Империй. Люструм. Диктатор Харрис Роберт
После того как юноша ушел, Цицерон сказал мне:
– Этот молодой человек ищет возможности проверить свои убеждения на прочность так же рьяно, как пьяный в кабачке нарывается на драку.
Как бы то ни было, Катон разрешил Цицерону вести переговоры со Сципионом от его имени, и мой хозяин радовался как ребенок, получив возможность как следует изучить аристократическое сословие. Ни у кого в Риме не было такой родословной, как у Квинта Цецилия Метелла Пия Корнелия Сципиона Назики.
«Назика» означает «острый нос», и этот парень действительно умел держать нос по ветру, поскольку был не только родным сыном Сципиона, но и приемным сыном Метелла Пия, великого понтифика и главы рода Метеллов. Отец и его приемный сын лишь недавно вернулись из Испании и пребывали в огромном поместье Пия возле Тибура. Они намеревались появиться в городе в двадцать девятый день декабря, сопровождая Помпея на триумфальной церемонии. Цицерон решил встретиться с Назикой на следующий день после этого.
Наконец двадцать девятое декабря настало, и что это был за день! Рим не видывал таких торжеств со времен Суллы. Стоя возле Триумфальных ворот, я наблюдал за происходящим: казалось, что вдоль Священной дороги выстроился весь город.
Первыми через Триумфальную арку с Марсова поля вошли сенаторы, все до единого, включая Цицерона. Во главе их шли консулы и другие магистраты. Затем показались трубачи, бившие в фанфары, а следом за ними – носилки и повозки, на которых лежали захваченные в Испании трофеи: золото и серебро в монетах и слитках, оружие, статуи, картины, вазы, мебель, самоцветы, шпалеры, а еще – деревянные макеты городов, которые покорил и разграбил Помпей. Над каждым из них был плакат с названием города и именами его известных жителей, убитых Помпеем. После этого медленно прошли огромные белые жертвенные быки с позолоченными рогами, украшенные лентами и гирляндами из цветов. Их вели жрецы и юноши. Следом за быками тяжело прошествовали слоны – это животное было символом рода Метеллов. За ними проехали запряженные буйволами повозки с клетками, в которых рычали и бросались на железные прутья дикие звери с гор Испании. Затем настала очередь оружия и знамен разбитых повстанцев, и наконец, закованные в цепи, появились и они сами – поверженные сторонники Сертория и Перперны. Послы, представляющие союзников Рима, пронесли регалии и богатые подношения, а после них через Триумфальную арку прошли двенадцать ликторов императора. Их фасции[13] были увиты лаврами.
И вот под крики толпы под сводами арки появилась бочкообразная, отделанная драгоценными каменьями и запряженная четверкой белоснежных коней императорская колесница, в которой стоял сам Помпей. На нем были украшенная цветами туника и тога с золотой вышивкой. В правой руке он держал лавровую ветвь, а в левой – скипетр из слоновой кости с изображением орла. Чело триумфатора покрывал венок из дельфийского лавра, а его мужественное лицо было выкрашено красной краской. В этот день он воистину являлся воплощением Юпитера. Рядом с Помпеем стоял его восьмилетний сын, златовласый Гней, а позади – раб, который через равные промежутки времени шептал ему на ухо: «Помни, ты всего лишь человек!»
Позади колесницы императора на черном боевом коне ехал старый Метелл Пий с повязкой на ноге – память о ране, полученной в битве. Рядом с ним был Сципион, красивый молодой человек двадцати четырех лет. «Неудивительно, что Лепида предпочла его Катону!» – подумал я. Следом за этими двумя ехали начальники легионов, включая Авла Габиния, а потом – всадники и конники, доспехи которых матово поблескивали под тусклым декабрьским солнцем. И наконец наступил черед пехоты – легионов Помпея, маршировавших в полном боевом облачении. От поступи тысяч опаленных солнцем ветеранов, казалось, дрожала земля. Они во всю глотку орали: «Io Triumphe!» – возглас, которым приветствуют триумфатора, – распевали гимны богам и малопристойные песни, в которых грубо высмеивался их главноначальствующий. В такой день все это разрешалось, чтобы умерить гордость триумфатора и не раздражать богов.
Грандиозное шествие продолжалось несколько часов. От Марсова поля процессия прошла через Триумфальную арку, Фламиниев цирк и Большой цирк, вокруг Палатина и по Священной улице – на Капитолий, к храму Юпитера Сильнейшего и Величайшего. Поднявшись по его ступеням, Помпей заколол жертвенных животных. Самых знатных пленников тем временем отвели в Карцер и задушили. Для этого дня нельзя было придумать ничего лучше: закончился военный империй победителя, а вместе с ним – жизни побежденных.
Я слышал рев толпы со стороны храма Юпитера, но не пошел туда и остался у Триумфальных ворот, желая посмотреть, как Красс пожалует за полагающимися ему овациями. Он постарался извлечь из своей части торжества все возможное, величаво шествуя рядом со своим сыном. Но, несмотря на все усилия его доверенных лиц, которые отчаянно пытались подогреть толпу, это было довольно жалкое зрелище по сравнению с пышной процессией Помпея. В душе Красс наверняка негодовал, пробираясь между кучами лошадиного и слоновьего дерьма, которые остались после шествия его коллеги-консула. У него и пленников-то было совсем мало – большую их часть он, поторопившись, неосмотрительно распял на Аппиевой дороге.
На следующий день мы отправились в дом Сципиона. Цицерон велел мне захватить коробку для документов. Это был его излюбленный прием, с помощью которого нередко удавалось запугать противника. Никаких улик, свидетельств и документов против Сципиона у нас не было, поэтому я без разбора накидал в коробку старые, никчемные свитки.
Дом Сципиона находился на Священной дороге, где располагалось также множество лавок. Однако это не были обычные лавки: здесь продавались редчайшие драгоценности, разложенные на прилавках под толстыми решетками. Нашего прихода ожидали – Цицерон загодя отправил Сципиону уведомление, – и слуга незамедлительно провел нас в атриум. Дом называли одним из чудес Рима, и он действительно был им – даже в те времена. Сципион мог проследить своих предков до одиннадцатого колена, причем девять поколений его рода произвели на свет консулов. На стенах рядами висели восковые маски[14] Сципионов, причем некоторым, потемневшим от дыма и сажи, было по несколько сотен лет, и от них исходил слабый, сухой аромат пыли и благовоний – запах самой древности. Впоследствии, когда Пий усыновил Сципиона, в атриуме появилось еще шесть консульских масок.
Цицерон ходил вдоль стен, читая надписи под каждой из них. Самой старой исполнилось триста двадцать пять лет. Естественно, это была маска победителя Ганнибала, Сципиона Африканского, перед которым Цицерон благоговел, поэтому он долго рассматривал ее. То было благородное, чуткое лицо – гладкое, без морщин, какое-то неземное. Маска выглядела образом души, а не существа из плоти и крови.
– И этого человека, конечно же, погубил прапрадед нашего нынешнего клиента, – сказал Цицерон. – В жилах Катона течет не кровь, а упрямство, причем упрямство, растянувшееся на века.
Вернулся слуга, и мы проследовали за ним в таблинум. Молодой Сципион возлежал на ложе в окружении десятков ценнейших предметов: статуй, бюстов, свернутых ковров и других вещей. Помещение напоминало погребальную камеру восточного монарха. Когда вошел Цицерон, он не потрудился встать, одним этим нанеся оскорбление сенатору, и даже не предложил гостю сесть. Тягучим голосом, не меняя позы, юный Сципион осведомился о цели его посещения.
Цицерон не замедлил удовлетворить его любопытство, вежливо, но твердо сообщив, что дело Катона кажется ему беспроигрышным, ведь тот не только обручен с юной дамой, но и является ее опекуном. Он указал на коробку для свитков, которую я, словно мальчик на побегушках, держал перед собой, и стал перечислять похожие случаи из прошлого. В заключение он сказал, что Катон намерен вынести это дело на рассмотрение суда по имущественным преступлениям, а заодно потребовать, чтобы юной даме запретили поддерживать любые отношения с лицами, имеющими хоть какое-то отношение ко всему этому. По словам Цицерона, Сципион мог избежать всенародного позора, только отказавшись от своих притязаний на девицу.
– Он, видно, тронутый? – апатично спросил Сципион и откинулся на своем ложе, заложив руки под голову и улыбаясь расписному потолку.
– Это твой единственный ответ?
– Нет, – ответил Сципион. – Вот мой единственный ответ. Лепида!
Из-за переносной ширмы появилась застенчивая девушка – видимо, она была там все это время, – легко прошла через комнату, остановилась у ложа Сципиона и взяла его за руку.
– Это моя жена. Мы поженились вчера вечером. Ты видишь здесь свадебные подарки от наших друзей. Помпей Великий пришел на нашу свадьбу после жертвоприношений и стал свидетелем.
– Даже если бы свидетелем на вашей свадьбе был сам Юпитер, – едко возразил Цицерон, – это не сделало бы церемонию законной. – Плечи его слегка опустились, и стало ясно, что боевой дух покидает его. Как говорят законники, богатство – это девять десятых успеха в любом судебном деле. У Сципиона было не только богатство, но и, по-видимому, горячая поддержка со стороны молодой супруги. – Что ж, – проговорил Цицерон, рассматривая свадебные подарки, – в таком случае позвольте мне поздравить вас обоих. Если не от имени моего клиента, то хотя бы от своего. Постараюсь тоже сделать вам подарок – убедить Катона примириться с действительностью.
– Это стало бы самым дорогим подарком из всех, которые я когда-либо получал, – ответил Сципион.
– Мой двоюродный брат, в сущности, очень добрый человек, – сказала Лепида. – Передайте ему от меня самые лучшие пожелания. Я уверена, что однажды мы с ним помиримся.
– Непременно, – пообещал Цицерон с вежливым поклоном, повернулся и уже собрался было уходить, как вдруг резко остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду. – Дивная вещь! – воскликнул он. – Настоящее чудо!
Взгляд его был устремлен на бронзовую статую обнаженного Аполлона размером примерно в половину человеческого роста. Греческий бог играл на лире, воплощая в себе утонченность и красоту. Казалось, он только что танцевал и вдруг застыл, не успев закончить какое-то изящное движение. Создатель статуи работал с изумительной, поистине ювелирной точностью; можно было рассмотреть каждый волосок на его голове. На бедре маленькими серебряными буквами было выложено имя ваятеля: Мирон.
– Ах это? – безразличным тоном откликнулся Сципион. – Эта статуя была подарена какому-то храму одним из моих прославленных предков, Сципионом Африканским. А что, она тебе известна?
– Если я не ошибаюсь, это статуя из храма Эскулапа в Агригенте.
– Точно, теперь я вспомнил, – подтвердил Сципион. – Это в Сицилии. Веррес отобрал ее у жрецов и подарил мне вчера вечером.
Так Цицерон узнал о том, что Веррес вернулся в Рим и уже раскидывает по городу свои щупальца, подкупая всех подряд.
– Тварь! – сжимая и разжимая кулаки, восклицал Цицерон, когда мы вышли на улицу. – Тварь! Тварь! Тварь!
У него были все основания беспокоиться. Если Веррес подарил юному Сципиону статую работы Мирона, можно было только догадываться, какие взятки он всучил Гортензию, братьям Метеллам и другим своим влиятельным союзникам в сенате. А ведь как раз им предстояло заседать в суде, если бы суд вообще состоялся.
Вторым ударом для Цицерона стало известие о том, что помимо Верреса и виднейших представителей знати на свадьбе Сципиона присутствовал сам Помпей. Он всегда был тесно связан с Сицилией. Еще будучи молодым полководцем, он наводил на острове порядок и даже провел одну ночь в доме Стения. Не то чтобы Цицерон надеялся на поддержку императора – нет, он уже получил наглядный урок, – но он рассчитывал на его благожелательное невмешательство. Теперь же вырисовывалась пугающая картина: если Цицерон не оставит своего намерения привлечь Верреса к суду, он столкнется с сопротивлением почти всех влиятельных сообществ Рима.
Однако у нас не было времени взвешивать все это. Катон настаивал на том, чтобы Цицерон немедленно сообщил ему об итогах переговоров. Он ожидал нас в доме своей двоюродной сестры Сервилии, который стоял там же, на Священной дороге, недалеко от жилища Сципиона.
Когда мы вошли, навстречу нам из атриума выбежали три девочки, самой старшей из которых было не больше пяти лет, а следом за ними вышла их мать. Полагаю, в тот день Цицерон впервые встретился с Сервилией, которой впоследствии предстояло стать самой влиятельной из римских матрон. Пятью годами старше Катона, почти тридцатилетняя, она была весьма привлекательной, хотя и не красавицей. От первого мужа, Марка Брута, она родила сына еще в пятнадцатилетнем возрасте, а от второго, слабого и ничтожного Юния Силана, произвела на свет этих трех девочек, одну за другой.
Цицерон приветствовал их, ничем не выдав своих тяжелых забот, и под пристальным взглядом матери заговорил с девочками как с равными. Сервилия требовала от дочерей встречать каждого гостя, чтобы с юных лет перенимать привычки взрослых и учиться у них. Она возлагала на них большие надежды и хотела, чтобы девочки росли умными и раскрепощенными.
Вскоре появилась нянька и увела малышек, а Сервилия пригласила нас в таблинум. Там мы нашли Катона в обществе Антипатра Тирского, известного стоика, который чуть ли не постоянно находился при нем. При известии о замужестве Лепиды Катон повел себя именно так, как мы ожидали: принялся метаться и изрыгать проклятия. Я вспомнил еще одно едкое замечание Цицерона: Катон – образцовый стоик, пока все в порядке.
– Угомонись, Катон, – попыталась вразумить брата Сервилия, переждав первую волну брани. – Здесь все кончено, надо смириться. Ты не любил ее, ты вообще не знаешь, что такое любовь. Ее деньги тебе не нужны – у тебя хватает своих. Она просто чувствительная дурочка. Ты найдешь себе сотню таких.
– Она просила передать тебе наилучшие пожелания, – проговорил Цицерон, вызвав новый поток ругани.
– Я этого так не оставлю! – вопил Катон.
– Еще как оставишь! – отрезала Сервилия и повернулась к Антипатру, который явно перетрусил. – Объясни ему, философ. Мой брат считает, что великие убеждения, которых он придерживается, измыслены его разумом. На самом же деле это не более чем движения чувств, порожденных разглагольствованиями лжефилософов. – Затем она вновь обратилась к Цицерону: – Видите ли, сенатор, если бы он знал, как обходиться с женщинами, то понял бы, как глупо выглядит. Но ты ведь еще не возлежал ни с одной, не так ли, Катон?
Цицерон выглядел смущенным. Благопристойные всадники обычно не обсуждали то, что связано с плотскими отношениями, и они не привыкли к развязности аристократов.
– Я считаю, что это ослабляет мужскую сущность и мыслительные способности, – надувшись, пробормотал Катон, чем вызвал у сестры взрыв неудержимого хохота. Лицо Катона покраснело еще сильнее, чем у Помпея в день триумфа. Он выскочил из комнаты, таща за собой стоика.
– Приношу извинения, – сказала Сервилия, поворачиваясь к Цицерону. – Иногда мне начинает казаться, что он – умственно отсталый. Зато если он что-нибудь решил, то будет стоять на своем. Согласитесь, это достойно уважения. Он высоко оценил вашу речь о Верресе, произнесенную перед трибунами. По его мнению, вы можете быть очень опасным человеком. Нам нужно будет встретиться снова. – На прощание Сервилия протянула Цицерону руку, которую тот взял и, на мой взгляд, не выпускал дольше, чем того требовали приличия. – Вы примете совет от женщины?
– От вас? – спросил Цицерон, отпуская ее руку. – С радостью.
– Мой брат Ципион – родной брат – помолвлен с дочерью Гортензия. По его словам, Гортензий на днях говорил о вас. Он думает, что вы намерены выдвинуть обвинения против Верреса, и знает, как сорвать ваши замыслы. Больше мне ничего не известно.
– А если предположить, что это правда и я действительно вынашиваю такие замыслы, – с улыбкой спросил Цицерон, – что вы посоветуете?
– Очень просто, – более чем серьезно ответила Сервилия. – Откажитесь от них.
После посещения Сципиона и разговора с Сервилией Цицерон не опустил руки: он понял, что нужно действовать быстрее. В первый день января 684 года с основания Рима Помпей и Красс вступили в должности консулов. Я проводил Цицерона на Капитолий, где проходила церемония. Сам я, вместе с остальными зрителями, стоял в дальней части портика. Перестройка храма Юпитера, проводимая под надзором Катула, уже близилась к завершению. В свете холодного январского солнца тускло отсвечивали новые мраморные колонны, привезенные с горы Олимп, и кровля, покрытая позолоченными медными листами. Как водится, на жертвенных кострах жгли шафран. Желтые языки и треск пламени, в котором горела благовонная трава, ее запах, благословенная прозрачность зимнего воздуха, золотые алтари, белые, с пурпурной полосой, тоги сенаторов – все это произвело на меня незабываемое впечатление. Там был и Веррес, хотя я не разглядел его в толпе. Позже Цицерон сказал, что негодяй стоял рядом с Гортензием: оба поглядывали на него и над чем-то смеялись.
После этого мы несколько дней не могли ничего предпринять. Сенаторы выслушали неуклюжую речь Помпея, нога которого никогда прежде не переступала порог курии. Рассказывают, что он выглядел довольно нелепо, поскольку, не зная правил, постоянно сверялся со шпаргалкой, написанной для него знаменитым ученым Варроном, который служил под его началом в Испании.
Первым, как водится, слово получил Катул, и его речь сразу же стали называть исторической. Хитрый лис признал что, хотя лично он – против, следует возвратить власть трибунам, и если аристократами недовольны, в этом виноваты они сами. «Видел бы ты, как вытянулись рожи Гортензия и Верреса при этих словах!» – рассказывал мне впоследствии Цицерон.
Затем, по древнему обычаю, новоиспеченные консулы поднялись на Альбанскую гору, чтобы председательствовать на латинском празднестве, которое продолжалось четыре дня. Еще два дня шли разные обряды, и суды были закрыты. Лишь через две недели Цицерон сумел наконец предпринять атаку на противника.
В то утро, когда Цицерон собирался принародно сделать свое главное заявление, три сицилийца – Стений, Гераклий и Эпикрат – впервые за последние полгода пришли в наш дом открыто. Все трое, а также Квинт и Луций, стали вместе с Цицероном спускаться по склону холма, направляясь к форуму. В свите Цицерона были и представители триб, в основном Корнельской и Эсквилинской, которые оказывали ему особенно горячую поддержку. Многие зеваки окликали Цицерона, когда мы проходили мимо, спрашивая, куда он идет с тремя друзьями странного вида, и Цицерон весело предлагал им отправиться с нами и выяснить все это самим, обещая, что они не пожалеют. Мой хозяин всегда любил большие скопления народа и на сей раз сделал все, чтобы прийти в сопровождении целой толпы.
В те дни суд по имущественным преступлениям располагался перед храмом Кастора и Поллукса, на стороне форума, противоположной той, где стояло здание сената. Его новым претором был Ацилий Глабрион, о котором знали только то, что, как ни странно, он был чрезвычайно близок к Помпею. Я неспроста говорю «как ни странно». Еще в молодости он по настоянию Суллы развелся с женой, хотя та была на сносях, и дал согласие на ее брак с Помпеем. Вскоре несчастная Эмилия, уже перебравшись к Помпею, подарила жизнь мальчику, но сама умерла при родах. После этого Помпей вернул малыша его родному отцу. Сейчас сыну Глабриона было двенадцать, он стал главной отрадой в жизни отца. Этот странный случай, к удивлению многих, сделал двух мужчин не врагами, а друзьями. Цицерон долго размышлял, пойдет ли это обстоятельство на пользу нашему делу, но так ничего и не решил.
Курульное кресло Глабриона уже ожидало его – знак того, что суд готов приступить к работе. День выдался очень холодным: я хорошо помню, что на руках Глабриона были рукавицы, а возле него стояла жаровня с пылающими угольями. Он сидел на деревянном возвышении – трибунале, установленном перед храмом, примерно на середине широкой лестницы. Вокруг располагались скамьи для судей, обвинителей, защитников, заступников и обвиняемого. Ликторы Глабриона с фасциями на плече переминались с ноги на ногу позади претора, пытаясь согреться. Это было очень людное место, – помимо суда, храм приютил также пробирную палату, где торговцы проверяли точность своих весов и гирь.
Глабрион удивился при виде Цицерона, окруженного толпой. Многие прохожие также останавливались и присоединялись к этому сборищу, желая выяснить, что будет дальше. Претор махнул ликторам, веля пропустить сенатора к возвышению, на котором располагался суд. Открыв коробку с документами и протянув своему хозяину postulatio, как называлась тогда подаваемая в суд жалоба, я увидел в его глазах тревогу, смешанную с облегчением оттого, что долгому ожиданию подошел конец. Цицерон поднялся по ступеням и обратился к собравшимся.
– Граждане! – заговорил он. – Сегодня я пришел сюда, чтобы послужить римскому народу! Я хочу заявить, что намерен искать должности римского эдила. Принять это решение меня побудило не стремление к личной славе, а правила нашей республики, которые требуют от честных людей вставать на защиту справедливости. Вы все знаете меня. Вам известны мои убеждения. Вы знаете, что я долгое время присматривался кое к кому из аристократов, заседающих в сенате. – (По толпе пробежал одобрительный гул.) – Именно поэтому я подаю в суд жалобу – postulatio, как называем ее мы, законники. Я намерен привлечь к суду Гая Верреса за злодеяния и злоупотребления, совершенные им в то время, когда он выполнял обязанности наместника в Сицилии. – Цицерон помахал папирусом над головой, чем заслужил одобрительные выкрики. – Если этого человека признают виновным, он возвращает украденное, утрачивает все гражданские права и оказывается перед выбором между смертью и изгнанием. Я знаю, что он будет сражаться. Я знаю, что схватка будет долгой и тяжелой и что, вступая в нее, я рискую всем – должностью, которую рассчитываю занять, надеждами на будущее, добрым именем, которое приобрел еще в молодости и охранял как зеницу ока. Но я готов пойти на это, поскольку уверен, что правое дело должно восторжествовать.
Закончив говорить, Цицерон развернулся, поднялся еще на несколько ступеней, отделявших его от ошеломленного Глабриона, и вручил претору жалобу. Тот пробежал бумагу глазами, передал ее одному из своих письмоводителей. Затем он пожал Цицерону руку, и на этом все закончилось. Толпа начала расходиться, и нам оставалось лишь вернуться домой.
Если Цицерон думал, что его речь произведет ошеломляющее впечатление, то он просчитался. В то время в Риме ежегодно избиралось около пяти десятков магистратов, и все время кто-нибудь публично объявлял о своем намерении занять ту или иную должность. Сообщение Цицерона почти никого не впечатлило. Что касается его жалобы, то прошел почти год с того дня, когда, выступая в сенате, он впервые обрушился на Верреса, а у народа, как часто говорил сам Цицерон, короткая память, и все уже успели позабыть о мерзавце, правившем Сицилией. По дороге домой я видел, что Цицерон испытывает сильнейшее разочарование, и даже Луций, всегда умевший развеселить моего хозяина, в тот день не смог развеять его мрачное настроение.
Когда мы пришли домой, Квинт и Луций попытались отвлечь его от тяжелых мыслей, со смехом рассказывая, как поведут себя Веррес и Гортензий, узнав об обвинениях Цицерона. Вот с форума, запыхавшись, возвращается раб и сообщает хозяину о случившемся. Веррес становится бледным как полотно, и они срочно собираются на совещание. Однако Цицерон не принимал участия в разговоре, оставаясь мрачным и задумчивым. Видимо, он размышлял о совете Сервилии и вспоминал, как пересмеивались, глядя на него, Гортензий и Веррес в день вступления в должность.
– Они знали о том, что готовится, – мрачно обронил он, – и у них есть какой-то замысел. Вот только какой? В чем дело? Может, они полагают, что имеющиеся у нас улики недостаточно сильны? Или Глабрион уже за них? Что у них на уме?
Ответом на все эти вопросы стало предписание суда, доставленного Цицерону наутро одним из ликторов Глабриона. Цицерон сломал печать, развернул свиток и, пробежав его глазами, тихо ахнул.
– Что там? – полюбопытствовал Луций.
– В суд поступила вторая жалоба на Верреса.
– Это невозможно! – воскликнул Квинт. – Кому еще такое придет в голову?
– Сенатору, – ответил Цицерон, вчитываясь в текст. – Цецилию Нигеру.
– Я знаю его, – проговорил Стений. – Он был квестором Верреса за год до того, как мне пришлось бежать с острова. Поговаривали, что они с наместником не поделили деньги.
– Гортензий сообщил суду, что Веррес не возражает против иска со стороны Цецилия, ибо тот требует «справедливого возмещения убытков», в то время как я стремлюсь к «славе дурного рода».
Мы уныло переглянулись. Похоже, месяцы кропотливой работы пошли насмарку.
– Умно, – с мрачным выражением проговорил Цицерон. – Наверняка это придумал Гортензий. Хитрец! Думаю, он постарается развалить дело, чтобы оно не дошло до суда. Я и предположить не мог, что он попытается ответить на одно обвинение другим.
– Но это невозможно! – взорвался Квинт. – Римское правосудие – самое честное в мире!
– Мой дорогой Квинт, – заговорил Цицерон с таким убийственным сарказмом, что я невольно моргнул, – где ты наслушался подобных глупостей? Неужели ты думаешь, что Гортензий сумел бы стать первым римским защитником, если бы в последние двадцать лет был честен? Взгляни на эту повестку. Меня вызывают завтра утром в суд, где мне придется убедительно объяснить, почему обвинения против Верреса должен выдвигать именно я, а не Цецилий. Я буду доказывать Глабриону и другим членам суда законность и обоснованность своего иска. А в суде, напомню, заседают тридцать два сенатора, многие из которых – уж будь уверен! – совсем недавно получили от Верреса ценные подарки из бронзы или мрамора.
– Но ведь жертвы – мы, сицилийцы! – возмутился Стений. – Значит, нам и решать, кого выбрать защитником!
– Совсем не обязательно. Обвинителя назначает суд. Ваше мнение ценно для него, но не является решающим.
– Значит, мы проиграли? – с отчаянием в голосе спросил Квинт.
– Нет, мы еще не проиграли, – твердо ответил Цицерон, и я увидел в его взгляде прежнюю решимость: ничто так не поднимало в нем боевой дух так, как мысль о том, что он может проиграть Гортензию. – И даже если нам суждено проиграть, мы не сдадимся без боя. Я сейчас же начну готовить речь, а ты, Квинт, собирай народ, побольше народа. Посети всех, кому мы хотя бы однажды помогли. Повторяй, что римское правосудие – самое честное в мире. Может, кто-нибудь в это поверит, и ты убедишь пару сенаторов сопровождать меня завтра на форум. Когда я завтра выступлю в суде, у Глабриона должно возникнуть ощущение, что на него смотрит весь Рим.
Никто не вправе заявить, что сведущ в государственных делах, если не работал целую ночь над речью, с которой должен выступать на следующий день. Весь мир уже спит, а оратор меряет шагами освещенную единственной лампой комнату, придумывает и тут же – один за другим – отбрасывает доводы. На полу валяются папирусы с черновиками вступления, основной части и заключения. Наконец измученный ум отказывается работать, голова превращается в жестяное ведро, наполненное бессвязными нелепицами. Обычно это случается через час или два после полуночи, и тогда хочется лишь одного: плюнуть на все, задуть лампу, забраться под одеяло и не выходить из дома. Немного позже при мысли об унижении, которым чревато подобное малодушие, мозг вновь принимается за работу, разрозненные части чудесным образом соединяются друг с другом, и речь готова. Второразрядный оратор сразу же ложится спать, Цицерон бодрствует и заучивает речь наизусть.
Подкрепившись фруктами, сыром и толикой разбавленного вина, Цицерон отпустил меня, но сам – я уверен – не прилег ни на минуту. На рассвете он ополоснулся ледяной водой, чтобы привести себя в чувство, и оделся с большим тщанием. Когда за несколько минут до выхода из дома я поднялся к нему, он напомнил мне атлета, который перед поединком за главную награду разминается, поводя плечами и перекатываясь с пяток на носки.
Квинт выполнил поручение Цицерона на славу, и, когда мы вышли, нас приветствовала шумная, заполнившая всю улицу толпа людей, пришедших поддержать его. Помимо рядовых римлян, пришли даже три или четыре сенатора, имевшие на Сицилии свои интересы. Помнится, среди них были неразговорчивый Гней Марцеллин, добродетельный Кальпурний Пизон Фруги, который был претором в тот же год, что и Веррес, и считал его презренным негодяем, а также по крайней мере один из представителей рода Марцеллов, исконных патронов острова.
Цицерон помахал собравшимся с порога, поднял на руки Туллию, запечатлел на ее щеке звучный поцелуй, показал девочку своим приверженцам и отдал ее матери. Что касается жены, то он предпочитал не выказывать свои чувства к ней на людях. Затем Квинт, Луций и я проложили для него проход, и он торжественно отправился в путь, окруженный десятками людей.
Я хотел пожелать ему удачи, но Цицерон, как всегда случалось перед важной речью, был недоступен. Он смотрел на людей и не видел их. Он был сосредоточен на предстоящем выступлении и весь ушел в свои переживания, примеривая на себя роль одинокого борца за справедливость, готового встать на борьбу с беззаконием и мздоимством с помощью своего единственного оружия – слова.
Шествие получилось пышным, толпа неудержимо разрасталась, и, когда мы подошли к храму Кастора и Поллукса, «свита» Цицерона уже составляла две, а то и три сотни человек. Глабрион уже восседал на своем месте, между огромными колоннами храма, там же были и другие члены суда, среди которых я зловеще маячил сам Катул. Гортензий, сидя на скамье для почетных гостей, с беспечным видом разглядывал свои идеально ухоженные ногти и был безмятежен, как летнее утро. Рядом с ним, чувствуя себя так же непринужденно, расположился мужчина сорока с небольшим лет, с рыжими щетинистыми волосами и веснушчатым лицом. Гай Веррес. Я с любопытством рассматривал чудовище, занимавшее наши мысли в течение столь долгого времени. Он выглядел совершенно обычным человеком и напоминал скорее лиса, нежели борова.
Для двух обвинителей-соперников были приготовлены стулья, и Цецилий уже сидел на одном из них. Когда подошел Цицерон, он опустил голову и стал беспокойно рыться в записях, лежавших у него на коленях. Суд призвал присутствующих к молчанию, и Глабрион объявил, что, поскольку Цицерон первым подал жалобу, выступать он тоже будет первым. Для нас это было невыгодно, но возражать не приходилось. Равнодушно пожав плечами, Цицерон встал, дождался, пока не настанет полная тишина, и заговорил – медленно, как всегда.
Люди, сказал он, вероятно, будут удивлены, увидев его в столь непривычной роли: он еще никогда не выступал как обвинитель. Ему и самому претит это занятие, и в частных беседах он советовал сицилийцам передать дело Цецилию. (Услышав это, я едва не поперхнулся.) Но если говорить откровенно, продолжал Цицерон, он взялся за это не только из-за сицилийцев.
– То, что я делаю, я делаю лишь во имя блага своей страны.
Затем он неспешно подошел к тому месту, где сидел Веррес, и, торжественно подняв руку, указал на него:
– Вот сидит чудовище в человеческом обличье, воплощение жадности, бесстыдства и злобы. Если я привлеку его к суду, кто обвинит меня? Скажите мне, во имя всего святого, могу ли я оказать своей стране лучшую услугу?
Веррес не только не испугался, а, наоборот, поглядел на Цицерона, вызывающе ухмыльнулся и покачал головой. Цицерон осуждающе смотрел на него в течение нескольких секунд, а затем повернулся лицом к суду:
– Я обвиняю Гая Верреса в том, что за три года он опустошил провинцию Сицилия: обворовал дома ее жителей, разграбил ее храмы. Если бы Сицилия могла говорить единым голосом, она сказала бы: «Ты, Гай Веррес, украл все золото, серебро, все прекрасные творения, которые находились в моих городах, домах и храмах, и поэтому я предъявляю тебе иск на миллион сестерциев!» Вот какие слова произнесла бы Сицилия. Но она не умеет говорить и выбрала меня, чтобы я отстоял справедливость от ее имени. Как дерзко ты поступил, – он наконец повернулся к Цецилию, – решив, будто можешь взять это дело, хотя они, – Цицерон широким жестом указал на трех сицилийцев, – ясно дали понять, что хотят видеть обвинителем именно меня!
Цицерон подошел к Цецилию, встал позади него и издал вздох, исполненный глубокой печали.
– Я обращаюсь к тебе по-дружески. – Он похлопал Цецилия по плечу, отчего тот дернулся и обернулся, чтобы видеть своего противника. Вышло так неуклюже, что из толпы зрителей послышался громкий смех. – Я искренне советую тебе прислушаться к самому себе. Соберись. Задумайся о том, кто ты такой и на что ты способен. Этот суд обещает стать очень суровым и болезненным испытанием. Готов ли ты пройти его? Достанет ли тебе ума и сил, чтобы вынести это бремя? Даже если бы ты был одарен от рождения и получил достойное образование, мог бы ты надеяться на то, что выдержишь такое нечеловеческое напряжение? Мы выясним это нынче утром. Если ты сможешь дать ответ на эти мои слова, если ты отыщешь хотя бы одно выражение, которого нет в сборнике отрывков из чужих речей, полученном тобой от школьного учителя, ты можешь надеяться на успех.
Цицерон вышел на середину и теперь обращался не только к судьям, но и ко всем собравшимся на форуме:
– Вы имеете право спросить меня: «А сам-то ты обладаешь качествами, которые только что перечислил?» – и будете правы. Чтобы приобрести их, я трудился не покладая рук с самого детства. Каждый знает, что вся моя жизнь связана с форумом и здешними судами, что почти никто в моем возрасте, а может и никто, не участвовал в стольких судах, что, когда я не защищал своих друзей, я приобретал знания, совершенствуясь в своем ремесле. Но даже я в ожидании дня, когда обвиняемый предстанет перед судом и мне предстоит произнести речь, испытываю не просто волнение, а трепет, который охватывает меня с головы до пят. Ты, Цецилий, не испытываешь подобного страха и волнения. Ты полагаешь, что стоит зазубрить пару избитых выражений вроде: «Молю всемогущих и всемилостивейших богов…» или «Прошу вас, многоуважаемые судьи, если вы сочтете это возможным…», и успех обеспечен.
Помолчав, Цицерон продолжил:
– Цецилий, ты – ничто, и тебе не на что рассчитывать! Гортензий уничтожит тебя! Но он, при всем своем уме, бессилен против меня. Ему никогда не удастся сбить меня с толку, запутать и ослабить мои позиции, на какие бы уловки он ни пустился.
Цицерон посмотрел на Гортензия и отвесил ему шутовской поклон. Тот встал и ответил таким же поклоном. Снова послышался смех.
– Мне хорошо известны все ухищрения и ораторские приемы этого досточтимого мужа, – продолжал Цицерон. – При всей его изворотливости, когда он вступит в поединок со мной, суд превратится в проверку его способностей. И я хочу заранее предупредить его: если вы решите передать это дело мне, ему придется пересмотреть все свои взгляды на защиту. Если обвинителем выберут меня, он не сможет думать, что суд можно подкупить без вреда для множества людей.
При упоминании о подкупе толпа тревожно загудела, а Гортензий вскочил со своего места. Цицерон махнул на него рукой, веля сесть, и продолжал говорить. Его обвинения обрушивались на головы противников, подобно ударам кузнечного молота. Не стану приводить здесь его речь, которая длилась около часа: каждый, кто любопытствует, сможет прочесть ее в моей записи.
Цицерон обрушился на Верреса, обвиняя его в мздоимстве и подкупе, на Цецилия – за его прежние связи с Верресом, на Гортензия, который трусливо предпочитает иметь дело со слабым соперником. Закончил он обращением к сенаторам, подойдя к ним и заглянув каждому в глаза:
– Друзья мои, вам решать, кто из нас заслуживает большего доверия, обладает большим трудолюбием, здравым умом и силой воли, чтобы вынести это поистине примечательное дело на рассмотрение достойнейших судей. Если вы отдадите предпочтение Квинту Цецилию, это не заставит меня думать, что я уступил более достойному противнику. Зато Рим может решить, что вас лично и остальных сенаторов не устроил честный, строгий и деятельный обвинитель, то есть я. – Цицерон помолчал и перевел взгляд на Катула, который не мигая смотрел на него. – Этого не должно произойти.
Раздались громкие аплодисменты. Настала очередь Цецилия.
То был человек низкого происхождения, даже более низкого, чем Цицерон, но вовсе не бесталанный. У многих могло создаться впечатление, что он имеет больше прав стать обвинителем в этом деле – особенно после того, как он поведал, что является сыном сицилийского вольноотпущенника, родился на этом острове и любит его больше жизни. Однако он принялся сыпать цифрами, рассказывая об упадке земледелия и о введенном Верресом способе составления денежной отчетности. Речь его была не пылкой, как у Цицерона, а брюзгливой. Хуже того, Цецилий зачитывал ее скучным голосом, и когда примерно через час он дошел до заключительной части, Цицерон склонил голову на плечо и притворился спящим. Цецилий в этот миг смотрел на судей, не видел, что происходит позади него, и не понял, над чем так громко потешается толпа. Это основательно сбило его с толку. Запинаясь, он кое-как дочитал речь до конца и сел на свое место, красный от стыда и злости.
Согласно всем канонам риторики, Цицерон одержал блистательную победу, но, когда сенаторам раздали таблички для голосования и судейский чиновник встал, держа в руках урну, в которую их следовало опускать, Цицерон, как он позже рассказывал мне, решил, что проиграл. Из тридцати двух сенаторов по крайней мере двенадцать были непримиримыми врагами Цицерона, и лишь с полдюжины поддерживали его. Решение, как обычно, зависело от колеблющихся, и многие из них, вытянув шею, смотрели на Катула, ожидая от него сигнала. Катул сделал на своей табличке пометку, показал ее тем, кто сидел по обе стороны от него, и опустил в урну. Когда голосование завершилось, чиновник поставил урну на пустую скамью, вытряхнул из нее таблички – на виду у всех – и принялся подсчитывать голоса. Гортензий и Веррес, сбросив маску равнодушия, вскочили с мест и стали наблюдать. Цицерон сидел неподвижно как статуя. Зрители, часто посещавшие судебные заседания и знавшие все правила не хуже самих судей, перешептывались: мол, сейчас идет повторный подсчет голосов и итоги голосования вот-вот объявят.
И действительно, вскоре чиновник передал табличку со своими записями Глабриону. Тот встал и потребовал тишины.
– Голоса, – сообщил он, – распределились так. Четырнадцать – за Цицерона… – (Сердце мое упало.) – И тринадцать – за Цецилия. Пятеро воздержались. Итак, Марк Туллий Цицерон назначается главным обвинителем по делу Гая Верреса.
Публика принялась рукоплескать, а Гортензий и Веррес сели с подавленным видом. Глабрион попросил Цицерона встать и поднять правую руку, а затем взял с него обычную клятву: вести обвинение честно и добросовестно.
Когда с этим было покончено, Цицерон выдвинул ходатайство об отсрочке суда. Гортензий резво вскочил со скамьи и стал протестующе вопрошать, для чего нужна отсрочка. Чтобы побывать на Сицилии и собрать дополнительные свидетельства и улики, пояснил Цицерон. Гортензий заявил, что это возмутительно: добиться избрания обвинителем и тут же заявить, что имеющихся улик недостаточно. Возражение было веским, и, думаю, Цицерон почувствовал себя неуютно, тем более что довод Гортензия, похоже, подействовал на Глабриона. Однако Цицерону удалось достойно выйти из этого положения. Он заявил, что пострадавшие не дали всех возможных показаний, опасаясь мести со стороны Верреса, и только теперь, когда наместник покинул Сицилию, они чувствуют себя в безопасности и готовы говорить откровенно. Это прозвучало вполне убедительно, и претор, сверившись с календарем, неохотно объявил, что суд откладывается на сто десять дней.
– Но позаботьтесь о том, чтобы по истечении этого срока вы были полностью готовы к началу слушаний, – предупредил он Цицерона.
На этом заседание суда закрылось.
К своему удивлению, Цицерон скоро выяснил, что обязан своей победой Катулу. Старый сенатор, жесткий и высокомерный, был тем не менее всецело предан отечеству, поэтому остальные высоко ценили его мнение. Он был другом Верреса, но решил, что, согласно древним законам, народ имеет право провести самое строгое и беспристрастное расследование в отношении наместника. Родственные узы (Гортензий приходился ему зятем) не позволили Катулу отдать свой голос Цицерону, но он, по крайней мере, воздержался, и следом за ним воздержались еще четверо колебавшихся.
Счастливый оттого, что «охота на борова», как он называл все это, продолжается, радостный после победы над Гортензием, Цицерон с головой окунулся в приготовления к отъезду на Сицилию. Все официальные документы, имевшие отношение к Верресу, по решению суда были изъяты и опечатаны. Цицерон направил в сенат запрос о предоставлении Верресом отчетов (которые тот не посылал в Рим) за последние три года. Во все крупные города Сицилии были разосланы письма с требованием предоставить свидетельства злоупотреблений Верреса. Я порылся в старых свитках и выписал имена всех видных граждан острова, гостеприимством которых Цицерон пользовался, будучи квестором, в надежде на то, что они снова предоставят ему кров.
Цицерон, кроме того, отправил вежливое послание тогдашнему наместнику Сицилии, Луцию Метеллу, в котором уведомил его о своем скором прибытии и попросил оказать содействие. Не то чтобы Цицерон ожидал натолкнуться на сопротивление со стороны властей острова, но он счел разумным подкрепить свою просьбу в письменном виде.
С собой он решил взять двоюродного брата – Луций работал над делом Верреса уже полгода и знал все его тонкости. Квинт оставался в Риме, чтобы заниматься подготовкой к выборам. Я должен был ехать с хозяином, как и мои молодые помощники Сосифей и Лаврея: предстояло изрядно потрудиться, делая записи и снимая копии. Бывший претор Сицилии Кальпурний Пизон Фруги предложил отдать в помощь Цицерону своего восемнадцатилетнего сына Гая – юношу редкостного ума и обаяния, которого все мы вскоре искренне полюбили.
По настоянию Квинта мы должны были взять с собой четверых сильных и надежных рабов, чтобы использовать их как носильщиков, возниц, а заодно и телохранителей. В те времена на юге страны царило беззаконие. В холмах прятались уцелевшие после разгрома Спартака мятежники из его войска, бесчинствовали пираты, и, кроме того, никто не знал, какие пакости может сделать Веррес.
Все это требовало немалых средств; и хотя Цицерон снова стал получать доход как защитник (не в виде прямых выплат, конечно: это было запрещено, а в виде ценных подарков от клиентов), он не располагал средствами, чтобы должным образом провести расследование и суд над Верресом. Многие честолюбивые молодые законники на его месте отправились бы прямиком к Крассу, который предоставлял подававшим надежды государственным деятелям ссуды на самых выгодных условиях. Однако Красс любил показывать не только то, как щедро он благодарит за поддержку, но и то, как он карает своих противников. С того дня, как Цицерон отказался стать его сторонником, Красс постоянно обнаруживал свою враждебность: публично отпускал в его адрес едкие замечания, злословил за его спиной. Возможно, если бы Цицерон повел себя как многие подхалимы, Красс сменил бы гнев на милость. Но, как я уже говорил, эти двое испытывали такую взаимную неприязнь, что не могли находиться ближе чем в пяти шагах друг от друга.
Оставалось одно: обратиться за деньгами к Теренции. Последовала тягостная сцена. Я оказался замешан в это потому, что Цицерон поначалу проявил трусость и послал меня к Филотиму, управляющему Теренции, велев выяснить, насколько трудно вытянуть из нее сто тысяч сестерциев. Подлый Филотим немедленно известил хозяйку. Теренция, подобно буре, ворвалась в комнату для занятий, где сидел я, и обрушилась на меня с гневными упреками: как я смею совать нос в ее дела? Во время этого разноса вошел Цицерон и объяснил жене, для чего нужны деньги.
– И как же ты собираешься возместить их? – спросила мужа Теренция.
– Очень просто. Из штрафа, который выплатит Веррес после того, как его признают виновным.
– А ты уверен, что его признают виновным?
– Разумеется.
– Почему? Что заставляет тебя так думать? Я хочу послушать.
Теренция села и решительно скрестила руки на груди. Цицерон некоторое время колебался, но потом, зная, что она не уступит, велел мне открыть сундук с документами и достать свидетельства, полученные от сицилийцев. Он стал показывать их жене, одно за другим. Когда он закончил, Теренция смотрела на мужа с неподдельным испугом.
– Но этого недостаточно, Цицерон! Ты поставил все на это? Неужели ты веришь, что сенаторы осудят одного из своих лишь за то, что он забрал несколько ценных статуй из деревенской глуши и привез в Рим, где им и положено находиться?
– Возможно, ты права, дорогая, – мягко ответил Цицерон, – но именно поэтому я отправляюсь на Сицилию.
Теренция вперилась в мужа, выдающегося оратора и умнейшего из сенаторов Рима, как матрона – в ребенка, сделавшего кучу на мраморном полу. Видимо, она хотела что-то сказать, но затем вспомнила о моем присутствии, передумала, поднялась и молча вышла.
На следующий день меня разыскал Филотим и вручил ларец, где лежали десять тысяч сестерциев и письменное разрешение истратить еще сорок тысяч в случае необходимости.
– Ровно половина того, что я просил, – грустно сказал Цицерон, когда я передал ему ларец. – Вот так деловая женщина оценивает вероятность моего успеха. И разве можно ее за это упрекнуть?
Мы выехали из Рима на январские иды[15], в последний день праздника нимф. Цицерон отправился в путь в крытой повозке, чтобы работать в пути, хотя я не считал возможным писать и даже читать в скрипучей, раскачивающейся, подпрыгивающей на каждом ухабе колымаге. Путешествие оказалось поистине ужасным. Было невыносимо холодно, пронизывающий ветер швырял нам в лицо пригоршни снега и гнал поземку по застывшим холмам. К этому времени крестов с распятыми мятежными рабами на Аппиевой дороге почти не осталось, но кое-где они еще встречались – зловещие черные очертания на фоне заснеженной местности, с останками истлевших тел. Когда я смотрел на них, издалека ко мне будто потянулась невидимая рука Красса и вновь потрепала меня по щеке.
Поскольку мы выехали в спешке, заблаговременно договориться о всех ночевках не удалось, и несколько раз нам пришлось располагаться под открытым небом, прямо на обочине дороги. Я вместе с другими рабами устраивался у костра, а Цицерон, Луций и юный Фруги спали в повозке. Однажды нам пришлось заночевать в горах, и, проснувшись на рассвете, я обнаружил, что моя одежда покрыта толстым слоем инея. В Велии Цицерон решил, что мы доберемся быстрее, если возьмем лодку и поплывем вдоль побережья. И это – несмотря на зимние штормы, бесчинства пиратов и нелюбовь к морским путешествиям (сивилла предсказала, что его смерть будет каким-то образом связана с водой).
Велия славилась как здравница, здесь находился широко известный храм Аполлона, считавшегося богом-целителем. Но по случаю зимы все было закрыто, и, когда мы двигались к гавани, где серые волны разбивались о причал, Цицерон заметил, что еще никогда не видел менее привлекательного места для отдыха.
Помимо обычного скопления рыбачьих лодок, в гавани стояло огромное судно – грузовой корабль размером с трирему. Пока мы договаривались с местными моряками, Цицерон спросил, кому принадлежит корабль. Выяснилось, что это подарок благодарных жителей сицилийского портового города Мессанье бывшему наместнику Гаю Верресу и он стоит здесь уже около месяца.
Было что-то зловещее в этом гигантском судне, низко сидевшем в воде, с полным экипажем, готовом в любой миг сняться с якоря. Наше появление на пустынном берегу было, конечно же, замечено и вызвало нечто вроде смятения. Когда Цицерон осторожно повел нас к берегу, на корабле затрубили – коротко, три раза. Весла тут же опустились в воду, и корабль, ставший похожим на огромного водяного жука, отвалил от пристани. Отплыв на изрядное расстояние, он остановился и бросил якорь. На носу и корме судна маленькими желтыми светлячками плясали фонари, и, когда ветер развернул его боком к берегу, вдоль танцевавшей на волнах палубы выстроились матросы. Цицерон разговаривал с Луцием и юным Фруги: надо было понять, что делать дальше. Он имел право подняться на борт любого судна, которое, по его мнению, могло иметь отношение к делу Верреса, и провести обыск, но понимал, что корабль не будет дожидаться и при его приближении немедленно уйдет в открытое море. Следовательно, преступления Верреса превосходили все, что мог вообразить Цицерон. Нужно было торопиться.
Велию и Вибон, находившийся на носке италийского «сапога», разделяло около ста двадцати миль, но благодаря попутному ветру и сильным гребцам мы преодолели это расстояние всего за два дня. Мы постоянно держали берег в поле зрения и одну ночь провели на песке. Нарубив миртовых кустов, мы разожгли костер и соорудили шалаш: шестами послужили весла, навесом – парус.
Из Вибона мы добрались до Регия по прибрежной дороге, а там снова погрузились на лодку, чтобы пересечь узкий пролив, отделяющий Сицилию от материка. Когда мы отчалили, занималось пасмурное, туманное утро. Со свинцового неба сыпалась противная морось. Далекий остров вырастал на горизонте уродливым черным горбом. К сожалению, в это время, посередине зимы, мы могли направляться только в одно место, и местом этим был город Мессана – оплот Верреса. Негодяй купил преданность его жителей, освободив их от налогов на все три года, в течение которых он являлся наместником, и поэтому Мессана стала единственным городом, чьи обитатели отказались помочь Цицерону в сборе свидетельств против Верреса.
Мы плыли в сторону маяка. Впереди виднелось что-то вроде мачты корабля, стоявшего в гавани. Однако, когда мы подплыли ближе, оказалось, что это крест. Повернутый к морю, он возвышался на берегу, словно зловещий скелет.
– Что-то новенькое! – пробормотал Цицерон, хмурясь и протирая глаза, чтобы лучше видеть. – Раньше здесь никогда не казнили.
Наша лодка проплыла мимо креста с человеческими останками. И без того приунывшие от дождя, мы совсем упали духом.
Несмотря на враждебность жителей Мессаны к Цицерону, в городе все же нашлись два человека, которые мужественно согласились предоставить ему кров, – Базилиск и Перценний. Теперь они стояли на причале, встречая нас.
Как только мы сошли на берег, Цицерон сразу же спросил их, кто и за что распят на кресте. Однако сицилийцы наотрез отказывались отвечать на этот вопрос, пока мы не покинули гавань и не оказались в доме Базилиска. Только тогда, ощутив себя в безопасности, они поведали страшную историю. В последние дни своего наместничества Веррес неотлучно находился в Мессане, следя за погрузкой награбленного добра на корабль, который построили для него горожане. Примерно с месяц назад в его честь устроили праздник, во время которого – это подавалось как развлечение – казнили римлянина. Его вытащили из застенков, куда бросили по приказу Верреса, раздели донага на форуме, принародно выпороли, пытали, а затем распяли на кресте.
– Римлянина? – не веря собственным ушам, переспросил Цицерон и подал мне знак, веля записывать каждое слово. – Но ведь это противозаконно – казнить римского гражданина без приговора суда! Ты уверен, что так все и было?
– Несчастный кричал, что он – римский гражданин, торговал в Испании, служил в войске. С каждым ударом хлыста он выкрикивал: «Я – римский гражданин![16] Я – римский гражданин!»
– «Я – римский гражданин!» – повторил Цицерон, смакуя каждое слово. – «Я – римский гражданин!» В чем же его обвинили?
– В том, что он соглядатай, посланный в Сицилию предводителем шайки беглых рабов, – ответил хозяин дома. – Этот человек, чье имя – Гавий, совершил роковую ошибку: рассказывал каждому встречному о том, что чудом спасся из сиракузских каменоломен и теперь отправляется прямиком в Рим, собираясь разоблачить преступления Верреса. Власти Мессаны схватили его и держали в заточении до приезда Верреса, который приказал сечь несчастного, пытать раскаленным железом и после всего этого распять на берегу пролива, чтобы бедняга, корчась в предсмертных муках, смотрел в сторону материка, куда так стремился. Это было сделано в назидание всем, кто станет распускать язык.
– Есть свидетели казни?
– Конечно! Сотни!
– В том числе римские граждане?
– Да.
– Можешь назвать их имена?
Базилиск заколебался, но затем все же сказал:
– Гай Нумиторий, римский всадник из Путеол. Братья Марк и Публий Коттии из Тавромения. Квинт Лукцей из Регия. Должно быть, есть и другие.
Я тщательно записал каждое имя. Потом, когда Цицерон принимал ванну, мы стали рассуждать о том, как быть дальше.
– Может, Гавий и впрямь был лазутчиком? – предположил Луций.
– Возможно, я и поверил бы в это, – ответил Цицерон, – если бы Веррес не обвинил в том же самом Стения. А Стений – такой же лазутчик, как ты или я. Нет, это особый прием мерзавца: он выдвигает против неугодного ложные обвинения, а потом, пользуясь своим высоким положением, устраивает судилище, исход которого предопределен. Вопрос в другом: почему для расправы он выбрал именно Гавия?
Ответа у нас не было, не было и времени на то, чтобы задержаться в Мессане и найти Гавия. На следующий день, рано утром мы отправились на север, в прибрежный город Тиндариду. Именно там мы одержали первую победу над Верресом, за которой последовали другие. Встречать Цицерона вышел весь городской совет, и его с почестями проводили на городскую площадь. Ему показали статую Верреса, которая в свое время была воздвигнута за счет горожан, а теперь свергнута с постамента и вдребезги разбита. Цицерон произнес краткую речь о римском правосудии, сел в принесенное для него кресло, выслушал жалобы местных жителей и выбрал несколько случаев, самых вопиющих или легко доказываемых. Самым ужасающим был рассказ о том, как по повелению Верреса уважаемого жителя города Сопатра раздели донага и привязали к бронзовой статуе Меркурия. Отпустили его лишь тогда, когда горожане, исполнившись сострадания, согласились отдать эту статую Верресу. Я и мои помощники должны были подробно записать эти истории, а свидетели – поставить свои подписи.
Из Тиндариды мы отправились в Фермы, родной город Стения. Цицерон встретился с женой страдальца в его разоренном доме. Несчастная женщина рыдала, читая письмо своего мужа-изгнанника. До конца недели мы оставались в прибрежной крепости Лилибее, расположенной в самой западной точке острова. Это место было хорошо знакомо Цицерону – он не раз посещал его в свою бытность младшим магистратом. Мы остановились в доме его старого друга Памфилия, как делали много раз в прошлом.
В первый же вечер за ужином Цицерон обратил внимание на отсутствие кое-каких предметов, обычно украшавших стол, – изумительной красоты кувшина и кубков, переходивших по наследству, из поколения в поколение. В ответ на его вопрос Памфилий пояснил, что их забрал Веррес, и тут же оказалось, что похожее случилось с каждым из сидевших за столом. У молодого Гая Какурия отняли всю мебель и утварь, у Квинта Лутация – огромный великолепный стол цитрового дерева, за которым не раз трапезничал сам Цицерон, у Лисона – бесценную статую Аполлона, у Диодора – прекрасные вещи чеканной работы, и в их числе – так называемые ферикловы кубки работы Ментора.
Список казался бесконечным, но кому, как не мне, было знать об этом: именно я составлял скорбный перечень утрат. Записав показания всех присутствовавших, а затем и их друзей, я начал думать, что у Цицерона помутился разум. Неужто он вознамерился включить в опись похищенного Верресом на острове каждую ложку и молочник? Однако он был куда умнее меня, и очень скоро я в этом убедился.
Через несколько дней мы вновь отправились в путь – по разбитой дороге, что вела из Лилибея в храмовый город Агригент и дальше, в каменистое сердце острова. Зима была непривычно суровой, земля и небо сделались тускло-серыми. Цицерон подхватил простуду и, закутавшись в плащ, сидел в задней части повозки. В Катине – городе, построенном на уступах скал и окруженном лесами и озерами, – нас встретили приветственными возгласами местные жрецы, в причудливых одеяниях, со священными посохами в руках. Они повели нас в святилище Цереры, из которого по приказу Верреса вынесли статую богини, и тут – впервые за все путешествие – нам пришлось лицом к лицу столкнуться с ликторами Луция Метелла, нового наместника Сицилии. Вооруженные фасциями, эти громилы стояли на базарной площади и выкрикивали угрозы в адрес всякого, кто осмелится свидетельствовать против Верреса. Тем не менее Цицерону удалось уговорить трех видных горожан – Феодора, Нумения и Никасиона – приехать в Рим и дать показания в суде.
Наконец мы повернули на юго-восток и снова двинулись к морю, в сторону плодородных долин, раскинувшихся у подножия Этны. Эти земли принадлежали государству и по доверенности от римской казны управлялись компанией откупщиков, которая собирала подати и, в свою очередь, предоставляла займы земледельцам. Когда Цицерон впервые оказался на острове, окрестности города Леонтин считались плодороднейшей местностью Сицилии и были житницей Рима, теперь же здесь царило запустение. Мы проезжали мимо заброшенных наделов и серых, необработанных полей, над которыми поднимались струйки дыма. Бывшие арендаторы земель, лишившись домов, жили под открытым небом. Веррес и его холуи – сборщики податей – прошлись по этим землям, подобно войску варваров, скупая урожай и домашний скот за десятую часть их настоящей стоимости и задирая арендную плату выше любых разумных пределов. Один земледелец, Нимфодор из Центурип, осмелился пожаловаться, и сразу же после этого Квинт Апроний, один из сборщиков на службе у Верреса, схватил его и повесил на оливковом дереве, росшем посреди рыночной площади.
Подобные истории доводили Цицерона до белого каления, и он принимался за дело с еще большим рвением. Из моей памяти никогда не изгладится картина: этот всецело городской человек, задрав тогу выше коленей, держа в одной руке красные сандалии из дорогой кожи, а в другой – предписание произвести допрос, бредет под проливным дождем по пашне, погружаясь по щиколотки в мокрую землю, чтобы взять показания у очередного земледельца. Исколесив всю провинцию и потратив на это более месяца, мы наконец оказались в Сиракузах. К этому времени у нас имелись показания почти двух сотен свидетелей.
Сиракузы – самый большой и красивый город Сицилии. В сущности, это четыре города, слившиеся воедино и ставшие составными частями Сиракуз. Три из них – Ахрадина, Тиха и Неаполь – раскинулись вдоль залива, а в середине этой огромной естественной гавани располагается четвертый, отделенный от них узким проливом и известный под названием Остров. Этот город в городе, куда ведет мост, окружен высокими стенами и в ночное время закрыт для местных жителей. Здесь стоит дворец, в котором живет римский наместник, а неподалеку от него – два знаменитых храма, посвященные Диане и Минерве.
Мы опасались встретить враждебный прием: считалось, что Сиракузы почти так же, как Мессана, хранят верность Верресу, а в здешнем сенате недавно звучали хвалебные речи в его адрес. Однако все обернулось иначе. Известие о том, что Цицерон неподкупен и честен, пришло раньше нас, и у Агригентских ворот собралась толпа восторженных горожан. Назову еще одну причину благорасположения сиракузцев к Цицерону. Еще в те времена, когда мой хозяин был младшим магистратом, он нашел на местном кладбище потерянную сто тридцать лет назад могилу математика Архимеда – величайшего человека в истории Сиракуз. Цицерон где-то вычитал, что на камне высечены шар и цилиндр, и, обнаружив надгробие, заплатил из собственных средств за то, чтобы его привели в приличный вид. Впоследствии он проводил возле этой могилы долгие часы, размышляя о скоротечности земной славы. Подобная щедрость и уважительное отношение к прошлому города снискали ему любовь местных жителей.
Однако вернемся к событиям, о которых я веду рассказ. Нас поселили в доме римского всадника Луция Флавия, старинного друга Цицерона, знавшего множество историй о жестокости и продажности Верреса. Так, он поведал нам о предводителе морских разбойников Гераклеоне, который преспокойно вошел в гавань Сиракуз с четырьмя небольшими кораблями, разграбил портовые склады и уплыл восвояси. Правда, через несколько недель Гераклеон и его люди были схвачены у побережья Мегары, но разбойников не провели по городским улицам, как всегда делали с пленниками. Поговаривали, что Веррес отпустил их за большой выкуп. А ужасная судьба Луция Геренния, римлянина из Испании, крупного ростовщика и менялы, которого однажды утром притащили на сиракузский форум, объявили лазутчиком и обезглавили по приказу Верреса! И это – вопреки мольбам его родственников и друзей, которые, услышав о происходящем, немедленно бросились на форум. Ровно то же, что случилось с Гавием в Мессане! Оба – римляне, оба были в Испании, оба – торговцы, оба объявлены лазутчиками, оба казнены без суда и следствия!
В ту ночь, после ужина, Цицерон получил весточку из Рима. Он немедленно прочитал письмо, а затем, извинившись перед хозяином, отозвал в сторону Луция, молодого Фруги и меня. Оказалось, что это письмо от Квинта и оно содержит весьма неприятные новости. Похоже, Гортензий взялся за старое. Суд по имущественным делам неожиданно разрешил привлечь к ответственности бывшего наместника провинции Ахайя, причем обвинитель, некто Дазиан, союзник Верреса, съездил в Грецию и собрал свидетельские показания, так что разбирательство должно было начаться за два дня до суда на Верресом. Так сделали для того, чтобы суд, такой важный для Цицерона, отложили на неопределенное время. Квинт призывал брата как можно скорее вернуться в Рим и исправить положение.
– Это западня! – немедленно заявил Луций. – Они хотят, чтобы ты, испугавшись, поспешил в Рим и не сумел собрать все нужные улики.
– Может, и так, – согласился Цицерон, – но я все же рискну. Если эта жалоба будет рассматриваться судом раньше нашей и Гортензий затянет разбирательство, как он любит делать, дело Верреса окажется в суде только после выборов. К тому времени Гортензий и Квинт Метелл станут консулами, Метелл-младший наверняка будет избран претором, а средний по-прежнему останется наместником Сицилии. Вот и прикиньте, какой тогда окажется вероятность нашей победы.
– И что же нам делать?
– Мы потратили слишком много времени на ловлю мелкой рыбешки, – заговорил Цицерон. – Теперь мы должны атаковать врага в его логове и развязать языки тем, кто знает, что произошло на самом деле, – самим римлянам.
– Согласен, но как?
Цицерон огляделся и, перед тем как отвечать, понизил голос.
– Мы должны совершить набег, – сказал он. – Набег на дом, где помещается компания откупщиков.
Луций буквально позеленел. Он был бы ошеломлен меньше, если бы Цицерон предложил отправиться во дворец наместника и взять его под стражу. Откупщики – сборщики податей – представляли собой сплоченное сообщество, закрытое для посторонних. Приравненные к всадникам, они пользовались покровительством государства и наиболее состоятельных сенаторов. Сам Цицерон, участвуя в судах по различным сделкам, приобрел многочисленных сторонников среди именно этой публики. Предприятие выглядело крайне рискованным, но отговорить Цицерона не было никакой возможности: он твердо решил докопаться до правды. В ту же ночь Цицерон отправил в Рим гонца с письмом для Квинта, сообщая, что должен закончить кое-какие дела и отправится в обратный путь через несколько дней.
Теперь Цицерону предстояло действовать предельно быстро и скрытно. Согласно его замыслу, набег должен был произойти через два дня, причем в час, когда никто не ожидал ничего подобного: на рассвете, в день большого праздника – терминалиев. Он был посвящен Термину, богу границ и добрососедства, и это, по мнению Цицерона, придавало нашей вылазке глубинный смысл. Приютивший нас Флавий вызвался показать, где находится контора откупщиков.
Когда у меня выдалось свободное время, я спустился в гавань и отыскал верного корабельщика, услугами которого мы пользовались во время необдуманного возвращения Цицерона из Сицилии. Я нанял его вместе с кораблем и матросами и велел ему быть готовым к отплытию до конца недели. Все записи показаний и свидетельств, которые мы успели собрать, были уложены в сундуки и погружены на борт корабля, возле которого выставили охрану.
В ночь накануне набега мы почти не спали. В предрассветной темноте улица, где стоял дом откупщиков, была перегорожена повозками, запряженными волами, и по знаку Цицерона мы выскочили из них с горящими факелами. Сенатор забарабанил в дверь и, не дожидаясь ответа, встал сбоку, а двое самых сильных рабов принялись крушить ее топорами. Как только дверь слетела с петель, мы ринулись внутрь, сшибли с ног старого ночного сторожа и захватили все документы. Образовав живую цепь, в которой стоял и сам Цицерон, мы передавали от одного к другому коробки с восковыми табличками и папирусными свитками.
В тот день я усвоил очень важный урок: если ты хочешь завоевать популярность, лучший способ добиться этого – устроить налет на дом сборщиков податей. После того как взошло солнце и известие о нашей вылазке разлетелось по окрестностям, вокруг нас образовалось кольцо добровольных охранников из числа горожан – достаточно плотное, так что Луций Карпинаций, глава откупщиков, прибывший к дому в сопровождении ликторов, которых ему одолжил Луций Метелл, не решился на враждебные действия. Они с Цицероном вступили в ожесточенный спор прямо посередине дороги. Карпинаций с пеной у рта доказывал, что записи откупщиков по закону не подлежат изъятию. В ответ на это Цицерон, размахивая своим предписанием, орал, что полномочия, предоставленные судом по имущественным делам, перевешивают все остальное. На самом деле, как признался позже Цицерон, прав был именно Карпинаций. «Но, – добавил он, – на чьей стороне люди, тот и прав». А в тот день люди были на стороне Цицерона.
В итоге нам пришлось перевезти в дом Флавия четыре воза коробок с записями. Мы заперли ворота, выставили стражу и принялись разбирать захваченные свитки и таблички. Даже сейчас, спустя много лет, я вспоминаю, как меня прошиб холодный пот. Записи, которые велись на протяжении многих лет, содержали все: данные о всех землевладениях на Сицилии, о количестве и статях домашнего скота у каждого из крестьян, о размере собранного урожая и выплаченных податях. Скоро стало ясно, что в этом успели покопаться чьи-то руки, уничтожившие все упоминания о Верресе.
Из дворца наместника доставили грозное послание: Цицерону предписывалось явиться к Метеллу наутро, когда откроются суды. Тем временем перед домом стала собираться новая толпа. Люди громко выкрикивали имя Цицерона, приветствуя его. Мне вспомнилось предсказание Теренции: ее мужа рано или поздно выгонят из Рима и он закончит свои дни консулом в Фермах, а сама она станет первой дамой в этом захолустье. Сейчас это пророчество, казалось, было как никогда близко к исполнению. Сохранять хладнокровие удавалось только Цицерону. Ему часто приходилось представлять в суде нечистых на руку сборщиков податей, и он прекрасно знал все их сомнительные уловки. Когда стало очевидно, что все свитки и таблички, связанные с Верресом, изъяты, он стал внимательно изучать список управляющих и листал его до тех пор, пока не наткнулся на имя человека, занимавшегося расчетами компании откупщиков при Верресе.
– Вот что я тебе скажу, Тирон, – заявил он мне, – мне еще никогда не приходилось видеть главного учетчика, который не снял бы для себя копию записей после того, как передал дела своему преемнику. Так, на всякий случай.
Тем же утром мы предприняли второй набег.
Нам был нужен некий Вибий, который вместе с соседями праздновал терминалии. Когда мы приехали к его дому, то увидели, что в саду установлен жертвенник, на котором лежат кукуруза и пчелиные соты с янтарным медом. Вибий только что заколол жертвенного поросенка.
– Эти продажные счетоводы всегда так набожны! – пробормотал Цицерон.
Когда хозяин дома обернулся и увидел нависшего над ним сенатора, он сам стал похож на поросенка, а увидев предписание с преторской печатью Глабриона, предоставлявшее Цицерону самые широкие полномочия, понял, что у него нет выхода, кроме как сотрудничать с нами. Извинившись перед изумленными гостями, он провел нас в таблинум и отпер обитый железом сундук. Среди счетных книг, долговых расписок и даже драгоценностей в нем хранилась перевязанная пачка писем с пометкой «Веррес», и, когда Цицерон принялся просматривать их, на лице Вибия отразился неподдельный ужас. Полагаю, ему приказали уничтожить письма, но он либо позабыл, либо приберег их, чтобы использовать для собственного обогащения.
На первый взгляд, в них не было ничего особенного – просто письма от Луция Канулея, который взимал таможенные сборы за все товары, проходившие через гавань Сиракуз. В них упоминалось об отправке – за два года до этого – судна с грузом, за который Веррес не уплатил никакой пошлины. Оно везло четыреста бочонков с медом, пятьдесят обеденных лежанок, двести дорогих потолочных светильников и девяносто кип мальтийских тканей. Возможно, другой не усмотрел бы в этом ничего особенного, но не таков был Цицерон.
– Взгляни на это, – сказал он, протягивая мне письмо. – Товары явно не были отобраны у частных лиц. Четыреста бочонков меда! Девяносто кип заморской ткани! – Он обратил яростный взгляд на перепуганного Вибия. – Это ведь груз для отправки за границу! Получается, твой наместник Веррес украл этот корабль?
Бедный Вибий не выдержал такого напора и, боязливо оглядываясь на гостей, которые с открытыми ртами смотрели на нас, признался: да, это груз для отправки за границу, и Канулею было строго-настрого приказано никогда больше не требовать уплаты пошлин с того, что вывозит наместник.
– Сколько еще таких кораблей отправил Веррес? – спросил Цицерон.
– Точно не знаю.
– Хотя бы приблизительно.
– Десять, – с тревогой ответил Вибий, – а может, двадцать.
– И пошлина ни разу не платилась? Сохранились какие-нибудь записи?
– Нет.
– Откуда Веррес брал эти товары? – продолжил допрос Цицерон.
Вибий позеленел от страха:
– Сенатор, умоляю…
– Мне надо бы задержать тебя, привезти в Рим в цепях и поставить на свидетельское место посреди форума, перед тысячами глаз, а потом скормить то, что от тебя останется, собакам у Капитолийского храма.
– С других кораблей, сенатор, – еле слышно пропищал Вибий. – Он брал грузы с кораблей.
– С каких кораблей? Откуда они прибывали?
– Из разных мест, сенатор. Из Азии, Сирии, Тира, Александрии.
– Что же происходило с этими кораблями? Веррес изъял их?