Россия молодая Герман Юрий
— Проведавши об великом благочестии князя-кесаря, желал бы я, раб недостойный, сему Федору Юрьевичу в ихние ручки поднести нечаянно мне доставшиеся свечу царьградскую, скляницу песка с реки Иорданской, да еще щепу от дуба маврикийского…
Парень поцокал зубом, покачался с каблука на носок и велел идти за ним. Молчан пошел, запоминая, для всякого опасения, путь. Сначала парень поднялся на галерею, потом зашагал по лестнице вниз. В темноте миновали многие тихие покои, где пред образами теплились лампады; потом вошли в низкие, глухие, со сводчатыми потолками сени. Окна здесь были забраны репьястыми железными ржавыми решетками, в стенах Молчан приметил железные с цепями кольца, лавки были ободраны, и пахло, словно в глухом бору, зверем. Мутный свет едва полз в маленькие слюдяные фортки, скоро и он погас, вечер догорел. Было душно, очень тихо и жутковато.
— Как княжеский дворецкий взойдет — так ему и подашь дары свои, — со странной усмешкой молвил парень. — Он тебе за то и зелена вина поднесет, ты не чинись, пей…
— Мне бы князю самому в руки…
— Не наша воля. Дворецкий, может, и сделает. Жди…
Молчан сел на лавку, еще огляделся. Перед небольшим иконостасом, перед старого письма иконами мягким светом светила лампада. По углам сеней в шандалах потрескивали новые, видать только что зажженные свечи.
С тяжелым чавкающим сырым звуком открылась вдруг низкая, кованная железом дверь. Молчан вгляделся, вздрогнул, встал, прижался к стене. Вместо князя, которого он ждал, в сумерках, принюхиваясь, держа огромную, лобастую голову чуть набок, поблескивая умными и недоверчивыми маленькими глазами, из глубокого лаза выходил бурый, в свалявшейся шерсти, старый, матерый медведь.
Глухо поваркивая, взбрасывая высокий зад, он совсем вошел в сени, потянул в себя воздух и уставился на человека. За спиною Молчана, из-за репьястого железа его позвали. Ковыляя и принюхиваясь, мягким шагом с перевалкою он пошел на зов и, поднявшись на задние лапы, принял поднос, на котором были штоф вина, кубок и калач.
— Его и одаришь! — раздался из-за железной решетки покойно-насмешливый голос. — Он примет.
Молчан подумал мгновение, ответил с хитростью:
— Освященную свечу царьградскую, песок с реки Иорданской, щепу дуба маврикийского сей зверь получит от меня, егда умру. Сие кощунство вы, холопи благочестивейшего князя, без ведома его творите, и быть вам перед Федором Юрьевичем в ответе, паки и перед государем-батюшкой…
Из-за решетки коротко посвистали, медведь, покачиваясь и принюхиваясь, пошел на Молчана. Молчан не отступил, но тверже оперся спиною о стену, вынул нож, с которым никогда не расставался, и, держа его на высоте груди жалом вперед, приготовился ждать того последнего мгновения, когда надо будет ударить — метко и всего один раз, ибо долго драться с таким матерым зверем немыслимо.
— Убери нож! — раздался тот же покойно-насмешливый голос.
— Уведи зверя! — ответил Молчан.
Медведь подошел и еще понюхал, потом вдруг смешно поклонился.
— Пей чару! — сказали из-за решетки.
— Про чье здоровье?
— Про здоровье князя-кесаря боярина Ромодановского…
— Ин выпью!
Держа все так же нож в правой руке, Молчан налил левой из штофа в кубок до краев, выпил крутыми глотками и закусил калачом. Вино было простое, сильно настоенное на перце. Закусив, Молчан быстро смял калач, вдруг неожиданно сунул в приоткрытую жарко дышащую пасть медведя. Зверь стал было жевать, но калач неудобно пристал к небу, и медведь зацмокал. Он был так близко от Молчана, что тот видел будылья от соломы в его свалявшейся шерсти на загрудинье и слышал запах парного мяса, который исходил из розовато-синей пасти зверя…
— Отдай же ему что принес для князя! — велел покойный голос из-за решетки.
— Не отдам!
— Так он и сам, детушка, возьмет, да только и с твоей шкурой!
И пронзительный свист — острый и короткий — вдруг пронесся по низким, душным сеням. Молчан тотчас же сорвал с подноса кубок, в котором было недопитое, наперченное вино, плеснул этим вином в налитые кровью глаза медведя и, выждав, пока зверь, всхрапывая и вытягиваясь вверх, занес над ним свою могучую, когтистую лапу, ударил наотмашь ножом в бурую шерстистую грудь, повернул жало и, чувствуя на своем лице горячую кровь, отскочил в сторону — глядеть, как пятится, ревя и хрипя перед смертью, то, что назначено было для его убийства.
Медведь рухнул огромной башкой о скамью, судорога прошла по его туше, поток темной крови растекся по полу, и с жалким стоном зверь околел. В сенях вновь стало тихо. Молчан обтер руки, достал из-за пазухи узелок с подношением, вздохнул.
Не сразу отворилась решетка в репьях. Пыхтя, закладывая седую прядь волос за ухо, вышел грузный, дородный боярин, пнул носком околевшего медведя, спросил отрывисто:
— Для чего медведя мне убил, смерд? Ко мне с ножом подбирался? Ходят, дары носят, знаем, — говорил он, исподлобья вглядываясь в Молчана, — а у каждого либо нож, либо петля, либо отрава…
Сивые усы висели над его красными, мокрыми губами, глаза смотрели тускло, мутно, щекастое лицо было покрыто потом. А из дверей один за другим показывались поддужные — здоровые мужики из княжеской челяди…
— Медведя убил, с ножом пришел, для чего так?
С тоскою слушал его тусклые слова Молчан. Для чего пришел он сюда? Для того пришел, чтобы пожаловаться на страшные кривды и злейшие утеснения Прозоровского, для того, чтобы замолвить слово за Рябова и Иевлева, пришел за правдою — и вот травят его медведем, а когда он убил медведя, то ответит за то своею жизнью! Вот те и правда!
— Говори!
Молчан и теперь ничего не сказал — только взглянул на князя-кесаря. Тот вздернул плечом, отворотился. И тотчас же на него пошли холопи Ромодановского. Он мог еще отбиваться, нож был в его руке, но такая ужасная, такая горючая тоска стиснула ему сердце, что весь он обмяк, сел на лавку и дал себя скрутить ремнями…
В тихом дворе, под крупными, холодными звездами, его били. Он не чувствовал. Потом его бросили в какой-то подвал, потом на телеге, ночью, повезли куда-то далеко, должно быть на смерть. Но в переулке, за горелыми избами подвода вдруг остановилась, ему дали напиться, подняли, натянули поповскую рясу. Спотыкаясь, плохо соображая, он пошел за старухою, которая объясняла ночным караульщикам, что ведет не лихого человека, но батюшку — исповедовать умирающего. Караульщики посмеивались:
— Хорош поп-то! Видать, от доброго угощения ты его ведешь…
Старуха плевалась, жаловалась, что трезвого попа об эту пору никак не сыскать.
К петухам, к рассвету, в час, когда со скрежетом и скрипом открываются железные полотнища Фроловских ворот в Кремле, старуха привела Молчана на подворье покойного Полуектова. Здесь его ждали с едою, с водкою, с натопленной баней. Федосей, глядя на друга, утирая вдруг посыпавшиеся из глаз обильные, мелкие слезы, молвил:
— Ишь, Степаныч… Говорил я… Где ж… рази ты послушаешь…
Молчан не отвечал, глядел перед собою тоскующим взглядом. Дьяк радовался, хвастался своим пронырством, хитростью, умелостью, что-де от самого Ромодановского из лапищ вытащил. Молчан сказал Федосею:
— Худо дело наше: самого Мехоношина — подлюгу-поручика там видел, веселенький шел. Уж он тут нашепчет…
Пафнутьич охал:
— Все без толку. Золото, почитай, кончили, — ахти, батюшки, деньжищ сколь много, а для чего…
После бани сделали совет и решили по совету дьяка подаваться к Воронежу: там Апраксин, он, может, и примет челобитную, а коли примет, то быть той челобитной в руках у Петра Алексеевича.
— Быть ли? — с угрюмой злобой спросил Молчан.
— Для чего ж идти! — крикнул Федосей. — Лучше уж здесь околевать…
— Ну, ин пойдем! Ножа вот только у меня нынче нет, а без ножа за правдой ходить боязно…
Пафнутьич купил незадорого добрый короткий кинжал, Павел Степанович полдня его точил на камне в сараюшке. Еще через день дьяк, чтобы не перехватили Молчана с Федосеем по пути караульщики, спроворил им лист с подписью и с висячей черной сургучной печатью. В листе было написано, что они гости-купцы суконной сотни, едут к Воронежу по своей торговой и комерц надобности.
— Что оно за комерц? — спросил Федосей.
— А кто его ведает! — ответил дьяк. — Велено так писать, мы и пишем. Комерц — значит комерц…
Федосей взял из рук дьяка бумагу, посмотрел на свет, покачал головою:
— Хитрая работа! Сам трудился?
— А кто же?
— Хорошо постарался. По торговой и комерц. Ишь…
Дьяк выпил за свои старания чарку водки, закусил капусткой, сказал, что надобно бы путникам приодеться, эдак и с любым комерцем их схватят. Пафнутьич, подумавши, молвил, что в полуектовском доме осталась кое-какая одежонка, покойный, надо быть, не осудит нисколько, ежели ту одежонку отдаст он на богоугодное дело Кузнецу да Молчану. Как-никак, все оно на пользу Сильвестру Петровичу…
— В своей тележке ехать надобно! — еще опрокинув чарку, посоветовал дьяк. — Сторговать незадорого можно. А пешком с сей бумагою негоже.
Молчан и Федосей переглянулись: денег оставалось вовсе немного.
— Он верно толкует! — сказал дед. — Покуда пешком протрюхаете, Федор Матвеевич и отъедет. Ныне подолгу-то на месте не сидят… Кому добро, коли не застанете?
В этот же вечер путники сторговали пару буланых коньков, ладную тележку, под рядно подложили сенца и, приодевшись в старые, добротного сукна кафтаны покойного окольничего, на прохладной зорьке, поутру выехали из ворот усадьбы Полуектова. Пафнутьич, всхлипывая и поеживаясь на утреннем холодке, поклонился вслед тележке и сказал дьяку, который закусывал прощальный посошок калачом:
— Ой, дьяк, сколь еще горя они примут, сколь мучениев. Да и доедет ли Федосеюшко до Воронежа? Слаб он ныне, немочен…
— Оно так…
— Не дожить ему до дела!
— Оно верно, что не дожить. Ну, а Молчан доживет. Того никакая сила не поломает. Одно слово — мужичок непоклонный…
4. Клятва
Ехали торной дорогой на Серпухов — Тулу, Елец — Воронеж, торопились, чтобы застать Апраксина на месте, спали урывками, более заботясь о копях, нежели о себе. Кузнец был куда беспокойнее Молчана, торопил непрестанно и все горевал, что не поспевают…
На зорях уже брали крепкие осенние утренники, дорожная грязь хрустела под коваными колесами тележки, но попозже пригревало солнышко, делалось тепло. Молчан, оглядывая тихие осенние поля и холмы, бедные деревушки, одинокие придорожные избы, узнавал родные места, невесело рассказывал Федосею о давно прошедших годах, о том, как мыкал здесь страшное крепостное житьишко, как били его батогами на дворе у боярина Зубова, как, замахнувшись ножом на своего князя, ушел он в леса и зимнею порою жил там словно волк…
Федосей слушал рассеянно, глядел перед собою на дорогу горячечными глазами, надолго задумывался и, когда Молчан окликал его, словно бы пугался, вздрагивал. Ото дня ко дню становилось ему хуже. Он подолгу не мог вздохнуть, и тогда серое, изможденное недугом лицо его синело, пальцы скрючивались, он валился в тележку или просил остановиться и отлеживался на холодной сырой земле. Из груди его вырывались сипение и хрипы вперемежку с ругательствами на самого себя. А Молчан стоял над Федосеем, широко расставив ноги, глядел на него темным тоскующим взглядом и утешал неумело:
— Ты погоди… От Воронежа мы с тобой на Черный Яр подадимся, на Волгу-матушку. Там мужички наши поджидают, вздохнем малость. А оттудова к Астрахани. У меня там и дружки есть и хибару сыщем. Отогреешься, слышь, Федосей… Ты погоди!
Неподалеку от Ельца Молчан не выдержал, попросился свернуть с торной дороги в сторонку. Глухим от волнения голосом объяснил:
— Деревенька там — Дворищи. Вполглаза посмотрю, и далее поедем. Может, живы еще матушка с батюшкой, сестренка, братишка…
Федосей ответил опасливо:
— Гляди, да не попадись. Узнает кто…
— Я — поздним часом, ночным.
— Кому надобно и ночью видит…
— Нож со мною есть.
Тележку поставили в рощице, коней отпрягли, стреножили, Молчан ушел. Кузнец лежал неподвижно, смотрел в черное, вызвездившее небо, говорил с богом, горько корил его неправдами, что живут на земле, человеческими бедами, страшными несчастьями. Уныло, со злобою гукал филин, настороженно фыркали испуганные чем-то кони. Мерцали бесчисленные, далекие, холодные осенние звезды, — Федосей говорил с ними, как с богом, ругался на них, что-де смотрят, а ничего и не видят, что правда али неправда — все для них едино…
Томительно тянулась долгая ночь. Только к рассвету вернулся Молчан. Федосей спросил его, повидал ли он своих. Молчан ответил, что не повидал, не довелось.
— Живы ли?
— Пожег всех боярин Зубов еще в те старопрежние времена! — запрягая коренника, ответил Молчан. — Спалил избу и стариков моих спалил живьем, и сестренку, и брата…
— Живьем?
— Живьем!
— Всех?
— Всех, до единого!
— Да за что же?
— За меня, за то, что я нож поднял на боярина и от его гнева ушел на Волгу…
Днем Кузнец видел, как развернул Молчан чистую тряпицу, в которой собрана была горстка земли, как снова завязал узелочек и спрятал его на груди. Более Молчан не вспоминал и не рассказывал, смотрел так же, как Федосей, перед собою на дорогу, сдвинув брови, крепко сжав губы.
Неподалеку от сельца Усмань Федосей велел Молчану остановиться и попросил постелить дерюжку на взгорье при дороге. Молчан с недоумением взглянул на товарища, сказал, что в сельце способнее будет отдохнуть.
— Нет, — сурово произнес Федосей, — приехал я, друг. Стели — помирать буду.
Молчан постелил. Был погожий, тихий, теплый день. Из сельца доносился благовест, Молчан вспомнил, что нынче воскресенье.
— Звонят! — глухим голосом произнес Федосей. — Ему звонят, богу, чтобы знал: Кузнец идет, обо всем спросит… И спрошу.
Он закрыл глаза, отдыхая, потом велел Молчану вынуть из его сапога золотые, припрятанные там, и забрать деньги к себе. Молчан, не споря, переложил кошелек, сел рядом с Федосеем на дерюжку, погладил его по худому плечу.
— Скоро! — пообещал Кузнец.
— Лежи, лежи!
— Уже нынче не вскочу, не побегу! — усмехнулся Федосей. — Доехал до места. Как оно в подорожной про нас сказано…
Долго вспоминал, потом с веселой важностью произнес:
— По торговой и комерц надобности…
И вдруг, приподнявшись на локтях, иным голосом строго велел:
— Сгоревшими батюшкой да матушкой твоими, Степаныч, братом да сестренкой, всеми сиротами да вдовами, всем горем и слезами, что ведаешь, — поклянись мне в сей час, что не отступишь от дела, кое нами начато, отдашь челобитную, кровью подписанную, не сробеешь ни пытки, ни самой смерти… Один ты теперь, одному-то куда труднее…
Молчан слушал, смотрел в слабо вспыхивающие глаза Кузнеца.
— Говори! — с тревогою попросил тот.
— Сделаю все как надобно! — твердо ответил Молчан. — Ты будь в спокойствии…
— Челобитная-то на мне.
— Знаю.
— Возьми, покуда жив я…
Молчан расстегнул кафтан на Федосее, ножиком подпорол толстые нитки. Федосей, точно успокоившись, лег на спину, вновь стал глядеть в небо с бегущими в нем легкими белыми облачками.
— У нас-то, поди, морозы! — сказал он вдруг.
— Где у нас?
— В Архангельском городе.
— Пожалуй, что и так…
— Клюквы бы кисленькой покушать…
Он кротко вздохнул.
— Похоронишь меня здесь, при дороге. Все веселее: люди едут, какие и песни поют, какие про свои дела толкуют. А на погосте, что ж… лежи с мертвыми…
— Похороню.
— Томно тебе, поди, сидеть-то со мной. Ты в сельцо сходи, погляди, каково там, а я тем временем и справлюсь…
Но Молчан никуда не пошел, сидел возле Федосея, пока тот не впал в предсмертное забытье. Здесь же, поклонившись мертвому и поцеловав его холодеющий лоб, выкопал он взятой у проезжающего мужика лопатой могилу, сюда привез ему плотник из недальней деревеньки некрашеный гроб, сюда в надежде наживы пришел и поп с дьячком. К вечеру, к ветреным сумеркам, под низкими серыми тучами Молчан опустил гроб в могилу, постоял у невысокого холмика, а чуть позже в сельце Усмани, в кабаке, помянул новопреставленного Федосея чаркою водки. Чтобы не терять дорогого времени, всю эту ночь ехал без остановки…
5. В Воронеже
Приехав в город, Молчан два дня неотступно искал пути к Апраксину и, как ни бился, сыскать не мог. Здешние приходимцы — нагнанные воеводами по цареву указу лесовые пильщики, самопальные, бронные, пушечные мастера, зелейщики, конопатчики, плотники и столяры — ничего толком не знали, а если кто и знал, то побаивались вымолвить лишнее слово. Корабельные трудники-мужики на упрямые расспросы Молчана только отнекивались да пожимали плечами: Федора Матвеевича — и в личико-то его не видывали, ведать об нем не ведаем, куда нам, неумытым, вверх-то глядеть, за то, пожалуй, и спросят.
Шагая по удивительному своим многолюдством Воронежу, по его слободам, по земляному, пещерному городу, где бедовал рабочий люд, Молчан сердился: «Ну, народ! Сколь много слоняется его здесь — хушь в сажень складывай, а человека не видно».
В тоске вышел на реку, посмотрел корабли, выстроенные нагнанными мужиками: судов было много, стояли в линию, словно красуясь. Маленький мужичок с добрыми детски-голубыми глазками, с льняной бороденкой, в закатанных на жилистых ногах портках, с удовольствием в голосе говорил:
— Вишь, тот-то — баркалона именуется, князя Черкасского постройки. А за ним «Барабан» — боярина Шереметева. Вон «Весы» — кравчего Салтыкова, еще «Сила», да «Отворенные врата», да «Цвет войны» — князя Троекурова…
— Троекурова? — спросил Молчан.
— Его…
— Он построил?
— А как же! — торопливо согласился мужичок. — Его кумпанство…
— Кумпанство, кумпанство! — со злобою в голосе передразнил кроткого мужичка Молчан. — Его кумпанство! Мужики хрип гнут, мужики помирают, кровью изошли, а он — кумпанство!
Мужичок заморгал растерянно, Молчан пошел в сторону, насупив клочкастые брови, сурово глядя перед собою на скучные ряды землянок, в которых жили строители царева корабельного флота. Из душных лазов доносился тяжелый, сырой дух, ребяческий плач, старческий кашель, пьяная ругань. Здесь же на таганках варилась скудная пиша, тут ели, отдыхали, спали, устав от каторжного, непосильного труда. Отсюда и бежали в дальние леса, в заозерную северную сторону, в далекие жаркие степи…
Проходя городской площадью, Молчан увидел правеж: человек с дюжину немолодых мужиков стояли, взявшись за поручень у приказной избы; возле них устало прохаживался палач, двигая острыми лопатками под пропотевшей от работы рубахою, бил с оттяжкою лозовыми батогами по налившимся кровью, синим, набухшим мужичьим икрам. Один — огромный, сивобородый, с завалившимися глазницами и потным лицом — приметился Молчану особым выражением какого-то скорбного и гневного терпения…
— За что их? — спросил Молчан у старика, стоящего опершись на посох возле церкви.
— Старосты они, батюшка. Бегит народишко ихний от корабельного строения, а тут еще речку Воронеж да Дон затеяли очищать, чтобы поглубже для кораблей были. Люди-то и вовсе побегли. Ну, им отдуваться…
Две старухи с деревянными подойниками принесли страдальцам молока. Палач присел в сторонке, старосты пили из подойников жадно, старухи крестили мучеников, утирали их потные лица.
Попозже, к вечеру, в царевом кабаке под бараньим черепом Молчан слушал рассудительного корабельного мастера, пришедшего с далекой Колы, неторопливого, с медленной речью. Мастер рассказывал, каково нелегко строить здесь на Воронеже суда. Помещики шлют в кумпанство стариков, да бывает мальчишек лет восьми-девяти, именуя их рабочими душами. Старики вовсе работать не могут, помирают в одночасье. Иноземцы, как и в Архангельске, когда там корабли строились, по большей части ничего в корабельном деле не смыслят, а только лишь ругаются да пишут господину Апраксину друг на друга доносы; голландцы не хотят слушаться датчанина, датчанин зубами скрежещет на итальянца, народишко от сего дела терпит горя — и не пересказать. Был адмиралтеец Протасьев — мужик башковитый, да ныне схвачен за караул вместе с воеводою Полонским, набрехали на них иноземцы нивесть чего…
— От их добра дождешь! — молвил Молчан.
Корабельный мастер, угостившись вином, наконец показал Молчану, где жительствует Федор Матвеевич Апраксин. Но едва Молчан вошел в калитку, как увидел Фаддейку Мирошникова — главноуправляющего приказчика у князя Зубова. Фаддейка был все таким же, как двадцать лет назад: мордастым и тяжелым, с огромными болтающимися руками. На совести этого человека был не один десяток засеченных им насмерть крепостных князя, но Молчан сдержал себя, чтобы не идти на верную гибель. Почти всю эту ночь он не сомкнул глаз — все гадал, для каких дел Мирошников торчал во дворе Апраксина и долго ли еще там проторчит.
На следующий день он опять увидел Фаддейку, и случилась эта встреча так, что и Мирошников его заметил, даже окликнул, но Молчан ушел не оборачиваясь, а управитель не стал его догонять, — решил, верно, что обознался.
Так наступил четверг. Утром в этот день писец с верфи подтвердил, что Федор Матвеевич непременно уедет завтра, в пятницу. Надо было решиться, и Молчан решился.
В сумерки вошел он во двор избы, в которой жил Апраксин, и поднялся на невысокое крыльцо. В сенях слабо светил слюдяной фонарь, пахло кислыми щами, на овчинных полушубках, наваленных горою, дремал дежурный солдат. Из-за двери доносился гомон, громкие голоса спорящих, удалая песня.
— Тебе кого? — спросил солдат.
— Апраксина мне, Федора Матвеевича, по государеву делу! — внятно, четко ответил Молчан. — Здесь ли он?
Солдат снял с крюка тусклый фонарь, посмотрел на Молчана.
— Купец?
— Гость суконной сотни.
— Проходи!
Молчан вошел.
Прямо против двери, упираясь кулаками в широкую скамью, откинув голову, чему-то смеялся толстый, розовощекий, до сих пор еще кудрявый боярин Зубов. Несколько свечей, воткнутых в горлышки штофов, освещали его лоснящийся подбородок, шитый золотом кафтан, чарки, сулеи, блюда на столе, багровые от вина и духоты лица других пирующих.
— Ей-ей, перепьюсь! — смеясь, говорил Зубов. — Куда мне пить! И годы не те, и дело еще не сделано, — лес-то не продан…
— Продашь, князь!
— Твой-то лес, да не продать!
— Пей!
— Будет вам, право, будет! — все смеялся Зубов. — Нынче и так сколь премного выпито. Да и куда торопиться — чай, не на свадьбу…
Молчан стоял неподвижно: на этого человека за многие его неправды поднял он нож в старые годы. От него, от Зубова, ушел он в леса. Зубов в своих угодьях травил его собаками, как зверя. Зубов живьем сжег всю семью Молчана, от него, от князя, бежал Молчан на Волгу, с Волги — на далекий вольный север. И вот нынче судьба свела — привелось встретиться.
Медленным движением сунул Молчан руку за пазуху, стиснул кинжал, но тотчас же опомнился: что бы ни случилось, должен он добиться Апраксина, не может он ради своего дела погубить челобитную, подписанную кровью. Надо смириться, утишить свое сердце.
— Тебе кого? — крикнул Молчану человек, сидящий рядом с Зубовым.
Зубов тоже взглянул на Молчана, на мгновение широкие брови его приподнялись, словно бы он узнал своего беглого холопа, но ему поднесли чару, и он отвел глаза.
«Узнал али не узнал? — подумал Молчан. — Вспомнил али не вспомнил?»
И степенным шагом прошел мимо шумливого застолья в дальнюю комнату, где при свете свечей, сняв кафтан, раздумывая над чертежом, с циркулем в руках стоял Федор Матвеевич Апраксин, но не такой, каким был он много лет назад в Архангельске, когда наезжал на Соломбальскую верфь, а другой: с глубокими залысинами на высоком лбу, с мешками под красными глазами, с опущенными плечами.
Не сразу он посмотрел на Молчана своим усталым взглядом. А когда посмотрел, то словно бы не увидел, все еще шептал про себя цифры, и белые пальцы его поигрывали циркулем.
— Кто таков? — спросил он наконец. — Велено никого сюда не пускать, все едино таскаетесь с утра до ночи. Чего надо?
— Прочти, Федор Матвеевич! Да нынче и прочти — до господина Иевлева касаемо, — настойчиво сказал Молчан и положил челобитную на корабельный чертеж перед Федором Матвеевичем. — Прочти и погляди — подписано кровью.
Апраксин швырнул циркуль, сел, потянулся за трубкой, но не дотянулся, — рука его так и повисла над столом. Долго, медленно, слово за словом читал и перечитывал он повесть о страданиях и пытках, о вымогательствах и насилиях, о дыбе и кнуте, обо всем, что творил воевода Прозоровский на протяжении тех лет, пока правил Севером. Читал о том, как силою и ложью вынудил он непокорных двинян написать государю бумагу, вчитывался, раздумывал, и на бледном его лице проступали красные гневные пятна. Но странное дело: Молчану вдруг показалось, что не только разгневан Федор Матвеевич, а в то же время и доволен, словно бы ждал он такой бумаги и теперь скрытно радовался, что она у него в руках.
— Кто писал сей лист? — спросил он погодя.
— Многие двиняне.
— Не Крыков капитан?
— Не Крыков! — помедля ответил Молчан.
И опять ему показалось, что его ответом Апраксин доволен.
— Точно ли ведаешь, что не Крыков?
— Ведаю, что не он.
— Врешь!
— Врать не обучен!
Взгляды их встретились, оба помолчали. И, зная, что поступает умно и правильно, Молчан произнес:
— Сия челобитная, коли в руки государевы попадет, много может облегчить участь капитан-командора нашего Сильвестра Петровича Иевлева…
— Тебе-то что до него за дело? — спросил Апраксин.
— А такое мне до него дело, что под ним мы и шведского воинского человека на Двине побили, он из крепости, мы с острову. Про высадку шведов слышал? Как на острове те шведы побиты мужичками некоторыми были? Слышал? Вот в те поры мы и узнали Иевлева Сильвестра Петровича…
— Что в Архангельске говорят? За какие грехи он в узилище брошен?
— И он схвачен и Рябова-кормщика ищут не за грехи, а за правду…
— Так все и говорят?
— Все, да что в сем проку? Иноземцы, слышно, на него написали сказку, будто шведского воинского человека с почестями в цитадели принял; сам будто изменник и кормщика ради изменного дела послал к шведам на корабли…
— Есть ли такие, которые сему верят?
— Таких не знаю.
Опять помолчали. Федор Матвеевич вдруг спросил:
— Ты-то сам кто таков?
— А то тебе и ни к чему, Федор Матвеевич! — ответил Молчан. — Назовусь — ни хуже, ни лучше не станется. Проходимый я человек, и вся недолга.
— Беглый?
— Ну, беглый!
— От кого беглый?
— Беглый я от господина Зубова, который у тебя в столовом покое вино пьет. От него я беглый.
— И видел его, как ко мне шел?
— Видел, Федор Матвеевич.
— А все же пошел?
— Пошел.
— Может, он тебя и не помнит?
— Он не помнит, люди его помнят.
— Для чего ж ты шел?
— Челобитную нес. Не мои слезы, не моя кровь. Нес — и донес.
— А далее что будет?
— Там поглядим…
Федор Матвеевич с любопытством еще посмотрел на Молчана, спросил:
— Не моряк?
— Вроде бы и нет.
— Зря!
Он кликнул человека, велел ему вывести Молчана из дому.
— Ежели в столовом покое остановят сего негоцианта, скажи: некогда ему. Понял ли?
Солдат сказал, что понял, но Павел Степанович видел по его глазам, что ему невдомек, о чем идет речь…