Империй. Люструм. Диктатор Харрис Роберт
Эта речь оказалась триумфальной – как для Фонтея, с которого сняли все обвинения, так и для Цицерона, которого с этих пор стали считать самым горячим отчизнолюбцем.
Закончив записывать, я поднял глаза, но в бурлящей толпе уже было невозможно разглядеть отдельные лица. Распаленная речью Цицерона, она превратилась в единое существо – беснующееся, испускающее крики во славу Рима. И все же я искренне надеюсь, что Луция в тот день на форуме не было. Тем более что через несколько часов он был найден мертвым в своем доме.
Это известие застало Цицерона и Теренцию за ужином, а принес его один из рабов Луция, еще мальчик, который неудержимо плакал. Поэтому сообщить тягостную новость пришлось мне. Цицерон поднял голову от тарелки, посмотрел на меня невидящим взглядом и бесцветным голосом проговорил:
– Нет, – как если бы во время судебного заседания я передал ему не те записи, которые нужны. И еще долго он повторял, словно позабыв все остальные слова: – Нет, нет, нет…
Казалось, его мозг отказался работать. Теренция, пришедшая в себя первой, предложила нам отправиться в дом Луция и выяснить, что же все-таки произошло. Только после этого Цицерон принялся растерянно искать свои сандалии.
– Присмотри за ним, Тирон, – шепнула она мне.
Время лечит боль. В моей памяти сохранились лишь разрозненные картины того, что случилось в тот вечер и происходило в последующие дни. Это похоже на обрывки морока, остающиеся с человеком после перенесенного жара. Я помню, каким худым и изможденным выглядел Луций, лежавший в постели на правом боку, подтянув колени к груди и закрыв глаза левой ладонью. Я помню, как Цицерон, согласно древнему обычаю, склонился над ним со свечой и громким голосом позвал его, желая убедиться, что жизнь действительно покинула его.
– Что он увидел? – продолжал задавать он один и тот же вопрос. – Что он увидел?
Цицерон, вообще не склонный к суевериям, в тот миг был убежден, что перед смертью Луцию явилось некое видение, наполнившее его душу невообразимым ужасом, отчего он умер. Что же касается причины его смерти, то я вынужден сделать важное признание. Все эти годы я хранил тайну, которую могу открыть только теперь, сбросив тем самым тяжкий груз со своей души. В углу маленькой комнаты стояла ступка с пестиком, а внутри находилась какая-то толченая трава. Мы с Цицероном поначалу решили, что это – фенхель, который Луций часто заваривал, чтобы помочь желудку (помимо прочего, он страдал плохим пищеварением). Только потом, наводя в комнате порядок, я взял из ступки щепоть толченой травы, потер ее в пальцах и, поднеся к ноздрям, ощутил пугающий, смертоносный, напоминающий вонь от дохлой мыши запах цикуты. И тогда я понял, что Луций просто устал от этой жизни – от несправедливости и разочарований, от своих болезней – и решил уйти из нее так же, как сделал его кумир, Сократ.
Позже я намеревался рассказать о своем открытии Цицерону и Квинту, но по каким-то причинам не сделал этого, а затем подходящее время прошло, и я решил хранить молчание. Пусть они и дальше считают, что смерть Луция была вызвана естественными причинами.
Я также помню, что Цицерон потратил огромные деньги на цветы и благовония. Тело Луция обмыли теплой водой, умастили благовониями и, облачив в лучшую тогу, положили на погребальное ложе ногами к дверям. Несмотря на серый, промозглый ноябрьский день, казалось, что Луций, утопающий в цветах, уже пребывает в кущах элизиума – страны мертвых. Я помню свое удивление при виде того, сколько друзей и соседей пришло проститься с этим, как всем казалось, одиноким человеком, помню похоронную процессию, двинувшуюся на рассвете к Эсквилинскому холму. Юный Фруги рыдал взахлеб, не в силах остановиться. Я помню плакальщиц, и печальную музыку, и уважительные взгляды встречных. В последний путь, на свидание с предками, провожали одного из Цицеронов, а это имя в Риме теперь кое-что да значило.
Когда мы вышли на замерзшее поле, смертное ложе с телом усопшего положили на погребальный костер – высокую кучу дров, сложенных в виде жертвенника, – и Цицерон попытался произнести короткую прощальную речь, но не смог. Он даже не сумел зажечь костер, так дрожала его рука: пришлось передать факел Квинту. Показались языки пламени, и собравшиеся стали бросать в костер разные подарки: духи, ладан, мирру. Благоуханный дым, из которого вылетали оранжевые искры, стал подниматься, кружась, к Млечному Пути. В ту ночь я сидел рядом с сенатором в его комнате для занятий, и он диктовал мне письмо к своему близкому другу Аттику. Из сотен писем Цицерона к Аттику это стало первым, которое он сохранил, что, без сомнения, было заслугой Луция, обладателя благородной души. «Какое горе постигло меня и сколь великой утратой была смерть брата Луция, ты, ввиду нашей дружбы, можешь судить лучше, чем кто-либо другой. Ведь я получал от него все приятное, что один человек может получать от высоких душевных и нравственных качеств другого»[23].
Луций прожил в Риме много лет, но он всегда хотел, чтобы его прах поместили в арпинский семейный склеп. А потому на следующий день после сожжения тела братья Цицероны, взяв его останки, пустились вместе с женами в трехдневное путешествие на восток. Своего отца они известили заранее. Я, разумеется, поехал с ними: несмотря на траур, Цицерону приходилось вести переписку по государственным и судебным делам. Однако он – в первый и последний раз за годы, проведенные нами вместе, он пренебрег обычными занятиями и лишь молча глядел, подперев голову рукой, на сельскую местность. Цицерон с Теренцией ехали в одной повозке, Квинт с Помпонией – в другой, причем двое последних постоянно ссорились, крича друг на друга. Дошло до того, что во время очередной остановки Цицерон отвел брата в сторону и попросил хотя бы ради Аттика (напомню, что Помпония была его сестрой) уладить отношения с женой.
– Если мнение Аттика так важно для тебя, почему бы тебе самому на ней не жениться? – едко отозвался Квинт.
Первую ночь мы провели на вилле Цицерона в Тускуле, а на следующее утро продолжили путь по Латинской дороге. Когда мы достигли Ференция, братья получили из Арпина весть о том, что накануне скоропостижно скончался их отец.
Старику было уже за шестьдесят, он много лет хворал, поэтому вряд ли его сразила новость о кончине Луция, хотя, бесспорно, она могла стать последней каплей. Однако уехать из одного дома с сосновыми и кипарисовыми ветвями на воротах[24], чтобы попасть в другой такой же, – это было уже чересчур! Мало того, мы достигли Арпина в двадцать пятый день ноября: его связывают с именем Прозерпины, богини подземного царства, которая приводит в действие проклятия живых, посланные душам мертвых.
Поместье Цицеронов располагалось в трех милях от города, у каменистой, продуваемой всеми ветрами дороги, в окруженной высокими горами долине. Здесь было холодно, и горные вершины уже укрыл – до мая – снег, белый, как покрывало весталки. Я не был здесь целых десять лет, и в моей душе поселились незнакомые доселе чувства. В отличие от Цицерона, я всегда предпочитал сельскую местность городу. Здесь я родился, здесь жили и умерли мои мать и отец. На протяжении первых двадцати пяти лет моей жизни эти зеленые луга и хрустальные ручьи с высокими тополями вдоль берегов были границами известного мне мира.
Заметив, как сильно подействовали на меня воспоминания, и зная о моей глубокой преданности его отцу, Цицерон пригласил меня сопровождать его и Квинта к погребальному костру, чтобы попрощаться со старым хозяином. Я был обязан их отцу не меньше, чем они сами, ведь он в буквальном смысле сделал из меня человека: сначала дал мне образование, чтобы я помогал ему с библиотекой, а затем отпустил в путешествие со своим сыном.
Когда я наклонился, чтобы поцеловать его холодную руку, мне показалось, что я вернулся домой. Потом пришла мысль: а ведь я мог бы остаться здесь, быть слугой, жениться на девушке моего положения и, кто знает, даже обзавестись детьми! Мои родители были домашними рабами, но умерли в сорок с небольшим, хотя и не работали в поле. Исходя из этого, я тогда полагал, что мне остается жить не более десяти лет (разве можем мы знать, что уготовит нам судьба!), и с болью думал, что я уйду из этой жизни, не оставив после себя ничего и никого. Поэтому я решил при первом же удобном случае поговорить об этом с Цицероном. Вскоре такая беседа состоялась.
На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был помещен в семейную гробницу. Рядом поставили белую алебастровую урну с останками Луция, а затем рядом с гробницей закололи жертвенную свинью, чтобы это место оставалось священным.
Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье. Я сопровождал его – на тот случай, если бы понадобилось делать заметки. Поместье было неоднократно заложено и почти ничего не стоило, все давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать – отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее десятилетие Цицерон упомянул при мне о матери.
Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до того, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной – из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, потом проверяют, не украли ли рабы что-нибудь, и секут их при обнаружении пропажи.
– Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, – признался мне Цицерон. – Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.
Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.
– Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! – с грустью проговорил он. – Я сидел там часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда побеждать мне хотелось не на полях битв, а на судебном ристалище. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»
Цицерон замолк, и я понял, что настал мой час. Я заговорил – торопливо, бессвязно, неумело, выкладывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести в порядок его родовое гнездо. Пока я говорил, Цицерон продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал:
– Я прекрасно понимаю тебя, Тирон, и сам чувствую нечто подобное. Это действительно наша родина – моя и моего брата, ведь мы происходим из древнего здешнего рода. Тут наши пращуры поклонялись богам, тут стоят памятники многим нашим предкам. Что еще я могу сказать? – Цицерон повернулся ко мне и посмотрел на меня чистым и незамутненным взглядом, хотя в последнее время он много и часто плакал. – Но задумайся над тем, что мы видели на этой неделе. Пустые, бездушные оболочки тех, кого мы любили. Задумайся над тем, как несправедливо поступает с нами смерть. Ах… – Он потряс головой, словно отгоняя ужасное видение, и вновь перевел взгляд на островок. – Что до меня, я не собираюсь умирать, пока у меня остается хотя бы одна неизрасходованная крупица таланта, и не намерен останавливаться, пока мои ноги способны передвигаться. А твоя судьба, мой дорогой друг, – сопровождать меня на этом пути. – Мы стояли рядом, и он легонько ткнул меня локтем в бок. – Ну же, Тирон! Ты – бесценный письмоводитель, ты записываешь мои слова едва ли не быстрее, чем я их произношу! И такое сокровище будет считать овец в Арпине? Ни за что! И давай больше не будем говорить о таких глупостях.
На этом моя пасторальная идиллия закончилась. Мы вернулись в дом, и в тот же день (или на следующее утро? – память иногда подводит меня) услышали топот копыт: лошадь подъезжала со стороны города. Шел дождь, и все набились в дом. Цицерон читал, Теренция вышивала, Квинт упражнялся в выхватывании меча, а Помпония устроилась на лежанке, жалуясь на головную боль. Она по-прежнему доказывала, что «государственные дела – это скучно», доводя этим Квинта до белого каления. «Надо же такое ляпнуть! – как-то раз пожаловался он мне. – Скучно? Да это живая история! Какая другая деятельность требует от человека всего, что у него есть – и самого благородного, и самого низменного? Что может быть более увлекательным? Что, как не государственные дела, нагляднее всего обнажает наши сильные и слабые стороны? С таким же успехом можно заявить, что скучна сама жизнь!»
Когда стук копыт смолк у наших ворот, я вышел и взял у всадника письмо с печатью Помпея Великого. Цицерон сломал печать, прочитал первые строки и издал возглас изумления.
– На Рим напали! – сообщил он нам. Даже Помпония подскочила на своей лежанке.
Цицерон торопливо прочитал все письмо и пересказал нам его содержание. Морские разбойники затопили консульский военный флот, отведенный на зиму в Остию, и захватили двух преторов, Секстилия и Беллина, вместе с их ликторами. Пираты пытались посеять ужас на побережье Италии. В столице начался переполох.
– Помпей требует, чтобы я немедленно явился к нему, – сообщил Цицерон. – Послезавтра он собирает в своем загородном поместье военный совет.
Остальные не спеша продолжили путь, мы же с Цицероном сели в двухколесную повозку (он старался не садиться в седло), поехали в обратном направлении и к закату следующего дня добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя порядок.
Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думаю, выспаться в ту ночь ему не удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток с «Никомаховой этикой» Аристотеля. Впрочем, государственные мужи привычны ко всему, они умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.
Войдя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и, когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, мы увидели рыбаков, вытаскивавших сети из воды, неподвижной в этот безветренный час.
– Есть ли в мире страна прекраснее Италии? – не обращаясь ни к кому в особенности, спросил Цицерон. Ничего больше он не сказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из Арпина с его обволакивающим унынием, ибо ничто не позволяет ощутить себя живым так, как созерцание смерти.
Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала во внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения привезенные военачальником из его многочисленных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все говорило о сытости, самоуверенности и достатке.
Мы вошли в огромный дом, и Цицерон шепотом велел мне держаться поближе к нему. Стараясь быть незаметным, я, сжав в руках коробку со свитками и табличками, чуть ли не на цыпочках ступал следом за хозяином. Кстати, вот мой совет всем, кто хочет быть незаметным: передвигайтесь с сосредоточенным видом, непременно прихватив с собой свиток или какие-нибудь вещи – они, словно волшебный плащ, делают человека невидимым.
Помпей принимал гостей в атриуме, изображая влиятельного сельского господина. Рядом были его жена Муция, сын Гней, тогда одиннадцатилетний, и маленькая дочь Помпея, едва научившаяся ходить. Муция – привлекательная и величавая матрона из рода Метеллов – вскоре должна была перешагнуть тридцатилетний рубеж и была вновь беременна. Помпею было свойственно любить свою жену, кто бы ни был ею в это время. Муция смеялась какой-то шутке, и, когда позабавивший ее остряк обернулся, я увидел, что это не кто иной, как Юлий Цезарь. Я удивился, а Цицерон заметно насторожился, поскольку ранее мы видели рядом с Помпеем лишь привычную троицу: Паликана, Афрания и Габиния. Кроме того, Цезарь уже почти год был квестором в Испании. Как бы то ни было, он оказался здесь: как всегда гибкий, с чуть удивленным взглядом карих глаз и короткими прядями темных волос, тщательно зачесанными вперед. Но зачем я описываю внешность Цезаря? Сегодня его лицо знакомо всему миру!
Всего в то утро у Помпея собрались восемь сенаторов: он сам, Цицерон и Цезарь, трое уже упомянутых, близкий к нему пятидесятилетний ученый Варрон и Гай Корнелий, служивший квестором в Испании при Помпее. Последний наряду с Габинием был избран трибуном.
Идя сюда, я опасался, что буду выглядеть белой вороной среди высокопоставленных мужей, но, к счастью, этого не произошло. Другие гости Помпея также пришли с письмоводителями или носильщиками, и теперь все мы стояли на почтительном расстоянии, выстроившись в ряд. Принесли напитки, няньки увели детей, а Муция любезно попрощалась с каждым из гостей, особо выделив Цезаря. После этого рабы принесли стулья, чтобы все могли сесть. Я уже был готов выйти из атриума вместе с остальными слугами, когда Цицерон сообщил Помпею, что я знаменит на весь Рим изобретенным мной изумительным способом скорописи (он так и сказал), и предложил оставить меня, чтобы я занес на табличку каждое произнесенное слово. Я вспыхнул от смущения. Помпей окинул меня подозрительным взглядом, и на секунду мне показалось, что он ответит отказом. Однако, поразмыслив, полководец кивнул:
– Ладно, пусть остается. В конце концов, эта запись может оказаться полезной. Но при одном условии: с нее не будут снимать копий и свиток будет храниться у меня. Возражения есть?
Возражений не оказалось, после чего мне принесли табурет, и я уселся поодаль, приготовив восковые таблички и зажав в потной ладони железный стилус.
Стулья были расставлены полукругом. Когда все расселись, Помпей начал совещание. Как я уже говорил, он был начисто лишен дара публичного оратора, но, когда ему приходилось говорить в знакомой обстановке и в кругу людей, которых он считал своими сторонниками, от него веяло силой и властностью. После того как совещание закончилось и я расшифровал свои записи, у меня забрали табличку, но я запомнил почти все и теперь могу воспроизвести беседу едва ли не дословно.
Помпей начал с того, что сообщил присутствующим подробности нападения пиратов на Остию. Потоплено девятнадцать консульских боевых трирем, убито около двухсот человек, сожжены два склада с зерном, взяты в заложники два претора вместе с сопровождающими. Один из преторов осматривал зернохранилища, второй проверял флот. За их освобождение пираты потребовали выкуп.
– Если хотите знать мое мнение, – заявил Помпей, – то я считаю, что мы ни в коем случае не должны вести переговоры с пиратами. Это лишь толкнет их на дальнейшие беззакония.
Все согласно закивали. Помпей сообщил, что набег на Остию был не единичным событием, а одним из звеньев в длинной цепи преступлений, самыми вопиющими из которых было похищение благородной дамы Антонии с ее виллы на мысе Мизенум (ее отец возглавлял поход против пиратов), разграбление храмовых сокровищ в Кротоне и внезапные нападения на Брундизий и Кайету. Где будет нанесен новый удар?
Рим столкнулся с новым, незнакомым для себя врагом. Пираты не имели правительства, с которым можно было бы вести переговоры, не были связаны никакими договорами и соглашениями. Не было у них и единовластия. То была чума, одинаково опасная для всех, и эту смертельную заразу следовало выжечь каленым железом – иначе даже Рим, при всей своей военной мощи, не мог бы чувствовать себя в безопасности. Тогдашний порядок, когда консул возглавлял войска лишь в определенном месте и в течение отведенного ему срока, не позволял справиться с этой угрозой.
– Я начал изучать этот вопрос задолго до нападения на Остию, – заявил Помпей, – и с уверенностью могу сказать, что пираты – это особый враг, борьба с которым требует особого подхода. Теперь настал наш час.
Он хлопнул в ладоши. Двое рабов внесли в атриум большую, выполненную из гипса карту Средиземноморья и установили ее на особую подставку. Присутствующие вытянули шеи, с любопытством рассматривая загадочные вертикальные линии, пересекавшие как сушу, так и море.
– С сегодняшнего дня мы не должны разделять военные и гражданские дела, – продолжил Помпей. – Будем бить всеми способами. – Он взял указку и направил ее на карту. – Я предлагаю разделить Средиземноморье на пятнадцать округов – от Геркулесовых столпов на западе до вод Египта и Сирии на востоке. В каждый округ будет назначен легат, которому поручат очистить вверенные ему земли от пиратов, а затем заключить с местными правителями соглашения, в соответствии с которыми корабли разбойников никогда больше не войдут в эти воды. Все пираты, захваченные в плен, должны быть выданы Риму. Любой правитель, который отказывается сотрудничать, тут же попадает в число врагов Рима. Те, кто не с нами, – те против нас! Пятнадцать легатов будут подчиняться главному военачальнику, обладающему всей полнотой власти над береговой полосой шириной в пятьдесят миль. Этим военачальником буду я.
Повисло долгое молчание. Первым его нарушил Цицерон.
– Бесспорно, это смелый замысел, Помпей, – заговорил он, – но некоторые могут посчитать, что девятнадцать потопленных трирем – еще не повод для его исполнения. Сознаешь ли ты, что за всю историю республики еще никто не сосредотачивал такой власти в своих руках?
– Сознаю, – ответил Помпей. Он пытался сохранить серьезное выражение лица, но не сумел, и его губы разъехались в широкой, довольной ухмылке. – Еще как сознаю! – добавил он и засмеялся, а следом за ним в хохоте зашлись все остальные, кроме Цицерона.
Мой хозяин был мрачен, словно только что на его глазах рухнул целый мир. В какой-то мере именно это и произошло. Он решил, что Помпей намерен подчинить себе все обитаемые земли, и хорошо понимал, какими последствиями это чревато.
– Возможно, следовало сразу же встать и уйти оттуда, – размышлял он вслух по дороге домой. – Наш бедный, честный Луций захотел бы, чтобы я поступил именно так. Но разве это остановило бы Помпея? Тот все равно сделал бы по-своему – со мной или без меня. А я подобной выходкой лишь навлек бы на себя его гнев и лишился бы надежд на преторство. Ведь теперь любой свой шаг я должен рассматривать с учетом этого.
Рассуждая подобным образом, Цицерон, разумеется, остался. Государственные деятели еще несколько часов обговаривали все стороны вопроса – от перемещения крупных военных сил до мелких внутриримских дел. Решили, что Габиний неделю спустя после своего вступления в должность предложит римскому народу закон об учреждении должности верховного военачальника для освобождения моря от пиратов и назначит на нее Помпея, а затем вместе с Корнелием предпримет все усилия для того, чтобы другие трибуны не наложили вето.
Необходимо помнить, что во времена республики законы принимало только народное собрание. Мнение сенаторов значило много, но не являлось решающим. Считалось, что их задача – проводить в жизнь волю народа.
– Что скажешь, Цицерон? – спросил Помпей. – Ты что-то совсем притих.
– Риму посчастливилось, что в годину испытаний он может обратиться к человеку, обладающему таким опытом и такой дальновидностью, как ты, – осторожно заговорил Цицерон. – Но надо трезво смотреть на вещи: в сенате этот замысел встретит ожесточенное сопротивление, причем в первую очередь со стороны аристократов. Они будут утверждать, что это попытка присвоить власть под видом горячего желания защитить Рим.
– Я опровергну эти утверждения.
– Ты можешь опровергать все, что угодно, но одних слов будет мало. Потребуется доказать это, – сварливо откликнулся Цицерон. Он знал, что, как ни странно, самый надежный способ завоевать доверие выдающегося человека – говорить без обиняков, создавая ощущение, что ты честен и бескорыстен. – Аристократы также заявят, что твоя истинная цель – отстранить Лукулла от начальствования над восточными легионами и занять его место. – (Помпей лишь зарычал, но возразить ничего не мог, ведь это и являлось его истинной целью.) – И наконец, они постараются найти одного или двух трибунов, которые не пропустят закон Габиния.
– Я слушаю тебя, Цицерон, и мне кажется, что тебе здесь не место, – глумливо проговорил Габиний. Это был щеголь с густой волнистой шевелюрой, зачесанной челкой наподобие прически Помпея. – Чтобы добиться желаемого, нам нужны не защитники, а отважные сердца и крепкие кулаки.
– Сердца и кулаки вам, конечно, понадобятся, но без защитников тоже не обойтись, поверь мне, Габиний. Особенно тебе. Как только ты перестанешь быть трибуном и лишишься неприкосновенности, аристократы приволокут тебя в суд и потребуют для тебя смертной казни. Вот тогда тебе понадобится хороший защитник. То же касается и тебя, Корнелий.
– Хорошо. – Помпей воздел руку, чтобы не допустить перебранки. – Ты рассказал о трудностях. Как ты предлагаешь их преодолевать?
– Для начала, – заговорил Цицерон, – я настоятельно советовал бы, чтобы твое имя не упоминалось в законе. Не стоит с самого начала притязать на должность главноначальствующего.
– Но ведь это я придумал ввести ее! – обиженно воскликнул Помпей точь-в-точь как ребенок, у которого сверстники отбирают любимую игрушку.
– Согласен, но все же я настаиваю на том, что будет разумно не объявлять, кого мы прочим на нее. Ты вызовешь страшную зависть и ненависть у сенаторов. На тебя ополчатся даже умеренные, чьей поддержкой мы могли бы заручиться. Напирай на избавление от пиратов, а не на будущее Помпея Великого. Все и без того будут знать, что должность предназначена для тебя, а дразнить гусей раньше времени не стоит.
– Но что я скажу людям, когда предложу закон? – недоуменно спросил Габиний. – Что главным военачальником может стать первый же дурачок с улицы?
– Конечно нет, – ответил Цицерон, с трудом сдерживая раздражение. Я бы вычеркнул имя «Помпей» и вставил слова «сенатор в ранге консула». Круг сужается до пятнадцати или двадцати ныне живущих бывших консулов.
– Значит, у Помпея могут появиться соперники? – осведомился Афраний.
– Красс! – тут же выпалил Помпей, который ни на минуту не забывал своего старого врага. – Возможно, Катул. Есть еще Метелл Пий, он стар, но все еще в силе. Потом – Гортензий, Исаврик, Геллий, Котта, Курион… Даже братья Лукуллы!
– Что ж, если это тебя так беспокоит, укажем, что главноначальствующим может стать только бывший консул, чье имя начинается на букву «П».
Поначалу – в первые несколько секунд – никто не выказал своего отношения к этой колкости, и я подумал, что Цицерон зашел слишком далеко, но затем Цезарь откинул голову и оглушительно расхохотался. Увидев, что Помпей тоже улыбается, засмеялись и остальные.
– Поверь мне, Помпей, – продолжил Цицерон уверенным тоном, – большинство тех, кого ты перечислил, слишком стары или ленивы, чтобы соперничать с тобой. Самым опасным твоим противником может стать Красс, хотя бы потому, что он невероятно богат и завидует тебе. Но когда дело дойдет до голосования, ты одолеешь его, обещаю.
– Я согласен с Цицероном, – заявил Цезарь. – Давайте преодолевать препятствия по мере того, как они возникают. Сначала введем должность, а уж потом выберем главноначальствующего.
Я был потрясен властностью, с которой говорил этот человек – самый младший из присутствующих.
– Решено, – подвел черту Помпей, – давайте напирать на разгром пиратов, а не на будущее Помпея Великого.
После этого все отправились обедать.
Затем случилось отвратительное происшествие, о котором мне тяжело вспоминать даже сейчас. Тем не менее я считаю необходимым поведать о нем, чтобы сохранять память о прошлом.
Те несколько часов, в течение которых сенаторы пиршествовали, а затем гуляли по саду, я провел за расшифровкой своих значков, чтобы отдать Помпею обычную запись. Закончив, я подумал, что неплохо бы показать получившееся Цицерону – на тот случай, если я допустил какую-то оплошность и он захочет ее исправить.
Зал, где шло совещание, был пуст, атриум – тоже, но где-то в отдалении ясно слышался голос сенатора, поэтому, взяв свиток с чистой записью, я направился туда, откуда он вроде бы доносился. Пройдя через окруженный колоннадой внутренний дворик с фонтаном, я обогнул портик и оказался во втором дворике. Но теперь голос не был слышен. До моего слуха доносились лишь плеск воды и пение птиц. И вдруг где-то совсем рядом послышался громкий, мучительный женский стон. Подпрыгнув от неожиданности, я как дурак повернул в ту сторону, сделал несколько шагов и, оказавшись напротив открытой двери, обнаружил Цезаря и жену Помпея. Муция не видела меня. Встав на колени и улегшись животом на стол, с задранной на спину одеждой и широко расставленными ногами, она опустила голову между рук и так крепко вцепилась в край стола, что ее ногти побелели. Зато меня заметил Цезарь, который находился лицом к двери и овладевал женой хозяина дома сзади. Одна его рука лежала на талии женщины, вторую он упер в ее бедро, подобно щеголю, стоящему на углу оживленной городской улицы. Его таз ритмично двигался взад и вперед, и вместе с ним дергалось тело благородной Муции, издававшей те самые сладострастные стоны, которые привели меня сюда. Наши глаза встретились. Я не помню, как долго мы смотрели друг на друга, но слегка удивленный, невозмутимый, беззастенчивый взгляд этих бездонных темных глаз преследовал меня сквозь годы беспорядков и войн.
К этому времени большинство сенаторов уже вернулись в залу. Цицерон обсуждал какой-то философский вопрос с Варроном, самым выдающимся ученым Рима, чьими трудами по истории и латинскому языку я искренне восхищался. В иных обстоятельствах я счел бы за честь быть представленным ему, но тогда меня неотступно преследовала только что виденная мной картина. Пробормотав что-то невразумительное, я передал свиток Цицерону, и тот, не прерывая беседы, сделал в рукописи какую-то поправку. Помпей, должно быть, заметил это: подойдя к нам с широкой улыбкой, он изобразил притворный гнев и отобрал свиток у Цицерона, обвинив его в нарушении обещаний, которых тот, впрочем, не давал.
– Тем не менее ты можешь рассчитывать на мой голос во время преторских выборов, – пообещал он, похлопав Цицерона по спине.
Еще недавно я смотрел на Помпея как на бога среди людей – уверенного в себе, блистательного героя многих войн. Теперь же мне стало немного жалко его.
– Отличная работа, – заявил Помпей, пробежав глазами подготовленный мной свиток. – Ты в точности записал все, что я говорил. Сколько ты за него хочешь? – спросил он, обращаясь к Цицерону.
– Красс уже предлагал мне огромные деньги, но я отказался.
– Что ж, если когда-нибудь решишь устроить торги, не забудь позвать меня, – послышался вкрадчивый голос Цезаря, незаметно подошедшего сзади. – Я с удовольствием наложу лапу на твоего Тирона.
Он произнес это дружелюбным голосом и даже подмигнул мне. Один я расслышал в его словах скрытую угрозу, и от страха у меня даже закружилась голова.
– Я расстанусь с Тироном только тогда, когда удалюсь от общественных дел.
– Теперь мне еще больше захотелось купить его, – проговорил Цезарь, и все дружно засмеялись.
Было решено сохранить все, что обсуждалось, в тайне и встретиться через несколько дней в Риме, после чего собравшиеся разъехались. Как только мы миновали ворота и оказались на дороге, ведущей к Тускулу, Цицерон издал мучительный стон и ударил кулаком по деревянной стенке коляске.
– Это преступный заговор! – сказал он, в отчаянии мотая головой. – Хуже того, это глупый преступный заговор! Вот что бывает, Тирон, когда солдаты решают поиграть в государственных мужей. По их мнению, стоит только отдать приказ, и все тут же бросятся его выполнять. Народ поддерживает их, считая горячими радетелями за Рим, но именно это может их погубить. Ведь если они не снизойдут до государственных дел, то не добьются ровным счетом ничего, в противном же случае упадут в грязь и окажутся такими же продажными, как и все остальные.
Цицерон смотрел на озеро, которое уже начало темнеть в ранних зимних сумерках.
– Что ты думаешь о Цезаре? – внезапно спросил он. Я пробормотал нечто невразумительное – мол, этот человек, по всей видимости, метит очень высоко.
– Так и есть. Чрезвычайно высоко. За день у меня несколько раз возникало ощущение, что все эти удивительные построения родились именно в голове Цезаря, а не Помпея. Это, по крайней мере, объясняет его присутствие на сегодняшнем сборище.
Я обратил внимание Цицерона на то, что Помпей считает этот замысел своим.
– Можешь не сомневаться, он действительно в этом уверен, но таков уж этот человек. Ты говоришь ему что-то, а через некоторое время он начинает повторять то же самое, выдавая это за собственное изобретение. «Будем напирать на разгром пиратов, а не на будущее Помпея Великого» – вот хороший пример. Несколько раз – так, ради развлечения, – я опровергал при нем свои прежние утверждения и ждал, через сколько времени услышу от него эхо собственных слов под видом его личного «веского соображения». – Цицерон наморщил лоб и кивнул. – Да, уверен, что я прав. Цезарь достаточно умен, чтобы посеять зерно и дождаться, пока оно не даст всходы. Любопытно, сколько времени он провел с Помпеем? Похоже, в его обществе он чувствует себя свободно.
Я чуть было не рассказал хозяину о том, что случайно увидел в доме Помпея, но вовремя прикусил язык. Меня остановили природная застенчивость, страх перед Цезарем и опасения насчет того, что Цицерон может подумать обо мне плохо, решив, что я подглядывал. Кроме того, какими словами смог бы я описать отвратительную сцену, свидетелем которой невольно стал? Впрочем, я все же рассказал об этом Цицерону, но уже много лет спустя, когда Цезарь погиб и больше не представлял для меня угрозы, а Цицерон превратился в старика. Он долгое время молчал, а затем произнес:
– Я понимаю причины твоей скрытности и готов воздать тебе должное. Но, мой дорогой друг, было бы куда лучше, если бы ты поведал мне об этом тогда. Возможно, все обернулось бы иначе. По крайней мере, я бы гораздо раньше понял, с каким отчаянным, безоглядно дерзким человеком мы имеем дело. А так я осознал это слишком поздно.
Когда через несколько дней мы возвратились в Рим, город бурлил и полнился слухами. Пожар, по-прежнему полыхавший в Остии, был ясно виден во всех его частях: в ночном небе, на западе, колыхалось зловещее багровое зарево. Подобное нападение на столицу было беспримерным, и, когда в десятый день декабря Габиний и Корнелий стали трибунами, они быстро сумели превратить искры тревоги в пламя ужаса. По их приказу у городских ворот поставили больше стражников, все въезжавшие в город повозки и входившие в него люди подвергались обыску на предмет оружия, по пристаням и портовым складам круглосуточно ходили дозорные, на граждан, прятавших зерно, налагались огромные штрафы. И разумеется, с главных рынков – Бычьего и Зеленного – начисто пропали продукты.
Неукротимые новые трибуны также выволокли злополучного Марция Рекса – консула, срок полномочий которого истек, – на народный сход и подвергли его безжалостному перекрестному допросу, желая понять, какие просчеты с обеспечением безопасности сделали возможным несчастье в Остии. Находились все новые и новые свидетели, подтверждавшие, что угроза пиратского нападения не только существует, но и растет день ото дня. Звучали самые немыслимые утверждения. В распоряжении пиратов – тысяча кораблей! Это не собрание одиночек, а сплоченное воинство! У них есть соединения кораблей, и флотоводцы, и страшное оружие: отравленные стрелы и греческий огонь!
Никто в сенате не осмеливался поднять голос против всего этого из боязни быть обвиненным в благодушии. Сенаторы молчали, даже когда был отдан приказ соорудить цепочку оповестительных костров на всем протяжении дороги, ведущей к морю. Предполагалось, что их зажгут, если пиратские корабли войдут в устье Тибра.
– Что за вздор! – сетовал Цицерон, когда однажды утром мы вышли из дома, чтобы полюбоваться на плоды трудов двух наших знакомцев – Габиния и Корнелия. – Какой пират в здравом уме решит преодолеть двадцать миль открытого пространства по руслу реки, чтобы напасть на укрепленный город?
Он грустно покачал головой, размышляя о том, с какой легкостью могут недобросовестные государственные деятели вертеть робкими гражданами. Но что мог поделать Цицерон, если он и сам оказался в ловушке? Близость к Помпею вынуждала его хранить молчание.
На семнадцатый день декабря начались сатурналии – ежегодные празднества в честь Сатурна, которые должны были продлиться неделю, однако по понятным причинам все не слишком веселились. В доме Цицерона соблюдались все обряды: члены семьи обменивались подарками, рабам предоставили выходной день и даже разрешили принимать пищу вместе с хозяевами, но радости это не принесло. Обычно душой каждого праздника в доме становился Луций, однако теперь его с нами не было. Теренция полагала, что она беременна, но выяснилось, что это не так, и она загрустила, не на шутку встревожившись, что уже никогда не сможет родить сына. Помпония, как обычно, пилила Квинта, упрекая его в мужской несостоятельности, и даже маленькая Туллия ходила словно в воду опущенная.
Что касается Цицерона, то большую часть сатурналий он провел в комнате для занятий, упрекая Помпея в непомерном честолюбии и рисуя в своем воображении самые мрачные последствия, которые все это повлечет для государства и для его, Цицерона, будущности. До преторских выборов осталось меньше восьми месяцев, и Цицерон с Квинтом уже составили список наиболее вероятных кандидатов. Кто бы ни был избран, впоследствии он мог стать соперником Цицерона на консульских выборах. Родные братья подолгу просчитывали все возможные сочетания, мне же, хотя я молчал, казалось, что им явно не хватает мудрости их двоюродного брата. Цицерон нередко подшучивал, говоря, что, если бы ему понадобился совет по поводу государственных дел, он попросил бы его у Луция и поступил бы наоборот. И все же Луций превратился в некую путеводную звезду, которой нельзя достичь, но к которой надо стремиться. С его уходом у братьев Цицеронов не осталось никого, кроме друг друга, а отношения между ними складывались не всегда безоблачно.
И вот, когда сатурналии закончились и общественная жизнь пошла полным ходом, Габиний взобрался на ростру и потребовал учредить должность главноначальствующего над войском.
Еще одно небольшое отступление. Когда я говорю о ростре, я имею в виду совсем не те жалкие сооружения, которые используются ораторами сегодня. Древняя, уничтоженная впоследствии ростра на главном городском форуме являлась сердцем римской демократии. Это был длинный резной помост четырех метров высоты, уставленный статуями героев античности, с которого к народу обращались трибуны и консулы. Позади располагалось здание сената, а передняя часть помоста смотрела на площадь форума. Ростра была украшена шестью носами кораблей (отсюда и пошло ее название), захваченных у карфагенян тремя веками раньше. Ее задняя часть представляла собой лестницу. Сделано это было для того, чтобы магистрат, выйдя из курии или штаб-квартиры трибунов, мог, пройдя пятьдесят шагов, подняться по ступеням и оказаться на ростре, перед слушателями, собравшимися на площади. Справа и слева располагались фасады двух величественных базилик, а впереди – храм Кастора и Поллукса. Именно там стоял Габиний тем январским утром, красноречиво и убедительно доказывая народу, что Риму нужен сильный человек, который возглавит борьбу с пиратами.
Несмотря на дурные предчувствия, Цицерон – с помощью Квинта – потрудился на славу и собрал на форуме своих сторонников, да и для пиценцев не составляло труда в любое время вывести на площадь до двухсот ветеранов из числа бывших воинов Помпея. Если прибавить к этому граждан, которые ежедневно слонялись возле Порциевой базилики, и тех, кого приводили на форум дела, получится, что Габиния в то утро слушали около тысячи человек. Он перечислял все, что нужно сделать для победы над пиратами: главноначальствующий – один из консулов, – наделенный трехлетним империем над прибрежной полосой шириной в пятьдесят миль, пятнадцать легатов-преторов, которые будут ему помогать, свободный доступ к римской казне, пятьсот боевых кораблей, а также право набирать до ста двадцати тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников. Цифры, названные Габинием, потрясали воображение, и неудивительно, что его слова произвели ошеломляющее впечатление.
Когда он закончил первое чтение документа и, как положено, передал чиновнику, для того чтобы документ вывесили перед базиликой трибунов, к ростре торопливо подошли Катул и Гортензий, желая выяснить, что происходит. Стоит ли говорить, что Помпея там не было, а остальные члены «семерки» (так с некоторых пор стали называть себя сенаторы, сплотившиеся вокруг Помпея) держались подальше друг от друга, чтобы не быть заподозренными в заговоре. Однако эти хитрости не обманули аристократов.
– Если это твои проделки, – прорычал Катул, обращаясь к Цицерону, – можешь передать своему хозяину, что он получит такую драку, какой еще не видывал.
Их ярость оказалась еще более сильной, чем предсказывал Цицерон.
Согласно правилам, закон мог быть вынесен на голосование лишь через три базарных дня после первого чтения. Предполагалось, что за это время с ним смогут ознакомиться приезжающие в город сельские жители. Таким образом, на то, чтобы дать отпор, у аристократов оставалось время до начала февраля, и они не стали терять его попусту. Через два дня для обсуждения документа, прозванного «Габиниевым законом», было созвано заседание сената. Цицерон настоятельно советовал Помпею не ходить на него, но тот, считая это делом чести, не послушался. Он велел собрать побольше своих сторонников, и, поскольку хранить все в тайне уже не требовалось, с ним отправились семеро сенаторов, образовав что-то вроде почетного охранения. К ним присоединился и Квинт в новенькой сенаторской тоге: он отправлялся в курию всего в третий или четвертый раз.
Я, как обычно, держался поближе к Цицерону. «Мы должны были понять, что попали в беду, когда стало ясно, что больше к нам не присоединится ни один сенатор», – горестно жаловался Цицерон впоследствии.
От Эсквилинского холма до форума мы добрались без происшествий. Люди Помпея знали свое дело, и на всем пути люди встречали процессию приветственными криками и слезными просьбами избавить их от угрозы нападения пиратов. Помпей, в свою очередь, величественно приветствовал их, как хозяин поместья – арендаторов. Когда мы вошли в сенат, со всех сторон послышались враждебные возгласы и улюлюканье. Кто-то швырнул гнилой помидор, который попал Помпею в плечо и оставил на белоснежной тоге мерзкое коричневое пятно. Ничего подобного с прославленным военачальником до тех пор не происходило; Помпей в изумлении остановился и стал озираться по сторонам. Стремясь защитить своего вождя, Афраний, Паликан и Габиний тесно обступили него, точно вновь оказались на поле брани. Цицерон протянул руку, призывая их занять свои места. Он прекрасно понимал: чем скорее они усядутся, тем быстрее прекратятся проявления недоброжелательства.
Я вместе с остальными зрителями стоял у входа, перегороженного, как обычно, веревочным барьером. Все кто был там, поддерживали Помпея, и чем сильнее бесновались сенаторы, тем громче звучал одобрительный гул толпы. Председательствующему консулу понадобилось немало усилий, чтобы успокоить разбушевавшихся государственных мужей.
Новыми консулами в том году были Глабрион, старый друг Помпея, и аристократ Кальпурний Пизон. Читатель, не перепутай его с другим сенатором, носившим такое же имя: я еще упомяну его, если боги дадут мне силы довести мой труд до конца.
Самым скверным предвестием для Помпея стало то, что Глабрион предпочел не приходить на заседание сената, уступив место председателя Пизону. Он не хотел открыто возражать тому, кто вернул ему сына.
Я видел, что Гортензий, Катул, Исаврик, Марк Лукулл, сын начальствующего над восточными легионами, и другие представители знатных семейств приготовились ринуться в бой. В этой когорте не хватало разве что троих братьев Метеллов. Квинт Метелл был наместником на Крите, а двое младших, словно в доказательство тщеты всех земных устремлений человека, умерли от лихорадки через некоторое время после суда над Верресом. Но самым тревожным было то, что даже педарии – неприметные, терпеливые, неповоротливые сенаторы, которых Цицерон так усердно старался перетащить на свою сторону, – либо угрюмо молчали, либо были настроены враждебно к Помпею, озабоченному собственным величием.
Что до Красса, то он развалился на передней скамье – руки на груди, ноги вытянуты вперед – и хранил зловещее молчание, буравя Помпея взглядом, не обещавшим ничего хорошего. Причины его хладнокровия были очевидны. Позади него, словно боевые псы, только что купленные на торгах и теперь выставленные на всеобщее обозрение, сидели двое трибунов это года: Росций и Трибеллий. Таким образом Красс давал всем понять: у него хватило денег, чтобы купить даже не одно, а два вето, и Габиниев закон не пройдет, несмотря на все уловки Помпея и Цицерона.
Пизон воспользовался своим правом и взял слово первым. Много лет спустя Цицерон пренебрежительно отзывался о нем как об ораторе малоподвижном и тихом, но в тот день Пизон был совершенно другим.
– Мы знаем, к чему ты клонишь! – кричал он на Помпея. – Ты пренебрегаешь прочими сенаторами и хочешь возвыситься, сделаться вторым Ромулом, убившим своего брата, чтобы править единолично! Однако вспомни, какая участь постигла Ромула, убитого собственными сенаторами, которые изрубили его на части и растащили по домам куски тела!
После этих слов аристократы повскакивали с мест, а я обратил внимание на застывший профиль Помпея, который смотрел прямо перед собой, не в силах поверить, что все это происходит на самом деле.
После Пизона слово взял Катул, затем – Исаврик. Однако самым тяжелым ударом стало выступление Гортензия. В течение года после окончания его консульского срока Гортензия почти не видели на форуме. Его зять Цепион, любимый старший брат Катона, служивший на востоке, недавно умер, оставив дочь Гортензия вдовой, и поговаривали, что у Плясуна уже не осталось сил для борьбы. Однако стремление Помпея заполучить невиданную доселе власть словно вернуло Гортензия к жизни, и он выступал пылко и искусно, как в свои лучшие годы. Избегая напыщенности и не скатываясь до грубости, он перечислил все, на чем издревле стояла республика: разделение власти, ее ограничение и ежегодное обновление посредством выборов. Гортензий заявил, что лично он не имеет ничего против Помпея и даже полагает, что тот подходит для должности верховного начальника над войсками больше, чем любой другой человек в государстве. Однако, продолжил он, если Габиниев закон будет принят, это станет опасным примером, противным самому духу Рима. Нельзя отбрасывать старинные свободы из-за преходящей угрозы – пиратов.
Цицерон ерзал на скамье, и мне подумалось, что если бы он был свободен в своих высказываниях, то произнес бы то же самое.
Когда Гортензий уже подбирался к концу, с одного из задних мест, того самого, где сидел когда-то Цицерон, поднялся Цезарь и сказал Гортензию, что хочет взять слово. Уважительная тишина, стоявшая во время выступления великого защитника, мигом рассеялась. Нельзя не признать, что осадить Гортензия при тех настроениях, которые царили в зале, было весьма смелым шагом. Взойдя на место для выступлений, Цезарь дождался, когда возмущенный гам немного уляжется, и заговорил в своей манере – ясной, неотразимой и безупречной.
Нет ничего противного духу Рима в том, чтобы очистить моря от пиратов, сказал он, а вот хотеть этого, но лицемерно отвергать предлагаемые для этого способы действительно не по-римски. Если учреждения республики работают безупречно, как следует из слов Гортензия, как могло случиться, что угроза со стороны пиратов приобрела такие размеры? И теперь, когда она настолько велика, кто и каким образом сумеет устранить ее?
– Несколько лет назад, направляясь на Родос, я сам оказался в плену у пиратов, и за меня потребовали выкуп. Когда меня освободили, я вернулся и охотился на своих похитителей, пока не переловил всех до одного. А потом выполнил обещание, которое дал сам себе, еще будучи пленником: добился того, что все они были распяты. Вот это, уважаемый Гортензий, по-римски! Только так можно победить пиратство, и Габиниев закон позволит сделать это!
Закончив говорить, Цезарь под оскорбительные крики и свист с надменным видом проследовал к своему месту. В другом конце зала началась драка. Один из сенаторов отвесил Габинию зуботычину, тот развернулся и дал обидчику сдачи. Через секунду он уже барахтался под горой тел в белых тогах. Послышались вопли и треск – одна из скамей развалилась на части под тяжестью рухнувшего на нее законодателя. Я потерял Цицерона из виду.
– Габиния убивают! – заполошно закричал кто-то позади меня.
Толпа стала напирать с такой силой, что веревка лопнула, и мы, стоявшие в первых рядах, буквально ввалились в зал заседаний. Мне повезло: я успел откатиться в сторону, а несколько сотен помпеянцев из числа плебса (должен сказать, рожи у них были совершенно зверские) ворвались в главный проход, кинулись к Пизону и стащили его с курульного кресла. Один из этих скотов схватил за шею второго консула, и в течение нескольких секунд казалось, что вот-вот свершится убийство. Но в следующее мгновение показался сумевший высвободиться Габиний, который тут же взобрался на скамью, давая понять своим приверженцам, что он жив и здоров. Габиний призвал их отпустить Пизона, и те после недолгого препирательства выполнили это требование, хотя и неохотно. Потирая горло, консул объявил заседание закрытым, и таким образом – по крайней мере, на некоторое время – угроза безначалия была устранена.
Подобных сцен насилия – да еще в средоточии государственной власти – Рим не видел более четырнадцати лет. Цицерон был потрясен, хотя по сравнению с другими он отделался легко, его безупречная тога даже не помялась. Из носа и разбитой губы Габиния текла кровь, и Цицерон под руку вывел его из зала. Помпей покинул сенат еще раньше и шел медленно, как в траурной процессии, глядя прямо перед собой. Особенно сильно мне врезалась в память гробовая тишина, царившая, когда сенаторы и плебеи расступились, чтобы пропустить его. Казалось, противоборствующие стороны в последний миг осознали, что дерутся на краю обрыва, и здравый смысл восторжествовал. Мы вышли на форум. Помпей по-прежнему молчал. Когда он свернул на Аргилет, его сторонники последовали за ним – возможно, просто от нечего делать. Афраний, шагавший рядом с Помпеем, обернулся и передал по цепочке, что военачальник желает устроить совещание. Я спросил Цицерона, не нужно ли ему что-нибудь, и он, горько усмехнувшись, ответил:
– Нужно. Спокойная жизнь в Арпине.
К нам подошел Квинт и озабоченно проговорил:
– Помпей должен отступить, иначе он подвергнется унижению.
– Он уже подвергся унижению, – едко отозвался Цицерон, – а вместе с ним и мы. Солдаты! – с отвращением добавил он. – Что я тебе говорил? Я бы, например, не решился отдавать им приказы на поле битвы, почему же они считают, что разбираются в государственных делах лучше меня?
Поднявшись по склону холма, мы дошли до дома Помпея и гурьбой ввалились внутрь, оставив за порогом молчаливую толпу. После первого совещания я теперь неизменно присутствовал на встречах «семерки» и записывал все, что на них говорилось. И когда я пристроился в углу со своими восковыми дощечками, никто даже не посмотрел в мою сторону.
Сенаторы расселись за большим столом, во главе которого сел Помпей. Его обычную самоуверенность как рукой сняло. Сгорбившись в похожем на трон кресле, он напоминал большого зверя, пойманного и посаженного в клетку карликами, которых до этого даже не воспринимал всерьез. Он был готов сдаться, твердил, что все кончено, что сенаторы не допустят его назначения и что он может надеяться только на уличное отребье. Подкупленные Крассом трибуны в любом случае не пропустят закон, а ему, Помпею, остается выбирать между смертью и изгнанием.
Цезарь думал иначе. Помпей, говорил он, по-прежнему пользуется в Риме любовью, как никто другой, и должен немедленно заняться набором солдат в свое войско, костяк которого составят ветераны его легионов. Когда он соберет большие силы, сенаторы непременно уступят. Это как игра в кости: если ты проиграл, не отчаивайся, а удвой ставку и бросай снова. Плевать на аристократов! В случае надобности Помпей сможет получить власть с помощью народа и войска.
Я видел, что Цицерон приготовился говорить, и был уверен, что он не одобряет обе эти крайности. Но воздействовать на десятерых слушателей – не менее сложная наука, чем управлять толпой из сотен людей. Цицерон дождался, когда выскажутся все, и только после этого взял слово.
– Как тебе известно, Помпей, – начал он, – я с самого начала отнесся к этому замыслу с некоторым опасением. Однако после сегодняшнего провала в сенате мое мнение коренным образом изменилось. Теперь мы просто обязаны победить – чтобы спасти тебя, Рим, а также честь и достоинство тех людей, которые поддержали тебя, то есть нас самих. О том, чтобы сложить оружие, не может быть и речи. На поле брани ты всегда был львом и не можешь превратиться в мышь, оказавшись в Риме.
– Выбирай выражения, законник! – угрожающе проговорил Афраний, погрозив Цицерону пальцем, но тот не обратил на него внимания.
– Можешь представить, что произойдет, если ты сейчас сдашься? Законопредложение уже обнародовано, народ требует принять самые решительные меры против пиратов. Если главноначальствующим не станешь ты, им сделается кто-нибудь другой, и, уверяю тебя, это будет Красс. Ты сам сказал, что Красс купил двух трибунов. Правильно, и он добьется, чтобы закон прошел, но вместо твоего имени впишет туда свое. И как ты, Габиний, сможешь его остановить? Наложишь вето на собственный закон? Невозможно! Как видите, мы не можем сейчас оставить поле боя.
Если и существовал довод, способный поднять Помпея на битву, так это упоминание о том, что Красс может украсть его славу. Он выпрямился в кресле, выпятил челюсть и обвел взглядом собравшихся.
– В войске всегда есть разведчики, Цицерон, – заговорил он. – Удивительные люди, которые способны найти путь на самой сложной местности – в горах, болотах, в лесах, где не ступала нога человека. Но в государственных делах, оказывается, существуют трясины, с которыми мне еще никогда не приходилось сталкиваться. Если ты сможешь указать мне верный путь, у меня не будет друга преданнее тебя!
– Ты готов полностью довериться мне?
– Ты – наш разведчик.
– Очень хорошо, – кивнул Цицерон. – Габиний, завтра ты вызовешь Помпея на ростру и попросишь его стать главноначальствующим.
– Отлично! – воинственно рявкнул Помпей, сжав свои огромные кулаки. – И я соглашусь!
– Нет-нет, – мотнул головой Цицерон, – ты ответишь решительным отказом. Скажешь, что ты и без того много сделал для Рима, что у тебя нет притязаний на власть и ты удаляешься в свое загородное поместье.
На Помпея было жалко смотреть. От удивления у него даже открылся рот.
– Не волнуйся, – поспешил успокоить его Цицерон, – речь для тебя напишу я сам. Потом, в середине дня, ты уедешь из города и не вернешься. Чем более безразличным ты будешь выглядеть, тем настойчивее народ станет требовать, чтобы ты вернулся. Ты будешь нашим Цинциннатом, призванным от сохи, чтобы спасти страну от катастрофы[25]. Это самый убедительный образ из всех, которые только можно использовать, поверь мне.
Кое-кто из присутствующих выступил против столь рискованного образа действий, но идея прикинуться скромником показалась тщеславному Помпею привлекательной. Разве о том же не мечтает любой гордый и честолюбивый мужчина? Вместо того чтобы валяться в пыли, сражаясь за власть, он будет сидеть в саду собственного поместья, а люди сами приползут к нему, да еще станут умолять, чтобы он взял в свои руки бразды правления!
Чем больше Помпей размышлял над предложением Цицерона, тем больше оно ему нравилось. Его достоинство и величие не пострадают, он проведет несколько приятных недель в своем поместье, а если замысел провалится, в этом будет виноват не он.
– Твои слова звучат мудро, – проговорил Габиний, осторожно трогая разбитую в потасовке губу, – но ты, похоже, кое-что забыл: с народом у нас все хорошо, а вот с сенатом – не очень.
– Сенаторы прозреют, когда им станут ясны последствия отставки Помпея. Они окажутся перед выбором: либо не предпринимать никаких действий против пиратов, либо назначить главноначальствующим Красса. Для подавляющего большинства сенаторов неприемлемо и то и другое. Нужно немного подмазать, и они покатятся в нашу сторону.
– Великолепно! – с нескрываемым восхищением воскликнул Помпей. – Разве он не мудрец, друзья мои? Разве я не говорил вам, что он умен?
– Теперь о пятнадцати легатах, – продолжил Цицерон. – Не менее половины этих должностей следует раздать нужным людям, чтобы заручиться поддержкой в сенате. – Габиний и Афраний, чувствуя, что должности, на распределении которых они собрались поживиться, ускользают из их рук, стали громко возражать, но Помпей лишь махнул рукой, веля им умолкнуть. – Ты – народный герой, – развивал свою мысль Цицерон, – ты горишь любовью к отечеству и стоишь выше мелких ссор и происков. Не надо использовать свое влияние, вознаграждая друзей, которые и так верны тебе, – примени его, чтобы разобщить своих врагов. Лучшее средство расколоть круговую поруку аристократов – сделать так, чтобы кое-кто из них согласился служить под твоим началом.
– Одобряю, – заявил Цезарь, сопроводив свои слова решительным кивком. – План Цицерона лучше, чем мой. А ты, Афраний, прояви терпение. Это лишь первые шаги. В конце пути мы все будем вознаграждены.
– Победа над врагами Рима будет для нас достаточной наградой, – лицемерно проговорил Помпей.
Когда мы возвращались домой, Квинт сказал:
– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
– Я тоже надеюсь на это, – ответил Цицерон.
– Главное затруднение – Красс и двое его трибунов, с помощью которых он может отвергнуть закон. Как ты собираешься преодолеть это препятствие?
– Понятия не имею. Будем надеяться, что решение придет само. Чаще всего так и бывает.
Только тогда я понял, до какой степени Цицерон полагается на свое старое правило: сначала ввяжись в драку, а уж затем поймешь, как в ней победить. Он пожелал Квинту спокойной ночи и пошел дальше, задумчиво склонив голову. Если изначально он не очень-то верил в великие замыслы Помпея, то теперь руководил их воплощением в жизнь. Цицерон понимал, что ему придется нелегко, и не в последнюю очередь – из-за собственной жены. Насколько мне известно, женщины не очень любят, когда мужчины забывают прошлое. Было бы сложно объяснить Теренции, почему ее муж должен стать мальчиком на побегушках у «Пиценского красавчика», как она упрямо называла Помпея, особенно после скандальных событий в сенате, о которых говорил уже весь город.
Теперь она – готовая к битве – ждала мужа в таблинуме и, как только мы появились, немедленно набросилась на Цицерона.
– Не могу поверить, что дошло до такого! – бушевала Теренция. – С одной стороны – сенат, с другой – чернь, а где же мой муж? Ну конечно, как всегда, с чернью! Теперь-то, надеюсь, ты прервешь с Помпеем всякие отношения?
– Завтра он сообщит о своей отставке, – сообщил Цицерон.
– Что?!
– Это правда. Нынешней ночью я сам буду писать для него прощальную речь. Поэтому, если ты не возражаешь, я поужинаю в комнате для занятий. – Он прошел мимо жены и, как только мы очутились в комнате, спросил меня: – Как думаешь, она мне поверила?
– Нет, – ответил я.
– Вот и я так полагаю, – хихикнул Цицерон. – Она слишком хорошо меня знает.
Теперь он был достаточно богат и мог бы развестись с женой, чтобы подобрать себе более подходящую спутницу – во всяком случае, более привлекательную. К тому же Цицерон был разочарован тем, что Теренция не может родить ему сына. И все-таки, несмотря на бесконечные ссоры, он оставался с ней. Это нельзя было назвать любовью, по крайней мере, в том смысле, который вкладывают в это слово поэты. Их связывало другое, гораздо более крепкое чувство. Рядом с Теренцией он постоянно чувствовал себя бодрым, она была для него чем-то вроде точильного камня для клинка.
В ту ночь она нас не беспокоила, и Цицерон диктовал мне слова, которые на следующий день должен был произносить Помпей. Раньше хозяин ни для кого не писал речей, это было что-то новое. Теперь, конечно, многие сенаторы заставляют рабов делать это. Я даже слышал про одного, который не знал, о чем будет говорить, пока ему не приносили написанное. Как такие люди могут называть себя государственными деятелями?! Однако Цицерону понравилось сочинять выступления для других. Его забавляло, что слова, которые он нанизывает друг на друга, вскоре будут произносить великие люди, если, конечно, у них есть хоть капля мозгов. Позже он с большим успехом использовал этот прием в своих книгах. Цицерон даже придумал для Габиния высказывание, которое стало знаменитым: «Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!»
Он решил сделать речь короткой, и поэтому мы закончили работу еще до полуночи, а наутро, после того как Цицерон позанимался зарядкой и поприветствовал лишь самых важных клиентов, отправились к Помпею и передали ему свиток с речью. Помпей был возбужден и донимал Цицерона вопросами о том, так ли уж хороша идея с уходом в отставку. Однако Цицерон справедливо решил, что военачальник просто беспокоится перед выходом на ростру, и оказался прав: как только в руках у Помпея оказался свиток, он заметно успокоился. Тогда Цицерон стал натаскивать Габиния, который тоже был там, но трибун не хотел повторять, как актер, чужие высказывания, и не желал говорить, что Помпей «рожден не для себя, но для Рима».
– Почему? – насмешливо спросил Цицерон. – Или ты в это не веришь?
– Хватит жаловаться! – грубо рявкнул Помпей на Габиния. – Скажешь все, что велено!
Габиний замолчал, но метнул в сторону Цицерона злой взгляд. Думаю, именно тогда они стали тайными врагами. Хороший пример того, как сенатор наживал себе недругов опрометчивой шуткой.
На форуме собралась толпа – всем не терпелось увидеть продолжение вчерашнего представления. Доносившийся оттуда шум мы услышали еще на склоне холма, когда спускались от дома Помпея, – устрашающий рокот, который всегда заставлял меня вспоминать огромное море и волны, накатывающиеся на далекий берег.
На форуме собрались почти все сенаторы, причем аристократы окружили себя приверженцами, чтобы те защитили их в случае надобности и освистали Помпея, который, по их мнению, собирался заявить о своих притязаниях на должность главноначальствующего. Сам Помпей вошел на форум в сопровождении Цицерона и своих союзников-сенаторов, однако тут же отделился от них и прошел к задней части ростры, где под нараставший гул толпы стал прохаживаться, зевать и потирать руки – словом, проявлять все возможные признаки беспокойства. Цицерон пожелал ему удачи и отправился к передней части ростры, где стояли остальные сенаторы. Ему хотелось понаблюдать за ними. Десять трибунов заняли свои места на помосте, затем вперед вышел Габиний и прокричал:
– Я призываю предстать Помпея Великого перед народом Рима!
В государственных делах очень много значат внешность и умение держаться, а Помпей, как никто другой, умел быть величественным. Широкоплечий, он появился на ростре, встреченный оглушительными рукоплесканиями своих сторонников. Он стоял неподвижно и величаво, как утес, слегка откинув крупную голову, и смотрел на обращенные к нему лица. Ноздри его раздувались, будто он вдыхал запах собственной славы.
Обычно люди ненавидят зачитывать написанные для них речи, предпочитая говорить наудачу, но тут был совсем иной случай. Помпей медленно, так, словно подчеркивал важность этой минуты и показывал, что он стоит выше дешевых ораторских хитростей, развернул свиток с заготовленным текстом.
– Народ Рима! – зазвучал его голос в мгновенно наступившей тишине. – Когда мне было семнадцать, я сражался под началом своего отца, Гнея Помпея Страбона, за то, чтобы в стране воцарилось единство. Когда мне было двадцать три, я собрал пятнадцатитысячное войско и разгромил объединенные силы мятежников Брута, Целия и Каррина, и солдаты прямо на поле битвы провозгласили меня императором. Когда мне было тридцать, еще не войдя в сенат, я принял наши войска в Испании, получив полномочия проконсула, шесть лет сражался с мятежниками и победил. В тридцать шесть я вернулся в Италию и уничтожил последние остатки полчищ беглого раба Спартака. В тридцать семь меня избрали консулом и во второй раз удостоили триумфа. Став консулом, я вернул вашим трибунам исконные права и устроил игры. Когда бы ни возникала опасность для граждан Рима, я неизменно приходил им на помощь. Всю свою жизнь я возглавлял солдат. Сегодня граждане столкнулись с новой, невиданной доселе угрозой. Поступило разумное предложение: создать особые силы во главе с начальником, наделенным неслыханными полномочиями. Кого бы вы ни избрали, он должен пользоваться поддержкой всех сословий, ведь такое можно поручить только человеку, которому доверяют все. После вчерашних событий мне стало ясно, что я не пользуюсь доверием сенаторов, поэтому хочу сказать вам: сколько бы меня ни уговаривали принять эту должность, я не дам своего согласия. Я устал повелевать. Сегодня я заявляю, что больше не притязаю ни на какие государственные должности. Я покидаю город, чтобы вернуться к природе и, подобно моим пращурам, возделывать землю.
После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа испустила разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.
– Этого нельзя допустить! – завопил он. – Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!
Как и следовало ожидать, раздался одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа восторженно заорала: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»
Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:
– Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с вашими сердцами и храмами Рима. Прощайте!
Помпей поднял свиток, поприветствовав с его помощью бесновавшуюся толпу, а затем развернулся и решительно направился к выходу, как бы не слыша призывов остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, знавший, что все это от начала до конца было притворством, не удержался от всхлипываний. Сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них пролился ледяной дождь. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. Сколько все помнили себя, Помпей был самым выдающимся римлянином, и вот теперь – его не будет?
На лице Красса отражалось многообразие чувств, передать которые не смог бы даже величайший художник. Ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и стать главноначальствующим, но он понимал, что тут дело нечисто.
Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о своих наблюдениях. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и полководец уже собирался залезть в них. Как многие, только что произнесшие важную речь, – я не раз видел это – он упивался чувством собственного превосходства и одновременно желал, чтобы его приободрили.
– Все прошло отлично, – сказал он. – А ты как думаешь?
– Я согласен с тобой, – ответил Цицерон. – Все было великолепно.
– Тебе понравилось, как я сказал в конце? Что мое сердце навсегда останется с их сердцами и храмами Рима?
– Это было невероятно трогательно.
Помпей довольно заворчал, уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:
– Ты уверен, что все пойдет, как задумано?