Империй. Люструм. Диктатор Харрис Роберт

Был объявлен перерыв до следующего дня.

Первоначально я собирался описать суд над Гаем Верресом вплоть до мельчайших подробностей, но потом отказался от своего намерения, поскольку не вижу в этом смысла. Цицерон так ловко повернул дело в первый день, что Веррес и его защитники оказались в положении защитников осажденной крепости: окруженные со всех сторон, изо дня в день осыпаемые градом метательных снарядов, в то время как осаждающие уже прорыли под стенами ходы, готовясь ворваться внутрь.

У Верреса со товарищи не было возможности дать нам отпор. Им оставалось лишь надеяться, что они смогут противостоять натиску Цицерона еще девять дней – до начала игр Помпея, – а затем, воспользовавшись передышкой, прийти в себя и придумать что-нибудь новое. Цель же Цицерона была очевидной: сокрушить защиту Верреса, чтобы после представления всех свидетельств и улик даже самые продажные сенаторы-судьи Рима не осмелились бы проголосовать в пользу обвиняемого.

Чтобы достичь этой цели, Цицерон работал, как обычно, упорно и размеренно. Все, кто занимался обвинением, собирались еще до рассвета, и, пока он выполнял телесные упражнения, брился и одевался, я зачитывал показания свидетелей, которых предстояло допросить в этот день, а также оглашал списки улик. После этого Цицерон диктовал мне в общих чертах то, что намеревался сказать, и в течение часа или двух оттачивал свою речь. Тем временем Квинт, Фруги и я принимали меры к тому, чтобы нужные свидетели и документы оказались в суде. После этого мы спускались по склону холма к форуму, куда стекались огромные потоки людей. Ничего удивительного: город не помнил настолько захватывающего зрелища, и главным его героем, безусловно, являлся Цицерон.

Толпа зрителей не уменьшилась ни на второй, ни на третий день, а выступления порой бывали душераздирающими, особенно когда свидетели начинали рыдать, вспоминая обиды и притеснения. Мне запомнились Дион из Гелеса, которого Веррес обобрал на десять тысяч сестерциев, и двое братьев из Агирия, которых лишили четырехтысячного наследства. Таких случаев было значительно больше, но Луций Метелл запретил дюжине свидетелей покинуть остров. Среди них был и Гераклий из Сиракуз. Подобное беззаконие Цицерон, разумеется, не мог оставить без внимания и использовал его себе во благо.

– Так называемые «права» наших союзников, – гремел он, – даже не предусматривают возможность пожаловаться на свои страдания!

Любопытно, что все это время Гортензий сидел так, словно набрал в рот воды. После того как Цицерон заканчивал допрос очередного свидетеля, Глабрион предлагал Королю Судов провести перекрестный допрос, однако «его величество» либо царственно качал головой, либо отделывался словами: «Вопросов к свидетелю нет». На четвертый день Веррес, сказавшись больным, через своего представителя попросил у претора дозволения не являться на суд, но Глабрион не разрешил, заявив, что, если надо, подсудимого принесут вместе с кроватью.

На следующий день с Сицилии вернулся двоюродный брат Цицерона Луций, которые успешно выполнил данное ему поручение. Вернувшись домой после суда и застав там родственника, Цицерон обрадовался сверх всякой меры и со слезами на глазах обнял его. Без помощи Луция, обеспечившего доставку в Рим свидетелей и документов, Цицерон не обладал бы и половиной той силы, которая располагал теперь. Но семь месяцев, проведенных на острове, явно измучили Луция, который и без того не отличался завидным здоровьем. Он сильно исхудал, его донимал мучительный кашель. Но его решимость сделать так, чтобы Веррес получил по заслугам, нисколько не поколебалась. Из-за этого Луций не успел к началу разбирательства: сделав на обратном пути небольшой крюк, он задержался в Путеолах. Там Луций запасся показаниями еще двух важных свидетелей – римского всадника Гая Нумитория, который присутствовал при распятии Гавия в Мессане, и его друга, торговца по имени Марк Анний, находившегося в Сиракузах, когда там по неправедному приговору суда умертвили Геренния.

– И где же эти люди? – нетерпеливо полюбопытствовал Цицерон.

– Здесь, – ответил Луций, – в таблинуме. Но должен сразу предупредить: они не хотят давать показания.

Цицерон поспешил в таблинум и обнаружил там двух внушительного вида мужчин средних лет. «Прекрасные, на мой взгляд, свидетели, – описывал он их позже. – Уважаемые, преуспевающие, здравомыслящие и, главное, не сицилийцы».

Однако, как и предупреждал Луций, эти двое не намеревались выступать с показаниями. Будучи дельцами, они не желали наживать могущественных врагов. Но при всем том они не были дураками и, умея подсчитывать плюсы и минусы, понимали, что выгоднее стать на сторону победителей.

– Знаете ли вы, что сказал Помпей Сулле, когда старик пытался не дать ему триумф по случаю его двадцатишестилетия? – спросил Цицерон. – Помпей недавно поведал мне это на пирушке. Так вот, он сказал: «Большинство людей связывает надежды с восходящим, а не заходящим солнцем».

Все получилось очень ловко: обронив имя Помпея Великого, Цицерон дал понять, что они на короткой ноге, и одновременно он воззвал к гражданскому чувству своих гостей, намекнув, что те не останутся внакладе. К тому времени, когда все, включая семью Цицерона, отправились ужинать, он сумел заручиться их поддержкой.

– Я знал, что если они пробудут с тобой хотя бы несколько минут, то согласятся на что угодно, – прошептал ему на ухо Луций.

Я был уверен, что Цицерон вызовет их в суд на следующий же день, но он опять оказался умнее меня.

– Представление, – сказал он, – всегда должно заканчиваться в точке высочайшего накала.

Цицерон неуклонно наращивал этот накал, используя каждую новую улику, каждый документ, каждого свидетеля. Он вытаскивал на свет и убедительно доказывал все преступления Верреса – от подкупа, вымогательства и неприкрытого разбоя до жестоких и необычных наказаний.

На восьмой день Цицерон вызвал двух сицилийских моряков – Фалакра из Центурип и Онаса из Сегесты. По их словам, они сумели избежать бичевания и казни лишь благодаря тому, что подкупили Тимархида, вольноотпущенника Верреса. Признаюсь, мне было приятно присутствовать при публичном унижении этого негодяя, с которым я имел несчастье познакомиться раньше. Более того, родственникам несчастных, не сумевших собрать денег для взятки, заявили, что им все равно придется заплатить палачу, иначе тот намеренно сделает смерть их близких долгой и мучительной.

– О, какое страшное и невыносимое горе! – гремел Цицерон. – Родителей заставляли выкупать за деньги не жизнь их детей, а быстроту их смерти![21]

Я видел, как сенаторы перешептываются и горестно качают головами. Глабрион предложил устроить перекрестный допрос, и Гортензий опять ответил: «Вопросов к свидетелю не имею». В ту ночь до нас впервые дошел слух, что Веррес уже собрал свои пожитки и собирается отправиться в добровольную ссылку.

Так обстояли дела на девятый день, когда мы привели в суд Анния и Нумитория.

На форуме собралось еще больше народу, чем обычно, поскольку до обещанных Помпеем игр оставалось всего два дня. Веррес опоздал, и было видно, что он сильно пьян. Поднимаясь по ступеням храма к месту, где заседал суд, он споткнулся и упал бы, если бы Гортензий не поддержал его. Толпа ответила взрывом хохота. Проходя мимо Цицерона, Веррес метнул в его сторону злой и одновременно опасливый взгляд налитых кровью глаз – взгляд загнанного в угол хищника.

Цицерон сразу перешел к делу, вызвав очередного свидетеля, Анния. Тот поведал, как однажды утром он проверял грузы в гавани и туда прибежал его друг. Оказалось, что Геренний, с которым они сообща вели дела, теперь закован в цепи на форуме и молит сохранить ему жизнь.

– Что же ты предпринял?

– Разумеется, сразу же кинулся на форум.

– И что ты там увидел?

– Там было около сотни людей, кричавших, что Геренний – римский гражданин и не может быть казнен без надлежащего разбирательства.

– Откуда всем вам было известно, что Геренний – римлянин? Разве он не был менялой из Испании?

– Многие из нас знали его лично. Хотя Геренний действительно держал меняльную лавку в Испании, родился он в семье римлян в Сиракузах, где и вырос.

– Что же ответил Веррес в ответ на ваши мольбы?

– Он приказал немедленно обезглавить Геренния.

По толпе слушателей прокатился мучительный стон.

– Кто совершил казнь?

– Палач Секстий.

– Это было сделано чисто и ловко?

– Нет, боюсь, совсем наоборот.

– Очевидно, – проговорил Цицерон, поворачиваясь к судьям, – Геренний не сумел дать Верресу и его головорезам достаточно большую взятку.

Веррес, который обычно сидел на своем месте молча, ссутулившись, вдруг вскочил – возможно, под воздействием выпитого – и начал кричать, что он никогда не брал такой взятки. Гортензий силой усадил его. Сделав вид, что он ничего не заметил, Цицерон ровным голосом продолжил задавать вопросы свидетелю.

– Довольно странно, не правда ли? – спросил он. – Не менее ста человек утверждают, что Геренний – римский гражданин, а Веррес не соглашается подождать хотя бы час, чтобы выяснить, так ли это. Как ты объясняешь?

– Очень просто, сенатор. Геренний плыл из Испании на корабле, груз которого забрали люди Верреса. Геренния и всех остальных, кто был на корабле, бросили в каменоломни, а затем вытащили оттуда и предали публичной казни, выдав их за пиратов. Веррес не знал, что на самом деле Геренний был вовсе не пришельцем, не чужеземцем, что он был хорошо известен сиракузским римлянам и те, без сомнения, узнают его. А когда Веррес обнаружил свой промах, он уже не мог отпустить Геренния, поскольку тот был хорошо осведомлен о деяниях наместника.

– Прости, но я по-прежнему кое-чего не понимаю, – заговорил Цицерон с притворным простодушием. – Зачем Верресу понадобилось казнить ни в чем не повинного человека, плывшего на торговом корабле, выдавая его за пирата?

– Ему нужно было совершить определенное число публичных казней.

– Для чего?

– Он брал взятки за то, что отпускал на волю настоящих пиратов.

Веррес снова вскочил и принялся кричать, что все сказанное – ложь. Однако теперь Цицерон не оставил его выкрики без внимания и, сделав несколько шагов по направлению к нему, заговорил, обращаясь прямо к Верресу:

– Ты называешь это ложью, чудовище? Ложью?! Тогда почему же в записях твоей тюрьмы говорится, что Геренния освободили? И почему в них же указывается, что пират Гераклеон был казнен, хотя никто на острове не видел, как это случилось? Я отвечу тебе. Потому что ты, римский наместник, отвечающий за безопасность морей, брал взятки от самих пиратов!

– Цицерон! Великий законник, который считает, что он знает все на свете! – с горечью заговорил Веррес слегка заплетающимся языком. – Но на самом деле ты знаешь далеко не все, и я могу доказать это! Гераклеон сейчас здесь, в Риме, в частной тюрьме моего дома, и он сможет подтвердить, что все твои измышления лживы!

Трудно поверить в то, что человек способен творить подобные глупости, но так все и было, мои записи совершенно точны. В суде воцарился кромешный ад, и посреди этой вакханалии Цицерон, обращаясь к Глабриону, потребовал, чтобы ликторы – «ради общественной безопасности» – сей же час отправились в дом Верреса, забрали оттуда знаменитого пирата и заключили под стражу.

Когда это было сделано, Цицерон вызвал второго за день свидетеля, Гая Нумитория. Откровенно говоря, мне тогда показалось, что Цицерон слишком торопится и он мог бы извлечь больше пользы из того обстоятельства, что главарь пиратов нашел убежище в доме Верреса. Однако великий законник почувствовал, что настало время добить жертву, и впервые с тех пор, как мы высадились на берег Сицилии, он заполучил подходящий для этого момент.

Нумиторий поклялся говорить только правду и занял свидетельское место, после чего Цицерон быстро заставил его рассказать все самое необходимое о Публии Гавии: о том, что этот торговец плыл из Испании на корабле, который подвергся разграблению, что он вместе со своими спутниками был брошен в каменоломни и сумел бежать, что после этого он добрался до Мессаны и собирался сесть на корабль, отправлявшийся на материк, но был схвачен и передан Верресу, когда тот приехал в город. На площади стояла звенящая тишина.

– Расскажи суду о том, что случилось потом.

– Веррес устроил судилище на форуме Мессаны, – продолжил свой рассказ Нумиторий, – а затем приказал привести Гавия. Он объявил во всеуслышание, что этот человек – соглядатай и что для него есть только один справедливый приговор. Веррес приказал водрузить крест на берегу, обращенном к Италии, чтобы несчастный, умирая, мог смотреть на нее. Потом Гавия раздели донага, подвергли порке на глазах у всех нас, пытали раскаленным железом, а под конец распяли.

– Говорил ли что-нибудь Гавий?

– Только с самого начала, когда пытался доказать, что на него возводят напраслину, что он не соглядатай. Гавий говорил, что он – римский гражданин из муниципия Консы, что он служил под началом Луция Реция, известнейшего римского всадника, который ведет дела в Панорме и может подтвердить это.

– Что ответил на это Веррес?

– Заявил, что все это ложь, и приказал приступить к экзекуции.

– Можешь ли ты описать, как встретил Гавий свою ужасную смерть?

– Мужественно, сенатор.

– Как настоящий римлянин?

– Как настоящий римлянин.

– Он кричал? – спросил Цицерон, и я сразу понял, куда он клонит.

– Только когда его хлестали розгами, а он смотрел на железо, которое раскалялось в огне.

– И какими были его слова?

– Каждый раз после того, как на его спину опускались розги, он выкрикивал: «Я – римский гражданин!»

– Не мог бы ты повторить это громче, во всеуслышание?

– Он кричал: «Я – римский гражданин!»

– Я хочу убедиться в том, что правильно понял тебя, – проговорил Цицерон. – Это происходило вот так? Получив очередной удар, – Цицерон сжал кулаки, поднял их над головой и дернулся вперед, словно его хлестнули по спине, – он произносит, крепко сжав зубы: «Я – римский гражданин!» Еще один удар, – Цицерон снова дернулся, не меняя положения тела, – и снова: «Я – римский гражданин!» Удар. «Я – римский гражданин…»

Невозможно передать словами, как подействовала эта сцена, разыгранная Цицероном, на тех, кто ее видел. Слова, неоднократно повторенные им, теперь повторяли тысячи людей, собравшиеся на площади. Все словно воочию увидели, как вершилась эта чудовищная несправедливость, это издевательство над законом. Некоторые мужчины и женщины (думаю, это были друзья и родственники Гавия) заплакали, и я ощутил, как от собравшихся на форуме поднимается волна ненависти.

Веррес сбросил с плеча руку Гортензия, который пытался удержать его, встал с места и проревел:

– Он был гнусным соглядатаем! Соглядатаем! И говорил все это лишь для того, чтобы отсрочить справедливое наказание!

– Но он говорил это! – отчеканил Цицерон, делая ударение на каждом слове и наступая на Верреса. – Ты признаешь, что он это говорил! Я обвиняю тебя на основании твоих собственных слов: этот человек восклицал, что он – римский гражданин, а ты ничего не сделал! Услышав это, ты ничуть не поколебался в своем намерении распять его и не отложил хотя бы ненадолго эту жесточайшую и позорнейшую казнь. Если бы тебя, Веррес, схватили в Персии или в далекой Индии и повели на казнь, что стал бы ты кричать, как не то, что ты – римский гражданин? Простые, незаметные люди незнатного происхождения, путешествуя по морям и оказываясь даже в самых диких местностях, всегда могли быть уверены в том, что слова «Я – римский гражданин» станут для них защитой и оберегут от любой опасности. А что же Гавий, которого ты торопился лишить жизни? Почему это не помогло отсрочить его смерть хотя бы на день или час, время, за которое можно было бы проверить истинность его слов? Да потому, что на судейском месте сидел ты! Дело не в одном Гавии – несчастном, которого ты безвинно обрек на мучительную смерть. Ты распял на кресте непреложное правило: римский гражданин свободен!

Рев, последовавший после окончания этой тирады Цицерона, был поистине громоподобным. Нарастая в течение нескольких секунд, он вскоре перешел в дикую какофонию стонов, проклятий и воя. Боковым зрением я уловил, что кто-то направляется в нашу сторону. Многие навесы, служившие укрытием от солнца, стали крениться и заваливаться под звук рвущейся ткани. С балкона прямо на голову стоявших внизу людей свалился какой-то мужчина. Послышались крики боли. К ступеням храма стали рваться люди с явным намерением устроить самосуд. Веррес и Гортензий вскочили на ноги с такой поспешностью, что опрокинули скамью, на которой сидели. Было слышно, как кричит Глабрион, объявляя перерыв, а затем он и его ликторы быстро поднялись по ступеням и скрылись в неприкосновенном чреве святилища. Обвиняемый вместе со своим досточтимым защитником опрометью кинулся следом за ними. Их примеру последовали и некоторые сенаторы, среди которых, правда, не было Катула. Я отчетливо помню, как этот человек, незыблемый, точно скала, стоял на ступенях храма, немигающим взглядом рассматривая бурлившее вокруг него людское море. Тяжелые бронзовые двери с шумом захлопнулись.

Порядок пришлось восстанавливать Цицерону. Он взобрался на скамью, возле которой стоял, и стал размахивать руками, призывая народ к спокойствию, однако четверо или пятеро мужчин грубого вида прорвались к нему, схватили за ноги и подняли в воздух. Меня обуял ужас, я испугался за хозяина больше, чем за самого себя, однако Цицерон лишь распростер руки, будто хотел обнять целый мир. Передавая Цицерона с рук на руки, они поставили его на возвышение, лицом к форуму, а затем небо над Римом едва не раскололось от бешеных рукоплесканий, и вся площадь, как один человек, принялась выкликать нараспев:

– Ци-це-рон! Ци-це-рон! Ци-це-рон!

Таким был конец Гая Верреса. Мы так и не узнали, что происходило за дверями храма после того, как Глабрион прервал заседание суда, Как предположил Цицерон, Гортензий и Метелл дали понять своему клиенту, что дальнейшая защита не имеет смысла. Под угрозой оказалось их собственное будущее. Им оставалось только отмежеваться от Верреса, пока репутация сената не пострадала еще больше. Уже не имело значения, насколько щедрыми были его взятки членам суда; после сцен, свидетелями которых они стали, никто не осмелился бы вступиться за него.

Как бы то ни было, Веррес осмелился покинуть храм только после того, как опустились сумерки и разошелся народ, а ночью он бежал из города – позорно и, по утверждению некоторых, в женском платье. Он направлялся в порт Массилия, где изгнанники, угощаясь жареной кефалью, рассказывали друг другу о своих злоключениях, представляя, что они находятся на берегу Неаполитанского залива.

Теперь нам осталось лишь одно – определить размер штрафа, который должен уплатить Веррес. Для этого Цицерон, вернувшись домой, созвал совет. Никто не знал в точности, сколько добра награбил Веррес за годы, проведенные на Сицилии. Я слышал разговоры о сорока миллионах сестерциев, однако склонный к крайностям Луций настаивал на том, что у мерзавца нужно отобрать все до последней плошки. Квинт полагал, что довольно будет десяти миллионов, а Цицерон хранил загадочное молчание. Это было странно для человека, одержавшего победу огромной важности, но он сидел в комнате для занятий, задумчиво вертя в пальцах металлический стилус.

В середине дня гонец доставил письмо Гортензия: тот от имени Верреса предлагал возмещение в один миллион сестерциев. Луций вышел из себя и назвал предложение оскорбительным, а Цицерон без колебаний прогнал гонца. Часом позже тот вернулся с «последним словом» Гортензия: полтора миллиона. На этот раз ответ Цицерона был более пространным. Приказав мне записывать, он принялся диктовать:

«Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Учитывая смехотворно малую сумму, предлагаемую твоим клиентом в качестве возмещения за совершенные им злодеяния, я намерен просить Глабриона разрешить мне завтра воспользоваться своим правом выступления в суде по этому и другим вопросам».

– Поглядим, захотят ли Гортензий и его друзья-аристократы, чтобы их снова ткнули носами в их собственные испражнения! – воскликнул Цицерон, обращаясь ко мне.

Я запечатал письмо и отнес его гонцу, а когда вернулся, Цицерон начал диктовать речь, которую собирался произнести на следующий день. В ней он собирался бичевать аристократов, бесстыдно торгующих громкими именами, своими и своих предков, ради защиты негодяев вроде Верреса.

– Нам известно, с какой ненавистью и неприязнью смотрит кое-кто из «благородных» на «выскочек», деятельных и даровитых. Стоит нам закрыть глаза хоть на мгновение, как мы окажемся в какой-нибудь хитроумной ловушке. Стоит нам дать хоть малейший повод для подозрений или обвинений нас в недостойном поведении, как мы столкнемся с ними. Поэтому мы ни на мгновение не должны ослаблять бдительность, для нас нет ни отдыха, ни праздников. У нас есть враги – так встретим их лицом к лицу! У нас есть задачи – так решим их с достоинством, не забывая о том, что враг, объявивший себя таковым и действующий открыто, не столь опасен, как недоброжелатель, который молчит и скрывается!

– Считай, что ты заполучил еще тысячу голосов, – пробормотал Квинт.

День тянулся долго, ответа от Гортензия все не было, как вдруг перед закатом с улицы послышался какой-то шум. Вскоре в комнату для занятий ворвался едва дышащий Эрос и сообщил, что в прихожей нашего дома стоит сам Помпей Великий. Вот это новость! Цицерон и его брат ошалело переглянулись, и тут же снизу послышался знакомый властный голос.

– Ну и где он? – пролаял Помпей. – Где величайший оратор современности?

Цицерон еле слышно выругался, а затем поспешил в таблинум. Квинт, Луций и я последовали за ним – как раз вовремя, чтобы видеть, как из атриума появляется первый консул. Из-за скромных размеров он выглядел еще величественнее, чем обычно.

– Ага, вот и он! – прогрохотал Помпей. – Вот он, человек, встретиться с которым теперь каждый почитает за честь!

Он шагнул к Цицерону и заключил его в свои медвежьи объятия. Мы стояли позади Цицерона, и я видел, как хитрые серые глаза консула ощупывают каждого из нас. Наконец Помпей отпустил слегка придушенного хозяина дома и пожелал, чтобы ему представили каждого из нас, включая меня. И теперь я, обычный семейный раб из Арпина, могу с гордостью сказать: когда я был тридцатичетырехлетним, мне пожимали руку оба правящих консула Рима.

Помпей оставил своих телохранителей на улице в знак особого доверия и почета. Цицерон, всегда державший себя безупречно, послал Эроса к Теренции с вестью о том, что к нам пожаловал Помпей Великий, а мне велел налить всем вина.

– Ну, если только глоточек, – проговорил Помпей, беря кубок своей огромной ручищей. – Мы отправляемся на пирушку и заглянули буквально на минуту. Не могли же мы пройти мимо нашего знаменитого соседа и не засвидетельствовать ему свое почтение! В эти дни мы следили за твоими успехами, Цицерон. О них нам докладывал наш добрый друг Глабрион. Просто великолепно! Пьем за твое здоровье! – Помпей поднес кубок ко рту, но я заметил, что он даже не пригубил вина. – А теперь, когда это великое предприятие увенчалось успехом, мы надеемся, что сможем видеть тебя чаще, чем прежде. Тем более что вскоре я стану рядовым гражданином.

– Для меня это будет большой честью, – с легким поклоном ответил Цицерон.

– Чем, к примеру, ты собираешься заняться послезавтра?

– Послезавтра открываются твои игры, и ты наверняка будешь занят. Может, в другой день…

– Чепуха! Я приглашаю тебя увидеть открытие с моей личной скамьи. Тебе не повредит лишний раз показаться в моем обществе. Пусть все видят нашу дружбу! – великодушно добавил Помпей. – Ты ведь любишь игры?

Цицерон несколько секунд колебался, выбирая между правдой и ложью. Однако выбора у него, по сути, не было.

– Я обожаю игры, – солгал он. – Для меня нет более приятного времяпрепровождения.

– Великолепно! – просиял Помпей.

Вернулся Эрос, сообщивший о том, что Теренции нездоровится, поэтому она не может спуститься и передает гостю свои извинения.

– Жаль, – сказал Помпей с немного обиженным видом, – но, надеюсь, нам еще представится случай познакомиться. – Он вернул мне кубок с нетронутым вином. – Нам пора. У тебя наверняка много дел. Кстати, – сказал Помпей уже от самого порога, – ты установил штраф для Верреса?

– Еще нет, – ответил Цицерон.

– А сколько предлагают они?

– Полтора миллиона.

– Соглашайся, – проговорил Помпей. – Они уже облиты дерьмом, не заставляй их еще и жрать его. Если разбирательство продолжится, это расшатает государство. Ты понял меня?

Он дружески кивнул Цицерону и вышел. Мы услышали, как открылась входная дверь и начальник телохранителей рявкнул на своих подчиненных, приказывая им взять мечи на изготовку. Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина. Все молчали.

– Страшный человек! – сказал наконец Цицерон и, обращаясь ко мне, велел: – Принеси еще вина.

Вернувшись с новым кувшином, я увидел, что Луций хмурится.

– По какому праву он так разговаривает с тобой? Он же сказал, что пришел как частное лицо!

– Как частное лицо? – Цицерон расхохотался. – Как сборщик податей!

– Каких еще податей? Разве ты ему что-то должен? О-о-о… – выдохнул Луций, оборвав себя на полуслове.

Возможно, Луций и был философом, но дураком он точно не был, поэтому в его взгляде сразу же появилось понимание, а на лице – гримаса отвращения.

– Не будь так строг ко мне, Луций, – проговорил Цицерон, хватая его за руку. – У меня не было выбора. Марк Метелл получил по жребию председательство в суде по вымогательствам, судьи были подкуплены, слушания обернулись бы провалом для меня. А я оказался вот на столько, – Цицерон показал кончик мизинца, – от того, чтобы вообще бросить разбирательство. А потом Теренция сказала мне: «Укороти свою речь», – и я увидел выход: обнародовать в суде все документы, предоставить всех свидетелей, причем сделать это за десять дней, чтобы опозорить их! Ты улавливаешь мою мысль, Луций? Опозорить их на глазах у всего Рима, чтобы у них не было иного выхода, кроме как признать Верреса виновным!

Цицерон говорил, призвав на помощь все свое красноречие, словно стоял перед судом в лице Луция и непременно должен был убедить его в своей правоте. Он заглядывал в лицо двоюродного брата, пытаясь понять, как он отнесся к сказанному, найти нужные доводы.

– Пойти на поклон к Помпею! – горько проговорил Луций. – И это после того, как он с тобой поступил?

– Послушай, Луций, мне была нужна всего одна вещь, одна крохотная услуга, получив которую я мог бы без колебаний продолжить преследование Верреса. Речь шла не о взятках, не о каких-либо неправедных действиях. Следовало заручиться благорасположением Глабриона до начала разбирательства. Но, назначенный обвинителем, я не мог обратиться за этим к претору и стал размышлять: кому это по силам?

– В Риме есть только один такой человек, Луций, – подсказал Квинт.

– Именно! – воскликнул Цицерон. – Есть только один человек, к мнению которого Глабрион обязан был прислушаться. Человек, вернувший ему сына после смерти его бывшей жены. Помпей!

– Но это нельзя назвать «крохотной услугой», – возразил Луций, – это серьезное вмешательство в работу суда. И теперь за него придется заплатить серьезную цену. Причем платить будешь не ты, а народ Сицилии.

– Народ Сицилии? – переспросил Цицерон, начиная терять терпение. – У народа Сицилии никогда не было более верного друга, чем я! Если бы не я, не было бы вообще никакого разбирательства. Если бы не я, народу Сицилии никто не предложил бы возмещения в полтора миллиона. Если бы не я, Гай Веррес через два года стал бы консулом! Не надо упрекать меня в том, что я бросил народ Сицилии на произвол судьбы.

– Тогда откажись возвращать Помпею долг, – стал уговаривать Цицерона Луций, схватив его за руку. – Завтра в суде выставь им возможно больший счет за ущерб, и пусть Помпей катится в Аид! На твоей стороне – весь Рим, судьи не осмелятся пойти против тебя. Кого волнует мнение Помпея? Он сам говорит, что через пять месяцев перестанет быть консулом. Обещай мне, что сделаешь это!

Цицерон пылко сжал ладонь Луция двумя руками и заглянул ему в глаза. Сколько раз я видел, как он делает так в этой самой комнате!

– Обещаю тебе, – сказал он, – что подумаю над этим.

Если Цицерон и думал над этим, то не более секунды. Ему никогда не хотелось оказаться во главе мятежников в разрываемой на части стране, а между тем только так он мог выжить, если бы настроил против себя, кроме знати, еще и Помпея.

После ухода двоюродного брата он вытянул ноги перед собой и заявил:

– Беда Луция в том, что он считает государственную деятельность борьбой за справедливость. А это всего лишь ремесло.

– Как по-твоему, не мог ли Веррес подкупить Помпея, чтобы уменьшить сумму возмещения? – спросил Квинт, озвучив мысль, которая пришла в голову и мне.

– Вполне возможно, но, вероятнее всего, он просто не хочет оказаться вовлеченным в гражданскую войну между народом и сенатом. Что до меня, я с радостью обобрал бы Верреса до нитки и отправил бы его пастись вместе с овцами на пастбища Галлии. Но, – со вздохом добавил он, – этому не бывать. Так что давайте подумаем о том, как наилучшим образом распределить эти полтора миллиона между теми, кто пострадал.

Остаток вечера мы провели, составляя список пострадавших, чьи убытки требовалось возместить в первую очередь. После того как Цицерон вычел из предложенной Гортензием суммы собственные убытки – около ста тысяч, – выяснилось, что мы сможем частично покрыть ущерб, понесенный людьми вроде Стения и теми свидетелями, которые потратились на дорогу до Рима. Но что сказать жрецам? Как определить стоимость статуй из ценных металлов, которые кузнецы Верреса давным-давно переплавили, предварительно выковыряв самоцветы? И разве деньги способны заглушить боль друзей и родственников Гавия, Геренния и других несчастных, которых он замучил?

Занимаясь этим, Цицерон впервые почувствовал, что значит обладать властью – которая всегда требует выбирать между одинаково неприемлемыми решениями, – и ее вкус показался ему горьким.

На следующее утро мы, как обычно, отправились в суд, где нас ожидала все та же толпа. Разница состояла лишь в том, что теперь здесь не было Верреса, зато появились тридцать или сорок воинов из преторской стражи, оцепивших место разбирательства. Глабрион ненадолго взял слово, объявив заседание открытым и предупредив собравшихся, что не потерпит беспорядков, подобных вчерашним. Затем он сказал, что Гортензий намерен сделать заявление.

– Ввиду слабого здоровья… – начал было тот, но тут же умолк: со всех сторон послышался издевательский смех. Гортензию пришлось на время замолкнуть, и наконец он продолжил: – Ввиду слабого здоровья, подорванного за время слушаний, и желания уберечь республику от дальнейшего раскола мой клиент Гай Веррес не намерен защищаться от предъявленных ему обвинений.

Гортензий сел. Известие об этой уступке вызвало шквал аплодисментов среди сицилийцев, но из толпы послышались лишь разрозненные жидкие хлопки. Большинство слушателей с нетерпением ждали выступления Цицерона. Он встал, поблагодарил Гортензия за его сообщение – «значительно более короткое, нежели те, которые он привык делать на этом форуме», – и потребовал для Верреса максимально строгого наказания, предусмотренного Корнелиевым законом: пожизненного лишения всех гражданских прав. «Чтобы, – как выразился Цицерон, – зловещая тень Гая Верреса никогда больше не нависала над его жертвами и не угрожала справедливому ведению дел в Римской республике». Зрители впервые за утро разразились приветственными выкриками.

– Я всей душой хотел бы устранить последствия преступлений Верреса, – продолжал Цицерон, – и вернуть людям и богам все, что он украл у них. Я хотел бы вернуть Юноне подношения, похищенные из ее святилища на островах Мелита и Самос. Мне хотелось бы, чтобы Минерва смогла снова увидеть украшения из ее храма в Сиракузах, чтобы статуя Дианы вернулась в город Сегесту, а жители Тиндариды вновь обрели бесценное изваяние Меркурия. Я хотел бы загладить двойное оскорбление, нанесенное Церере, статуи которой были унесены из храмов Катины и Энны. Но злодей бежал, оставив после себя голые полы и стены в обоих своих домах – римском и загородном. Эти дома – единственное, что может быть отобрано у него и продано. Защитник Верреса оценивает вышеупомянутое имущество в полтора миллиона сестерциев, и именно эту сумму, как я считаю, следует взыскать с него за совершенные им преступления.

Толпа заволновалась, и кто-то крикнул:

– Этого мало!

– Согласен, мало. Но я могу предложить лишь одно: пусть те, кто помогал Верресу, когда его звезда поднималась, и обещал ему поддержку в этом суде, как следует покопаются в своей совести, а лучше – в своих сундуках с сокровищами!

Тут Гортензий вскочил с места и заявил, что обвинитель не должен «изъясняться загадками».

– Что ж, – ответил Цицерон, – поскольку почтенный Гортензий, недавно избранный консулом, получил от Верреса сфинкса из слоновой кости, он теперь должен с легкостью разгадывать загадки.

Вряд ли это было заранее придуманной шуткой, ведь Цицерон не знал, что может ответить ему Гортензий, но сейчас, занося на папирус эти строки, я размышляю: может, думая так, я был слишком простодушен? Может, это была одна из домашних заготовок Цицерона, который то и дело записывал удачные мысли в расчете на то, что они рано или поздно пригодятся ему?

Как бы то ни было, происшествие еще раз показало важность остроумия для оратора, поскольку позже, припоминая тот день, большинство людей могли вспомнить лишь одно – упоминание о сфинксе из слоновой кости. Лично мне шутка не показалась особенно смешной, но она сделала свое дело: превратила речь, которая могла поставить под угрозу доброе имя Цицерона, в его очередной триумф. «И сразу же садись…» – вспомнил Цицерон наставление Молона и воспользовался им. Я протянул ему полотенце, и под нестихаюшие рукоплескания он утер вспотевшее лицо и руки. На этом суд над Гаем Верресом закончился.

В тот же день сенат собрался на последнее заседание перед пятнадцатидневными каникулами – на время игр Помпея. К тому времени, когда Цицерон закончил договариваться с сицилийцами, оно уже началось, и нам обоим пришлось бежать от храма Поллукса к курии через весь форум. Красс, председательствовавший в том месяце консул, уже призвал сенаторов к порядку и зачитывал последние донесения Лукулла о ходе войны на Востоке. Не желая прерывать его, Цицерон не стал сразу входить в здание, а остановился у порога и стал слушать. В своем донесении Лукулл, этот военачальник-аристократ, сообщал о своих многочисленных победах: о вступлении в пределы царства Тиграна Великого, о победе в бою над самим царем, об уничтожении десятков тысяч врагов, о продвижении вглубь вражеской державы, покорении города Нисибиса и захвате царского брата, ставшего заложником.

– Красс, наверное, ногти грызет от зависти, – радостно прошептал Цицерон, склонившись к моему уху. – Его может утешить только сознание того, что Помпей завидует еще сильнее.

И действительно, у Помпея, сидевшего рядом с Крассом, был такой мрачный вид, что становилось не по себе.

Когда Красс умолк, Цицерон переступил через порог. День выдался жарким, и в солнечных лучах, падавших из расположенных под потолком окон, суетилась мошкара. Цицерон двигался по главному проходу торжественной поступью, высоко подняв голову, и все взгляды были устремлены на него. Вот он миновал место, которое занимал раньше – в темноте, рядом с дверью, – и проследовал дальше, по направлению к консульскому помосту. Преторская скамья, казалось, была заполнена до отказа, но Цицерон остановился возле нее и стал терпеливо ждать, чтобы занять полагавшееся ему по праву место. Согласно старинному обычаю, обвинителю, одержавшему победу над высокопоставленным магистратом, доставались почести, причитавшиеся поверженному им противнику. Не помню, сколько длилось ожидание, мне тогда показалось, что целую вечность. В зале царила полная тишина, нарушаемая лишь воркованием и возней голубей на подоконниках. Наконец Афраний, сидевший посередине, грубо толкнул своего соседа справа бедром, освободив для Цицерона пространство. Переступив через дюжину вытянутых ног, тот добрался до своего места, сел и высокомерно оглядел своих недругов – но ни один из них не был готов бросить ему вызов.

Через некоторое время кто-то встал и стал возносить хвалу Лукуллу и его победоносным легионам. Я не видел говорившего, но, судя по грубому голосу, это мог быть сам Помпей. Вскоре послышался обычный гул голосов: сенаторы вновь принялись негромко переговариваться между собой.

Закрыв глаза, я вижу, словно наяву, их лица, позолоченные солнцем позднего лета: Цицерон, Красс, Помпей, Гортензий, Катул, Катилина, братья Метелл, – и мне трудно поверить в то, что и они сами, и их честолюбивые устремления, и само здание, где они сидели, давно превратились в прах.

Часть вторая

Претор

68–64 гг. до н. э.

Nam eloquentiam quae admirationem non habet nullam iudico.

Красноречие, которое не потрясает, я не считаю красноречием.

Из письма Цицерона Марку Юнию Бруту. 48 г. до н. э.
X

Я возобновляю свой рассказ, оставляя двухлетний пробел после описанных мною событий, – и, боюсь, этот пропуск многое говорит о человеческой природе. Читатель может спросить: «Тирон, почему ты обошел молчанием немалую часть жизни Цицерона?» Я бы ответил так: «Потому, мой друг, что это были счастливые годы, а ничто не навевает такой скуки, как рассказ о чьем-нибудь счастье».

Эдильство сенатора оказалось весьма успешным. Главной его заботой было снабжать город дешевым зерном, и тут ему сослужило хорошую службу то, что он был обвинителем во время суда над Верресом. В благодарность за защиту сицилийские земледельцы и торговцы кукурузой отпускали ему товар по низким ценам, а однажды даже прислали зерно бесплатно. Дальновидный Цицерон позаботился о том, чтобы из этого извлек пользу не он один. Зерно свезли в храм Цереры, где заседал эдил, и по распоряжению Цицерона стали раздавать наиболее уважаемым жителям Рима, на деле правившим городом; в знак благодарности многие из них стали его клиентами. Именно с их помощью в последующие месяцы он обзавелся действенным орудием для подготовки к выборам, равного которому не было в Риме (Квинт хвастался, что в случае необходимости он в течеие часа может собрать толпу из двухсот сторонников Цицерона), и с тех пор в городе не происходило ничего, что не стало бы известно Цицерону.

Если человек, строивший дом или державший лавку, нуждался в каком-нибудь разрешении, либо просил подвести воду, либо выражал обеспокоенность состоянием местного храма, рано или поздно он попадал в поле зрения двух братьев – Цицерона и Квинта. Именно пристальное внимание к повседневным людским нуждам вкупе с блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся государственным деятелем. Он даже сумел устроить (правда, это была по преимуществу заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику такое ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей поднялись и восторженно приветствовали Цицерона, сидевшего на месте для магистратов. «Если столько людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, – говорил он мне позже, – поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь уважал его еще и за отлично проведенные игры.

У Цицерона-защитника все тоже шло хорошо. После ничем не омраченного и ничем не примечательного консульства Гортензий почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, среди позолоченных угрей и поливаемых вином деревьев, так что Цицерон не знал соперников в суде. Дары и подношения стекались к нам в таком изобилии, что Цицерону удалось собрать миллион и обеспечить брата местом в сенате. Дело в том, что Квинт, будучи скверным оратором, увлекся тем не менее государственными делами, хотя, по мнению Цицерона, ему надо было искать славы на поле боя.

Известность и благосостояние Цицерона неизмеримо возросли, но он по-прежнему отказывался переезжать из старого отцовского дома, опасаясь, что переезд на Палатин плохо скажется на его образе «народного заступника». Зато, не посоветовавшись с Теренцией, он одолжил значительную сумму в счет будущих вознаграждений и купил большую загородную виллу в тринадцати милях от Рима, вдали от любопытных глаз городских избирателей – в Альбанских горах, неподалеку от Тускула.

Когда он впервые привез туда Теренцию, та, по своему обыкновению, поворчала, заявив, что от горного воздуха у нее будет ломить кости, но я видел, что в глубине души ей было приятно стать хозяйкой роскошного поместья, расположенного всего в полудне пути от Рима. Соседнее поместье принадлежало Катулу, неподалеку стояла и вилла Гортензия, но взаимная неприязнь между Цицероном и аристократами была настолько сильной, что ни один из них ни разу не пригласил его на ужин. Это не только не расстраивало, но, наоборот, забавляло Цицерона, который долгими летними днями писал или читал на лужайке в тени раскидистых тополей. Его веселила и мысль о том, что раньше этот дом принадлежал самому выдающемуся герою «благородных» – Сулле, и Цицерон знал, как бесятся знатные особы при мысли о том, что памятное место попало в руки «выскочке» из Арпина.

Виллу не подновляли уже десять с лишним лет. Главной ее достопримечательностью была стена с фреской, которая изображала диктатора, принимающего очередную награду от своих войск. Цицерон позаботился о том, чтобы все соседи узнали: приступая к починке дома, он первым делом приказал побелить эту стену.

Итак, Цицерон был счастлив тогда, в тридцать девятую осень своей жизни. Преуспевающий, пользующийся любовью народа, хорошо отдохнувший за лето, проведенное за городом, он был полностью готов к выборам, которые должны были состояться в июле следующего года. Он достиг бы возраста, когда можно бороться за должность претора – последнюю ступень перед сияющей вершиной консульства.

И вот в это судьбоносное время, когда удача должна была изменить Цицерону, а его жизнь – вновь сделаться бурной, начинается вторая часть моего повествования.

В сентябре был день рождения Помпея, и уже третий раз за последние три года Цицерон получил приглашение на пиршество в честь полководца. Прочитав его, он издал мучительный стон, поскольку уже усвоил: нет на свете ничего более тягостного, чем дружба с великим человеком. Поначалу Цицерону льстило, что он допущен в близкий круг Помпея, но вскоре ему надоело выслушивать одни и те же солдатские истории, одновременно с которыми на обеденном столе воспроизводили передвижение войск – с помощью тарелок и прочей утвари. Приходилось выслушивать десятки раз, как молодой полководец перехитрил три легиона Мария при Ауксиме, или перебил семнадцать тысяч нумидийцев в возрасте двадцати четырех лет, или, наконец, сокрушил испанских мятежников возле Валенции.

Помпей отдавал приказы с тех пор, как ему исполнилось семнадцать, и, возможно, по этой причине не обладал тонкостью ума, присущей Цицерону. Последний безмерно ценил легкую, остроумную беседу, сдобренную вдумчивыми наблюдениями, едва уловимыми намеками и глубокими рассуждениями относительно человеческой сущности. Помпею все это было чуждо. Военачальник любил разглагольствовать в одиночку, чтобы все присутствующие при этом молчали и почтительно внимали избитым выражениям, а потом опускался на ложе и выслушивал льстивые трели гостей. Цицерон говорил, что скорее позволит пьяному цирюльнику с Коровьего рынка вырвать себе все зубы, чем согласится снова выслушивать эти застольные речи. Но разве у него был выбор?

Главная неприятность состояла в том, что Помпею было скучно. После того как истекли его консульские полномочия, он, как и обещал, вернулся к частной жизни в кругу своей семьи – жены, маленького сына и совсем еще крохотной дочки. И что дальше? Не обладая ораторским дарованием, он не мог занять себя участием в судебных разбирательствах. Сочинительство также не привлекало его, и ему оставалось только с завистью следить за успехами Лукулла, продолжавшего наносить сокрушительные поражения Митридату. Помпею еще не исполнилось и сорока, а его будущее, как говорит пословица, уже осталось в прошлом. Иногда, выбравшись из своего дома на холме, он в сопровождении пышной свиты друзей и клиентов шел в курию, но не выступал там, а лишь слушал перебранку сенаторов. Цицерон, который время от времени сопровождал его в этих бессмысленных вылазках, говорил потом, что Помпей в сенате напоминает ему слона, который пытается устроиться на жилье в муравейнике.

Но, несмотря ни на что, Помпей оставался величайшим из римлян и вел за собой множество избирателей (тем летом, например, он провел своего родственника Габиния в трибуны). По одной этой причине с ним нельзя было ссориться, тем более что до очередных выборов оставалось меньше года.

Поэтому тринадцатого сентября Цицерон, как обычно, отправился на празднование дня рождения Помпея и вечером рассказал Квинту, Луцию и мне о том, как все прошло. Помпей радовался подаркам, словно ребенок, и Цицерон преподнес ему чрезвычайно ценную рукопись двухсотлетней давности – письмо, собственноручно написанное Зеноном, основоположником стоицизма. Цицерон получил его в подарок от Аттика, когда учился у греческого философа в Афинах, и всей душой желал бы оставить эту реликвию в своей библиотеке в Тускуле, но понадеялся, что, подарив ее военачальнику, сумеет пробудить в его душе страсть к философии. Однако, вопреки надеждам Цицерона, Помпей, едва взглянув на свиток, отбросил его в сторону и с замиранием сердца стал разглядывать подарок Габиния – отделанный серебром рог носорога, в котором хранились египетские возбуждающие снадобья, приготовленные из испражнений бабуина.

– О, как я хотел бы вернуть это письмо! – простонал Цицерон, навзничь упав на лежанку и прикрыв глаза тыльной стороной ладони. – Сейчас, скорее всего, какая-нибудь кухарка разжигает им огонь в плите!

– Кто еще был там? – с неподдельным любопытством спросил Квинт, ставший квестором в Умбрии. Он вернулся в Рим всего несколько дней назад, и ему не терпелось узнать последние новости.

– Да все те же, кто обычно крутится вокруг него. Разумеется, наш замечательный новоизбранный трибун Габиний и его тесть Паликан, лучший плясун Рима Афраний, Бальб, испанский ставленник Помпея, и Варрон, его ученый попугай. Ах да, и еще Марк Фонтей, – добавил Цицерон будто бы безразлично. Но что-то в его голосе заставило Квинта насторожиться.

– О чем ты говорил с Фонтеем? – спросил он, тщетно стараясь, чтобы голос его звучал так же невыразительно.

– О том о сем…

– О выдвинутом против него обвинении?

– Конечно, и об этом тоже.

– Кстати, кто будет защищать этого мошенника?

Цицерон помолчал, а потом тихо ответил:

– Я.

Следует дать пояснения для тех, кто не очень хорошо знаком с этим делом. Примерно за пять лет до описываемых мной событий Фонтей был наместником Рима в Дальней Галлии и в одну из зим, когда войска Помпея, ожесточенно сражаясь с испанскими мятежниками, оказались в окружении, отправил военачальнику съестные припасы и новых солдат, чтобы тот смог продержаться до весны. Между ними завязалась дружба. Действуя так же, как Веррес, обкладывая местное население незаконными поборами, Фонтей невиданно обогатился. Галлы поначалу мирились с этим, убеждая себя в том, что подобный грабеж – неизбежный спутник цивилизации, однако после триумфальной победы Цицерона над наместником Сицилии вождь галлов Индуциомар приехал в Рим и обратился к нему с просьбой представлять галлов в суде по вымогательствам.

Луций всеми силами подталкивал Цицерона взяться за это дело. Вообще-то, это именно он привел в наш дом галльского предводителя – существо дикого вида, облаченное в варварский наряд из штанов и куртки. Когда однажды утром я открыл дверь и увидел его на пороге, меня охватил ужас. Цицерон, однако, ответил вежливым отказом. С тех пор прошел год, и галлы нашли себе надежного защитника в лице избранного претором, но еще не вступившего в должность Плетория, чьим помощником был Марк Фабий. Вскоре должны были начаться судебные слушания.

– Но это ужасно! – с возмущением воскликнул Луций. – Ты не должен защищать его! Этот человек виновен не меньше Верреса!

– Чепуха! – отмахнулся Цицерон. – Он, по крайней мере, никого не убивал и не бросал в темницу без суда и следствия. Разве что слегка прижал виноторговцев в Нарбоне и заставил тамошних жителей платить больше податей, чтобы появились деньги на ремонт дорог. Кроме того, – быстро добавил Цицерон, пока Луций не успел возразить против этой, более чем великодушной оценки действий Фонтея, – кто мы такие, чтобы решать, насколько он виновен? Это дело суда. Или ты желаешь уподобиться тирану и отказать ему в праве на защиту?

– Я желаю отказать ему в праве на твою защиту! – возразил Луций. – Ты собственными ушами слышал рассказ Индуциомара о его проделках. Неужели на все это можно закрыть глаза лишь потому, что Фонтей – друг Помпея?

– Помпей тут ни при чем.

– А что при чем?

– Государственные соображения, – ответил Цицерон, а потом резко поднялся и сел на лежанке, спустив ноги на пол. Устремив взгляд на Луция, он заговорил очень серьезным тоном: – Самая роковая ошибка для любого государственного деятеля – дать своим соотечественникам повод думать, что он ставит интересы чужеземцев выше интересов собственного народа. Именно такую ложь распространяли про меня недруги, когда я представлял сицилийцев в деле Верреса, и именно это я могу использовать, если возьмусь защищать Фонтея.

– А как же галлы?

– Галлов будет представлять Плеторий, и вполне умело.

– Не так умело, как ты.

– Но ты же сам говоришь, что положение Фонтея весьма шатко. Так пусть самой слабой стороне достанется самый сильный защитник. Разве есть более справедливое решение?

Цицерон одарил двоюродного брата лучезарной улыбкой, но тот продолжал злиться. Мне кажется, Луций знал, что единственный способ победить Цицерона в споре – немедленно прекратить этот самый спор. Поэтому он встал и направился в атриум. Лишь тогда я обратил внимание на его болезненный вид, на то, как он похудел и ссутулился. По всей видимости, Луций так и не сумел оправиться от огромной нагрузки, которая выпала на его долю в Сицилии.

– Слова, слова, слова, – горько проговорил он. – Настанет ли когда-нибудь конец твоим выходкам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как у многих мужчин, твоя сила оборачивается слабостью, и мне жаль тебя, честное слово, жаль, ведь скоро ты окончательно запутаешься и перестанешь отличать ложь от правды. И тогда ты – конченый человек.

– Правда! – хохотнул Цицерон. – Не самое подходящее слово для философа.

Шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.

– Он вернется, – сказал Квинт.

Однако Луций не вернулся.

В течение последовавших за этим дней Цицерон занимался приготовлениями к предстоящему разбирательству. Делал он это с сосредоточенностью человека, которому врачеватель должен сделать неприятный, но необходимый надрез. Фонтей, его клиент, готовился к суду уже почти три года и не терял времени даром, успев собрать множество показаний в свою пользу и подобрать подходящих свидетелей среди помпеевских центурионов, а также жадных и лицемерных землевладельцев и торговцев из римских общин в Испании, Галлии: все они за изрядную мзду готовы были подтвердить, что ночь – это день, а суша – море. Единственная трудность – Цицерон убедился в этом, как только взялся за дело, – заключалась в том, что Фонтей был виновен с головы до ног.

Цицерон долго сидел в комнате для занятий, уставившись в стену, а я ходил на цыпочках, стараясь не мешать его размышлениям. Тут я сделаю еще одно небольшое отступление. Чтобы правильно понимать действия моего хозяина, необходимо знать его характер. Какой-нибудь бесстыдный второсортный защитник на его месте стал бы придумывать ходы, чтобы переиграть обвинение, но не таков был Цицерон. Он пытался найти то, во что поверит он сам. В этом была суть его гения – и как защитника, и как государственного мужа. «Убеждает убежденность, – любил повторять он. – Ты должен верить в свои доводы, иначе тебе конец. Ни одна цепочка умозаключений, какой бы блестящей, изящной и убедительной она ни была, не поможет выиграть дело, если аудитория не почувствует твоей собственной убежденности».

Цицерону требовалось найти хотя бы одно соображение, в которое поверил бы он сам, и затем, используя его как прочную опору, надежное основание, он выстраивал на нем все здание защиты. В своей речи, которая могла длиться час или два, он раздувал эту – одну-единственную – мелочь до вселенских масштабов и, выиграв разбирательство, начисто забывал об этом. Но во что он мог поверить в деле Марка Фонтея? После многочасового созерцания стены он сумел отыскать лишь один подходящий довод: его клиент – римлянин, который в своем родном городе подвергается гонениям со стороны галлов, давних врагов Рима. Поэтому – прав он или нет – осудить его будет сродни предательству.

Именно в этом направлении действовал Цицерон, оказавшись в знакомой обстановке – в суде по вымогательствам перед храмом Кастора и Поллукса. Разбирательство продолжалось с конца октября до середины ноября, защитник и обвинитель усердно вызывали и опрашивали свидетелей, и вот наступил последний день, когда Цицерон должен был произносить заключительную речь от имени защиты. Стоя позади него, я начиная с первого дня высматривал в толпе Луция, но лишь однажды, как раз в этот последний день, мне показалось, что я вижу его, прислонившегося к колонне позади всех остальных зрителей. И если это был он, в чем я не могу быть уверенным, любопытно, о чем он думал, слушая, как его двоюродный брат разрывает в клочья обвинения против Фонтея. Указывая на вождя галлов, Цицерон гремел на всю площадь:

– Да знает ли он, что означает выступать в столь почтенном суде? Неужели галльского вождя, даже верховного, можно поставить на одну доску с гражданином Рима, даже рядовым? – Затем он осведомился у судей, могут ли они верить хотя бы одному слову того, чьи боги требует человеческих жертв. – Ведь всем известно, что эти племена до сих пор придерживаются варварского обычая, совершая человеческие жертвоприношения.

Говоря о свидетелях-галлах, он заявил, что «они чванливо расхаживают по форуму с самодовольным выражением на лицах и варварскими угрозами на устах». А до чего блистателен он был в конце, когда поставил перед судьями сестру Фонтея, девственницу-весталку, закутанную с головы до ног в белоснежное, трепещущее на ветру платье, с белым льняным платком на узких плечах! Приподняв покрывало, она показала судьям свое заплаканное лицо, отчего прослезился даже ее брат. Цицерон мягко положил руку на плечо Фонтея и заговорил:

– Заступитесь же, судьи, за вашего храброго и честного согражданина в этой его опасности; не дайте людям подумать о вас, что вы с меньшим доверием отнеслись к показаниям наших соотечественников, чем к показаниям инородцев, менее пеклись о жизни сограждан, чем о прихотях врагов, менее значения придали мольбам настоятельницы ваших священнодействий, чем преступной отваге тех, которые вели войну со святынями и обрядами всех народов. А в заключение, судьи, взвесьте также и следующее: самое достоинство римского народа требует от вас, чтобы вы скорее уступили просьбам девы-весталки, чем угрозам галлов[22].

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Сказка о царе Салтане» впервые была издана ещё в 1832 году. С тех пор множество художников пробовал...
Билл, герой Галактики… Куда бы его ни бросила судьба – в воронку ли безумной войны с расой миролюбив...
Эта книга приглашает вернуться в детство, в те места, откуда родом герои наших сказок, где чудеса, г...
Огнеяр, сын княгини Добровзоры, родился оборотнем. Князь Неизмир, его отчим, всю жизнь боится и нена...
Марина работала себе дизайнером, не знала забот, пока не получила повышение до начальника рекламного...
Стекло нельзя ни обработать, ни уничтожить. До него нельзя даже дотронуться, поскольку прикосновение...