки в душе. Правда, я был единственный среди них, у кого не было ни подобающего будущего, ни автомобиля, ни классной рубахи поло. Это удручало, но после очередной порции спиртного — не очень. Я знал, что между нами разница как между ступенями, блядь, эволюции. Я знал, что, даже если разбогатею, как Крёз, всё равно буду беднее самого бедного из них. Потому что богатство — это то, что ты получаешь с рождения. А я с рождения — нищий и скучный, которому нет дела ни до чего, кроме своих книг сраных.
Когда я поделился этим с Наташей, она покачала головой и сама налила мне выпить. Но я видел, что она поняла, — так оно всё и есть.
Где-то после полуночи Наташа привела меня в комнату и уложила, потому что я был крепко пьян. Но мы трахались, это я запомнил. И даже протрезвел под утро. А Наташа, наоборот, уснула усталая. Я поцеловал её в лоб спёкшимися губами, оделся тихонько и, перешагивая тела, выбрался на улицу. Нашёл бутылку вина и вышел к дороге. Подождал с полчаса.
Показалась машина. Я выставил руку.
— Я так и знала, — сказала Наташа.
— Подкинешь до города, красотка? — спросил я.
— Садись, — сказала она.
Я сел, мы поехали. Она была прекрасный водитель. Я прихлёбывал винцо. Видимо, от вина пахло, так что Наташа открыла окно.
— Я подвезу до края города, а там уж извини, — нарушила она молчание.
— Ага, — сказал я.
— Ты сейчас совершаешь огромную ошибку, — сказала она, не отрывая глаз от дороги.
— Знаю, — сказал я.
— Зачем ты со мной так поступаешь? — спросила она.
— Вчера ты меня стыдилась, — сказал я.
— Нет, — сказала она.
— Да, — сказал я.
— Да, — сказала она.
Машина гудела, ветер, залетая в окно, чуть свистел. Наташа, хоть и после бессонной ночи, была прекрасна и ничуть не помятая. Вино кислило. В душе у меня играла флейта, нежная и печальная. Чего уж там. В душе у меня играли все флейты мира.
— Ничего, я смогу с этим жить, — сказала она уверенно.
Я молчал и пил.
— Я смогу жить с тобой таким, какой ты есть, — сказала она чуть менее уверенно.
Я пил и молчал.
— Я не буду требовать от тебя измениться, — сказала она ещё менее уверенно.
Я молчал да пил, пил да молчал.
— Так что даю тебе шанс, — сказала она уже совсем неуверенно.
Я молча пил.
Мы приехали к остановке автобуса на краю города. Первым делом я обратил внимание на сигаретный киоск, где и пивко продаётся. Он был открыт. Отлично. День обещал быть удачным.
— И всё-таки, — сказала Наташа, — я предлагаю последний раз, давай попробуем…
— Притормози около киоска, — сказал я.
Она молча глянула на меня и выполнила просьбу.
— Ты сейчас совершаешь самую большую ошибку в своей жизни, — сказала она.
И не проронила больше ни слова.
Я вышел из машины и прислушался к себе. Флейты всё ещё играли. Настроение было так себе, потому что зубы я с утра не почистил, да и лёгкое похмелье давало о себе знать. В городе было пустынно, и Наташа смотрела уже куда-то в сторону. Забегая вперёд, скажу, что если бы я ушёл, то это и правда была бы самая большая ошибка в моей жизни.
Ну, я её и совершил.
Анна Матвеева
Девять девяностых
Смена сезонов, как в зеркале, отражалась на прилавках старух, что торгуют плодами земли — и своих последних сил. Только что, кажется, царствовали редис и черемша, как вдруг их уже свергали с престола в пользу первых, неуверенных в себе огурцов. За ними следовали малина в бидонах и черника в газетных кульках, морковь и бледные дирижабли кабачков. Сегодня, проходя мимо старушечьего рынка, Лина невольно заметила чёрную редьку — она была громадная, чёрная и страшная, как клизма. От макушки тянулась вверх волосатая антенна. В окружении рядовых с виду репок и свёкол редька выглядела как ферзь посреди пешек.
Редька — значит осень. Ягоды и листья рябины почти равны своим красным цветом.
Лина не любила осень. Но она и зиму не любила, и весну, и даже лето.
С прошлого года она всё в своей жизни одинаково ненавидела. Даже не интересовалась тем, какой нынче сезон на дворе.
А вот старуха с редькой сохранила свежесть чувств и праздновала осень как личный юбилей.
— Берём, девочки, редьку! — крикнула она Лине, хотя назвать её девочкой можно было только сослепу. Да и никаких других «девочек» рядом не было. Таким старухам множественное число отчего-то кажется более вежливой формой обращения. — И астрочки покупаем! Редька для здоровья, астры — для хорошего настроения!
Лина мысленно заспорила — это от астр-то хорошее настроение? Да они, наверное, самые депрессивные цветы, хуже разве что похоронные хризантемы. Школьникам астры напоминают о том, что опять началась вся эта свистопляска с учёбой, влюблённым — что не хватает денег на розы. Лине — той, другой, из прошлого — когда-то нравились белые пионы. Но теперь это никого не интересует, как, впрочем, и саму Лину. Дайте ей сейчас пионы — ничего не почувствует.
Прошла мимо разочарованной старухи, так и не соблазнившись страшенной клизменной редькой. А вот свёклу напрасно не купила — можно было бы сделать винегрет и поужинать как человеку. Лина опять перестала готовить — зачем, если для себя одной? Да и не из чего — запасов, как Муся, она сделать не успела.
Муся часто вела себя с Линой так, будто они не ровесницы, а мудрая мать и бестолковая дочь.
— Мы бы обязательно сходили за дочкой, — клялась Муся, — но сейчас рожать, это ж врагу не пожелаешь! И вообще, у нас — только мальчики. Врачиха говорит — генетический сбой!
Лина молчала, поражаясь внутри себя Мусиной бестактности. Ужас, сколько всего она могла делать внутри себя — и поражаться, и спорить, и протестовать, и плакать… Главное, чтобы наружу не просочилось.
Она-то согласилась бы на любое время — ну да, дикие годы, и что? Мама Лины, та вообще родилась в блокадном Ленинграде — многие бросали младенчиков, но бабушка маму выходила. Они обе — блокадницы, и в Лининой школе их даже приглашали провести беседу. В пятом классе.
Сколько раз мама предлагала — возвращайся домой, Альвина, начнёшь всё сначала. Здесь твой город, твой дом. Комната нетронутая, я так и не решилась её разорить. И вообще, как можно жить где-то, кроме Ленинграда?
Раньше Лина думала — может, правда, вернуться? Но потом поняла — некуда. Из ленинградской жизни она выросла, как из детской одежды, а самое счастливое время было здесь, в Свердловске. И начинать всё сначала она уже не хочет — ведь это будет значить, что прошлого — не было.
Но ведь оно совершенно точно — было.
Летом, уже не школьница, но ещё не студентка, Лина уехала в Москву — как все тогда ездили, «к родственникам». Тётку свою московскую Лина не любила. Та давала на завтрак манную кашу в хрустальных розетках и свято верила в то, что детские фотографии нельзя показывать черноглазым людям. У Лины глаза были именно что чёрные, поэтому от неё в первый же день спрятали все альбомы и убрали от греха подальше рамки с портретами детей, сосланных по причине лета в Крым. Лина пыталась не сердиться на тётку — да, такой порцией манной каши не насытился бы даже воробей, зато в соседнем доме работала чудесная булочная. Тётка считала, что Лина достаточно взрослая для того, чтобы развлекаться в Москве самостоятельно, — вот она и развлекалась. Вступительные экзамены были уже позади, сразу после Москвы, августа и колхоза Лина готовилась, как выражался папа, «брать языка». Английский у неё, впрочем, и так был приличный, а вот с немецким предстоит настоящая борьба. Может, даже битва.
Лина с удовольствием познакомилась бы с кем-то в Москве, но подойти первой не решалась, даже если ей нравилась компания. Нет, всё же Москва — это была плохая идея. Лучше бы она поехала с подружками в Одессу, тоже, кстати, «к родственникам» — только уже к чужим.
В Москве — бродила по улицам, уставала, маялась. Мама строго наказала — ходи, Альвина, в музеи, театры. Как будто бы в Питере этого нет. Но мама как чувствовала — именно у входа в театр, Вахтанговский, Лина столкнулась с Сашей. Столкнулась в самом что ни на есть прямом смысле слова — прямее был разве что Сашин нос, от удара, к счастью, не пострадавший. Лина, зазевавшись, уткнулась ему в плечо — как будто собиралась зарыдать. И хотя было стыдно, всё же успела почувствовать, как от него пахнет — в точности как от папы. Родной аромат кожи, папирос, ещё чего-то знакомого, ленинградского. Лина так обрадовалась этому запаху, что стояла теперь, раскрыв рот, и смотрела на Сашу, ещё не зная, конечно, что это Саша. И он тоже смотрел на неё.
У него были светло-карие глаза, такие светлые, что могли бы считаться жёлтыми, — это оказалось неожиданно красиво. И ещё были ямочки на щеках — похожие на скобки, в которые он пытался прятать улыбку.
— Ты так меня напугала! Выпрыгнула откуда-то и сразу обняла, — вспоминал он потом, в другой жизни.
А тем вечером, в Москве, они пошли в театр и, единственные во всём зале, смотрели не на сцену — друг на друга. И уже в сентябре Лина вышла с чемоданом на Свердловском вокзале — самом, наверное, угрюмом из всех вокзалов мира. Саша стоял на перроне — она увидела его в окно и поняла, ещё не выйдя из вагона, что всё сделала правильно.
«Брать языка» можно было и в Свердловске. Лину охотно перевели в местный педагогический — «иностранцев» в те годы учили только там. У Саши была однокомнатная квартира на улице Малышева — наследство деда.
В Питере, конечно, устроили целую историю, если не вообще траур.
— Я всё понимаю, — плакала мама. — Я любовь понимаю и страсть понимаю… Я, Альвина, не понимаю одного: как можно, будучи в своём уме, уехать из Ленинграда? Как вообще можно жить в другом городе, да ещё в таком, как этот ужасный Свердловск?
Мама однажды была на Урале в командировке, и ей там очень не понравилось. Грязно, холодно. Ещё и царя убили.
— Альвина, подумай хорошо, — подключался папа. — Пусть твой Саша лучше к нам приедет. А что? Проживём!
— Саша не может переехать, — объясняла Лина. — У него аспирантура и секретное предприятие.
Когда Сашу начинали расспрашивать, что там такое секретное производят, он всегда отвечал одинаково: «Пластмассу для военных нужд».
Гостей на свадьбе было пятеро. Родители невесты, мать жениха и два его друга, один из которых, как признался Саша, — внук человека, убившего царя.
— Главное, маме не говори! — переполошилась Лина.
— Не скажу. Пусть это будет наша первая тайна!
— Он тебя, конечно, очень любит, — признала мама, когда Альвина провожала их на вокзале, уже не таком угрюмом, как в первый раз.
— И я его люблю!
— И ты… — протянула мама с сомнением, что очень обидело Лину.
Саша звал её «Львина». Говорил, это львица-королева. А иногда — что Мальвина с львиной гривой.
Лина училась английскому, успешно сражалась с немецким. В институте она ни с кем особенно не дружила: Саша был ей сразу и муж, и подруга — все разом.
А вот в соседях приятельница нашлась сама собой.
Лина и сейчас помнит, как впервые увидела Мусю. Даже не увидела, а почувствовала на себе взгляд — такой тяжёлый. Будто кто-то взял и бросил тебе на плечо мокрое полотенце. Лина обернулась — и даже не поверила сначала, что полотенце, то есть, фу ты, взгляд, принадлежит такой славной девушке. Взгляды у неё, по всей видимости, легко менялись — сейчас она смотрела приветливо.
— Недавно переехали? — спросила девушка. — И зовут тебя как-то странно, да?
— Странно — это ещё мягко сказано, — засмеялась Лина. — Родители назвали Альвиной в честь какой-то тётки, которую я ни разу в жизни не видела. Но тётка, говорят, была хорошая.
Девушка нетерпеливо кивнула. Ей хотелось рассказать про себя.
— А меня мама назвала Марией — потому что к ней во сне пришла Богоматерь.
— Вы верующие? — шёпотом спросила Лина. Тогда не принято было так запросто обсуждать сомнительные вещи.
— Как бы да, — согласилась девушка. — Я вечером к тебе зайду, можно?
Действительно, зашла. Лина не сразу заметила, что эта Мария, сразу же, впрочем, велевшая звать её по-кошачьи Мусей, — беременна. А сейчас, вечером, разглядела. Животик небольшой, крепкий, и ела с аппетитом. Лина даже начала переживать, что Саше не останется, чем поужинать, — но в какой-то момент Муся, к счастью, остановилась. Говорить с ней было особенно не о чем.
Работала Муся кастеляншей в детском саду, а её муж Валерий был ни много ни мало депутатом горсовета. Саша, когда она ему рассказала, изумился: какой мезальянс!
— Ну почему сразу «мезальянс»? — рассердилась Лина. — Может, любовь?
Валерий бывал дома редко, и беременная Муся, уже разменявшая к той поре декретный отпуск, отчаянно скучала. Она завела привычку караулить Лину на скамейке, у подъезда. Щёлкала семечки, умело сплёвывая шелуху в кулачок. Или же курила, спрятавшись за бетонной стеной подъезда. А потом вместе с Линой шла к ним домой — мешала готовить, заниматься, читать… Но у неё был животик, поэтому Лина терпела и молчала.
— Ты не курила бы, — сказала однажды Лина.
— А мне врач сказал, на таком сроке бросать нельзя! Это для ребенка — стресс.
Муся много и подробно рассказывала о себе — в деталях описывала своё самочувствие, и Лине порой казалось, что соседка путает её с врачом.
Валерий хотел сына, а Мусе было всё равно.
— А вы чего не идёте за ребёнком? — спросила как-то Муся, и Лина растерялась. Они с Сашей ещё не говорили об этом всерьёз, хотя прожили вместе уже целый год. Поводов не было.
— Думаешь, у нас будут когда-нибудь дети? — спросила она тем же вечером, уткнувшись мужу в плечо. Как будто спрашивала у плеча, а не у Саши.
— Львина, конечно будут! — засмеялся Саша. — Мы ещё даже, можно сказать, и не начинали этот процесс.
Лина успокоилась. В самом деле — куда торопиться? Ей надо диплом получить, Саше — защититься.
В августе Муся родила сына.
«На три пятьсот вытянул!» — крикнула из окна.
Как про колбасу, поёжилась Лина. Валерий приехал забирать жену и сына в роддом на красивой бежевой «Волге» — и Лину опять удивило, какой они были странной парой. Миленькая, но при этом простодырая, по выражению свекрови, Муся и ладный-складный Валерий. Пиджак сидел как на манекене из магазина «Синтетика».
Мальчика назвали по моде тех лет — Иваном.
Теперь они приходили к Лине вдвоём. Муся, не стесняясь, вынимала грудь из рубашки — так достают кошелёк или же пистолет в заграничном фильме. Малыш хватал губами оранжевый сосок, кормление шло громко и долго, с гулкими звуками. Лина пыталась отводить глаза, а Муся над головкой малыша всё так же щёлкала свои семечки.
Через полгода после рождения Ванечки она опять забеременела.
— Вот, Линка, скажут тебе, что, пока кормишь, не залетишь, — не верь! Враньё! Надо было предохраняться.
Муся была разгневана тем, как её обманули организм и народные приметы. Она совсем не собиралась рожать второго сразу после первого.
— Моя мать сама из двойни. Говорит, что хуже близнецов — только погодки, — жаловалась Муся.
— Так у тебя и близнецы могут быть? — спросила Лина. — Это же передаётся по наследству?
— По мужской линии, — важно сказала Муся.
Действительно, в положенный срок Муся показалась в окне роддома с единственным свёртком. И лицо у неё было расстроенное.
— Опять пацан. Валерий ещё и какое-то имя дурацкое придумал — Лука.
Лина тут же вспомнила цитату, застрявшую в памяти со школьных времён: «Лука — апостол утешающих иллюзий, Сатин — певец правды свободного человека».
Вернувшись из роддома, Муся объявила, что будет звать младшего Лукасом. Пока её не было, домом заправляла мама Валерия — суровая дама в седых кудряшках, до смешного походившая на композитора Баха с известного портрета: точно такой же крупный нос и подозрительный взгляд. С Ванечкой бабушка справлялась отлично.
У стен, как известно, есть уши, но в том доме, где жили Лина и Муся, стен вообще как будто не было — соседи могли слушать друг друга, точно радиоспектакль. Ванечка часто плакал, иногда Лина слышала, как ворчит Муся, а потом покрикивает Валерий. Иногда раздавались глухие шлепки и удары — как будто кто-то не слишком большой и тяжёлый падал на пол.
А вот бабушка-Бах пусть и выглядела строго, но так щебетала за стенкой, что Лина невольно улыбалась, слушая — тоже, кстати сказать, невольно.
Она не сомневалась, что Муся вскоре начнёт приходить к ней, как прежде, — теперь уже с Ваней у ноги и Лукасом у груди, но соседи неожиданно собрались и переехали. В считаные дни — Лина даже не успела толком попрощаться. Муся не оставила ни адреса, ни телефона, квартиру сдали молчаливому бирюку, который жил один в трёх комнатах, но не издавал, если верить стенке, ровным счётом никаких звуков.
Лина чувствовала обиду, но в большей степени — облегчение. Никто теперь не мешал ей учиться, никто не напоминал о том, что главное предназначение женщины — это материнство.
Она получила диплом в тот год, когда умерла их страна. Та, новая, что пыталась занять её место, была так слаба, что и сама в себя не верила. Как некоторые больные не верят в то, что поправятся, — и отдают концы.
Однокурсницы Лины торговали в «комках», сама она безуспешно пыталась найти работу по специальности, но в конце концов начала возить по домам дешёвые польские костюмы. Костюмы были синтетические, от них летели искры, как от трамвайных проводов, — и Лина, предлагая товар, мучительно краснела от стыда за него. Так краснеют за детей, когда они хватают с общего блюда лучший кусок.
Но детей — не было. Была жгучая нежность к несуществующему младенцу, была уверенность в том, что уж она-то знает, как его нужно растить и воспитывать. Были мечты, имена для мальчика и для девочки, были сладкие сны, в которых она — мама, и три пустых, бесплодных, страшных года.
Бог с ними, дурными девяностыми, однажды они закончатся.
Плевать на искрящие костюмы — не станет же Лина торговать ими всю жизнь.
Не страшно, что диплом преподавателя английского и немецкого языков, скорее всего, засохнет на корню, как позабытый цветок.
Страшно — без детей.
Теперь они с Сашей говорили об этом открыто.
Саша сумел сохранить работу, но за неё, к сожалению, перестали платить. А он всё равно не бросал её, потому что был из той породы людей, которые не могут бросить то, что по-настоящему любят.
Жили так бедно, что Лина научилась покупать семечки и неумело щёлкала их, приглушая голод. Сашина мама выращивала на участке картошку — перебивалась дарами трудов и огородов. Она была хорошей женщиной, Линина свекровь, — сильной и справедливой. Лина видела таких только на Урале — чтобы и носки вязать, и брёвна катать, и стихи по памяти читать. Стихи она любила о природе.
Она была хорошей, но прямолинейной, как проспект.
— Где моя внучка? — наседала свекровь, как будто Лина спрятала куда-то живую маленькую девочку и не показывает бабке из вредности.
Свекровь хотела внучку, и Лина тоже всегда представляла себе, что у них родится девочка.
Хотя можно и мальчика.
Всё равно кого.
Только бы родился, пожалуйста!
Они прошли все обследования. Съездили к бабке, которая снимала порчу и брала плату продуктами. Молились у чудотворной иконы. Саша бросил курить. Лина по совету врачей высчитывала дни для зачатия. Узнала, что такое «овуляция» и «цервикальная слизь».
И — ничего.
Точнее, никого.
На очередном приёме у гинеколога Лина услышала бесстрастные слова врачихи: «Живот мягкий, безболезненный».
А ей показалось — «бесполезный».
— Десять процентов всех случаев бесплодия необъяснимы, — сказала ей однажды врачиха, крутившая кольцо на пальце с такой яростью, как будто вентиль завинчивала. — Никто не знает, почему у вас не получается. Раньше я посоветовала бы вам взять ребёночка из детдома — почему-то после этого у людей начинают рождаться свои детки, хотя это тоже необъяснимо. Но не в наше же время! Сейчас своих бы поднять…
И врачиха глянула на фото в рамке — оно стояло у неё на столе, и там была прелестная черноглазая малышка с беззубой улыбкой.
В тот вечер Лина так рыдала, что бирюк-сосед даже позволил себе возмущённый стук в стену, но Саша тут же вернул удар с такой силой, что это походило на драку. Стенка на стенку. Наверное, над этим можно было бы посмеяться, если бы у них ещё оставался смех. Саша в конце концов ушёл, и Лина испугалась — вдруг не вернётся?
Но он вернулся и держал на руках старое одеяло, внутри которого дрожал от радости и ужаса лохматый щенок. Саша назвал его — Лев.
Так у них появился ребёнок.
Щенком Лев был похож на овчарку — как овчарку его, собственно, и продавали на том углу, рядом с гастрономом, где Лина разглядывала сегодня ту жуткую редьку. Толстолапый, с медвежьим (а не львиным) чёрным носом — фотографии таких щенков любят печатать в календарях. Но по мере роста в нём просыпалась дремлющая до той поры дворовая кровь — крепкая и липкая, как дешёвое вино. Круп у Льва-подростка выглядел коротким, а лапы, наоборот, казались излишне длинными. И хвост как закрутился однажды кренделем, так и не думал принимать благородную форму. Лев смешно бегал, визгливо лаял, — в общем, овчаркой он был примерно такой же, как и львом.
Но разве мы любим детей за то, что у них правильные лапы и хвосты?
Лев был отличным сторожем и верным охранником — в этой части командовала овчаркина кровь. Лина часто с благодарностью вспоминала о том, что он рядом, — Саша задерживался на своей бесплатной работе допоздна, а подъезд, ценный отсутствием железной двери, облюбовала местная шпана. Бывало, даже ломились в двери — просили то рубль, то стакан, то позвонить. Лев рычал и лаял, поэтому к ним стучали реже, чем к соседям. Но вообще в те годы сложно было чувствовать себя защищённым даже рядом с собакой — дурные, дурные девяностые! Люди с трудом выплывали из-под этих тяжёлых лет — как во сне, когда давит на грудь и нечем дышать.
Постепенно распогодилось. Лина начала давать уроки английского. Саша наконец расстался со своим секретным предприятием и, хотя всё ещё оставался невыездным, сумел устроиться в только что народившийся банк, программистом. Когда одна из учениц Лины начала соблазнять её работой в коммерческой школе, где готовили секретарей-референтов, Саша сказал:
— Соглашайся! Тебе нужны люди, а не только мы со Львом.
Лев в подтверждение радостно дышал, длинный язык свисал, как галстук. Он не возражал, чтобы его считали человеком.
В коммерческой школе Лине понравилось. Пахнет кофе, новой мебелью, и никому не интересно, куда она дела маленькую девочку. Здесь часто бывали иностранцы, читали лекции, проводили семинары, — возможно, впервые по Свердловску запросто гуляли англичане, бельгийцы, шведы. В подарок местным жительницам первопроходцы привозили конфеты и колготки — Лине было неловко принимать эти подношения, но она всё равно принимала. Колготки — валюта перестройки.
Потом Лину впервые отправили в командировку — на Север. Уезжать от Саши и Льва она не любила. В чужих городах — и даже в родном Ленинграде, где приходилось бывать каждый год, — Лина чувствовала себя в сто раз несчастнее, чем дома. На расстоянии всё казалось хуже, чем вблизи от Саши и милого преданного Льва. А может, это было предчувствие — как будто бы Лина знала, что не надо ей привыкать к этим поездкам. Точнее, не надо уезжать!
Накануне она почему-то вспоминала Сашиного деда. Он был известный учёный — и притом страшно суеверный человек. Жена спрашивала: когда ты вернёшься из Москвы, а он отвечал: я, мол, должен вернуться послезавтра. Вот это «должен» — был реверанс учёного мужа перед судьбой, способной на всяческие подлости. Сашин прадед умер в путешествии — поэтому его сын говорил, что «должен вернуться», а вернётся ли на самом деле, как знать? Рассказывая историю, Саша посмеивался над дедом, но и сам тоже всегда говорил «должен», а не «вернусь».
Наутро Лина впервые не смогла дозвониться домой. И всю дорогу, пока тряслись в автобусе от Тюмени до Екатеринбурга, уговаривала себя, как ребёнка: ничего страшного, наверное, просто телефон отключили за неуплату. Или трубка лежит неправильно.
Свекровь она тревожить побоялась — и так потом ругала себя за это! Свекровь подняла бы панику, можно было бы что-то сделать, спасти…
У подъезда Лина увидела милицейскую коробчонку, «скорую» — и стайку старух на скамейке. Старухи сидели ровным, как пешки, рядом. С милиционером, сдвинувшим фуражку на затылок, беседовал тот самый сосед-бирюк — Лина подумала, что впервые слышит его голос, а потом увидела Сашу и Льва. То, чем они теперь стали.
История была для девяностых обычная, в криминальных новостях о таком рассказывали часто. Саша пошёл выгуливать Льва поздно вечером и в темноте не заметил обводнённую траншею. Они упали туда оба, Саша сломал ногу и позвоночник. Их не сразу, но всё же нашли — но, когда попытались вытащить Сашу, Лев стал рычать. Он не подпускал никого к хозяину, думал, что его хотят не спасти, а убить. Овчарка победила дворнягу. Саша был без сознания, кто-то предложил пристрелить Льва, но, пока разбирались, как это сподручнее сделать, они уже умерли. И муж Лины, и её ребёнок.
Всё, что было потом, она уже не помнила — только этот, самый первый момент. Грязные, мокрые, мёртвые, любимые, родные, единственные. И после этого — как можно было говорить ей, что нужно жить дальше? Ради чего?
— Ради нас с папой, — плакала по телефону мама.
Коллега из коммерческой школы принесла Лине какие-то таблетки, и со временем она впала в состояние тупого щенячьего счастья. Эта искусственная, химическая радость так напугала Лину, что она бросила лечение — и продолжала жить всё в той же квартире, не решившись выбросить мягкую подстилку Льва, не убрав из прихожей Сашин портфель, мерно обраставший пылью.
— Вещи нужно раздавать сразу после похорон, — сказала ей одна из старух, что сидели тогда у подъезда. Наверное, у неё были виды на Сашину одежду, но Лина не нашлась что ответить. — Вон хотя бы соседке отдай! Вернулись ведь Муся-то с семьёю.
И правда, вечером за всеслышащей стеной кто-то визжал и падал, басил и покрикивал.
А на другой день в дверь постучали — и словно не было этих лет, тяжёлых, словно горы, которые никак не хотят падать с плеч. Муся — с прежним своим миленьким личиком, самую чуточку потолстевшая — стояла на пороге и смотрела на Лину знакомым взглядом. Кажется, что в глаза, но на самом деле — за спину. Будто бы она искала что-то припрятанное, как бедная Сашина мама — нерождённую внучку.
— Я только садом спасаюсь, — сказала однажды свекровь. Пальцы её были тёмные, в трещинах, как будто она целыми днями чистила свёклу — или накалывала вишни для варенья. — В саду всё живое, помрёт без меня. Вот я и спасаюсь. Зимой что делать — не знаю.
Свекровь в первое время приходила к Лине почти каждый день. Они молчали или плакали. Говорить было не о чем, да и незачем.
А вот у Муси накопилось новостей.
— Мы же в Москве всё это время жили, — рассказывала она. — Валерий раскручивал бизнес.
— Раскрутил? — спросила Лина.
— А то! Будет здесь теперь филиал открывать. Как раз к началу года всё сделает — и обратно. Я бы ни за что не поехала, тем более с детьми: у нас в Москве условия гораздо лучше. И няня, и бассейн. Но ты же знаешь, Линка, мужика без присмотра не оставляют.
— Да, я знаю. — Лина сама удивилась тому, как спокойно прозвучали эти слова.
— Так я не про то! — почему-то разозлилась Муся. — Я к тому, что уведут. Сейчас это знаешь как просто!
Вскоре выяснилось, что на Сашины вещи у Муси никто не польстится, — и муж, и мальчики одеты, как в каталоге немецкой моды. Валерию возраст был к лицу, как многим красивым мужчинам. Младший сын, Лукас, оказался прехорошеньким пакостником — и, к сожалению, астматиком. Старший, Иван, носил длинные, до плеч, волосы. Возможно, в Москве была такая мода и она ещ просто не докатилась до Екатеринбурга. Причёска эта мальчику не шла, а больше сказать про Ивана было нечего.
Муся приходила к Лине одна, без детей, — и не так часто, как раньше. Вместо семечек она приносила с собой шоколад и потом жаловалась, что у неё от шоколада — прыщики, но она всё равно не может от него отказаться. И курила в кухне запросто — к вечеру там пахло как на вокзале, но Лине было всё равно. Она и сама порой вытягивала из пачки сигарету, и Муся её поощряла — даже как будто радовалась, что правильная Линка теперь тоже курит.
По вечерам Лина слышала из-за стены, как родители учат с Иваном уроки.
— Ты тупой совсем, что ли? — кричал Валерий. Не иначе, с Валерием что-то произошло в Москве, или же, раскручивая бизнес, он сорвал у себя внутри какой-то жизненно важный тормоз. Раньше Лина не помнила, чтобы он повышал на детей голос. — Если ты идиот, так иди в школу для умственно отсталых, понял, урод? Что здесь решать-то, задача для дебила!
Девятый вал и вой раненого зверя. Мальчик плакал, потом включалось — как музыка! — повизгивание Муси, глухие удары и ещё много всего, что Лина предпочла бы не слышать. Однажды спросила:
— У Лукаса проблемы с учёбой? Вы поэтому летом занимаетесь?
Муся призналась — проблемы не у Лукаса, а у Вани, причём серьёзные. Шестой класс окончил на двойки, не спасли ни деньги, ни репетиторы. Они ещё и поэтому вернулись в Екатеринбург — найти ему хорошую школу, может, интернат…
— Он у нас не дебил, а индиго. Слыхала?
— Если хочешь, я с ним позанимаюсь.
Муся засмеялась, недожёванная конфета выпрыгнула изо рта, как лягушка. Долго кашляла, запивала чаем.
— Да хоть вообще забери. Мы плакать не станем.
Тогда был август, самое начало. Бабки у гастронома торговали тепличными помидорами, чесноком и репой. У некоторых уже появились вёдра с мелкими яблоками — кривобокими, но душистыми, сладкими. «Чистый мёд», — клялись старухи, подталкивая ведёрки с яблоками поближе к Лине, чтобы она их лучше рассмотрела. Познакомилась, так сказать, прежде чем купить и съесть. Лина шла домой от одной из своих прежних учениц — к ней вернулись все, кого она оставила, уйдя в коммерческую школу. С той школой было покончено навсегда.
— Ты пытаешься себя наказать, — говорила по телефону мама, и Лина соглашалась с ней, как соглашалась теперь со всеми.
Дома она высыпала ведро яблок на пол, наслаждаясь их грохотом, ароматом и тем, как они раскатились красными мячиками по всей комнате. И застыли — каждое на своей орбите.
Потом пришла Муся, привела Лукаса — и у него открылся рот, как будто конверт расклеился.
— А зачем вам на полу яблоки?
— Не знаю, — сказала Лина.
И кажется, в первый раз за весь год улыбнулась — такая у него была забавная, удивлённая мордочка.