Гринтаун. Мишурный город Брэдбери Рэй
флюгер-петушок,
Сидящий на покатой крыше, где только
листья
Выписывали письмена
В пыли, скопившейся на водосборных
чашах,
Покуда прах не выветрится словно дым,
Чтобы обжечь деревья
И обуглить тучи…
И запалить тоскующие души
Посредством трения растопочных костей.
Каллиопа
Когда наши беседы с мистером Электрико подошли к концу, я покинул карнавальный городок с клочком бумаги, на котором были написаны его настоящее имя и адрес. Однако я не поспешил домой, а задержался возле каруселей, где перфорированная бумажная лента проскальзывала сквозь каллиопу, извлекая из нее пар и свист, завывания, барабанную дробь и дребезжание и непрерывно исполняя «Прекрасный Огайо».
Музыка оказалась настолько трогательной и проникновенной, что вышибла из меня слезу, ибо я покидал карнавальную площадь и уже не мог вернуться в этот день. Я покидал мистера Электрико, пытаясь запомнить все, что он говорил мне. Я уходил от жизни и возвращался к смерти, где мне надлежало провести остаток дня и вечер, скорбя по дядюшке, по которому я скучал не так, как уже скучал по мистеру Электрико.
Перфорированный рулон каллиопы перестал играть «Прекрасный Огайо», чтобы перевести дух. Затем заиграл снова. На этот раз он исполнял «Марш Вашингтон пост», который и музыкой-то не был, а так, сотрясением воздуха, чтобы я отшатнулся. Я и отшатнулся, побежал.
И, разумеется, на холме, в гуще тетушек-дядюшек, возле мамы-папы и брата… меня поджидала смерть. Я оберегал свою новую жизнь, словно сверкающий мраморный шарик, под языком.
И никому не дано было ни видеть, ни знать, где она спрятана.
Р.Б.P. S. Понедельник, 8 июня 1992 года
Памяти Эйнара Моберга,
май 1966
Мы надеялись, этот день не придет никогда.
Нам не верится, что Эйнара Моберга больше
нету на свете.
Для меня, будто все птицы камнем попадали
с неба.
Я говорю от имени своей любви,
Я говорю лишь за себя, как племянник
Своего обожаемого дядюшки.
Впрочем, многие его обожали.
Мои воспоминания о нем восходят
к незапамятным временам,
К детству, где вечерами, летом и зимой,
Звенели его смех и песни в нашем доме.
Я помню рассказанные его голосом
повествования
О том, как на рубеже веков жилось ему —
мальчишке.
Я знал про злоключения его с бобслеями,
Падения с деревьев и скитания по землям
Иллинойса в годы юности.
Когда мне было восемь, я плавал с ним
в озерных теплых водах.
И ланчи поглощал на пикниках с ним
за компанию
Долгими августовскими днями, когда мне было
девять.
Я помню, как он вел машину на север,
по зеленому Висконсину
Навстречу каникулам июльским, когда мне
стукнуло одиннадцать.
(концовка отсутствует)
Интервью[27]
Сбор ягод в лесах Уокигана. Мы выезжали [за город] – папа каждый год делал вино, поэтому мы собирали дикорастущие ягоды на лоне природы – виноград, приносили домой и тут делали виноградное вино. А за печкой на кухне он варил пиво – думаю, потому что нужно было тепло. Но весь дом вечно благоухал дрожжами либо виноградом. И у бабушки на заднем крыльце рос виноград, так мы и его пускали в дело. Виноград сорта «конкорд». Когда мне было три года, дедушка в подвале делал вино из одуванчиков.
Мне было пять лет, Четвертого июля мы с дедушкой на передней лужайке запускали последний огненный шар. Я стоял, мы держали в руках огненный шар и отпустили его плыть по небу. Этот день, Четвертое июля, уходил навсегда. И ему не суждено было вернуться. Я заплакал. Мне было пять лет. Как видите, я начал плакать в раннем возрасте, но это отчасти объясняет, почему я стал хорошим писателем. Я не знаю, многие ли плачут в пятилетнем возрасте, когда празднества заканчиваются. Но я тосковал по всем празднествам… я думал, они никогда не вернутся – Хэллоуин, Рождество, Пасха.
Нева готовится к Хэллоуину. Моя тетушка Нева обустраивала весь родительский дом. Она разбирала столешницу на доски и выкладывала ими лестничный пролет, так что по ним приходилось скользить вниз, как по горке, а ходить по ним было невозможно. И ты скатывался в подвал по полотну, которое она укладывала… Оглядываешься по сторонам, а там странноватые личности – дружки-приятели, переодетые призраками. Иногда она и меня вербовала в подвальные призраки. Как-то на Хэллоуин она определила меня на чердак нашего дома, в одеянии старой ведьмы, с восковым носом, в гриме и шляпе, играть на скрипке. Мне было поручено наигрывать таинственную музыку, чтобы все задавались вопросом, какого черта там творится, пришли бы, открыли бы дверь на чердак и узрели бы меня – ведьму, пиликающую на скрипке. Это доставило мне огромное удовольствие. Чтобы попасть в дом, им приходилось карабкаться по приставной лестнице в окно тетиной студии с тыльной стороны дома. Все это приводило нас в неописуемый восторг. Конечно, однажды на Хэллоуин я сморозил большую глупость. Собралась компашка моих друзей, и я напялил на себя кандалы, как у Гудини. Мне предстояло выпутаться из них, чтобы все увидели, какой я неповторимый трюкач. А я никак не могу сбросить с себя эти треклятые цепи. Тогда я упал и принялся корчиться на полу. Все мои друзья столпились поглазеть и поржать надо мной. Я разозлился на них и как заору: «Катитесь отсюда к чертям собачьим! Нечего вам тут околачиваться!» Короче, разогнал их всех по домам.
Когда я был маленьким, в город приезжали разные бродячие цирки. «Сальс Флоро» и «Хагербек-Уолес» заявились в Уокиган в один и тот же день. И вот я подрабатывал в одном из них, получая бесплатные билеты, а вечером с папой покупал билеты в цирк «Хагербек-Уолес». День был пресыщен цирками, но я приходил на железнодорожную станцию в пять утра, когда слоны, зебры и лошади выходили из поезда. И вот я шагал через весь город с цирковым парадом, самым важным парадом, потому что никто его не видел, кроме меня, брата и еще пары-тройки ребят. Мы шагали в ногу с парадом по городу туда, где были возведены шатры. Я помогал ставить шатры цирка «Сальс Флоро», и при этом меня чуть не задавил слон, зато я получил бесплатные билеты и пошел днем в «Сальс Флоро», а вечером – в «Хагербек-Уолес». Разумеется, после того как я побывал в двух цирках за день и был на ногах с пяти утра, по дороге домой я уснул прямо на ходу, и полдороги до дому папе пришлось пронести меня на руках. Папа, благослови его Господь, пронес меня, тринадцатилетнего мальчишку, притом тяжеленного, по меньшей мере один квартал – ни дать ни взять Pieta!
Когда мне было лет семь-восемь, туалет находился наверху, и на полпути висела лампочка, которую папа гасил. Из экономии. Так что мне приходилось пробегать половину лестницы, чтобы включить свет наверху. Но когда я включал свет, я всегда делал один и тот же промах – смотрел вверх, и там меня поджидало это Нечто. Я знал, что Оно там и на него нельзя смотреть, и каждый раз смотрел, а Оно тут как тут. Поэтому я поворачивал назад и мочился, пока скатывался вниз. Папе надоела моча на лестнице, и они поставили под мою кровать ночной горшок. Потом мама взмолилась: «Ради бога, не выключайте свет – ему не нужно будет бегать наверх и включать свет; может, «оно» уберется, если свет будет все время гореть». Думаю, это в конце концов сработало.
Когда мне было семь, восемь, девять лет, родители каждое лето возили нас с братом на каникулы в Висконсин. Там имелся павильон, где по вечерам устраивали танцы. И, конечно, мы, ребятня, туда не заходили – там брали плату за вход, кто его знает, может, доллар, а это по тем временам были немалые деньги, куча денег в 1927 году. Но мы стояли снаружи и смотрели в окно на танцоров.
Мне было лет восемь, когда однажды летним вечером мой брат играл в бейсбол на той стороне оврага и не пришел домой. Мама забеспокоилась, и мы пошли на край оврага. Отличительной чертой Уокигана является то, что овраг охватывал нас со всех сторон. Можно было прошагать один квартал на восток – и там овраг. Пройдешь один квартал на север – опять овраг. И в трех кварталах на юг – овраг, изгибается дугой. Мы находились как бы на острове, в окружении. И если прошагать один квартал на запад, там, на углу стояла немецкая лютеранская церковь, а за ней можно было заглянуть в овраг. Так что мы были всегда полностью опоясаны оврагом. Мы с мамой подошли к краю оврага, она позвала брата. Никакого ответа. Она звала его, не переставая. Она готова была разрыдаться. Я впервые в жизни испытал настоящий страх, потому что думал про себя: «Что, если он никогда не откликнется?» Как девочка, которая не вышла из озера. Что, если он не выйдет из оврага? Я страшно испугался. А потом издалека мы услышали крики моего брата и его друзей, с той стороны оврага. Он пробежал по оврагу, и мы пошли домой. Поздно вечером папа пришел с собрания ложи. Я почти спал. Я проснулся. Дверь отворилась. Дверь затворилась. Папа пришел, благоухая ночью, холодком и мятной свежестью.
Мне было девять. Я сидел на качелях на нашей веранде. Месяц или два назад с нами по соседству поселились две девушки со своей матерью. И одна из дочерей сидела на веранде со своим кавалером на качелях, и они обнимались. А я сидел рядом, глазея на них. Вдруг она повернулась ко мне и поцеловала меня прямо в губы. Гром! Молния! Мне было девять лет. Мне в голову не приходило, что девятилетние могут реагировать так, словно их дернуло током. В первый и единственный раз женщина этого возраста поцеловала меня в губы, и повторилось это еще не скоро. Но я днями напролет ходил за ней по пятам: «Еще! Еще!»
Семья Брэдбери, 1926 г.
Я любил забираться на бабушкин чердак и отыскивать в каком-нибудь сундуке брусок пчелиного воска. Его использовали и, думаю, им до сих пор пользуются для вощения ниток во время шитья, чтобы нитка быстрее проскальзывала. Но до сих пор не покидают меня запахи пчелиного воска, и тот брусок на моей ладони, что пролежал на чердаке многие годы, и сундуки, набитые сюрпризами и старинными диковинами. Так что я еще с младых ногтей знал, что чердак – это машина времени.
Когда я был ребенком, у бабушки была цветная горничная (в те времена их называли «цветными») по имени Сузан. Она была замечательная, и я ее любил, и она приходила раз в неделю. Когда она уходила, я бежал за ней, обнимал и целовал. Она была пышнотелой Мамочкой, такой же необыкновенной, как тетушка Джемима. Когда мы переехали в Лос-Анджелес, я получил от нее письмо (оно до сих пор где-то хранится в нашем доме), в котором она спрашивала, можно ли ей приехать в Лос-Анджелес и быть нашей горничной. У меня сердце обливалось кровью, когда я вынужденно написал ей, что мы так бедствуем, что и себя-то содержать не можем. Папа остался без работы, а брату пришлось отправиться в лагерь Гражданского корпуса охраны окружающей среды, где он зарабатывал 30 долларов в месяц, чтобы отсылать родителям. Я ходил в среднюю школу. Мне приходилось безбилетником пробираться в кино, находя какие-то лазейки, потому что нечем было платить. Мы были бедны, без дураков. Но я очень переживал, что должен написать ей: «Мы не можем просить вас приехать к нам, потому что у нас нет никакой возможности держать горничную».
Семья Брэдбери, 1936 г.
Бабушка проводила на кухне все свое время. Я редко видел ее где бы то ни было еще. Она стряпала и подавала, и трудилась в клубах соли, перца и муки. Ее руки всегда были в мучных перчатках. На подоконнике всегда стояли пироги и в духовке – кексы. Она заведовала чудесной кладовой, ориентированной на запад, увешанной огромными связками бананов леопардовой масти; там стояли большие корзины с пончиками, яблоками и грушами, нечто вроде темных джунглей – стоишь посреди них, вдыхаешь и с обожанием читаешь названия специй. Магическое слово – корица! Главное слово в бабушкиной кладовке – корица! И все остальные – шалфей, чабрец, паприка, базилик, кориандр! Лавровые листья! Приправы кайенские, бенгальские, бомбейские, с яркими желтыми солнышками на банках. Заварка из чая пеко. Помол кофейных зерен! И вездесущая корица. Мерой веса у бабушки служила пригоршня, горстка. Она не читала рецептов. Она действовала инстинктивно. Я потом задавался вопросом, что бы случилось, если бы она вынуждена была надеть очки получше, когда кто-то сказал: «Почитай рецепт».
Мой дядя был потрясающим человеком, моим любимым супердядюшкой. Он работал в прачечной в Уокигане и жил на противоположном конце города. Все они были моей шведской родней с маминой стороны, и он приходил к нам по крайней мере раз в неделю и приносил нашу стирку, которая обходилась нам дешевле, потому что он работал в прачечной. Он заходил с заднего крыльца, и его смех звенел по всему дому, знаете ли. Смех моего жизнерадостного, громогласного, изумительного дядюшки-шведа.
Это произошло в ту неделю, когда застрелили моего дядю и он умирал в больнице. И мы с братом и двумя кузинами поднялись в темную комнату рассказывать страшные истории. Черта с два! Мы «проказничали». Примитивный секс… мы и сами не понимали, что творим. Но это был первый опыт… тисканье, возня. Когда все закончилось (ничего особенного не произошло, конечно), мы с братом пошли в туалет и попытались помочиться, но не тут-то было, потому что у нас случилась полуэрекция. Мы не могли мочиться прямо. Это я запомнил. И мы обхохотались, потому что в жизни ничего подобного не видели. Я понятия не имел, что такое эрекция, но двоюродный брат меня просветил. Мы спустились вниз и узнали, что дядя скончался, и я заплакал. Но я оплакивал не дядю. Я плакал, потому что там, наверху, был мой первый в жизни опыт. Я испытывал эйфорию, откровение.
Но его похоронили спустя три дня, и по дороге с кладбища я ушел на встречу с мистером Электрико, и моя жизнь изменилась. Вот если бы он не умер, то в середине той недели мы бы уехали в Тусон. Мы собирались ехать в Тусон. Машина была полностью снаряжена, когда его застрелили. Так что мы остались на похороны, но если бы он не умер, я бы никогда не встретил мистера Электрико и моя жизнь сложилась бы иначе. Я бы не начал писать, потому что именно мистер Электрико сказал мне: «Живи вечно». И после встречи с мистером Электрико, стоя у карусели и глядя на лошадок, кружащих под музыку «Прекрасный Огайо», я осознал, что нечто изменило мою жизнь. И опять по щекам потекли слезы, потому что мистер Электрико прикоснулся ко мне. Вот какая выдалась странная неделя, и такая с ней получилась история. Моя мама однажды случайно взяла это повествование, которое лежало у меня дома, не знаю почему, в Венис-бич, много лет спустя. Она прочитала его и была ошеломлена: «Боже, что это за история?»
(25 октября 2002 года)
Мою учительницу в пятом классе звали Импи Джонсон. Именно, И-М-П-И – шведка, она училась в школе вместе с моей тетушкой Невой. Она была прехорошенькая, поэтому я оставался после уроков и ради нее мыл классные доски, выбивал губки для стирания с доски, околачивался возле ее стола и сделал свой первый спектакль в картинках. Мы с моим приятелем Биллом раздобыли большой ящик из-под фортепьяно и вырезали спереди дыру с контурами театральной сцены, и у нас были рулоны из газет (оберточной бумаги), и мы рисовали иллюстрации к нашим сюжетам и прокручивали на экране. Вот я и написал рассказ и с грехом пополам его проиллюстрировал, и мы дали представление для пятого класса, прокручивая весь рассказ на этой оберточной бумаге. Когда мы закончили, то перенесли этот ящик (он был не из-под пианино, тот-то был слишком велик, но и этот был большущий), перетащили его на задний двор к Билли. Боже мой, он там проторчал целую вечность, даже не знаю сколько, но это был мой первый сочинительский опыт, знаете ли, мне было, наверное, лет одиннадцать.
Семья Брэдбери, 1937 г.
Жил да был мальчик по имени Билл Арно. Брат подарил мне настоящее сокровище – бейсбольную рукавицу, ужасно дорогую в 1932–1933 годах; она, должно быть, стоила три доллара. Большие деньги. У Билла была статуэтка Тарзана, которую ему прислали за четвертак, потому что он посылал купоны с макаронных коробок. До чего же мне хотелось заиметь эту статуэтку. Бейсбольная рукавица – здорово, но статуэтка Тарзана… И я заключил сделку. Он перехитрил меня. И брат чуть меня не прибил, когда увидел статуэтку.
– Как ты посмел!
– Ну, – сказал я, – я не мог без нее жить.
По пути в библиотеку каждый вечер меня поджидали два автомата, которые мне нравилось заводить. Был автомат, торгующий жевательной резинкой перед грошовой галереей, в который опускали один пенни, и маленькие китайцы крутились на спирали, и выпадала жвачка. Так что за один пенни китайский маг и волшебник давал тебе целое представление. Потом заходишь внутрь, а там ведьма таро вместе с машинкой «ударь себя током». Я обожал запускать ведьму таро, а она предсказывала мое будущее – выскакивала карта.
Мне было двенадцать, когда в бабушкином доме поселился парень, рядом со мной. И я продружил с ним две недели. Но ему было двенадцать и мне было двенадцать, но это была любовная история века. Совершенно чуждая сексуальности; нам не было дела ни до чего, кроме дружбы. Мы гуляли по городу в обнимку. Никогда я не был так счастлив, пока спустя много лет не встретил Мэгги и не женился. Но в двенадцать лет ты ничего не знаешь о мире, о своем теле, о любви, кроме того, что «мы друзья». А потом он внезапно уехал. Через две недели. Я был разбит. Раздавлен. Я не понимал, что происходило, ибо лишь два года спустя узнал, что такое секс.
Тебе двенадцать или тринадцать, и ты встречаешь по-настоящему закадычного друга. В двенадцать лет, когда мы переехали в Аризону, я встретил замечательного мальчика, Джона Хаффа. И наша дружба продолжалась месяцев шесть-восемь. А потом мне пришлось уезжать на восток, и я понимал, что не увижусь с ним долгие годы, и это причиняло мне боль. Едва ли я оправился от боли, причиненной потерей лучшего друга. И я могу с радостью сказать, что спустя тридцать восемь лет, пару лет назад, Джон Хафф, это его настоящее имя, вернулся в мою жизнь, и мы снова дружим.
Первое возвращение в Уокиган, о боже, сорок лет тому назад. Я отправился на поиски мисс Адамс, директора Центральной школы. Она была поистине крепким орешком, у нее над губой пробивались усики, и она походила на бульдога. Она одевалась как бы по-мужски. Я ничего не знаю о ее личной жизни, но, боже мой, как она заправляла нашей школой! Она обнаруживала меня несколько раз в раздевалке. Она проходила мимо, обходя школу дозором, и учиняла дознание:
– Что ты там делаешь?
– Ну… – отвечал я.
А она говорила:
– Ты наверняка опять слишком много болтаешь.
– Да, мадам, – признавался я.
– Следуй за мной, – повелевала она.
Она отводила меня в свой кабинет, хватала за подбородок и вопрошала:
– Когда же ты научишься затыкать свой рот?
Она приближала свое лицо ко мне и пребольно стискивала мне подбородок, знаете ли. Раз или два она била меня линейкой по ладоням. И приговаривала:
– А теперь марш в класс и веди себя тихо.
Мне всегда хотелось увидеть ее снова, и я ее разыскал. Она жила на Генессе-стрит, неподалеку от театра. И я отправился повидаться с ней (это было сорок лет назад, по меньшей мере, а то и пятьдесят). Она открыла дверь, и, конечно, она сморщилась, фута на полтора. Мой апломб улетучился, и мы задушевно поговорили с ней о книгах, библиотеках и о жизни. Она так гордилась мной, потому что преподавала Неве и Биону, моим тетушке и дядюшке, прежде чем я пошел в школу. Она преподавала моему брату, так что знала все наше семейство.
Маги, магия, карнавал и фантазия[28]
Моя жизнь полна фантазии. Я всегда обожал карнавалы, магов, цирк, телепатов и скелеты. В десятилетнем возрасте, стоя в переулке родного города с широко раскрытыми глазами, я настолько залюбовался гигантским красно-желтым цирковым флагом, что, шагнув назад, упал в неогражденный приямок подвального окна, разбив оконное стекло, и свалился в подвальную парикмахерскую. Ошеломленный, но невредимый, я вернулся на улицу через пару минут, чтобы снова созерцать цирковой флаг, красота которого, несмотря на катастрофу, ничуть не поблекла.
В одиннадцать лет я пропадал целыми днями в кинотеатрах, когда в город приезжал маг Блекстоун. Приходилось высиживать бесконечные фильмы, дожидаясь, когда в перерыве между киносеансами на сцену выйдет Блекстоун, чтобы его расстреляли из пушек, порубили на полдюжины кусков и заточили в гигантский запаянный кипящий котел. В том году (1931) Блекстоун одарил меня моим первым кроликом и магическим трюком, тем самым сподвигнув на гастрольный тур по залам общества «Оддфеллоуз» и рождественским аттракционам Американского легиона, где я выступал в цилиндре (из папье-маше) и черных усах, которые непременно отклеивались в самый ответственный момент моих иллюзионистских номеров. Мы с папой проводили бесплатные сеансы телепатии для родственников, которые со скрежетом зубовным соглашались терпеть это, лишь бы не слушать мою игру на скрипке (мой другой талант). Так что на пять лет наш дом превратился в мастерскую по изготовлению ящичков для фокуса с игральными костями, коробок для общения с привидениями и проявления духов. Во время вечеринок, в двенадцать лет, я давал заковать и связать себя по рукам и ногам; все выходили из комнаты, и через пять секунд я высвобождался, обливаясь потом, но торжествуя! За исключением одного случая, когда некто завязал на мне новый узел, и мои гости, вернувшись, обнаружили меня почти в предынсультном состоянии, катающегося по полу, но по-прежнему скованного и негодующего.
За год до этого я начал носить очки. Частота драк и потасовок в результате этой нехитрой метаморфозы возросла неимоверно, так что становилось невмоготу. Но встреча с мистером Электрико внушила мне веру и новое мужество.
Мистер Электрико участвовал в карнавале в честь Дня труда, который ежегодно на неделю приезжал на Озеро со своей паровой каллиопой, ожерельем лампочек «мазда» и смертельными номерами. Помнится, в тот год за несколько дней до карнавала умер мой дядя, и в День труда, через десять минут после похорон, проявив неподобающую спешку и неуважение к усопшему, я заторопился в карнавальный городок навстречу послеполуденным чудесам. Там выступал мистер Электрико, худощавый, бледный, аскетичной наружности, энергичный, с искрометным взглядом и большой белой шевелюрой, полыхавшей у него на голове и колыхавшейся на ветру; ему было за шестьдесят. Он очень походил на артиста, исполнявшего роль доктора Преториуса в фильме «Франкенштейн». Он слыл чудом магии, восседал на электрическом стуле, облаченный в несколько черных бархатных мантий. Его лицо горело, как белый фосфор, голубые искры шипели на кончиках пальцев, стоило вам протянуть руку и прикоснуться к нему. Он сотрясался от огня и электричества, и я ходил снова и снова, днем и ночью смотреть, как его хрупкое тело прожигают десять тысяч вольт, если верить конферансье.
Карнавал пропах капустой, заржавел и обтрепался по краям, подобно облезлой львиной шкуре, но мистер Электрико сидел как бог, белый и освещенный, посреди всего этого, и свечение его лица заглаживало прорехи на брезенте и заново окрашивало облупленные вывески и выцветшие костюмы. Я чувствовал, как его глаза прожигают меня. Он продавал маленькие вазочки с сюрпризом, в которых мгновенно исчезали черные шарики. Я купил одну такую за десять центов. Назавтра, в жаркий полдень я вернулся на карнавал с жалобой на поломку моей волшебной вазочки. Начнем с того, что она была бракованная, можно ее заменить?
Я нашел мистера Электрико вне магического шатра и изложил ему свое дело. Он молча кивнул, завернувшись в черную мантию, и завел меня внутрь, где чернорабочие и размалеванная тетка с разгоряченной лоснящейся физиономией резались в карты и сквернословили.
– Будьте любезны, – очень внятно промолвил мистер Электрико со слабым английским акцентом, – не выражайтесь при ребенке.
Снабдив меня новой волшебной вазой, он вышел со мной на прогулку по берегу озера, и мы сидели и говорили о магии и жизни и о том, что называется философией. То есть говорил мистер Электрико, а я слушал или отвечал на его немногочисленные вопросы. Кем я хочу стать, когда вырасту? Чем я собираюсь заняться?
– Я хочу стать магом, – сказал я. – Лучшим на всем белом свете.
Он не высмеял меня. Пожалуй, он оказался первым взрослым, который не поднял на смех мои планы, а затем он сказал мне очень значимую вещь. Он сказал, что встречался со мной раньше, много лет тому назад, что он видел мои глаза, мой взгляд в облике юноши, который умер у него на руках на поле боя во Франции во время Первой мировой войны.
Разумеется, я был глубоко впечатлен и взволнован повествованием мистера Электрико. Я почувствовал себя причастным к более обширному миру, чем тот, который меня окружал. Я ощутил себя бессмертным, одаренным частицей, принадлежавшей кому-то в прошлом. Я ходил встречаться с мистером Электрико каждый день, пока карнавал находился на осеннем озере, а когда он уехал, то дал мне свой адрес. Он сказал мне, что он священник, лишенный сана, и велел мне писать. Излишне говорить, что мои письма остались безответными, но каждый карнавал, посещенный мной за последние девятнадцать лет, напоминает, что нужно поискать мистера Электрико. С тех пор я так и не встретил его, но премного благодарен ему и мистеру Блекстоуну, циркам, карнавалам и магии за чувство живой фантазии, обретенной мною в детстве.
Не то чтобы другие дети не увлекались этими странствующими мирами фантазии, но, оглядываясь назад, я могу с уверенностью сказать, что ни один из моих друзей не бросился в объятия магии и иллюзий с такой же страстной энергией и обожанием, как я. Я донимал маму просьбами поехать в Чикагский театр магии. Я собирал цирковые флаги из пустых витрин. Я напяливал костюм Летучей мыши с большими черными бархатными крыльями, выкроенными из бабушкиной оперной мантии, и висел на октябрьских деревьях, наводя ужас на прохожих. Я сделался гориллой с помощью джутового каната, раскачиваясь между деревьями со своей собственной бандой Тарзанов. Все, что хоть отдаленно напоминало фантазию, было моей добычей.
Старательно, день за днем, целый год я записывал от руки диалоги из радиопередачи «Чанду-Волшебник». Я собирал и до сих пор храню в старом сундуке воскресные и ежедневные выпуски Бака Роджерса, Флэша Гордона, Брика Брэдфорда и Тарзана. Свои первые рассказы в возрасте одиннадцати лет я писал на большущем рулоне оберточной бумаги, который раскручивался по мере развития сюжета. Я диктовал этот материал своему другу Биллу Арно, который писал куда разборчивее, чем я. У Билла имелся ручной фильмоскоп, и каждый вечер, на протяжении многих лет мы отправляли Тома Микса вниз по одному и тому же холму в погоню за злодеями или же (моя идея) прокручивали диафильм в обратном направлении, и тогда уже злодеи, задом наперед, преследовали Тома Микса, а он возмущался, заглатываемый обратно по холмам некоей непреодолимой невидимой силой.
Именно эти истоки и Хэллоуин, озеро, карнавалы, маги-волшебники моего родного города подпитывали почти все рассказы в моей первой книге «Темный карнавал».
Делая первые шаги на литературном поприще, я так увлекался технической стороной ремесла, что мои ранние рассказы были провальными с эмоциональной и качественной точки зрения. Моим первым рассказом для журнала «Weird Tales» стало неудачное повествование под названием «Свеча» с предсказуемой кульминацией, с привлечением знакомого сюжета и стандартных персонажей. То же относится к моим первым рассказам для журналов «Planet» и «Thrilling Wonder Stories». И только когда я научился писать на основе собственного опыта и после того, как я задавался вопросом: «А что нового ты можешь сказать на этом поприще?», мои рассказы стали обретать известную степень самобытности. Я полагаю, секрет хорошего сочинительства на любом поприще заключается не в том, чтобы угодить этому поприщу, а в том, чтобы попытаться раскрыть какую-то грань своей личности, которая достаточно отличается, чтобы обогатить это поприще. Следовательно, я не верю в «тенденциозный рассказ», а твердо и решительно верю в «прочувствованный» и «эмоционально пережитой» рассказ. Повесть, в которой я впервые отступил от технических эффектов и забыл о них, зато дал волю своим страстям, называлась «Ветер». Оригинальная версия этого рассказа, хоть и сыроватая, раскрывает, что я, по крайней мере, вступил в контакт с «творческим потоком». Под этим я подразумеваю, что каким-то образом соединил свои чувства с ритмом, естественным и неизбежным для этого рассказа. Рассказ должен быть подобен реке, текущей и никогда не останавливающейся; ваши читатели – пассажиры судна, плывущего вниз по извилистому руслу сквозь постоянно меняющийся пейзаж. Такой «поток» возникает, только когда писатель пишет достаточно долго, чтобы забыть свои опасения, рефлексию и свое ремесло, и позволяет чувствам разнести его сознание вдребезги, если необходимо. Время критического анализа наступает на следующее утро. Автор, отвлекающийся на критический разбор своего труда в процессе работы, запутается. На это хватит времени, когда он будет работать над вторым, третьим или четвертым черновиком.
В последующих рассказах я мысленно возвращался в свое детство в Иллинойсе в поисках новых замыслов в сверхъестественной форме. Такие рассказы, как «Озеро», возникли прямо из детства. В их основе – многие дни, проведенные на пляже в семилетнем возрасте, когда чуть не утонул мой кузен-блондин. «Посланник» – когда у меня был коклюш и я несколько месяцев пролежал в постели и послал свою собаку, чтобы она на своей шерсти принесла мне времена года в виде листьев, пыли, мороза и дождя. «Банка» основана на моем первом знакомстве с маринованным зародышем на карнавальном аттракционе. «Возвращение» основано на феерических вечеринках моей родни во время Хэллоуина… я использовал в рассказе их настоящие имена. Дядюшка Эйнар, например, вполне реальная личность (за вычетом крыльев), проживающая здесь, на побережье, и рассказ «Поиграем в отраву», происхождение которого само собой разумеется. Конечно же, «Ночь» основана на личном опыте, когда мой брат Леонард не вернулся домой однажды вечером, и «Скелет» возник в результате моего визита к доктору в молодые годы, когда я обнаружил таинственный нарост на шее, который оказался тяжелым случаем «обнаруженного горла» и ничем более. «Маленький убийца» тоже частично основан на фактах – я помню несколько событий, произошедших спустя два дня после моего рождения. В самом деле, у меня сохранились яркие воспоминания о бесчисленных днях на протяжении первого и второго года моей жизни. Хотя медицина относится к этому с недоверием, тем не менее так оно и есть. «Верхний сосед» есть в некотором роде похвальное слово моей удивительной бабушке, кулинарные операции которой я наблюдал годами со смешанным чувством восхищения и изумления.
Практически единственное повествование в «Темном карнавале», не основанное на опыте и воспоминаниях моего детства, это рассказ «Следующий» (один из четырех рассказов, написанных по возвращении из Мексики), возникший из жутковатых встреч со стоячими мумиями в Гуанахуато.
От «Темного карнавала» я сделал огромный скачок ко второй книге – «Марсианским хроникам». Мне небезынтересно отметить, что пока я четыре года (с 1943 по 1946 год включительно) писал добротные рассказы потустороннего содержания для журнала «Weird Tales», моя научная фантастика влачила жалкое существование. Только в 1946 году, после завершения и сдачи в набор «Темного карнавала», распрощавшись (со вздохом облегчения) с этой полосой своей жизни, я обратился к совершенно иной сфере деятельности, которая за неимением лучшего термина могла бы называться философской научной фантастикой или даже эмоциональной либо пробуждающей научной фантастикой. То же, что произошло с моими странноватыми рассказами, кажется, случилось (в 1946 году) с моей научной фантастикой. Я наконец нашел то, что искал, – самобытный способ самовыражения на этом поприще. Только когда я начал писать о том, каким в моей душе, в моем представлении будет грядущее, мои рассказы начали оживать.
Я начал писать предварительные наметки к «Марсианским хроникам» в 1944 году, сделал многочисленные заметки и наброски, но только в 1946 году, после встречи с Маргарет Мак-Клюр, которая впоследствии стала моей женой, и после того как я услышал, как она читает мне неисчислимые стихи вечер за вечером на протяжении многих месяцев, «Хроники» снова начали вырисовываться.
Первым написанным рассказом в «Хрониках» был «И по-прежнему лучами серебрит простор луна». Он возник благодаря прогулке с моей невестой однажды майским вечером. Луна светила очень ярко и красиво в тот вечер, и Мэгги прочитала мне стихотворение лорда Байрона, и стихи настолько взбудоражили меня, что я, придя домой, написал первые страницы этого рассказа. «Будет ласковый дождь» и «Земляне» появились таким же образом, после чтения поэзии. Я всегда считал поэзию великой и емкой побудительной силой – не слишком многословной, не слишком обедненной – мысль сжата, запрессована в чистейшую и красивейшую форму.
Так что «Марсианские хроники» произросли из поэзии и моей личной философии, не бог весть какой глубокой или всеобъемлющей, по моему разумению, но она удовлетворяла моим целям. Если в «Темном карнавале» я с некоторым ужасом оглядывался назад, то теперь я испытывал ужас иного характера – глядя в будущее: что там хорошего?
И в этом будущем слышны отголоски мистера Электрико, Блекстоуна, Человека в картинках, масок Хэллоуина, Эдгара Аллана По, которого мне читали в восьмилетнем возрасте, и то тут то там я запоздало и не без удивления нахожу чудесные мертвые марсианские моря мистера Берроуза.
Я чувствую, что по большому счету я никогда не переставал быть магом. Просто я перенес свои методы со сцены на лист бумаги (8,5 11 дюймов), ибо в каждом писателе есть что-то от мага, щедро разбрасывающего свои трюки и творящего чудеса.
Что касается моей очередной книги и той, что последует за ней, то я надеюсь вскоре закончить новую книгу о моем родном городе в Иллинойсе, в 1928 году, не фантастическую, но одухотворенную, я надеюсь, содержащую несколко рассказов о любви, несколько о детях, несколько о стариках, несколько о неподдельном ужасе и несколько о мечтаниях. Эта смена темпа благотворно подействует на меня. Помимо этого, мне предстоит переписать и расширить повесть «Пожарный» для издательства «Даблдей», чтобы включить в книгу с девятью-десятью другими рассказами. Нужно закончить новеллу про Мексику и еще одну о нашем современнике. Этого хватит, чтобы не дать мне заскучать лет пять, а то и больше. Но в одном будьте уверены: однажды вы встретите мистера Электрико или кого-то похожего на него. Не важно, чем я занимаюсь, я вряд ли пролью из своих вен то голубое электричество, или растеряю кроликов из моей шляпы, или вытряхну тузы из своих рукавов. Когда однажды меня уложат для вскрытия, я вовсе не удивлюсь, если в моей грудной клетке найдут карнавальный серпантин и вечно цветущий магический розовый куст.
Улыбки, необъятные, как лето[29]
– Эй!
– …эй!
– Не ждите!
– не ждите!..
– …меня!
Возглас. Озорное эхо. Возглас. Эхо. Потом одни лишь возгласы. Затухающее эхо.
Шелестя хлесткими ветвями кустарника и топая босыми пятками с глухим перестуком опадающих яблок, летние мальчики пустились наутек.
Уильям Смит продолжал бежать не потому, что мог кого-нибудь догнать, а потому, что не мог признаться себе в том, что его ступни медленнее его желаний, а ноги короче его замыслов.
Крича, он нырнул в овраг в самом сердце Гринтауна в поисках дружбы, спрятанной в пустеющих хижинах на деревьях, полоскавших на ветру свои двери-пологи из мешковины. Он обшаривал пещеры, вырытые в сыром грунте, находя лишь кострища, затем лез в ручей, в котором даже раки при его приближении замечали его тень, чуяли его намерения и обращались в бегство в облачках взбаламученного молочного песка.
Уилл остановился у позеленевшего от мха каменного туннеля под улицей Вязов и закричал:
– Ладно, парни! Когда-нибудь я стану старше вас! Тогда… пеняйте на себя!
– …пеняйте на себя! – сказал бездонный колодец.
И Уильям плюхнулся наземь. Каждое лето та же история. Много беготни. И никакого улова. Нигде – ни в джунглях оврага, ни наверху, в городе, – не находилось мальчугана, который бы отбрасывал тень тех же размеров, как он. Ему было шесть, и половине тех, кого он знал, было либо по три-четыре года, а это так мелко, что и не разглядишь, либо по восемь-девять лет, а это так высоко, что там круглый год падал снег. Бегая за девятилетними, он должен был беспокоиться о том, чтобы убежать от четырехлетних. По обе стороны игра удручала. И теперь, сидя на камне, он дал волю слезам.
– Черт! Кому они нужны? Только не мне! Нет! Не мне!
Но потом, из глубин оврага, в полуденном зное, до него долетели звуки, шумы большого переполоха, игр и развлечений. Медленно, не без любопытства, он привстал. Ступая по тенистому берегу ручья, он взобрался на холмик, прополз под кустами и глянул вниз.
Там, на маленькой полянке, посреди оврага, играли мальчики лета.
Они носились кругами, высекая эхо своими голосками, бросались друг на друга, катаясь клубком по земле, кружились в пляске, ловко гарцевали, дергались, затем уносились в заросли. Спустя мгновения приносились вприпрыжку обратно. Казалось, они ошалели от летнего сияния и зноя. Сколько бы они ни старались, они не могли просто жить. Они завелись, и не было конца их заводу, простое существование их не устраивало.
Они не заметили Уильяма, не знали его, как и он, глядя на них, не знал, как их зовут. Но они собрались со всего города. Вот этот, он вспомнил, с улицы Вязов. Тот из обувного магазина на Кленовой. Третий подпирал почтовый ящик, когда Уилл видел его в последний раз перед кинотеатром «Элит» в субботу. Они были безымянны, и… он быстро сосчитал… их было девять! Обалдевших, обезумевших от игры!
И – о чудо из чудес! – они все были одного с ним возраста!
Не глядя по сторонам, он ворвался в их лихорадочную свистопляску. Размахивая палкой, он закричал:
– Эй!
Пляс прервался. Безумства прекратились. Летние мальчишки расцепились, перестав бороться. Все глазели на него. Некоторые заморгали. Некоторые стояли наготове, чтобы в панике бежать. Слишком поздно Уильям осознал свой промах.
Прерывисто дыша, они ждали, что он скажет.
– Можно… – тихо попросил он, – мне с вами поиграть?
Они уставились на него блестящими медово-карими, теплыми очами. Была у них одна общая черта и во время игры, и в этот миг ожидания: белозубые улыбки, застывшие на лицах, необъятные, как само лето.
Уилл зашвырнул палку далеко в глубь оврага.
– Глядите!
Мальчишки, откликнувшись своими голосками, сорвались с места. Послышалась отчаянная возня. Заклубилось большущее облако пыли.
Затем один из летних мальчиков просеменил обратно с палкой во рту, скаля зубы в улыбке, и положил у ног Уильяма.
– Спасибо, – сказал Уилл. – О, спасибо.
А остальные мальчики прибежали, пританцовывая, в ожидании броска. И он посмотрел на них, думая: «Кошки – это девчонки. Я это всегда знал. Кошки – это девчонки. А собаки… Ты только глянь! Собаки – это я и они, собаки, и все лето впереди! И собаки – это мальчишки, а кто же еще».
Мальчишки затявкали. Мальчишки заулыбались.
Он взмахнул палкой.
– Вы – моя команда. Так?
Хвосты завиляли.
– Вы – мои друзья. Так?
Ласковое повизгивание.
– На этом месте каждый день?
Он ощутил влажный язык на запястье.
– Конечно! Повеселимся! Вдесятером! Весь июль и август в придачу. Если сделаете, как я скажу. Кости и коврижки!
Все затрепетали.
– Игры! Кости! Коврижки!
И он метнул палку. И летние мальчуганы побежали, а он опять подумал. Не важно, есть ли у них щенки. Собака – это мальчишка. На всем белом свете не сыщется существа, так похожего на меня, на папу, на дедушку. И он вдруг побежал, повизгивая, потявкивая, вместе с остальными. Он плюхнулся на площадку для танцев, попинав пыльную землю, залез на древесные пни, затем, завопив хором, они рванулись вперед. То он их обгонял, то они его, проносясь по тропинкам оврага на лоне природы.
Под деревянным мостом они замерли, задрав головы.
Над ними, словно Бог во гневе, посверкивая, извилистой молнией промчался поезд и исчез из виду. Его глас повытряс песок из их косточек и умолк.
Они стояли на опустевших рельсах, на которых под солнцем растаяли тыщи смоляных чучел.
Они, все десятеро, стояли, раздумывая, куда бы им направиться. Глаза Уилла слезились от солнечного света, а его летние приятели показывали друг дружке высунутые розовые языки-галстуки.
Над ним возвышался великан.
Уильям покосился на высоченную опору высоковольтной линии, раскинувшую свои горящие синие провода с севера на юг, искрящую электрическим свечением.
Вскарабкавшись на основание опоры, Уильям посмотрел вниз.
Мальчишки исчезли!
Он закричал:
– Эй!
Они ответили:
– Гав!
И тут он их увидел. Они семенили прочь, чтобы погрузиться в необъятное озеро порхающих, как бабочки, теней под огромным деревом, которое манило их под свою сонную крону голоском теплого ветерка. Они уже разлеглись, вытянув ноги во все стороны, на животиках, утопая в зеленых тенях, готовые гавкнуть залпом из своих автоматических глоток.
– В атаку! – Уилл соскользнул с основания опоры.
Мальчишки прекратили купание в тенях, слизнули солнце с губ, оросили телеграфные столбы янтарными водяными бусинами, задрав ногу. Затем бегом марш уже к настоящему озеру, козыряя на ходу.
Там мальчишки плавали, барахтаясь по-собачьи, в тишине. Озеро их по-матерински приголубило. На берегу лежала тайна в шуршании пены, в игре света и цвета, сквозь которые шел Уильям. Потом он с добрыми друзьями растянулся на желтом песке, пекся на солнышке.
Лежа там, Уильям знал наверняка, что это лето – лучшее в его жизни. Такое лето может и не повториться вовсе. Для мальчиков, его приятелей, осчастливленных летом, да, следующее лето и лето после этого пройдет или останется так же, как это, в такой же прохладной водичке, под таким же горячим солнышком. Но у него было предчувствие, подобное туче, что на следующий год, скорее всего, он повзрослеет и другие друзья, возможно, удержат его дома, отгородят от этого прекрасного, беззаботного времяпровождения, когда не наблюдают часов, без начала и без конца, на пустынных пляжах, со своими друзьями, которые не изведали школы, но молча смирились с ней. Мальчуганы лета вечной, длинной вереницей счастливых зверушек, вечных мальчиков-собачек будут бегать по краю света, покуда земля вращается. Он сомневался в том, что представляет себя бегающим с ними вечно. Как бы то ни было, солнце ласково прижимало его к земле.
Затем наконец, пока его друзья салютовали деревьям, Уильям встал, подражая ужимкам своей команды, написал свое имя теплой желтой струйкой на песке.
– Мне жаль девчонок.
Уильям вывел свое имя, закрутив колечком хвостик у буквы «У» и выписав приземистыми холмиками букву «М».
Летние мальчишки затявкали, беззаботно засыпав его влажную подпись песком, а потом все побежали в город этакой каллиграфической бандой.
Остаток дня он посвятил фруктовому мороженому, которым они вместе лакомились на его лужайке.
Затем, после того как солнце перевалило за крышу дома, он поднялся по ступенькам на крыльцо. Мальчишки, независимые волонтеры, экскурсанты-бродяги, остались стоять на лужайке нестройной стайкой.
– Это мой дом, – сказал Уильям.
Хоровое тявканье.
– Если не сможете найти дорогу сюда, встречаемся в овраге. Ладно? Завтра повторим!
Все завиляли хвостами.
Стоя в дверях своего дома, умиротворенный Уильям ощутил легкую ношу подвешенных на одной руке теннисок, а на другой – свою жизнь, которая ничего не весила на его ладони, не напрягала кости, не давила на изгиб пальца. Он знал, что от него пахнет псиной. Но потом они запахли, как мальчики.
– Продолжайте! До встречи!
Воображаемый кролик проскакал по лужайке в ста ярдах. В неистовом притворстве вся команда убежала, буйно и необузданно.
– Завтра! – крикнул Уильям.
И после-после-завтра.
Ну и ну! Думал Уильям. Они мои друзья. Здорово!
Он смотрел на их улыбки, необъятные, как лето, тускнеющие под сенью деревьев.
Затем, держа свою улыбку, с такой же легкостью, как тенниски в одной руке, и жизнь в другой, он отнес свое счастье в кладовку, где, разборчиво выбирая, вознаградил его подарками.
Вино из одуванчиков
Сценарий Рэя Брэдбери
Предрассветный час.
Камера блуждает по Гринтауну, штат Иллинойс.
Камера осматривает большую «Иглу Клеопатры» – обелиск в память о погибших на Гражданской войне.
Камера видит пушки по четырем углам лужайки вокруг монумента. Слышен отдаленный гул сотен орудий.
Камера снова обращена на монумент, и мы слышим голоса политиков из прошлого, ораторствующих по бесчисленным дням Памяти и Независимости об отваге павших.
Камера повернута вверх, на высокую башню над муниципалитетом и зданием суда, на часы, которые внезапно ускоряют ход, издавая еле слышные отзвуки прошлого, тысячекратное тиканье, тысячекратный полночный бой часов, все расплывается, когда ветер ранним утром колышет деревья.