Империй. Люструм. Диктатор Харрис Роберт

– Да, сенатор.

– На каком основании?

– Сказал, что на них плыли лазутчики.

– Ах, ну да, конечно! Никто на свете не изловил столько лазутчиков, сколько наш бдительный наместник, – добавил Цицерон, обращаясь ко мне. – А скажи мне, – снова повернулся он к Вибию, – какая участь постигла матросов?

– Брошены в каменоломни, сенатор.

– А что произошло с ними там?

Ответа не последовало.

Каменоломнями называлась самая ужасная тюрьма в Сицилии, а может, и во всем свете. По крайней мере, лично я не слышал о более страшном месте. Это подземелье длиной в шестьсот и шириной в двести шагов, вырытое глубоко в склоне горного плато под названием Эпиполы, которое возвышается над Сиракузами с севера. Здесь, в этой адской норе, откуда не доносился ни один крик, задыхаясь от жары летом и замерзая зимой, измученные жестокостью своих тюремщиков, унижаемые другими заключенными, страдали и умирали жертвы Верреса.

За стойкое отвращение ко всему, что связано с военным делом, враги Цицерона нередко упрекали его в трусости, и временами он действительно выказывал брезгливость и малодушие. Но в тот день, я готов в этом поклясться, он проявил мужество и бесстрашие.

Вернувшись в дом, где мы остановились, Цицерон взял с собой Луция, а молодому Фруги велел продолжать разбираться в свитках, захваченных нами у откупщиков. Затем, вооруженные лишь тростями и предписанием Глабриона, в окружении уже привычной толпы сторонников Цицерона, мы стали подниматься по крутой тропе, ведущей на Эпиполы. Как обычно, весть о приходе Цицерона и о данном ему поручении опередила его: начальник стражи преградил нам путь. Цицерон произнес гневную речь, пригрозил главному стражнику самыми ужасными карами, если он будет чинить нам препятствия, и тот пропустил нас за внешнюю стену. Оказавшись внутри и не обращая внимания на предупреждения о том, что это слишком опасно, Цицерон настоял на том, чтобы самолично осмотреть каменоломни.

Огромной темнице, выдолбленной в скале по приказу сиракузского тирана Дионисия Старшего, уже перевалило за триста лет. Отперли старую железную дверь, и стражники с горящими факелами в руках ввели нас в длинный темный проход. Блестящие от слизи, изъеденные грибком и заросшие мхом стены, крысиная возня в темных углах, запах смерти и разложения, крики и стоны отчаявшихся душ – все это производило жуткое впечатление. Мне казалось, что мы спускаемся в Аид.

Вскоре мы подошли к еще одной массивной двери. После того как замок был отперт, а тяжелый засов отодвинут, мы оказались в тюрьме как таковой. Что за зрелище предстало нашим взорам! Будто некий великан наполнил мешок сотнями закованных в кандалы людей, а потом ссыпал их в свое мрачное логово. Здесь почти не было света, и казалось, что мы очутились глубоко под водой. Одни узники стояли, переминаясь с ноги на ногу, другие сбились в кучки, но большинство их лежали на полу, в стороне от остальных, похожие на пожелтевший мешок с костями. Тела умерших в этот день еще не успели убрать, но отличить мертвых от живых было почти невозможно.

Мы медленно шли между тел – между покойниками и теми, кто ожидал своего конца, хотя, как я сказал, большой разницы между ними не было. Внезапно Цицерон остановился и спросил у одного из узников его имя. Чтобы расслышать ответ, ему пришлось наклониться. Римлян мы не обнаружили, только сицилийцев.

– Есть здесь римские граждане? – громко спросил Цицерон. – Есть кто-нибудь с торговых судов? – задал он еще один вопрос. Ответом ему было молчание. Цицерон обернулся и, подозвав начальника охраны, потребовал показать тюремные записи. Стражник, как и Вибий, испытывал страх перед Верресом, с одной стороны, и почтение к официальному обвинителю – с другой. В конечном итоге он уступил натиску римского сенатора.

В каменных стенах каменоломен были выдолблены отдельные камеры. В одних умерщвляли приговоренных к смерти (в те времена, как я уже упоминал, излюбленным способом казни было удушение), в других спали и принимали пищу стражники. Здесь же располагалось начальство. Из глубоких ниш в стене для нас вытащили коробки с отсыревшими свитками. Это были длинные списки с указанием имени заключенного, дня его взятия под стражу и освобождения. Однако напротив большинства имен стояло сицилийское слово «edikaiothesan» означавшее, что смертный приговор приведен в исполнение.

– Мне нужны копии всех записей, сделанных за три года правления Верреса, – сказал мне Цицерон. – А ты, – обратился он к начальнику стражи, – письменно заверишь их подлинность и точность.

Я и двое моих помощников принялись за работу, а Цицерон и Луций продолжили изучать записи в поисках римских граждан. Узники, томившиеся в каменоломнях в годы правления Верреса, по преимуществу были сицилийцами, но попадались имена обитателей почти всех стран Средиземноморья – испанцев, египтян, киликийцев, жителей Крита и Далмации. На вопрос о том, в чем состояла вина этих людей, начальник стражников ответил, что все они были пиратами – пиратами и лазутчиками. И разумеется, всех казнили. Согласно тюремным записям, среди них был и предводитель морских разбойников Гераклеон. Что же касается граждан Рима, то все они, если верить записям, включая двух человек из Испании, Публия Гавия и Луция Геренния, были «освобождены».

– Все эти записи – полная чушь! – негромко сказал Цицерон. – В них нет ни слова правды. Никто не видел казни Гераклеона, хотя пират, умирающий на кресте, без сомнения, привлек бы толпы восторженных зрителей. Зато многие видели, как казнили двух римлян. Думается, Веррес сделал обратное тому, что требовал от него долг: убил ни в чем не повинных судовладельцев вместе с моряками, а пиратов, наоборот, освободил, получив за это жирный куш – то ли выкуп, то ли взятку. Возможно, Гавий и Геренний узнали о его предательстве, и он решил их убить.

Мне показалось, что бедного Луция сейчас стошнит. Он проделал большой путь – от чтения философских трудов в солнечном Риме до изучения списков казненных в омерзительном подземелье, при неверном свете свечей. Мы постарались завершить работу как можно скорее, и никогда еще я не испытывал такого наслаждения, как в тот миг, когда мы выбрались из гнусной утробы каменоломен и снова стали частью человечества. С моря дул легкий ветерок, и даже сейчас, более полувека спустя, я помню, как мы, не сговариваясь, подставили ему лица и стали пить сладкий воздух свободы.

– Пообещай мне, – сказал Луций чуть позже, – что, когда ты получишь империй, к которому так стремишься, ты не станешь править с помощью беззакония и жестокости, свидетелями которых мы стали только что.

– Клянусь, – торжественно ответил Цицерон. – А ты, мой дорогой Луций, поразмысли над тем, почему хорошие люди оставляют занятия философией, стремясь обрести власть в настоящем мире, и пообещай мне, в свою очередь, всегда помнить об увиденном сегодня в каменоломнях.

Была уже середина дня, и в Сиракузах благодаря усилиям Цицерона царила суматоха. Толпа, которая провожала нас к тюремной стене, все еще оставалась там, только увеличилась в размерах, и мы заметили среди знатных горожан главного жреца храма Юпитера, одетого в священные одеяния. Это служение, по обычаю, было делом самых выдающихся сиракузцев. В те дни главным жрецом был не кто иной, как Гераклий, клиент Цицерона, – он вернулся из Рима, рискуя многим, чтобы оказать нам посильную помощь. Гераклий пригласил нас посетить сиракузский сенат, старейшины которого хотели устроить Цицерону торжественный прием. Цицерон колебался. У него оставалось мало времени на то, чтобы довести до конца незавершенные дела. Кроме того, выступление перед местными сенаторами без разрешения наместника явилось бы нарушением правил. Наконец он ответил согласием, и мы стали спускаться с холма в сопровождении множества сиракузцев, исполненных почтения.

В сенате негде было яблоку упасть. Под золоченой статуей Верреса собрались старейшие сенаторы Сиракуз. Почтенный Диодор приветствовал Цицерона на греческом и извинился за то, что они до сих пор не оказали ему посильной помощи. По его словам, только события этого дня убедили жителей в честности и порядочности сенатора.

Цицерон также говорил на греческом. Ярко описав сцены, свидетелями которых мы стали в каменоломнях, он произнес без всякой подготовки одну из своих самых блистательных речей, поклявшись посвятить жизнь борьбе с несправедливостью, от которой страдают сицилийцы. В заключение сиракузские сенаторы единогласно отозвали панегирик Верресу, принятый, как они сообщили, под давлением Метелла. Под громкие крики одобрения несколько молодых сенаторов забросили веревки на шею статуи Верреса и свалили ее с постамента, в то время как другие – что было гораздо важнее – извлекли из тайного архива сената новые свидетельства преступлений, совершенных Верресом. Оказалось, он похитил двадцать семь бесценных предметов из храма Минервы. Из святилища утащили даже резные деревянные двери! Имелась и запись о том, как Веррес, будучи судьей, вымогал у подсудимых взятки за оправдательный приговор.

Весть о торжественном приеме, устроенном сенаторами Цицерону, и низвержении статуи Верреса успела достичь дворца наместника, и когда мы попытались выйти на улицу, то увидели, что сенат окружен римскими солдатами. Собрание по приказу Метелла распустили, Гераклия задержали, а Цицерону велели незамедлительно явиться во дворец. После всего этого едва не начался кровавый мятеж, но Цицерон, вскарабкавшись на повозку, призвал сицилийцев к спокойствию, сказав, что Метелл вряд ли решится причинить вред римскому сенатору, действующему согласно предписанию преторского суда. Однако, добавил Цицерон, если он не выйдет из дворца до заката, следует полюбопытствовать насчет его местонахождения. Затем он спустился с повозки, и жители города препроводили нас через мост, ведущий на Остров.

В то время Метеллы приближались к зениту своей власти. Той ветви рода, которая произвела на свет троих братьев (все они уже перешагнули сорокалетний рубеж), предстояло править Римом на протяжении ближайших лет. Это было, по выражению Цицерона, трехглавое чудище, и средняя голова в лице Луция Метелла была во многих отношениях гораздо страшнее двух других. Он принял нас в роскошном зале, где имелись все атрибуты его империя. Метелл – внушавший трепет могучий мужчина – восседал в похожем на трон кресле, в окружении ликторов, под немигающими взглядами дюжины своих мраморных предшественников. Позади него стояли подчиненные, включая младшего магистрата и других чиновников, а по обе стороны дверей застыли стражники.

– Подстрекательство к мятежу – очень серьезное обвинение и граничит с государственной изменой, – негромким голосом начал наместник без всяких предисловий.

– А чинить препоны официальному лицу, действующему от имени народа и сената Рима, – это очень серьезное оскорбление, – едко откликнулся Цицерон.

– Вот как? И что же это за представитель римского народа, который обращается к греческим сенаторам на их родном языке? В каком бы уголке провинции ты ни появился, повсюду начинаются неприятности. Я этого не потерплю! Сил нашего гарнизона едва хватает на то, чтобы держать в узде местных жителей, а ты еще больше смущаешь их мятежными речами.

– Уверяю тебя, наместник, возмущение сицилийцев направлено не против Рима, а против Верреса.

– Верреса! – Метелл ударил кулаком по ручке кресла. – С каких пор тебя стал заботить Веррес? С того дня, когда ты углядел в этом удобный способ подняться по лестнице власти? Ты, жалкий, дрянной, непокорный защитник!

– Тирон, запиши эти слова, – проговорил Цицерон, не сводя с Метелла тяжелого взгляда. – Я хочу, чтобы каждое слово осталось на табличке. Судьям стоит узнать об этом запугивании.

Однако я сам был так напуган, что даже не мог пошевелиться. Теперь кричали все, кто был в комнате. Метелл вскочил на ноги и проорал:

– Я приказываю тебе вернуть записи, которые ты украл сегодня утром!

– А я со всем уважением напоминаю наместнику, что он не на поле для воинских упражнений и разговаривает со свободным римским гражданином. Что касается меня, я доведу порученное мне дело до конца.

Метелл упер руки в бедра и подался вперед, выпятив квадратный подбородок:

– Либо ты вернешь свитки сейчас по-хорошему, либо завтра по решению суда, на глазах у всех сиракузцев!

– Как всегда, я испытаю удачу в суде, – многозначительно проговорил Цицерон, кивнув головой. – Тем более, что теперь я знаю: справедливый и честный судья, которого я получу в твоем лице, является достойным наследником Верреса!

Я передаю этот разговор совершенно точно; сразу после его окончания мы Цицероном вышли из кабинета и решили тут же припомнить и записать все сказанное – на тот случай, если придется предъявлять это суду.

– По-моему, все прошло отлично, – пошутил Цицерон, но его голос и руки слегка дрожали. Нам обоим стало очевидно, что его начинание и сама жизнь подвергаются смертельной опасности. – Но если ты стремишься к власти и начинаешь долгий путь к ней, необходимо пройти и через это, – добавил Цицерон, обращаясь, казалось, к самому себе. – Просто так ее никто не отдаст.

Мы вернулись в дом Флавия и работали всю ночь при колеблющемся свете дымных сицилийских свечей и коптящих масляных ламп, готовясь к суду, который должен был состояться следующим утром. Откровенно говоря, я не знал, на что надеется Цицерон. Он мог ждать только новых унижений. Во-первых, Метелл ни за что не вынес бы решение в его пользу, а во-вторых, как признался мне сам Цицерон, закон все же находился на стороне откупщиков. Однако удача, как писал благородный Теренций[17], благоволит отважным, а в ту ночь она определенно благоволила Цицерону. Прорыв мы совершили благодаря юному Фруги.

Я нечасто упоминаю о нем, но лишь из-за того, что он вел себя со спокойным достоинством, которое делает человека практически незаметным: ты вспоминаешь о нем, лишь когда его нет рядом. Весь тот вечер он корпел над записями из компании откупщиков, но, даже закончив эту работу с наступлением ночи, отказался ложиться, несмотря на понукания Цицерона, и принялся разбирать свидетельства, предоставленные сиракузскими сенаторами.

Уже давно перевалило за полночь, когда Фруги возбужденно вскрикнул и поманил нас к своему столу, заваленному восковыми табличками с денежными записями компании. Взятые по отдельности, эти списки имен, дат и сумм ни о чем не говорили, но Фруги сравнил их со списком горожан, у которых Веррес вымогал взятки, и сделал удивительное открытие: чтобы заплатить требуемые суммы, этим людям приходилось брать взаймы, причем под большие проценты. Еще больше нас поразила приходная книга откупщиков. Именно в те дни, когда компания предоставляла заем какому-нибудь горожанину, точно такая же сумма возвращалась ей в виде вклада со стороны некоего Гая Верруция. Подлог был настолько очевидным, что мы не удержались от смеха. Было совершенно очевидно, что сначала там стояло имя «Веррес», но потом кто-то грубо соскреб последние две буквы и вписал вместо них четыре новые – «уций».

– Выходит, Веррес действительно вымогал взятки, – воодушевившись, подвел итог Цицерон, – и теперь это можно считать доказанным. Он требовал, чтобы жертва взяла у Карпинация ссуду под грабительский процент, потом получал эти деньги в виде взятки и с помощью своих друзей-откупщиков снова вкладывал их в компанию. Таким образом мерзавец не только обеспечивал сохранность капиталов, но и получал немалую прибыль. Блестящая задумка!

Цицерон прошелся по комнате в победном танце, а потом обнял и крепко расцеловал в обе щеки смутившегося Фруги.

Не побоюсь сказать, что из всех судебных побед Цицерона та, которую он одержал следующим утром, была одной из самых сладких. Тем более что внешне это была вовсе не победа, а, наоборот, поражение. Он выбрал записи, которые решил забрать в Рим. Луций, Фруги, Лаврея, Сосифей и я взяли по коробке и понесли их на сиракузский форум, где на возвышении восседал Метелл. Там уже успела собраться огромная толпа. Первым слово взял Карпинаций. Изображая из себя завзятого законника, он ссылался на различные уложения и прошлые случаи, доказывая, что записи, связанные со сбором податей, нельзя вывозить из провинции. Прикидываясь агнцем, он пытался создать впечатление, что стал невинной жертвой заезжего римского сенатора.

Цицерон повесил голову на грудь и изобразил такое отчаяние, что я едва не прыснул со смеху. Когда настала его очередь, он поднялся с места, извинился за свои действия, признался, что нарушил закон, и выразил готовность незамедлительно вернуть Карпинацию все записи. Но сначала, сказал Цицерон, ему хотелось бы прояснить одну маленькую подробность, которую он не понял. Подняв над головой одну из восковых табличек, он громко спросил:

– Кто такой Гай Верруций?

Карпинаций, на лице которого только что цвела счастливая улыбка, пошатнулся, словно получил в грудь стрелу, выпущенную с близкого расстояния. А Цицерон с невинным выражением, продолжая разыгрывать полнейшее непонимание, обратил внимание слушателей на совпадение: имена, даты и суммы в записях откупщиков были теми же, что и в записях сиракузских сенаторов, относившихся к даче взяток.

– И вот еще что, – продолжил Цицерон все тем же медоточивым голосом, обращаясь к Карпинацию, – этот человек, с которым ты заключил столько сделок, не значится в твоих записях до того времени, пока на Сицилии не появился другой – почти полный его тезка. Гай Веррес. И ты не заключил с ним ни одной сделки после того, как Веррес покинул остров. Но в те три года, когда Веррес наместничал здесь, этот загадочный человек был твоим самым крупным клиентом. – Цицерон снова поднял таблички над головой и показал их собравшимся на площади. – Вот ведь досада: всякий раз, когда писарь выводил фамилию вкладчика, он делал одну и ту же ошибку. Впрочем, такое бывает. Уверен, тут нет ничего подозрительного. Может, ты просто сообщишь суду, кто такой Верруций и где его можно найти?

Карпинаций беспомощно посмотрел на Метелла, но тут кто-то прокричал:

– Такого человека нет! На Сицилии никогда не было человека по имени Верруций! Это Веррес!

После чего все собравшиеся на форуме принялись повторять нараспев:

– Это Веррес! Это Веррес!

Цицерон воздел руки над головой, призывая к тишине.

– Карпинаций утверждает, что вывозить записи из провинции запрещено, и с точки зрения буквы закона он прав. Но нигде не говорится о том, что я не имею права вывезти копии этих записей, если они точны и должным образом заверены. Мне нужна ваша помощь. Кто из собравшихся поможет снять копии, чтобы я мог забрать их в Рим и привлечь эту свинью Верреса к ответственности за преступления, совершенные им против народа Сицилии?

В воздух взметнулся лес рук. Метелл попытался восстановить тишину, но его слова потонули в хоре голосов, принадлежавших приверженцам Цицерона. Флавий, желая помочь нам, отобрал самых видных граждан города – сицилийцев и римлян, – предложил им выходить вперед и брать столько записей, сколько каждый сможет скопировать. Я раздавал добровольцам восковые таблички и стилусы.

Краем глаза я видел, как Карпинаций отчаянно пытается пробраться сквозь людское море к Метеллу, а сам наместник бешеным взглядом смотрит со своего возвышения на хаос внизу. Наконец он встал, развернулся и поднялся по ступеням в храм.

Так закончилась поездка Цицерона на Сицилию. Не сомневаюсь, что Метелл с удовольствием бросил бы его в застенок или по крайней мере не позволил бы вывезти с острова улики против своего дружка Верреса. Но Цицерон очень быстро успел заручиться поддержкой местных жителей – как римлян, так и сицилийцев. Схватить его значило бы вызвать крупные беспорядки, а у Метелла, как он сам признавался, было слишком мало войск, чтобы поддерживать спокойствие на всем острове.

К середине того дня все нужные копии были готовы. Их заверили, упаковали, опечатали и отправили на охраняемый корабль, который дожидался нас в гавани. Цицерон провел на острове последнюю ночь, составляя список свидетелей, которых он намеревался вызвать в Рим для дачи показаний в суде. Луций и Фруги согласились задержаться в Сиракузах, чтобы помочь свидетелям добраться до Рима.

На следующее утро они спустились к гавани, чтобы проводить Цицерона. На берегу собралось огромное число его сторонников, и он обратился к ним с короткой прощальной речью:

– Я вполне сознаю, что увожу на этом хрупком корабле надежды и чаяния всей вашей провинции. И сделаю все, что в моих силах, дабы оправдать их.

После этого я помог ему подняться на палубу, где он застыл, глядя в сторону берега блестящими от слез глазами. Цицерон был одаренным актером и мог изобразить любые чувства, но сейчас, возвращаясь мыслями на много десятилетий назад, я думаю, что в тот день он был искренен и предчувствовал, что ему больше не суждено оказаться на этом острове. Цицерон навсегда расставался с Сицилией.

Весла взмыли вверх и ударились о воду. По мере того как корабль отходил от берега, очертания людей, стоявших на пристани, становились все более размытыми, а потом и вовсе исчезли из виду. Пройдя сквозь устье залива, наше судно вышло в открытое море.

VIII

Поездка из Регия в Рим оказалась проще, чем путешествие на юг, поскольку наступила ранняя весна и, казалось, сама природа вливала в нас недостающие силы. Впрочем, нам было некогда наслаждаться пением птиц и красотой распускавшихся цветов. Забившись вглубь крытой повозки, Цицерон всю дорогу работал, прикидывая, как будет обвинять Верреса на суде. Я по мере надобности доставал из грузовых повозок нужные свитки и таблички, а также делал записи под его диктовку, что требовало проворства и внимания.

Насколько мне удалось понять, замысел Цицерона состоял в том, чтобы разделить обвинение на четыре части: продажное судейство, вымогательство взяток через откупщиков, разграбление городской и частной собственности и, наконец, незаконные казни. В соответствии с этим были распределены свидетельские показания и улики, и по мере того, как мы приближались к Риму, Цицерон даже начал набрасывать куски вступительной речи.

Принудив тело выносить бремя собственного честолюбия, Цицерон также научился усилием воли избавляться от тошноты, неизбежной, казалось бы, при долгом путешествии в тряской повозке, и во время поездок по Италии предавался привычным занятиям. Вот и теперь, с головой погрузившись в работу, он даже не сознавал, где мы едем. Дорога заняла менее двух недель, и на мартовские иды – ровно через два месяца после отъезда из Рима – мы вернулись в город.

Гортензий тоже не терял времени даром, и затеянное им разбирательство шло полным ходом. Как и полагал Цицерон, он намеревался среди прочего как можно скорее выманить моего хозяина с Сицилии. Выяснилось, что Дазиан не ездил в Грецию для сбора улик и, более того, вообще не покидал Рима. Однако это не помешало ему выдвинуть в суде по вымогательствам обвинения против бывшего наместника Ахайи, а поскольку Цицерон еще не вернулся, претор Глабрион не мог воспрепятствовать всему этому. И вот день за днем Дазиан, давно забытое ничтожество, что-то бубнил, стоя перед откровенно скучающими судьями, а Гортензий сидел в стороне. Когда многоречивый Дазиан умолкал, поднимался Плясун, со своим обычным изяществом, и начинал производить танцевальные движения, сопровождая их высокомудрыми замечаниями.

Собранный и ответственный Квинт за время нашего отсутствия подготовил для нас расписание буквально на каждый день и представил его на одобрение Цицерона. Тот ознакомился с ним, как только вошел в дом, и замысел Гортензия открылся ему во всех подробностях. Красным цветом были помечены праздничные дни, когда суд не работает. Оставалось всего двадцать полноценных рабочих дней, после чего сенат должен был уйти на каникулы продолжительностью тоже в двадцать дней. Затем следовал пятидневный праздник в честь Флоры, богини цветов весны. За ним – день Аполлона, Терентинские игры, праздник Марса и так далее.

– Проще говоря, – заметил Квинт, – если все пойдет, как задумал Гортензий, думаю, он без труда затянет разбирательство до консульских выборов, которые состоятся в конце июля. А в начале августа ты сам избираешься в эдилы. Значит, раньше пятого числа представить дело в суд мы не сможем. Но в середине августа начинаются игры Помпея – целых пятнадцать дней! Не стоит также забывать о Римских и Плебейских играх.

– Да смилуются над нами боги! – воскликнул Цицерон, грустно глядя на расписание. – Неужели в этом несчастном городе больше нечем заняться, только смотреть, как люди и звери убивают друг друга?

Воодушевление, которое Цицерон испытывал на протяжении всего пути от Сиракуз, явно уменьшилось: он напоминал мне пузырь, из которого выпустили воздух. Цицерон вернулся домой, готовый к схватке, но Гортензий был слишком хитер и дальновиден, чтобы встретиться с ним в суде. Тянуть время и изводить противника томительным ожиданием – таким был его прием, надо сказать весьма действенный. Все знали, что Цицерон стеснен в средствах: чем дольше его дело не попадет в суд, тем больше ему придется тратиться. Через день или два с Сицилии в Рим начнут прибывать наши первые свидетели. Они, без сомнения, потребуют, чтобы им возместили расходы на дорогу, жилье, а также потери в заработке, понесенные из-за вынужденной отлучки. Но и это еще не все. Ведь если Цицерон желает стать эдилом, ему необходимы деньги на выборы! А если он победит, то в течение целого года должен будет нести траты, связанные с отправлением должности: из собственных средств ремонтировать общественные здания и дважды устраивать государственные игры. Значит, впереди была еще одна мучительная беседа с Теренцией.

Вечером того дня, когда мы вернулись из Сиракуз, они ужинали вдвоем. Позже Цицерон вызвал меня и велел принести черновик его вступительной речи. Эта речь, еще не завершенная, уже была достаточно велика, и, чтобы произнести ее, понадобилось бы не менее двух дней. Когда я вошел, Теренция с напряженным видом возлежала у стола и раздраженно ковыряла вилкой в тарелке. Цицерон, как я заметил, даже не притронулся к еде. Я передал ему свитки и поспешно удалился. Позже я слышал, как он расхаживает по триклинию, зачитывая отрывки из речи, и понял, что Теренция заставила мужа произнести ее, прежде чем решить, давать деньги или нет. Судя по всему, услышанное удовлетворило ее: на следующее утро Филотим сообщил, что нам ссудили еще пятьдесят тысяч. Однако мне кажется, что Цицерон испытал унижение, и, по-моему, именно с этого времени деньги стали значить для него все больше и больше, хотя раньше он почти всегда проявлял к ним равнодушие.

Я чувствую, что не в меру затянул свое повествование и надо ускориться, иначе случится одно из двух: либо я умру, не доведя работу до конца, либо ты, читатель, отбросишь эту книгу в сторону. Итак, позволь мне кратко изложить события следующих четырех месяцев.

Цицерону приходилось работать еще усерднее, нежели обычно. По утрам он первым делом принимал клиентов. Это занимало немало времени – за время нашего отсутствия накопилось много судебных дел, которые требовали участия Цицерона. Вслед за этим он отправлялся либо в суд, либо в сенат, в зависимости от того, где было заседание. В сенате Цицерон старался быть возможно менее заметным, чтобы не привлечь к себе внимание Помпея Великого. Он боялся, что Помпей попросит его прекратить преследование Верреса, или не идти в эдилы, или – того хуже – предложит свою помощь. В последнем случае Цицерон оказался бы обязанным самому могущественному человеку в Риме, а этого он стремился избежать всеми силами.

Только когда суды и сенат закрывались на праздники или каникулы, у Цицерона появлялась возможность с головой уйти в дело Верреса, распределяя улики, оттачивая доводы и натаскивая свидетелей со стороны обвинения, то есть с нашей, их набралось около ста. В большинстве своем они впервые оказались в Риме, и за ними был нужен глаз да глаз. Само собой, это поручили мне. Я превратился в провожатого, а кроме того, бегал за ними по всему городу, следя, чтобы они по простоте душевной не доверялись лазутчикам Верреса, не напивались и не ввязывались в драки. И доложу вам, что опекать тоскующих по дому сицилийцев – это тяжкий труд. Я испытал огромное облегчение, когда в Рим вернулся юный Фруги и пришел мне на помощь. Луций, двоюродный брат Цицерона, оставался на Сицилии и продолжал отправлять в Рим свидетелей и новые улики, но наконец приехал и он. В один из вечеров Цицерон вместе с Луцием и Квинтом вновь посетил представителей триб, пытаясь заручиться их поддержкой на предстоявших выборах.

Гортензий тоже развил бурную деятельность. Суд по вымогательствам завяз в бесконечных речах послушного ему Дазиана. Проделкам Гортензия не было конца. Так, он вдруг стал проявлять невиданное дружелюбие по отношению к Цицерону, сердечно приветствуя его, если оба оказывались рядом в сенакуле, дожидаясь кворума. Поначалу это сбивало Цицерона с толку, но затем выяснилось: Гортензий и его сторонники распустили слух, что Цицерон согласился «похоронить» дело Верреса за огромную взятку. Увы, многие в это поверили. Нелепые слухи дошли до наших свидетелей, для которых мы сняли помещения по всему городу, и те пришли в неописуемый ужас, переполошившись, как цыплята в курятнике при виде лисы. Нам с Цицероном пришлось навестить и успокоить каждого из них. Когда в следующий раз Гортензий подошел к Цицерону, тот повернулся к нему спиной. Гортензий улыбнулся, пожал плечами и отошел. Ему-то что! С его точки зрения, все шло своим чередом.

Пожалуй, нужно рассказать немного подробнее об этом необычайном человеке – Короле Судов, как называли его сторонники, чье соперничество с Цицероном озаряло римскую Фемиду на протяжении тридцати лет.

Залогом успехов Гортензия стала его память. Он никогда не использовал записи и легко мог выучить наизусть четырехчасовую речь, не зубря ее ночь напролет. Он обладал удивительной способностью с лету запоминать все, что говорили другие – во время выступлений и перекрестных допросов, и безжалостно хлестал противников их собственными словами. Появляясь в суде, он напоминал гладиатора, который орудует одновременно мечом, трезубцем, сетью и щитом.

В то лето ему исполнилось сорок четыре года. Вместе с женой, а также сыном и дочерью он жил в изысканном доме на Палатинском холме, по соседству со своим зятем Катулом. Пожалуй, слово «изысканный» точно определяет все, что было связано с Гортензием. Изысканные манеры, изысканная одежда, прически, благовония, неодолимая тяга к изысканным вещам. Он никогда никому не сказал грубого слова, но обладал одним пороком – всепоглощающей жадностью, которая со временем разрослась до невероятных размеров. Дворец на берегу Неаполитанского залива, частный зверинец, винный погреб с десятью тысячами бочонков лучшего фалернского, плавающие в пруду угри, украшенные драгоценностями деревья, которые поливали вином. Гортензий стал первым, кто подал на стол зажаренных павлинов. Расточительный образ жизни заставил Гортензия вступить в союз с Верресом, который осыпал его дождем подарков из числа награбленного (самым дорогим был сфинкс, вырезанный из цельного куска слоновой кости) и оплатил его расходы на консульские выборы.

Выборы должны были состояться в двадцать седьмой день июля, а в двадцать третий день того же месяца суд по вымогательствам снял с бывшего наместника Ахайи все обвинения. Цицерон оставил работу над речью и поспешил на форум, чтобы выслушать решение суда. Объявив его, Глабрион заявил, что слушания по делу Верреса начнутся в третий день августа.

– Надеюсь, выступления будут менее многословными, чем во время предыдущего разбирательства, – добавил претор, обращаясь к Гортензию. Тот лишь улыбнулся.

Осталось определить состав суда, что и было сделано на следующий день. По закону он должен был состоять из тридцати двух сенаторов, избранных с помощью жребия, причем защита и обвинение имели право отвести по шесть кандидатур. Воспользовавшись этим правом, Цицерон отвел шестерых самых рьяных своих противников, и все равно ему предстояло иметь дело с крайне враждебной к нему коллегией. Там были – куда же без него! – Катул, взятый им под крыло Катилина и один из старейшин сената, Сервилий Ватия Исаврик. В числе судей оказался даже Марк Метелл. Помимо этих непримиримых аристократов, надо было вычеркнуть из списка таких прожженных циников, как Эмилий Альба, Марк Лукреций и Антоний Гибрида: они неизбежно продались бы тому, кто больше заплатит, а Веррес мог дать сколько угодно.

Я впервые понял как следует, почему человека иногда уподобляют кошке, съевшей чужую сметану, когда увидел лицо Гортензия в день приведения судей к присяге. Сходство было полным. Соперник Цицерона уверился в своей победе на консульских выборах и в оправдании Верреса.

Последовавшие за этим дни выдались для Цицерона самыми тревожными. В день выборов он пребывал в таком глубоком унынии, что насилу заставил себя отправиться на Марсово поле и проголосовать. Что делать – приходилось показывать, что он вовсю участвует в государственных делах.

В исходе голосования никто не сомневался. За спинами Гортензия и Квинта Метелла стоял Веррес со своим золотом, их поддерживали аристократы, а также сторонники Помпея и Красса. Но, несмотря на все это, город был насыщен духом состязания. Провозглашая начало выборов, прозвучали трубы, на холме Яникул взвился красный флаг, и люди устремились к урнам для голосования под ярким утренним солнцем. Кандидаты шествовали во главе своих сторонников. Торговцы выставили вдоль дорог лотки, где лежали колбаски и кувшины с вином, игральные кости и зонтики от солнца – все необходимое, чтобы весело провести день.

Помпей, старший консул, по древнему обычаю, стоял у входа в палатку ответственного за проведение выборов, рядом с ним расположился авгур. После того как кандидаты на должности консулов и преторов – примерно два десятка сенаторов в белых тогах – выстроились в линию, он поднялся на возвышение и произнес обращение к богам. Вскоре началось голосование. Теперь горожанам не оставалось ничего иного, как обмениваться сплетнями, дожидаясь своей очереди.

Так было заведено в старой республике: все мужчины голосовали по центуриям – как в древние времена, когда солдаты избирали центурионов. Сегодня этот ритуал утратил всякий смысл, и сложно передать, насколько трогательно это выглядело в те времена – даже для такого бесправного раба, каким был я. В нем таилось нечто прекрасное: порыв духа, родившийся полтысячелетия назад в сердцах людей из упрямого, неукротимого племени, поселившегося среди скал и болот Семихолмия. Порыв, вызванный стремлением вырваться из темноты угнетения к свету достоинства и свободы, – то, что мы утратили сегодня. Конечно же, это не была чистая демократия по Аристотелю. Старшинство центурий (а их тогда насчитывалось сто девяносто три) определялось имущественным положением входивших в них граждан, и богатые всегда голосовали первыми. Это было первым и очень весомым преимуществом, поскольку остальные центурии обычно следовали примеру первых. Вторым преимуществом была малочисленность этих центурий, бедняцкие же были переполнены людьми – в точности как трущобы Субуры. Поэтому голос богача имел больше веса. Но все же это была свобода, и никто из присутствовавших в тот день на Марсовом поле даже помыслить не мог, что однажды всего этого не станет.

Центурия Цицерона принадлежала к числу двенадцати, куда входили исключительно всадники. Их пригласили голосовать поздним утром, когда уже становилось жарко. Цицерон вместе с товарищами по центурии двинулся по направлению к огороженному канатами участку для голосования, прокладывая путь через толпу. Он вел себя как обычно: перемолвился с одним и другим, похлопал по плечу третьего. Затем все выстроились в линию и прошли вдоль стола, за которым сидели писцы, заносившие на табличку имя каждого избирателя и вручавшие ему жетон для голосования.

Именно в этом месте избиратели обычно подвергались нажиму: здесь собирались сторонники различных кандидатов и шепотом угрожали проходившим мимо избирателям либо пытались подкупить их. Но в тот день все было спокойно. Я видел, как Цицерон прошел по узким деревянным мосткам и скрылся за деревянными щитами, ограждавшими место для голосования. Появившись с другой стороны, он прошел вдоль ряда кандидатов и их друзей, которые выстроились вдоль навеса, задержался на минуту, чтобы перекинуться парой слов с Паликаном – тем самым грубияном, который раньше был трибуном, а теперь притязал на должность претора, – и вышел, не удостоив Гортензия и Метелла даже взглядом.

Центурия Цицерона, как всегда, поддерживала кандидатов, выдвинутых властями: Гортензия и Квинта Метелла – на консульских выборах, Марка Метелла и Паликана – на преторских. Поэтому их победа была лишь вопросом времени, оставалось дождаться, когда будет собрано необходимое большинство голосов. Беднота знала, что не сможет повлиять на исход голосования, но таковы были преимущества, предоставленные знати. Неимущие стояли полдня на солнцепеке, ожидая, когда они смогут подойти к урнам.

Мы с Цицероном ходили взад-вперед вдоль рядов обездоленных, чтобы он смог заручиться дополнительной поддержкой на выборах эдилов. Я поразился тому, как много он знает о простых людях: имена самих избирателей и их жен, число детей, род занятий. Надо заметить, что он не пользовался моими подсказками.

В одиннадцатом часу, когда солнце медленно двигалось в сторону Яникула, подсчет голосов завершился, и Помпей объявил победителей. Гортензий становился первым консулом, Квинт Метелл – вторым, Марк Метелл – претором. Вокруг победителей сгрудились их ликующие приверженцы, и в первом ряду сверкнула рыжая голова Гая Верреса.

– Кукловод пришел, чтобы принять благодарность от своих марионеток, – пробормотал Цицерон. И действительно, аристократы жали ему руку и похлопывали его по спине так почтительно, будто это он, Веррес, победил на выборах. Один из них, бывший консул Гай Скрибоний Курион, дружески обнял Верреса и громко, чтобы все вокруг услышали, сказал:

– Хочу заверить тебя, что после сегодняшнего голосования ты будешь оправдан!

В государственных делах всегда так: люди сбиваются в стадо, подобно овцам, и спешат в стан победителя, готовые во всем потворствовать ему. Вот и в тот день со всех сторон слышалось: с Цицероном покончено, Цицерон окончательно сокрушен, аристократы снова в силе, и никакой суд не вынесет обвинительный приговор Гаю Верресу. Известный остряк Эмилий Альба, входивший в число тех, кто должен был судить Верреса, заявлял всем и каждому, что мздоимцам теперь будут предлагать мало и он не сможет продаться больше чем за три тысячи.

Отныне всех заботили только выборы эдилов. Цицерон очень скоро обнаружил, что Гортензий поработал и тут. Некто Ранункул, зарабатывавший на жизнь тем, что выступал в качестве доверенного лица на многих выборах, и весьма расположенный к Цицерону (впоследствии тот нанял его), как-то предупредил сенатора о том, что Веррес созвал срочное ночное совещание, вызвав главных мастеров подкупа, и пообещал заплатить по тысяче каждому, кто убедит свою трибу не голосовать за Цицерона.

Это известие не на шутку встревожило Квинта и Цицерона, однако худшее было впереди. Через несколько дней, накануне очередных выборов, Красса пригласили на заседание сената: ему предстояло наблюдать за тем, как вновь избранные преторы тянут жребий, определяя, кто в каком суде будет председательствовать с января, после вступления в должность. Меня там не было, но Цицерон отправился туда. Вернулся он бледный как мел, едва волоча ноги. Случилось невероятное: оказалось, что Марк Метелл, один из судей по делу Верреса, еще и возглавит суд по вымогательствам!

Такой поворот событий не мог привидеться Цицерону даже в самом страшном сне. Он был настолько потрясен, что у него пропал голос.

– Слышал бы ты, какой гвалт стоял в сенате, – шептал он Квинту. – Красс наверняка подтасовал итоги жеребьевки. В этом уверены чуть ли не все, но никто не знает, как именно он это сделал. Этот человек не успокоится до тех пор, пока я не буду сломлен, не потеряю состояние и не отправлюсь в изгнание.

После этого Цицерон шаркающей походкой прошел в комнату для занятий и обессиленно рухнул на стул. Тот третий день августа выдался жарким. В комнате негде было повернуться от материалов по делу Верреса – на жаре пылились записи откупщиков, свидетельские показания и тому подобное. Это была лишь малая часть собранного нами: остальное мы сложили в коробки, лежавшие в погребе. Речь Цицерона все увеличивалась, разбухая, подобно опухоли, весь его стол был завален черновиками. Я уже давно перестал следить за ее составлением, и лишь один Цицерон, наверное, знал, как она будет выглядеть. Все содержалось в его голове, которую он сейчас растирал кончиками пальцев.

Каркающим голосом Цицерон попросил меня принести стакан воды. Я повернулся, собираясь отправиться на кухню, но в следующий миг услышал позади себя натужный вздох и затем громкий стук. Обернувшись, я увидел, что хозяин потерял сознание и ударился головой о стол. Мы с Квинтом кинулись к нему, взяли его за обе руки и посадили прямо. Лицо Цицерона стало серым, из носа стекала ярко-алая струйка крови, рот наполовину открылся.

Квинт пришел в смятение.

– Приведи Теренцию! – крикнул он мне. – Скорее!

Я кинулся наверх и сообщил ей, что хозяину плохо. Теренция отправилась со мной и сразу же принялась распоряжаться, хладнокровно и властно. Цицерон уже пришел в сознание и сидел, свесив голову к коленям. Теренция присела рядом с ним, велела принести воды, а затем вынула из рукава веер и стала энергично махать им перед лицом мужа. Квинт, по-прежнему ломавший руки, в срочном порядке отправил двух младших письмоводителей на поиски любых лекарей, которых удастся отыскать по соседству. Вскоре оба вернулись, каждый – с греческим эскулапом. Греки немедленно затеяли перебранку, споря о том, что предпочтительнее – очистить больному желудок или отворить кровь. Теренция незамедлительно отправила врачей восвояси. Она также отказалась укладывать супруга в постель, предупредив Квинта: если весть о болезни Цицерона просочится за пределы этого дома, она немедленно разнесется по городу, и тогда у римлян отпадут последние сомнения в том, что «с Цицероном покончено».

Ухватив мужа под руку, Теренция помогла ему подняться на ноги и повела в атриум, где воздух был свежее. Мы с Квинтом последовали за ними.

– Ты еще не проиграл! – сурово выговаривала она мужу. – Раз заполучил дело, доведи его до конца!

Услышав это, Квинт взорвался:

– Все это замечательно, Теренция, но ты не понимаешь, что произошло!

После этого он поведал ей о назначении Метелла главой суда по вымогательствам и объяснил, какими последствиями это чревато. Когда в январе Метелл вступит в должность, надежд на обвинительный приговор не останется, значит слушания должны завершиться до конца декабря. Но это невозможно, ведь Гортензий способен затянуть любое разбирательство. До начала Помпеевых игр останется всего десять дней, когда могут проходить заседания суда, и большая часть этого времени уйдет на речь Цицерона. Как только Цицерон обозначит суть дела, суд уйдет на двухнедельные каникулы, после чего все забудут о великолепных доводах оратора.

– Но хуже другое: все они уже на довольствии у Верреса, – мрачно заключил Квинт.

– Квинт прав, Теренция, – промямлил Цицерон. Он беспомощно хлопал глазами, словно только что проснулся и не мог понять, где находится. – Я не должен участвовать в выборах эдила. Потерпеть поражение – унизительно, но еще унизительнее победить и оказаться не в состоянии выполнять свои обязанности.

– Жалкие слова! – воскликнула Теренция и сердито вырвала свою руку из руки мужа. – Ты воистину не заслуживаешь избрания, если робеешь перед первым же препятствием, даже не попробовав дать бой!

– Дорогая, – умоляющим тоном заговорил Цицерон, прижав ладонь ко лбу, – я с готовностью вступлю в схватку, если ты надоумишь меня относительно того, как можно победить само время! Но как быть, если у меня остается всего десять дней, а затем суд уйдет на каникулы?

Теренция вплотную придвинула голову к лицу мужа и прошипела:

– Тогда укороти свою речь!

После того как Теренция ушла на свою половину, Цицерон, все еще не пришедший в себя, вернулся в комнату для занятий и долго сидел, уставившись в стену невидящим взглядом. Мы оставили его одного. Перед заходом солнца пришел Стений с новостями: Квинт Метелл вызвал к себе всех свидетелей-сицилийцев по делу Верреса и некоторые по глупости откликнулись на приглашение. Один из них рассказал Стению о том, что там происходило. «Я избран консулом, – грохотал он. – Один мой брат правит Сицилией, второй стал претором суда по вымогательствам. Мы уже сделали многое для того, чтобы Верреса не обвинили. И никогда не простим тех, кто пойдет против нас!»

Дословно записав этот рассказ, я пошел к Цицерону, который уже несколько часов сидел неподвижно. Я зачитал ему сообщение Метелла, но он даже не пошевелился.

Я серьезно обеспокоился состоянием рассудка хозяина и собирался позвать его жену или брата, если он в ближайшее время не очнется, вернувшись из своих заоблачных сфер. Вдруг он сказал, глядя в стену перед собой:

– Отправляйся к Помпею и договорись с ним о встрече сегодня вечером. – Я колебался, полагая, что это еще один признак сразившей его болезни, но Цицерон перевел взгляд на меня и повелительно произнес: – Иди!

Дом Помпея стоял недалеко от нашего, в том же части Эсквилинского холма. Солнце только что закатилось, но было еще светло и жарко, а с востока веял слабый ветерок. Самое омерзительное сочетание для летнего дня, поскольку ветер разносил по окрестностям чудовищное зловоние от останков, захороненных за городской стеной. За шестьдесят лет до описываемых событий прямо за Эсквилинскими воротами стали погребать всех, кому не полагались достойные похороны: нищих, собак, кошек, лошадей, ослов, рабов, мертворожденных младенцев. Сюда же выливали помои и сбрасывали домашний мусор. Все это перемешивалось и гнило, наполняя близлежащую местность нестерпимым смрадом, который привлекал стаи голодных чаек. Насколько мне помнится, в тот вечер вонь была особенно сильной. Казалось, она проникает во все поры тела, пропитывает одежду.

Дом Помпея был намного обширнее жилища Цицерона. У дверей стояли двое ликторов, а перед входом толпились зеваки. Вдоль стены, лежа в носилках, отдыхали другие ликторы, числом с дюжину, здесь же расположились носильщики, которые резались в кости. Все говорило о том, что в доме устроили пиршество.

Я передал просьбу Цицерона привратнику. Тот сразу же отправился в дом и через некоторое время вернулся вместе с Паликаном, новоизбранным претором, который вытирал салфеткой жир с подбородка. Он узнал меня, спросил, что мне нужно, и я повторил просьбу Цицерона.

– Пусть Цицерон не дергается, – в обычной для него грубоватой манере проговорил Паликан. – Иди к нему и скажи, что консул примет его немедленно.

Цицерон, должно быть, не сомневался в том, что его просьба будет удовлетворена, – когда я вернулся, он уже успел переодеться и был готов к выходу из дома. В течение всего пути Цицерон хранил молчание и шел, прижимая к носу платок: так он защищался от вони, доносившейся со стороны Эсквилинских ворот. Он ненавидел все, что было связано со смертью и разложением, а этот смрад мог довести его до сумасшествия.

– Жди меня здесь, – велел он, когда мы дошли до дома Помпея, и я увидел его снова лишь через несколько часов.

День окончательно угас. Густо-лиловый закат сменился темнотой, на черный бархат ночного неба высыпали алмазы звезд. Время от времени двери дома открывались, до меня доносились голоса и острые запахи вареного мяса и рыбы. При иных обстоятельствах они, без сомнения, показались бы мне соблазнительными, но в ту ночь любой запах почему-то напоминал мне о смерти. Как Цицерон заставил себя есть? Ведь теперь мне было ясно, что Помпей уговорил его принять участие в пирушке.

Я ходил перед домом, время от времени опираясь о стену, чтобы отдохнуть, и от нечего делать пытался придумать новые знаки для моей скорописи. Наконец гости Помпея начали расходиться. Многие были так пьяны, что едва держались на ногах. Как и следовало ожидать, в основном это были его земляки-пиценцы: любитель танцев и бывший претор Афраний, Паликан – куда же без него? – и его зять Габиний, известный своим пристрастием к пению и женщинам. Встреча старых друзей, бывших солдат, многие из которых были связаны еще и родственными узами. Цицерон наверняка чувствовал себя не в своей тарелке. Приятным для него собеседником мог быть только аскетичный и образованный Варрон, – по меткому выражению Цицерона, он «показал Помпею, как выглядит зал заседаний сената». Кстати, только он покидал дом трезвым.

Цицерон вышел последним и, не оглядываясь по сторонам, стал подниматься по улице. Я поспешил за ним. Луна светила ярко, и я хорошо видел хозяина. Он все так же зажимал нос платком – ночью жара ничуть не спала, и зловоние не уменьшилось. Отойдя на изрядное расстояние от дома Помпея, Цицерон остановился на обочине, согнулся пополам, и его вырвало.

Подойдя к нему, я участливым тоном спросил, не нужна ли ему помощь, в ответ на что он помотал головой и проговорил:

– Дело сделано.

Те же слова он повторил Квинту, с нетерпением ожидавшему нашего возвращения.

– Дело сделано, – сказал он ему и ушел к себе.

На рассвете следующего дня нам предстояло снова проделать путь длиной в две мили от нашего дома до Марсова поля, чтобы участвовать во втором туре выборов. Хотя и не столь важные, как консульские и преторские, прошедшие накануне, они были не лишены увлекательности. Гражданам Рима предстояло избрать тридцать четыре должностных лица: двадцать сенаторов, десять трибунов и четырех эдилов. Кандидатов и их сторонников оказалось столько, что управлять ходом выборов было крайне затруднительно. Когда голоса аристократов значили не больше, чем голоса простых людей, могло случиться все что угодно.

В этом дополнительном туре выборов на правах второго консула председательствовал Красс.

– Но я полагаю, что даже ему не удастся подделать итоги этих выборов, – мрачным тоном заметил Цицерон, натягивая свои красные кожаные сандалии.

С самого раннего утра он выглядел озабоченным и раздражительным. Не знаю, о чем они договорились с Помпеем накануне вечером, но это явно не давало ему покоя, и он сорвал злость на одном из рабов – якобы тот плохо вычистил его одежду. Цицерон надел белоснежную тогу, ту же, что и в день первого для него заседания сената, и подпоясался так крепко, словно собирался поднимать тяжести.

Когда привратник распахнул дверь, мы убедились в том, что Квинт и на сей раз поработал на славу: весь путь до урн для голосования мы проделали в сопровождении изрядной толпы. Придя на Марсово поле, мы увидели, что оно забито народом сверх всякого предела – вплоть до берега реки. Десятки тысяч человек пришли в город, чтобы отметиться и принять участие в выборах.

Кандидатов на тридцать четыре должности было, наверное, не менее сотни; они величественно прохаживались по широкой площади в сопровождении друзей и единомышленников и пытались завоевать как можно больше сторонников в эти последние минуты. Там и сям мелькала рыжая шевелюра Верреса. Рядом с негодяем были его отец, сын и вольноотпущенник Тимархид – тот самый зверь, который когда-то ворвался в наш дом. Они вступали в разговор с самыми разными людьми, суля им щедрую плату, если те проголосуют против Цицерона. При виде всего этого плохое настроение Цицерона как рукой сняло, и он ринулся в предвыборную битву.

Авгур провозгласил, что ауспиции благоприятны, из священного шатра появился Красс, и кандидаты собрались у подножия его трибуны. Следует упомянуть, что среди них был и Юлий Цезарь, впервые попытавшийся избраться в сенат. Он оказался рядом с Цицероном, и между ними завязалась непринужденная беседа. Оба познакомились уже давно; именно по совету Цицерона молодой человек отправился на Родос, чтобы постигать искусство риторики под руководством Аполлония Молона. Сегодня есть множество трудов, посвященных молодости Цезаря, и, прочитав иные из них, можно подумать – он с колыбели считался необычайным человеком. Это не так, и любой, кто увидел бы Цезаря в то утро – в белой тоге, с беспокойством приглаживающего жидкие волосы, – не выделил бы его из толпы породистых молодых кандидатов. Цезаря отличала разве что его бедность. Чтобы принять участие в выборах, ему пришлось влезть в долги. Он занимал очень скромное жилище в Субуре, где обитал вместе с матерью, женой и маленькой дочкой. В то время, полагаю, он был вовсе не блистательным героем, стоящим на пороге покорения Рима, а обычным тридцатичетырехлетним человеком, который ворочается по ночам от гвалта соседей-бедняков и предается грустным размышлениям о том, что он, отпрыск старейшего в Риме рода, вынужден прозябать в столь жалких условиях. Именно по этой причине его неприязнь к аристократам была куда опаснее цицероновской. Мой хозяин, достигший всего собственными силами, всего лишь негодовал на них и завидовал им. А Цезарь, считавший себя прямым потомком Венеры, презирал аристократов и считал их препятствием на своем пути.

Впрочем, я опережаю события и впадаю в тот же грех, что и прочие жизнеописатели, пытаясь разогнать тени прошлого с помощью света будущего. Поэтому скажу лишь одно: в описываемый мной день эти два выдающихся человека, одинаково умные и со схожими взглядами на мир, несмотря на шестилетнюю разницу в возрасте, вели приятную беседу, наслаждаясь теплом утреннего солнца. Тем временем Красс поднялся на трибуну и по обыкновению обратился к богам:

– Да будет исход выборов благополучным для меня, для моих начинаний, для моей должности и для всех граждан Рима!

После этого начались выборы.

Первыми, в соответствии с древним обычаем, к урнам подошли члены Субурской трибы. Цицерон на протяжении нескольких лет старался завоевать их поддержку, но они не проголосовала за него. Это был чувствительный удар для Цицерона, и мы решили, что подручные Верреса на славу поработали с этой трибой, залив ее деньгами. Цицерон, правда, напустил на себя беззаботный вид и пожал плечами. Он знал, что многие влиятельные люди, которым еще предстоит голосовать, будут внимательно следить за его поведением, поэтому было очень важно не выказывать неуверенности.

Потом, одна за другой, проголосовали три остальные городские трибы: Эсквилинская, Коллинская и Палатинская. Первые две поддержали Цицерона, третья – нет, что, впрочем, никого не удивило, поскольку в нее входило большинство римских аристократов. Два на два: не самое обнадеживающее начало. А затем пришел черед тридцати одной сельской трибы: Эмилийская, Камилийская, Фабианская, Галерийская… Все названия были знакомы мне, поскольку упоминались в записях Цицерона. Три из четырех перечисленных выше отдали голос за моего хозяина. Об этом Цицерону сообщил на ухо Квинт, и тот впервые за все утро немного расслабился. Стало ясно, что деньгами Верреса соблазнились в основном представители городских триб.

Горацийская, Лемонийская, Папирийская, Мененийская… Люди шли и шли к урнам, невзирая на жару и пыль. Сиена сидел на стуле, но неизменно вставал, когда избиратели, опустив в урны свои таблички, проходили мимо него. Его ум лихорадочно работал, извлекая из памяти имена этих людей. Он благодарил каждого за исполнение гражданского долга и передавал благопожелания их родным.

Сергийская, Вольтинская, Пупинская, Ромилийская… Последняя триба подвела Цицерона, и неудивительно – к ней принадлежал сам Веррес. К середине дня Цицерон заручился поддержкой шестнадцати триб, а для победы требовались голоса еще двух. И все же Веррес не сдавался, вместе с сыном и Тимархидом он продолжал метаться между разрозненными кучками людей. В течение часа, который показался нам вечностью, сохранялось шаткое равновесие, стрелки весов могли склониться в любую сторону. Сабатинская и Публийская трибы отказались отдать свои голоса Цицерону, однако затем настал черед Скаптийской, и она поддержала его. И вот он стал победителем – благодаря Фалернской трибе из Северной Кампании.

Оставались еще пять триб, но их голоса уже ничего не могли изменить. Цицерон победил, а Веррес – еще до окончания выборов – втихомолку убрался восвояси: зализывать раны и подсчитывать убытки.

Цезарь, который также одолел своих соперников и стал сенатором, первым поздравил Цицерона и пожал ему руку. В толпе раздавались торжествующие выкрики. Это бесновались приверженцы победителей, те, кто посещает любые выборы с такой же одержимостью, как другие – гонки колесниц. Сам Цицерон, казалось, был немного ошеломлен собственной победой, но ее не мог отрицать никто, даже Красс, которому вскоре предстояло огласить итоги. Вопреки всем препонам и сомнениям, Марк Цицерон стал эдилом Рима.

Огромная толпа (после победы толпа заметно разрастается, против обычного) провожала Цицерона от Марсова поля до его дома, где у порога уже собрались его собственные рабы, рукоплескавшие хозяину. Изменив своим привычкам, показался даже слепой стоик Диодот. Все мы испытывали гордость оттого, что входим в окружение такого выдающегося деятеля. Отсвет его славы падал на каждого, кто обитал под этим кровом. Из атриума, радостно крича, выбежала маленькая Туллия и обхватила руками ноги отца, и даже Теренция вышла из дома и, улыбаясь, обняла мужа. В моей памяти навсегда запечатлелась эта картина: все трое стоят, прижавшись друг к другу, торжествующий оратор положил левую руку на голову дочери, а правой обнимает за плечи счастливую супругу. Природа часто наделяет людей, которые редко улыбаются, удивительным даром: когда на их лицах появляется улыбка, они неузнаваемо меняются. В тот миг я видел, что Теренция, как бы она ни попрекала мужа, по-настоящему рада его победе.

Наконец Цицерон неохотно опустил руки.

– Благодарю всех! – объявил он, обводя взглядом восторженную публику. – Однако сейчас не время для празднеств. Подлинная победа придет тогда, когда Веррес будет повержен. Завтра я наконец открою против него разбирательство, и давайте вместе молиться богам, чтобы нас в недалеком будущем ждал новый, куда более важный успех. А теперь… Чего же вы ждете? – Он улыбнулся и хлопнул в ладоши. – За работу!

Цицерон отправился в комнату для занятий, позвав с собой Квинта и меня. Там он с огромным облегчением опустился в кресло и сбросил сандалии. Впервые за неделю на его лице не отражалась тревога. Я полагал, что Цицерон приступит к самому неотложному делу – сведению воедино разрозненных частей своей знаменитой речи, – однако выяснилось, что я нужен ему для другого. Нам с Сосифеем и Лавреей предстояло вернуться в город, обойти всех свидетелей-сицилийцев, рассказать об одержанной Цицероном победе, удостовериться в том, что они не пали духом, и предупредить их о том, что завтра утром всем следует явиться в суд.

– Все? – изумленно переспросил я. – Все сто человек?

– Вот именно, – кивнул Цицерон. В его голосе вновь звучала прежняя решимость. – И еще кое-что. Вели Эросу нанять дюжину носильщиков – только надежных людей, – чтобы завтра, когда я отправлюсь в суд, они перенесли туда коробки с показаниями и уликами.

– Всех свидетелей, – записывал я, чтобы ничего не забыть, – дюжину носильщиков, все коробки с записями – в суд. Но только учти, хозяин, в таком случае раньше полуночи я не освобожусь, – предупредил я, пытаясь не выказать замешательства.

– Бедный Тирон! Но не беспокойся, у нас будет достаточно времени, чтобы выспаться всласть. После смерти.

– Я беспокоюсь не о своем сне, сенатор, – твердо проговорил я. – Я просто боюсь, что у меня не останется времени, чтобы помочь тебе с речью.

– Мне не понадобится твоя помощь, – с легкой улыбкой сказал Цицерон и поднес указательный палец к губам: «Ни слова».

Я не понял смысл его последнего замечания – вряд ли я бы выдал кому-нибудь его замыслы. После этого я покинул хозяина, пребывая в недоумении.

IX

И вот в пятый день августа, в консульство Гнея Помпея Великого и Марка Лициния Красса, ровно через год и девять месяцев с того дня, когда в дом Цицерона впервые пришел Стений, началось разбирательство по делу Гая Верреса.

Примите во внимание летнюю жару. Попытайтесь представить, скольким жертвам Верреса хотелось видеть, как их обидчик предстанет перед законом. Учтите, что Рим буквально заполонили граждане, съехавшиеся в город, чтобы принять участие в выборах и присутствовать на играх Помпея. Не забудьте и о том, что на слушаниях ожидалась схватка двух величайших ораторов современности («поединок века» – так назвал это впоследствии Цицерон). Сложите все это воедино, и, возможно, вам удастся получить хотя бы приблизительное представление о том, какие настроения царили тем утром в суде по вымогательствам. Ночью на форум стекались сотни людей, стремившихся расположиться как можно удобнее, и к рассвету на площади не осталось ни одного места, где можно было бы укрыться от жары. А еще через два часа не было вообще ни одного свободного места. В портиках и на ступенях храма Кастора, на самом форуме и в окружающих его колоннадах, на крышах и балконах домов, на склонах холмов – везде стояли, сидели, висели люди, не обращая внимания на жуткую давку, в которой было поломано немало ребер и отдавлено еще больше ног.

Мы с Фруги метались посреди этой сумятицы, подобно двум пастушьим псам, помогая свидетелям добраться до суда. То было красочное скопление людей в парадных одеяниях, жертв преступлений, совершенных Верресом на всех ступенях его восхождения к вершинам власти. Жрецы Юноны и Цереры, мистагоги сиракузского святилища Минервы и священные девственницы Дианы, греческие аристократы, ведшие свое происхождение от Кекропса[18] и Эврисфея[19], отпрыски великих ионийских и тиринфских родов, финикийцы, предки которых были жрецами… Сборище обедневших наследников и их охранников, разорившихся земледельцев, торговцев кукурузой, судовладельцев, отцов, оплакивающих своих проданных в рабство детей, детей, оплакивающих родителей, что сгинули в застенках наместника, людей, посланных их согражданами с предгорий Тавра, с берегов Черного моря, из многих материковых греческих городов, с островов Эгейского моря и, конечно же, из всех городов Сицилии.

Я с головой ушел в хлопоты о том, чтобы каждый свидетель и каждая коробка оказались в нужном месте и под надежной охраной, и не сразу осознал, какое потрясающее представление устроил Цицерон. Взять, к примеру, коробки с уликами и показаниями пострадавших от рук Верреса, собранными старейшинами едва ли не всех сицилийских городов. Только теперь, когда члены суда, прокладывая себе путь сквозь толпу зрителей, стали подниматься на помост и рассаживаться на скамьях, я сообразил, почему Цицерон (до чего же великий ум!) настоял на том, чтобы все коробки и свидетели были доставлены в суд разом. Гора ящиков с уликами против Верреса и стена из людей, готовых свидетельствовать против него, произвели на судей неизгладимое впечатление. Удивленно кряхтели и чесали в затылках даже видавшие виды Катул и Исаврик. Что касается Глабриона, вышедшего из храма в сопровождении своих ликторов и остановившегося на верхней ступеньке, то он даже отшатнулся, увидев эту картину.

Цицерон до последнего стоял в сторонке, затем протолкался через толпу и поднялся по ступеням к обвинительскому месту. На площади тут же воцарилась тишина. Все затаили дыхание и ждали продолжения. Не обращая внимания на ободряющие крики своих сторонников, Цицерон огляделся и, прикрывая глаза ладонью от яркого солнца, посмотрел на море голов справа и слева от себя. Так, в моем представлении, военачальник осматривает расположение войска и поле битвы, перед тем как отдать приказ о наступлении. Затем он сел, а я расположился позади него, чтобы передавать ему по ходу дела нужные записи.

Судейские уже вынесли курульное кресло Глабриона – знак того, что можно начинать, и действительно, все было готово, вот только отсутствовали Веррес и Гортензий. Цицерон, сохранявший удивительное хладнокровие, подался назад и прошептал мне:

– Может, после всего случившегося он не придет?

Стоило ли говорить, что это была призрачная надежда? Конечно же, Веррес должен был появиться, тем более что Глабрион уже отправил за ним своих ликторов. Просто Гортензий давал понять тем самым, что намерен изо всех сил тянуть время.

Примерно через час под насмешливые рукоплескания в толпе появился новоиспеченный консул, Квинт Метелл, в снежно-белой тоге. Впереди шествовал его младший помощник Сципион Назика, отбивший невесту у Катона, а позади них шел сам Веррес. От жары его лицо покраснело еще больше. Человек, обладающий хоть крупицей совести, не смог бы смотреть на десятки людей, которых он обобрал и оставил без крова, однако эти чудовища лишь наградили свидетелей легкими кивками, словно приветствуя старых знакомых.

Глабрион призвал присутствующих соблюдать порядок. Прежде чем Цицерон успел подняться и начать выступление. Гортензий вскочил со своего места, чтобы сделать заявление. Согласно Корнелиеву закону о вымогательстве, сказал он, обвинитель имеет право выставлять не более сорока восьми свидетелей, однако Цицерон притащил вдвое больше народу, явно для того, чтобы запугать ответчика. После этого Гортензий произнес длинную и витиеватую речь, в которой рассказал об истоках и целях суда о вымогательствах. Это заняло целый час. В конце концов Глабрион оборвал его, заметив, что закон ограничивает лишь число свидетелей, выступающих в суде, но в нем ничего не говорится об общем числе свидетелей, показания которых могут быть использованы. Он еще раз предложил Цицерону открыть слушания, но и на этот раз вперед вылез Гортензий с очередным заявлением. Из толпы послышались глумливые выкрики, но Гортензий не отступал и повторял свою уловку всякий раз, когда Цицерон вставал и делал попытку заговорить. Таким образом, первые несколько часов оказались потерянными.

Только когда в середине дня Цицерон – в девятый или десятый раз – устало поднялся со своего места, Гортензий остался сидеть. Цицерон посмотрел на него, выждал несколько секунд, а затем, шуточно изображая удивление, медленно развел руками. В толпе раздался смех. Гортензий изящно помахал ему рукой, словно хотел сказать: «Не стесняйся!» Цицерон ответил сопернику любезным поклоном, вышел вперед и откашлялся.

Трудно было выбрать более неподходящее время для начала великого предприятия. Жара была невыносимой, зрители уже успели устать и беспокоились, Гортензий самодовольно ухмылялся. Оставалось, наверное, не более двух часов до той минуты, когда в работе суда объявят перерыв до вечера. И тем не менее это была, пожалуй, самая судьбоносная минута в истории римского права, а может быть, и всего правоведения.

– Судьи! – проговорил Цицерон, а я склонился над восковой табличкой и начал записывать, ожидая продолжения.

Впервые, готовясь записывать важную речь хозяина, я не имел ни малейшего понятия, что он собирается говорить. Я беспокойно поднял голову – сердце выпрыгивало из груди – и увидел, что он покинул свое место и идет вперед. Я думал, что Цицерон остановится перед Верресом, чтобы бросить слова обвинения ему в лицо, однако он прошел мимо обвиняемого и остановился перед сенаторами.

– Судьи! – повторил он. – Чего всего более надо было желать, что всего более должно было смягчить ненависть к вашему сословию и развеять дурную славу, тяготеющую над судами, то не по решению людей, а, можно сказать, по воле богов даровано и вручено вам в столь ответственное для государства время. Ибо уже установилось гибельное для государства, а для вас опасное мнение, которое не только в Риме, но и среди чужеземных народов передается из уст в уста, – будто при нынешних судах не может быть осужден – как бы виновен он ни был – ни один человек, располагающий деньгами[20].

На слове «деньги» он сделал отчетливое ударение.

– Ты совершенно прав! – послышался чей-то выкрик.

– Но я привлек к суду такого человека, – продолжил Цицерон, – что вынесенным ему приговором вы сможете восстановить утраченное уважение к судам, вернуть себе расположение римского народа, удовлетворить требования чужеземцев. Гай Веррес расхищал казну, действовал как настоящий разбойник, он стал бичом и губителем Сицилии. Если вы вынесете ему строгий и беспристрастный приговор, то авторитет, которым вы должны обладать, будет упрочен. Однако, если его огромные богатства возьмут верх над добросовестностью и честностью судей, я все-таки кое-чего достигну: люди все равно не поверят в то, что Веррес прав, а я – нет, но при этом все увидят истинное лицо суда, состоящего из римских сенаторов.

Это был отличный упреждающий удар! Огромная толпа одобрительно заворчала, словно порыв ветра пронесся по лесу, и все вдруг стало выглядеть иначе. Потеющие на жаре судьи неуютно заерзали на своих лавках, будто в одночасье превратившись в обвиняемых, а десятки свидетелей, вызванных из разных уголков Средиземноморья, казалось, сделались судьями. До того дня Цицерон еще никогда не обращался с речью к такому огромному скоплению людей, но искусство Молона, которое он постигал на пустынном родосском берегу, сослужило ему хорошую службу; и когда он вновь заговорил, голос его звучал чисто и искренне:

– Позвольте мне рассказать вам о том, какие бесстыдные и безумные замыслы вынашивает сейчас Веррес. Для него очевидно, что я прекрасно подготовился к разбирательству и смогу пригвоздить его к позорному столбу как вора и преступника не только перед этим судом, но и перед всем миром. Он понимает все это, однако так плохо думает обо всех честных людях и считает сенаторские суды настолько испорченными и продажными, что во всеуслышание объявляет: он купил подходящее для себя время суда, купил судей и, чтобы окончательно обезопасить себя, купил даже консульские выборы в пользу двух своих знатных друзей, которые уже пытались запугать моих свидетелей.

Эти слова произвели на толпу ошеломляющее воздействие, и одобрительный гул превратился в рев. Метелл в бешенстве вскочил на ноги, и его примеру последовал даже Гортензий, который при любом неожиданном повороте в судебных слушаниях обычно лишь приподнимал брови. Оба принялись ожесточенно размахивать руками и что-то выкрикивать, обращаясь к Цицерону.

– А что, – повернулся он к ним, – вы полагали, что я стану молчать о таком важном обстоятельстве? Что в минуту такой огромной опасности, грозящей и государству, и моему имени, я стану думать о чем-либо ином, кроме своего долга и достоинства? Скажи на милость, Метелл, что же это такое, как не издевательство над значением суда? Свидетелей, особенно и в первую очередь сицилийцев, робких и угнетенных людей, запугивать не только своим личным влиянием, но и своей консульской должностью и властью двоих преторов! Можно себе представить, что сделал бы ты для невиновного человека или для родича, раз ты ради величайшего негодяя и человека, совершенно чужого тебе, изменяешь своему долгу и достоинству и допускаешь, чтобы тем, кто тебя не знает, утверждения Верреса казались правдой! Ведь он заявлял, что ты избран в консулы не по воле рока, как другие члены вашего рода, а лишь благодаря его стараниям и что вскоре у него на побегушках будут оба консула и председатель суда. «Таким образом, – говорил Веррес, – после январских календ, когда сменится претор и весь совет судей, мы вволю и всласть посмеемся и над страшными угрозами обвинителя, и над нетерпеливым ожиданием народа».

Здесь мне пришлось перестать записывать, поскольку из-за рева толпы я уже не мог разобрать ни слова из того, что говорил Цицерон. Метелл и Гортензий, прижав руки рупором к губам, что-то вопили, обращаясь к Цицерону, а Веррес злобно махал руками Глабриону, очевидно требуя положить конец происходящему. Судьи-сенаторы сидели неподвижно, причем мне казалось, что большинство из них мечтали волшебным образом перенестись куда-нибудь подальше от этого места. Публика рвалась к месту заседания суда, и ликторам стоило больших трудов сдерживать ее. Глабриону не сразу удалось восстановить порядок, и только после этого Цицерон – уже более спокойным голосом – продолжил:

– Вот что они измыслили. Сегодня суд сумел начать работу лишь в полдень, и они полагают, что этот день уже не идет в счет. Остается десять дней до игр, которые, согласно своему обету, намерен устроить Помпей Великий. На эти игры уйдет пятнадцать дней, а сразу же за ними последуют Римские игры. Таким образом, наши противники рассчитывают отвечать на то, что будет сказано мной, только дней через сорок. Затем им разными отговорками и уловками будет легко добиться отсрочки суда до игр Победы; за ними тут же следуют Плебейские игры, после которых либо совсем не останется дней для суда, либо если и останется, то очень мало. И после того как обвинение потеряет свою силу и свежесть, дело поступит к претору Марку Метеллу еще неразобранным.

Цицерон сделал короткую паузу, чтобы набрать воздух в легкие, и продолжал далее:

– Что же мне следует делать? Если для произнесения речи я воспользуюсь временем, предоставленным мне по закону, может возникнуть опасность, что обвиняемый выскользнет из моих рук. «Сделай свою речь короче» – вот самый разумный совет, который мне довелось услышать на днях. Однако, судьи, я пойду еще дальше. Я вообще не буду произносить речь.

Не в силах справиться с изумлением, я поднял голову. Цицерон и Гортензий смотрели друг на друга, причем лицо последнего превратилось в застывшую маску. Он напоминал человека, который беззаботно и весело шел через лес – и вдруг с тревогой застыл на месте, услышав, как за его спиной хрустнула ветка.

– Да, Гортензий, – сказал Цицерон, – я не собираюсь играть по твоим правилам и тратить следующие десять дней на обычное долгое выступление. Я не позволю затянуть рассмотрение дела до январских календ, когда ты и Метелл станете консулами, отправите ликторов за моими свидетелями и под страхом расправы заставите их молчать. Я не предоставлю вам, судьи, сорока дней, чтобы вы забыли мои обвинения и окончательно запутались в тенетах Гортензиева красноречия. Я не соглашусь, чтобы приговор выносили тогда, когда множество людей, собравшихся со всей Италии по случаю выборов и игр, покинут Рим. Приступая сразу к допросу свидетелей, я не ввожу никакого новшества. Нововведение с моей стороны будет состоять лишь в том, что я стану допрашивать свидетелей по каждой статье обвинения, с тем чтобы мои противники имели такую же возможность допрашивать свидетелей, приводить свои доводы и выступать с речами.

Я на всю жизнь запомнил – и буду помнить до конца жизни, хотя мне осталось уже немного, – то, как повели себя Гортензий, Веррес, Метелл и Сципион Назика. Разумеется, Гортензий, лишь только пришел в себя, сразу же вскочил на ноги и стал с пеной у рта доказывать, что делать так совершенно незаконно. Глабрион был готов к этому и сразу же оборвал его, заявив, что Цицерон имеет право представлять дело так, как он пожелает, что лично его, Глабриона, уже тошнит от нескончаемой болтовни. Эти замечания претора, без сомнения, являлись домашней заготовкой, и Гортензий, вновь поднявшись с места, обвинил председателя суда в сговоре с обвинением. Глабрион, который всегда отличался вспыльчивым нравом, грубовато посоветовал законнику попридержать язык и пообещал, что в противном случае прикажет ликторам выдворить Гортензия из суда, хотя того и избрали консулом. Взбешенный Гортензий сел на свое место и опустил глаза, меж тем как Цицерон закончил вступительное слово, вновь обратившись к судьям:

– Сегодня на нас устремлены взгляды всего мира. Все хотят знать, в какой мере каждый из нас будет руководствоваться верностью совести и закону. От того, какой приговор вы вынесете подсудимому, зависит приговор, который вынесет вам народ Рима. Дело Верреса окончательно прояснит, способны ли вообще сенаторы вынести обвинительный приговор чрезвычайно богатому и чрезвычайно отягощенному виной человеку. Ведь всем известно, что Веррес известен лишь своими злодеяниями и своим богатством. Поэтому, если он будет оправдан, объяснить это можно будет только одной, причем самой позорной причиной. Советую вам, судьи, во имя вашего собственного блага не допустить, чтобы это произошло. А теперь, – провозгласил Цицерон повернувшись к судьям спиной, – я вызываю своего первого свидетеля – Стения из Ферм!

Я сомневаюсь в том, что к аристократам, входившим в состав суда, – Катулу, Исаврику, Метеллу, Катилине, Лукрецию, Эмилию и другим – кто-нибудь до этого обращался столь вызывающе и непочтительно, особенно выскочка, у которого на стене атриума не висело ни одной посмертной маски его предка. Какую ненависть они, должно быть, испытывали к Цицерону, сидя там и выслушивая все это! Особенно с учетом бешеного возбуждения, охватившего необозримую толпу на форуме, после того как Цицерон сел на свое место. Что до Гортензия, то я чуть ли не сочувствовал ему. Он сделал себе имя благодаря поразительной способности запоминать огромные речи и затем публично произносить их с неподражаемым актерским мастерством. А теперь его словно мул лягнул. Ему предстояло произнести за десять дней пять десятков коротких выступлений в ответ на показания каждого свидетеля. Гортензий был не готов к такому повороту, и это стало очевидно со всей безжалостностью, как только свидетельское место занял Стений.

Цицерон вызвал его первым – своеобразный знак уважения, ведь именно Стений невольно положил начало разбирательству. Сицилиец не подвел его. Он долго ждал этого дня и теперь использовал все предоставленные ему возможности. Стений красочно и подробно рассказал о том, как Веррес злоупотребил его гостеприимством, ограбил его дом, выдвинул против него ложные обвинения, наложил на него штраф, приговорил в его отсутствие сначала к публичной порке, а затем и вовсе к смерти и, наконец, подделал записи в суде Сиракуз. Цицерон тут же предоставил эти записи суду для ознакомления.

Но когда Глабрион предложил Гортензию провести перекрестный допрос свидетеля, Плясун согласился с огромной неохотой – и неудивительно. Золотое правило перекрестного допроса гласит: никогда не задавай вопрос, если тебе заранее не известен ответ, а Гортензий понятия не имел, что может сказать Стений. Он долго копался в документах, потом стал шептаться с Верресом и в конце концов медленно подошел к свидетельскому месту. Что еще ему оставалось? Задав раздраженным тоном несколько вопросов с намеком на то, что сицилийцы испокон веку испытывали ненависть к римскому правлению, он спросил, почему Стений решил обратиться напрямик к Цицерону, ведь тот известный подстрекатель простолюдинов. Таким образом Гортензий намекнул на то, что целью Стения было поднять смуту, а не добиться справедливости.

– Но сначала я обратился вовсе не к Цицерону, – как всегда, бесхитростно ответил Стений. – Первым защитником, к которому я пришел, был ты.

Этот ответ заставил рассмеяться даже некоторых членов суда.

Гортензий сглотнул комок и сделал вид, что присоединился к общему веселью.

– Вот как? – с непринужденной улыбкой спросил он. – Что-то я тебя не помню.

– Неудивительно, сенатор, ведь ты очень занятой человек. Зато я помню тебя очень хорошо. Ты сказал мне, что представляешь интересы Верреса и что тебя не волнует, сколько добра он у меня украл, поскольку ни один суд не поверит обвинениям сицилийца в адрес римлянина.

Гортензию пришлось ждать, пока утихнет волна презрительного улюлюканья, прокатившаяся по толпе. После этого он мрачно сказал:

– У меня больше нет вопросов к этому свидетелю, – и вернулся на свое место.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Сказка о царе Салтане» впервые была издана ещё в 1832 году. С тех пор множество художников пробовал...
Билл, герой Галактики… Куда бы его ни бросила судьба – в воронку ли безумной войны с расой миролюбив...
Эта книга приглашает вернуться в детство, в те места, откуда родом герои наших сказок, где чудеса, г...
Огнеяр, сын княгини Добровзоры, родился оборотнем. Князь Неизмир, его отчим, всю жизнь боится и нена...
Марина работала себе дизайнером, не знала забот, пока не получила повышение до начальника рекламного...
Стекло нельзя ни обработать, ни уничтожить. До него нельзя даже дотронуться, поскольку прикосновение...