Россия молодая Герман Юрий
Прозоровский ахнул, взялся за голову:
— Ай, иудино семя, ай, тати, ай, изменники…
— Думай крепко!
— Ты-то сам как, ты что, поручик?
Мехоношин насупился, молчал долго, потом произнес со значением в голосе, твердо, словно бы отрубил:
— Измена.
— Отдадут Архангельск?
— Отдадут, и сам Иевлев, собачий сын, ключи им подаст.
Прозоровский ударил в ладоши, велел ввести Лонгинова. Кормщик вошел, словно не впервой, в дом воеводы, сонно оглядел ковры, развешанные по стенам сабли, хотел было сесть, воевода на него закричал.
— Ну-ну, — сказал Лонгинов, — что ж кричать-то? Намаялся я, на своем одре столько едучи…
— Говори! — приказал воевода.
— А чего говорить-то?
— Как Рябова изменника видел, что слышал, все по порядку…
Лонгинов неохотно, но в точности, стал рассказывать. Воевода слушал жадно, кивал, поддакивал:
— Так, так, так! Ай-ай! Так, так…
3. Афонька Крыков им даст!
— Палят! — сказал Митенька. — Слышь, дядечка!
— Слышу, молчи! — ответил Рябов.
— И сколь много времени все палят да палят! — опять сказал Митенька. — Помощь им пришла, что ли?
— Помолчи-ка! — попросил кормщик и приник ухом к переборке, но теперь стало слышно хуже, чем у двери. Гремя цепью, он опять пошел к двери.
— Солдаты? — спросил шепотом Митенька.
— Таможня! — так же шепотом, но радостно сказал кормщик. — Таможня, Афанасий Петрович бьется.
Опять ударило несколько частых раскатистых выстрелов, и тотчас же что-то упало, тяжело шурша по борту корабля. Наверху, на шканцах, раздавались крики, вопли, стоны. Сюда это все достигало глуше, тише, но все-таки было понятно, что наверху идет сражение.
— Сколько ж их? — спросил Митенька. — Мы давеча на шанцах были, немного там таможенников, дядечка. Разве сдюжают? А шведов…
Кормщик отмахнулся, вслушиваясь. Наверху попрежнему стреляли, теперь выстрелы доносились с носа корабля, а на юте стало как будто тише. А потом стало совсем тихо.
— Кончили с ними! — устало садясь, сказал Митенька.
Рябов тоже сел; в темноте было слышно, как он дышит.
— Кончили? — спросил Митенька.
— Еще погоди! — с угрозой в голосе ответил Рябов. — Больно ты скор.
Наверху с новой силой загрохотали выстрелы, Рябов сказал:
— Вот тебе и кончили. Афонька Крыков им даст еще, нахлебаются с ним горя…
Опять завыли, закричали шведы, с грохотом, стуча коваными и деревянными башмаками, полезли наверх по трапу. Мимо проволокли кого-то — стонущего и вопящего.
— Раненый, небось! — сказал Митенька.
— То-то, что раненый! — ответил Рябов. — Не лезь, куда не надобно, и не будешь раненый. Чего им у нас занадобилось? Где ихняя земля, а где наша? Шаньги двинской захотели, вот — получили шаньгу! Да оно еще цветочки, погодя и ягодок достанут.
Он опять стал жадно слушать. Вниз, мимо канатного ящика, все волокли и волокли стонущих и охающих шведов — им, наверное, крепко доставалось там, наверху, где шел бой, — а навстречу по трапу, жестоко ругаясь, гремя палашами, копьями, мушкетами, лезли другие — взамен раненых и убитых.
— Вот тебе и пришли тайно! — вдруг с веселом злобой в голосе сказал Рябов. — Как же! Проскочили шанцы без единого выстрела, купили таможенников. Небось, в городе сполох ударили, в крепости на валах пушкари с пальниками стоят, а здесь, по Двине, за каждым кустом — охотник!
4. Драгуны, на выручку!
При первых же выстрелах на корабле таможенный пушкарь Акинфиев велел своему подручному солдату Смирному идти к драгунскому поручику Мехоношину за приказанием — палить из пушки. Солдат Смирной, недавно узнавший о том, что шведские воры повесили возле Сосновца его старого деда кормщика Смирного, был все еще словно пришибленный, не сразу откликался, когда его звали, не сразу понимал, что от него хотят.
— Степка, тебе говорю! — повторил Акинфиев, возясь под навесом около своей пушки.
Смирной поднялся с обрубка, на котором сидел, виновато переспросил, куда идти, и, шибко пробежав плац, сунулся к поручику в избу. Там он его не нашел и уже медленнее отправился к берегу, где густою толпой стояли драгуны, вслушиваясь в шум сражения на воровском корабле.
— Поручика не видали, ребята? — спросил Смирной.
— Да его здесь и не было! — ответил высокий, могучего сложения, драгун Дроздов.
Другие драгуны тоже сказали, что не видели поручика. Смирной еще потолкался в толпе и побежал к вышке. Там караулил и смотрел в подзорную трубу таможенник Яковлев, больной лихорадкою.
— Ей, Лександра Иванович! — крикнул, задирая голову, Смирной.
Яковлев был солдат старый, основательный, и другие таможенники с драгунами привыкли уважать его.
— Ну, чего тебе, Степан? — спросил сверху Яковлев.
— Поручика ищу. Нет на вышке?
— Найдешь его! — загадочно ответил Яковлев.
Смирной подумал и поднялся к нему наверх. Отсюда были ясно видны вспышки выстрелов на шкафуте и на шканцах шведского корабля. Смирной спросил:
— Где ж поручик-то, Лександра Иванович?
— А убег, собака! — лязгая зубами и крепко кутаясь в меховой тулупчик, ответил Яковлев. — За караулкой жеребца сам заседлал и пошел наметом.
— Убег?
— То-то, что убег.
— Как же мы теперь? Палить нам али нет?
— А вы палите. Афанасий Петрович приказал?
— Приказал.
— Ну и палите на доброе здоровье!
— Как бы Акинфиев не спужался. Он мужик тихий, нет поручика — и не станет палить…
Яковлев плотнее запахнул на себе тулуп и сказал, что палить надо, иначе в городе не узнают, что вор пришел, и не будут готовы к встрече. Что же касается поручика Мехоношина, то пусть Смирной не сомневается, поручик — собака, надо теперь все самим делать.
Смирной сбежал вниз и передал Акинфиеву — палить. Акинфиев поджег в горшке с угольями фитиль и вжал его в затравку. Тотчас же в ответ загремела пушка и на ближней сигнальной батарее, и одно за другим пошли палить орудия вдоль берега Двины, сообщая на цитадель и в город о том, что вражеские корабли пришли, что сомнений больше нет, что сражение началось…
Все выше и выше по Двине гремела пальба, в маленьких прибрежных церквушках, в монастырях, сильно, с воем ударили набаты, мужики-рыбаки двиняне подпоясывались, выходили к берегу с рогатинами, с топорами, с самодельными копьями. В Николо-Корельском монастыре ратники-монахи побежали по стенам, воротники с бердышами заперли скрипящие на ржавых петлях ворота, завалили бревнами, пошли носить наверх битый камень — к бою.
Драгун Дроздов говорил:
— Оно как же получается? Наших бьют смертно, а мы глядим? Слышь, на корабле палят!..
— Да поручика-то нет? — ответил другой драгун — жилистый черный Мирохин. — Без приказания, что ли, пойдем?
По воде глухо доносились удары набатных колоколов, дальние пушечные раскаты. Драгуны заговорили громче, к ним подошел Яковлев, перебил спор:
— Чего расшумелись, буйны головы? Удрал ваш поручик, сбежал от вас, покинул войско свое. Садитесь по коням, да и за ним. Ваше дело такое — солдатское…
И крикнул:
— Пушкари! Ступай сюда!
Смирной, пушкарь Желудев, маленький Акинфиев, таможенный писарь Ромашкин, которому «вступило в ногу» и который поэтому остался на берегу, кладовщик таможенников Самохин и солдат Шмыгло — подошли ближе. Яковлев громко им приказал:
— Бери мушкеты, крюки абордажные, пищаль с вышки. Спускай карбас — пойдем на выручку.
— Ишь, какие богатыри, — на выручку! — сказал Мирохин.
— То-то, что богатыри! — ответил писарь Ромашкин. — Небось, выручим…
Карбас спустили быстро, драгун Дроздов крикнул:
— Стой, Лександра Иванович, мы с вами!
И побежал к причалу. За ним, громыхая сапогами по дощатому настилу, бежали драгуны, кричали:
— Эй, мушкеты возьмем!
— Погоди, таможня!
— Копья бери, ребята…
Дроздов вдруг заругался:
— Стой! По-глупому делаем! Что ж, они с корабля карбаса не приметят? Стой, погоди!
Драгуны столпились вокруг него, он объяснял:
— Ударят из пушек — и пропали мы все. Раздевайся до исподнего до самого — и поплывем. По якорному канату вылезем с ножами в зубах, наделаем там делов. А как кашу заварим, другие могут и в лодейке малой подплыть — с мушкетами, с ружьями… Лександра Иванович, ты где?
— А вот я! — откликнулся Яковлев.
— Тебе с лодейкой идти, подойдешь к якорному канату, мы тебя ждать будем.
Быстро стали скидывать кафтаны, разуваться; крестясь, прыгали в холодную воду. Ножи драгуны держали в зубах. Плыли молча, осторожно, старались, чтобы не было шуму. Яковлев на берегу зябко ежился, кряхтел:
— Ну, черти! Ну, молодцы!
Первым по якорному канату полез Дроздов, высунул голову, сразу увидел багор, прыгнул и, схватив багор могучими мускулистыми руками, крутя его над собою, рванулся вперед. Тотчас же два шведа упали, он сшиб третьего, в это время другие солдаты прыгали на палубу — голые, с ножами в зубах, вереща дикими голосами, чтобы напустить на шведа больше страха.
— Прорывайся к своим! — кричал Дроздов, размахивая багром. — Пошли стеною, други!
Тотчас же подплыла лодка с Яковлевым.
Маленький Акинфиев стал принимать с лодки ружья — подтягивал на веревке, потом опять сбрасывал петлю. Драгуны расхватывали мушкеты, ружья, подсыпали порох, целились, палили. Вскорости на палубу взобрался Яковлев, принялся ставить знаменитую таможенную пищаль на рогатку, грозился:
— Вот вы у меня сейчас хлебнете лиха!
Долго целился — с тем чтобы ударить метко, укрепил пищаль и так ахнул, что шведы загалдели:
— Пушка у них, пушка, пушку с собой приволокли…
Дроздов спросил у обожженного, потемневшего Прокопьева:
— Капитан-то где?
— Поначалу вместе бились! — сказал Прокопьев. — Видел я — конвоя он ихнего свалил, еще нарубил воров. Потом будто пропал. А погодя опять его видел, уже без кафтана, весь изорванный, в кровище…
— Живой?
— Был живой.
Дроздов нагнулся над убитым шведским офицером, сорвал с него плащ, накинул себе на голые плечи, пожаловался:
— Застыл на холоду.
И стал пристраиваться с мушкетом поудобнее. Шведы, вопя, подбадривая себя криками, опять пошли на русских…
5. Последняя встреча
Афанасий Петрович, прикрывая грудь разряженным пистолетом, медленно, осторожно пробирался к своим. Всюду палили из мушкетов, шведы стреляли, стоя на бочках, на шлюпках, на юте; матросы, словно тени, взбирались по вантам, чтобы оттуда, сверху, стрелять по таможенникам и драгунам. Но драгуны все прибывали и прибывали, — стрельба с каждой минутой делалась все ожесточеннее.
Он прошел еще несколько шагов вперед, но тут какой-то швед узнал в нем русского и яростно набросился на него. Крыков побежал обратно, свистнул по-своему, как свистал на охоте — пронзительно, с резким переливом; потом побежал зигзагами, петляя и продолжая свистеть, чтобы таможенники знали — он жив, с ними, сейчас придет. Возле грот-мачты на него рванулись еще трое шведов, чья-то сильная рука метнула ему под ноги веревку с гирями, но он перепрыгнул через нее и пригнулся, когда дель Роблес пустил в него копье. Они охотились за ним, как за зверем, и вдруг мгновенно потеряли его: он нырнул в люк, на руках съехал по поручням трапа и прижался к шпилю.
Как когда-то, готовясь искать на иноземном корабле поддельное серебро или иные запрещенные товары, он осмотрелся и прислушался: да, здесь неподалеку была корабельная тюрьма — канатный ящик, там следовало посмотреть — нет ли кормщика Рябова. Он сделал было шаг туда, но вновь попятился — кто-то снизу быстро шел к трапу.
Афанасий Петрович мгновенно поднялся наверх и тотчас же увидел, что из люка навстречу идет человек, в котором он сразу же узнал англичанина Джеймса, бывшего своего начальника, из-за которого он когда-то вешался; узнал его бледное томное лицо, родинку у рта, парик, длинную валлонскую шпагу с гардою, унизанную драгоценными камнями. И Джеймс тоже узнал Крыкова, — лицо его дрогнуло и искривилось.
— Вот ты нынче кому служишь, собачий сын! — тихо сказал Крыков. — Вот ты с кем гостевать к нам пришел…
— Give back! [2]— крикнул Джеймс и выхватил правой рукой свою длинную шпагу из ножен. В левой у него был короткий кинжал с чашей, изрезанной мелкими и кривыми отверстиями для того, чтобы жало шпаги противника застревало в этом щитке.
— Ишь ты, каков гусь! — опять тихо, с презрением, сказал Крыков. — Нож себе хитрый завел, иуда!
И стал делать выпад за выпадом своей шпагой, недлинной и легкой, как бретта, стараясь колоть так, чтобы не попасть в чашу кинжала. Джеймс медленно отступал и терял силы, неистовый напор Крыкова выматывал его. Афанасий Петрович словно не замечал, что длинная валлона Джеймса уже не раз впивалась в его тело, что кровь заливает глаза, что плечо немеет. Он твердо шел вперед не для того, чтобы ранить изменника, а для того, чтобы убить, и гнал Джеймса по палубе до тех пор, пока не прижал спиною к септорам люка и не вонзил свою шпагу в его сердце, пробив страшным прямым ударом толедский нагрудник.
Умирая, Джеймс закричал, его руки в желтых перчатках с раструбами судорожным усилием попытались вырвать шпагу из груди, но сил уже не было, шпагу выдернул сам Крыков. И тогда мертвец, весь вытянувшись, рухнул белым лицом на смоленые доски палубы. Его валлона — оружие, которым он служил стольким государствам, — откатилось в сторону. Афанасий Петрович с трудом нагнулся, сломал шпагу Джеймса о колено, выкинул оба обломка за борт, потом медленно осмотрелся: на шканцах среди бочек и тюков, возле ларя, у грот-мачты и дальше на опер-деке, возле входных и световых люков, на трапах, у ростр, рядом с камбузной трубой — всюду шел бой. Русские и шведы перемешались в сумерках, под моросящим дождем; в двинском рыжем тумане было плохо видно, и только оранжевые вспышки выстрелов порою освещали знакомый таможенный кафтан, все еще развевающийся русский флаг, искаженное печатью смерти лицо умирающего шведского солдата…
Крыков отер кровь со лба, стал вспоминать, какое дело еще не сделано. Вспомнив, какое это дело, он спустился по трапу и пошел туда, где, по его предположениям, был канатный ящик, в котором должен был томиться Рябов. Шпаги у него больше не было. Он шел, шатаясь, ударяясь о переборки коридора, ноги ему не повиновались, но голова была ясная настолько, что по пути он вынул из гнезда на переборке лом и топор, которые висели здесь вместе с ведрами и баграми на случай пожара. Часовой у канатного ящика не узнал русского офицера в окровавленном человеке с ломом и топором и посторонился, чтобы пропустить его дальше, но Афанасий Петрович дальше не пошел, а поднял лом и ударил белобрысого шведа по голове. Швед еще немного постоял, потом стал садиться на палубу, а Крыков всадил лом в скобу, подрычажил и рванул дверь. Свет масляной лампы тускло осветил Рябова. Он стоял в цепях и прямо смотрел на Крыкова. За кормщиком, у плеча его стоял Митенька — тоже закованный и, широко раскрыв черные глаза, как и Рябов, смотрел на Афанасия Петровича.
— Вишь! — осипшим, трудным голосом не сразу сказал Крыков. — Отыскались! Вот лом — идите…
Он уронил лом под ноги Рябову, оперся рукою о косяк. Его шатнуло, бегучие искры замелькали перед глазами. Он бы упал, но Рябов поддержал его крепко и надежно, с такой ласковой силой, что Афанасию Петровичу не захотелось более двигаться и показалось, что он сделал уже все и теперь может отдохнуть. Но тотчас же он вдруг вспомнил про старика, которого видел давеча под настилом юта, желтого старика с хрящеватыми ушами, начальника над воровской эскадрой. Его следовало убить непременно, и Афанасий Петрович вырвался из бережных рук кормщика, отдышался, хрипло произнес:
— Вы на бак пробивайтесь! Там — наши…
— Да погоди! — сказал кормщик. — Ты куда, Афанасий Петрович! Нельзя тебе…
— Вишь, какие, — не слыша Рябова, с трудом говорил Крыков. — Нет, измены не было. Я знаю — измены не было…
Он опять отер кровь и пот с лица и, не оглядываясь, с топором в одной руке и с запасным пистолетом в другой вернулся к люку и поднялся по трапу. Неистовая палящая жажда томила Афанасия Петровича, глаза застилались искрами и туманом, но сердце билось ровно, и чувство счастья словно бы удваивало его силы.
— Не было измены! — шептал он порою. — Не было!
Ноги плохо держали его, и раны, которых он раньше не замечал, теперь болели так, что он задыхался и едва сдерживался, чтобы не кричать, но все-таки шел к адмиральской каюте, к желтому старику, к адмиралу, который привел сюда эскадру…
— То-то, — сипло говорил Афанасий Петрович, — вишь, каков!
И шел, прячась от шведов и прислушиваясь к пальбе, которая доносилась теперь издалека. Натиск таможенников и драгун ослабевал, и Афанасий Петрович тоже слабел, но все-таки они еще бились, и ему тоже надо было еще биться.
Когда Афанасий Петрович распахнул перед собою дверь в адмиральскую каюту, желтый лысый старик, с пухом на висках, застегивал на себе с помощью слуг ремни и ремешки стальных боевых доспехов. На столе стояла золоченая каска с петушиными адмиральскими перьями, на сафьяновом кресле висел плащ, подбитый алым рытым бархатом, и на плаще сверху лежала итальянская шпага — чиаванна — в драгоценном чехле.
Афанасия Петровича не сразу заметили, здесь было много народу, он успел оглядеться, ища выгодной позиции.
«Адмирал! — подумал Крыков и удивился — такое мертвое, такое неподвижное лицо было у старика, принесшего страдание, разрушение и смерть на своих кораблях. — Да, адмирал! Его непременно надо убить! Тогда эскадра останется без командира, и нашим — там, с крепости — будет легче разгромить их!»
Но Юленшерна увидел окровавленного, опаленного, едва держащегося на ногах русского, увидел топор в его руке, длинный ствол пистолета, что-то коротко крикнул, нагнулся. К Афанасию Петровичу бросились люди. Выстрел прогрохотал даром, адмирал только схватился за плечо. Афанасий Петрович оперся спиною о каютную переборку, поднял топор, но тотчас же уронил его. В него стреляли со всех сторон, адмиральскую каюту заволокло серым пороховым дымом, и в этом дыму капитан Крыков еще долго видел тени и потом яркий режущий свет. Эти тени, и этот свет, и еще звон, который раздавался в ушах, — была смерть. И когда шведы наконец навалились на него и свалили возле сафьянового кресла на пол — это был уже не он, Афанасий Петрович Крыков, а лишь его бездыханное окровавленное тело.
6. Поднять флаги короля Швеции!
Дождь все еще моросил.
Шведы дважды трубили атаку, русские отбивались.
Уркварт приказал бить в колокол, горнистам играть сигнал «требуем помощи». Это был позор — флагман эскадры не мог справиться с таможенниками и драгунами. С других кораблей эскадры пошли шлюпки с солдатами и матросами. К утру артиллерист Пломгрэн по приказанию Юленшерны выволок на канатах легкую пушку, перед пушкой матросы крючьями толкали тюки с паклей. Шаутбенахт, серо-кофейный от желтухи, сам навел пушку, матросы отвалили тюки, Пломгрэн вдавил фитиль в затравку. Картечь с визгом ударила туда, где засели русские. Окке в говорную трубу закричал:
— Сдавайся, или всем будет конец!
Ему не ответили. Яковлев тщательно, долго наводил таможенную пищаль, шепча:
— Она нехудо бьет, ежели правее брать, аршина на два, тогда как раз и угадаешь…
И угадал: Окке рухнул на палубу с пробитым лбом.
Юленшерна опять сам навел пушку. Провизжала картечь, капрал Прокопьев приподнялся, ткнулся плечом в борт, затих навеки. Рядом с ним лежал маленький Акинфиев — тоже мертвый. Поодаль, точно уснул, притомившись на работе, другой пушкарь — Желудев. И писарь Ромашкин, и кладовщик таможенников Самохин и солдат Шмыгло — были убиты, только Яковлев еще пытался забить пулю в ствол знаменитой таможенной пищали, но руки уже не слушались его, шомпол выскальзывал из пальцев. Аккуратно стрелял Смирной, возле него лежали четыре мушкета, — он бил по очереди из каждого. Тяжело дышал весь израненный, истекающий кровью драгун Дроздов. Теряя последние силы, ничего не слыша, он все пытался развернуть погонную пушку, но не смог и опять лег на палубу.
Пушка Пломгрэна ахнула еще раз, с визгом, с воем понеслась картечь. Дроздов поднял голову, потрогал Яковлева, подергал его за полу кафтана.
— Лександра Иванович! — позвал он, не слыша своего голоса.
Таможенник не шевельнулся.
— Лександра Иванович! — громче крикнул драгун.
Все было тихо вокруг. Дроздов с трудом повернулся на бок, посмотрел на близкий сочно-зеленый широкий берег Двины. Жадно смотрел он на траву, на коновязь, на вышку, и вдруг кто-то заслонил от него весь берег.
Дроздов поднял глаза, увидел Смирного.
— Ты что? — спросил драгун удивленно.
Таможенник Смирной, приподнявшись, осторожно вынул из костеневших рук Яковлева пищаль и прилаживал ее, чтобы выпалить…
— Брось! — повелительно, задыхаясь велел Дроздов. — Брось! Иди отсюдова, парень! Иди! Один, да останешься в живых, скажешь, как нас поручик Мехоношин кинул. Иди! Доплывешь, небось…
Смирной что-то ответил, Дроздов не расслышал, помотал головой:
— Иди! Тебе велю, слушайся! Один — не навоюешь, мы потрудились неплохо. А теперь — иди!..
Смирной поцеловал Дроздова в щеку, всхлипнул, пополз к борту. В это же время драгун начал вставать. Подтянув к себе палаш, он, опираясь на древко таможенного прапорца, встал на колени и, собрав все силы, широкими косыми падающими шагами, подняв над лохматой окровавленной головой сверкающий палаш, пошел на шведов…
Шведы закричали, несколько мушкетов выпалили почти одновременно, а драгун с палашом все шел.
Пломгрэн, побелев, скалясь, вжал горящий фитиль в затравку, опять завизжала картечь, но русский с палашом, занесенным для последнего удара, все шел и шел по залитой кровью, заваленной трупами палубе. Плащ на нем развевался, левая рука высоко держала таможенный прапорец.
Тогда корабельный профос Сванте Багге выстрелил из пистолета. Он целился очень долго, и это был выстрел не воина, а палача. Палаш выпал из руки драгуна, прапорец Дроздов прижал к себе, сделал еще шаг и рухнул на доски палубы.
Сражение кончилось.
Часом позже Юленшерна вышел на шканцы, опустился в кресло, принесенное кают-вахтером, и приказал Уркварту:
— Все трупы, кроме тела полковника Джеймса, — за борт.
— Так, гере шаутбенахт.
— Скатить палубу, чтобы не осталось ни единого кровавого пятна! Открыть пушечные порты! Поднять флаги флота его величества короля Швеции! Более мы не негоцианты…
— Так, гере шаутбенахт!
Погодя Юленшерна спросил:
— Скольких мы потеряли?
— Многих, гере шаутбенахт, очень многих. Но главная наша потеря — это потеря бодрости…
— То есть как?
— За эту ночь людей нельзя узнать, гере шаутбенахт. Теперь они боятся московитов, и те три дня, которые вы обещали им для гульбы в Архангельске, не кажутся им слишком щедрой наградой…
Шаутбенахт молчал.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Уркварт.
— Плохо! На два пальца правее — и пуля этого безумца уложила бы меня навеки.
Уркварт сочувственно покачал головою.
— Этот безумец, — сказал Уркварт, — пытался освободить нашего лоцмана, но Большой Иван предан его величеству. Он не убежал, несмотря на то, что мог сделать это почти беспрепятственно. У него был лом, чтобы освободиться от цепей…
— Вот как! — произнес Юленшерна.
— Именно так, гере шаутбенахт. Теперь я уверен в том, что на лоцмана мы можем положиться.
— Это хорошо, что мы можем положиться на лоцмана! — медленно сказал Юленшерна. — Это очень хорошо…
Воины! Вот пришел час, который решит судьбу отечества.
Петр Первый
С этой минуты армия получает двойное жалованье.
Фридрих Второй
Глава седьмая
1. Архангельск к бою готов!
Егорша Пустовойтов на своем резвом жеребчике рысью объезжал город. Над Архангельском плыл непрестанный, долгий гул набата. Под этот гул колоколов пушкари со стрельцами, драгунами и рейтарами закрывали на набережной проходы надолбами и огромными деревянными ежами, подкатывали пушки, волокли кокоры с порохом, складывали пирамидами ядра. На широких стенах Гостиного двора воинские люди банили пушечные стволы, ставили на рогатины старые пищали, на боевых башнях наводили орудия в ту сторону, где могли остановиться вражеские корабли.
Разбрызгивая жидкую грязь, из Пушечного и Зелейного дворов, грохоча, мчались по кривым улицам повозки — возили картечь, порох в ящиках, ломы, гандшпуги, пыжи. Из домов, закрывая за собой ворота, один за другим шли посадские люди, кто с копьем, кто с охотничьим длинноствольным ружьишком, кто со старой пищалью, кто с кончаром, кто с вилами. Поморки, бывалые рыбацкие жены, провожали мужей молча, с поклоном. Мужики тоже кланялись, говорили негромко:
— Прости, ежели что!
Жена отвечала:
— И ты меня прости, батюшка!
За отцами шли сыновья — повзрослее. Иногда шагали к Двине могучими семьями — дед, сын, внуки, — все туго подпоясанные, с сумочками, в сумочках, кроме свинцовых пуль, пороха и пыжей, нехитрая снедь — шанежки, рыба, у кого и полштоф зелена вина. На башню Гостиного двора такие семьи входили по-хозяйски, располагались надолго; дед, бывалый промышленник, водивший ватаги в тундру, расставлял сыновей и внуков как считал нужным: кого — смотрельщиком, кого — сменным, кого — заряжающим, чтобы скусывал патрон, подсыпал пороху, кого назначал запасным — на смену. Управившись с делами, укладывались соснуть до времени: когда швед придет — не поспишь.
Егорше Пустовойтову один такой дед сказал сурово:
— Ну, чего глядишь, офицер? Ты на нас не гляди, ты на своих солдат гляди. Мы заряда даром не стравим, у нас порох свой, не казенный. Иди, офицер, иди, нам спать надобно, покуда досуг есть…
Весело стало на сердце у Егорши, когда обошел он башни, на которых расположились семьями мужики-двиняне. Еще веселее сделалось, когда приехал на Соломбальскую верфь — смотреть по приказу Сильвестра Петровича, как тут готовятся к баталии.
Здесь корабельный мастер Кочнев с донцами вздымал на канатах наверх, на палубы недостроенных судов, пушки, из которых надумал палить картечью по неприятелю, когда тот, не чуя для себя беды, подберется к верфи. Те самые люди, которые неволей строили суда, нынче не уходили с Корабельного двора, хоть ворота были раскрыты настежь и стража более не сторожила работных людей. Под мелким дождем, который непрестанно шелестел по двинским водам, плотники, кузнецы, столяры, конопатчики, парусные мастера, сверлильщики, носаки, смолевары таскали наверх, по шатким лестницам, ядра, полами драных кафтанов закрывали картузы с порохом, чтобы не намокли, беззлобно толковали со стрельцами, которые еще накануне оберегали кованные железом ворота.
Попозже, в тележке, кнутом погоняя крепенького мерина, приехал Иван Кононович, выпростал ноги из-под дерюжки, разминаясь, обошел недостроенный восьмидесятипушечный корабль, покачал старой головой:
— Ну что ты скажешь? Такую красоту божью пожгут? Трудились сколько, поту людского, крови что ушло — не посчитать! Ах, ах, будь вы неладны…
Увидел Егоршу, пожаловался:
— Что же вы, господа воинские люди, как неловко делаете…
Мужики, работный народ, глядя на Ивана Кононовича, тоже качали головами. Один помоложе, скуластый, в распахнутом азяме, сказал:
— Отобьемся, Иван Кононович!
Другой, весь налитый мускулами, недобрым голосом посулил:
— Мы, господин мастер, здесь не на перинах спали, не курей с говядиной харчевали. Мы народ нынче злой. Поприветим шведа!
Из толпы кто-то вытянулся, привстал на носки, крикнул:
— Топоров бы хоть дали! Топоры, и те на замок замкнули! Давай топоры, Иван Кононович!
Егорша пробрался вплотную к мастеру, сказал горячо:
— Давай топоры, Иван Кононович, давай об мою голову…
Мужики загалдели, напирая:
— С голыми-то руками разве сдюжаешь?
— Мы двинской земли люди, мы обмана не знаем…