Россия молодая Герман Юрий
— Один только глоток прохладительного, и вы почувствуете себя словно в садах Эдема, — сказала Вера. — Сладкое, славное пиво…
— О, сударыня Вера Сильвестровна! — ответил Калмыков. — Вы слишком ко мне добры…
И тотчас же приказав себе — «нынче или никогда», пересохшими вдруг губами негромко, но твердо проговорил:
— Я льщу себя также надеждою, что этот сосуд не последний, которым будет утолена наша совместная жажда…
Фраза получилась не слишком понятная, пожалуй, даже вовсе темная, и Вера Сильвестровна лишь недоуменно взглянула на Калмыкова. Он сробел, попытался было сказать понятнее, но вовсе запутался и замолчал, опустив голову. Молчала и Вера Сильвестровна, отворотившись и обмахиваясь веером. Он чувствовал, что она не хочет более его слушать и что ждет только случая, чтобы уйти от него. И негромко, не выбирая больше слов, он заговорил опять, ни на что не надеясь, заговорил потому, что не мог не рассказать ей то, что делалось в его душе:
— Нынче я навсегда вам, сударыня, откланяюсь, ибо, как понял я, для меня нет никакой надежды. Что ж, тут и винить некого, кроме как самого лишь себя, что, будучи на возрасте, от вас вовсе ума решился и нивесть о чем возмечтал. Мне жизнь не в жизнь без вас, сударыня Вера Сильвестровна, сделалась, только о вас все и помыслы мои были — и в море, и на берегу, и ночью, и днем — всегда. Ну да о сих печалях нынче поздно, ни к чему толковать…
— Танец менуэт! — крикнул Ягужинский, и тотчас же где-то совсем рядом загремели литавры и ухнули трубы. — Кавалерам ангажировать дам с весельем и приятностью. Дамам, не жеманясь и не чинясь, соответствовать кавалерам…
Неизвестный офицер — розовый, с ямочками на щеках, с усишками — разлетелся к Вере Сильвестровне, не замечая капитан-командора, притопнул перед ней башмаками, изогнулся в поклоне. Она подала ему руку. В последний раз капитан-командор увидел ее шею с голубой тонкой веной, веер, блестящий, шумящий атлас платья. Не поднимая более глаз, грубо толкаясь, он вышел в сени, отыскал свой плащ и, никого не дожидаясь, спустился с крыльца. Было холодно, пронизывающий ветер дул с Невы, жалобно скрипела флюгарка на крыше иевлевского дома, с хрустом терлись друг о друга бортами верейки, швертботы, шлюпки, лодки…
«Ишь чего задумал, — остановившись на пристани, говорил себе Лука Александрович. — Ишь об чем размечтался, ишь на кого загляделся! Нет, брат, стар ты, да и выскочка, как бы ни знал свое дело, как бы ни делывал его, все едино не станешь своим среди них. Похвалят, да приветят, да чин дадут, а все вчуже! И так, небось, горюют, что сей гардемарин мужицкого роду свой в доме, глядишь и посватается, а тут еще един — из калмыков, из денщиков!»
С тоской он прошелся вдоль темной пристани, вслушался в свист ветра, в звуки музыки, гремевшей в доме, и вдруг вспомнилось ему далекое детство, как скакал он на приземистой, быстрой кобылице по бескрайной степи, как слушал посвист степного, пахучего ветра, как вставало над степью красное солнце, как ласкала его, конного, смелого, с луком и стрелами в колчане, его, охотника, — мать и какая она у него была и красивая и добрая…
«Ей бы все рассказать, — думал он, кутаясь в плащ, — ей бы, матушке. Да нет ее, не сыщешь более, умерла, поди, проданная в рабство, один я на свете, никого у меня нет. Никого нет, разве что корабельная служба, матросы, да офицеры, да море…»
Он крепко сдавил челюсти — так, что проступили жесткие, острые скулы, вздохнул, встряхнул головою, легко прыгнул в вельбот и велел везти себя на «Святого Антония».
А Сильвестр Петрович в это самое время говорил Марье Никитишне:
— Как заметил я, Маша, капитан-командор Калмыков долго нынче беседовал с Верушею, после чего немедля отправился от нас. Не иначе, как с абшидом…
— Что еще за абшид?
— Абшид есть отставка! — молвил Иевлев. — А отставка — к добру. Лука Александрович человек не худой, да все ж…
— То-то, что все ж! — с сердцем сказала Марья Никитишна. — Слава господу, что хоть про него понимаешь толком, Сильвестр Петрович…
Выли и ухали трубы, дом Иевлевых содрогался от непривычных ему новоманерных танцев, Сильвестр Петрович, попыхивая трубкой, перевел разговор:
— Адмирал Крюйс после ассамблеи по всему дому стропила сменил. Как бы и нам не разориться. Гнилье посыпалось…
В первой паре с Екатериной шел Петр; она, ласково ему улыбаясь, старательно выделывала все па, он тоже трудился истово. Коптили и трещали сальные свечи, Шафиров пожаловался Брюсу:
— Скуп наш Сильвестр Петрович, восковых поставить не мог, на платье капает сало, и вонища…
— Не ворует, оттого и скуп! — отрезал Брюс. — На его жалованье восковых не накупишься.
За Петром во второй паре танцевали менуэт Иван Иванович и Ирина. Петр, в танце, спросил громко:
— Рябов?
— Рябов, государь!
— Барабанщиком служил?
— Служил, государь.
— Ныне у Калмыкова?
Екатерина перебила:
— Ах, как сие красиво и любьезно — разговаривать даже тут об ваши ужасьны барабаны…
— Сразу после менуэта! — сказала Ирина шепотом Ивану Ивановичу.
Тот промолчал.
— Страшно?
— А ну как…
Он не договорил. Она церемонно ему поклонилась, потом взглянула своим чистым взором в глаза, сказала, когда опять пошли рядом, приседая в такт музыке:
— А разве твой батюшка Таисью Антиповну не увозом увез?
Откуда-то из сумерек опять вышел, покачиваясь, огромный поручик-преображенец, объявил всем нетанцующим гостям:
— Нынче пошлет меня на смерть — и пойду! Ей-ей, пойду! Ну, кто не верит?
На него зашикали, он крикнул:
— Государь Петр Алексеевич, ясное солнышко, желаю за тебя без единого стона принять смерть…
Петр, оскалясь, оставил Екатерину, надвинулся на поручика, спросил:
— Без стона, а потом в генералы тебя, собаку, произвести?
— Желаю! — крикнул преображенец. — Смерть! За тебя!
Петр взял его за рукав, потащил за собою. Тот кричал с испугом и с восторгом:
— Ведет! Сподобился! Ведет!
Трубы растерянно рявкнули, ударили литавры, звуки менуэта смолкли. Все устремились туда, куда Петр повел преображенца. В дверях сделалась давка, упал столик, стало слышно, как разрывается материя — это недогадливый кавалер наступил на шлейф своей даме, а любопытная дама рвалась вперед.
В маленькой угловой светлице Петр своей лапищей схватил руку поручика, отогнул ему указательный палец, спросил басом:
— Верно помереть хочешь?
— Для тебя…
— Врешь, бодлива мать!
— Умру без слова!
Левой рукой Петр схватил железный шандал со свечой, пихнул в маленькое, коптящее пламя корявый палец поручика, басом приказал:
— Терпи, лжец, брехун, болтливый язык! Терпи, коли за меня умереть хочешь.
Преображенец открыл красногубый рот, перебрал толстыми ногами, подпрыгнул, заверещал негромко, потом во весь голос. Петр оттолкнул его от себя, велел Ягужинскому:
— Сего холуя из офицерского сословия навечно исключить и солдатом сослать куда от нас подалее. Ништо так не воняет на сем свете, как сии подлипалы, льстецы да лизоблюды.
Погодя, играя с доктором Арескиным в шахматы, говорил ему невесело, жестким голосом:
— Я велел губернаторам сбирать монстры и различные иные куриозы. Прикажи шкафы заготовить. Если бы я хотел сбирать монстры человеческие не по виду телес, а по уродливым нравам, у тебя, господин Арескин, никакого места под них не хватило бы. Пускай шатаются они во всенародной кунсткамере, там, между добрыми людьми, они приметнее, пожалуй кого и выкинешь вон с планеты нашей. Да только видно-то не сразу. Вроде поручика! Умереть ему за меня надо! А?
К шахматному столику подошел Иевлев, Петр спросил у него:
— Не пора, Сильвестр? Поди скажи Апраксину, думаем мы — самое время.
Из зала, отдуваясь, явился Апраксин, поправил криво сидящий парик, вопросительно взглянул на царя. Тот ему кивнул. Мимо, через сени, прошли в накинутых плащах капитаны Змаевич, Броун, Иванков.
— С богом, с богом! — проворчал Петр Федору Матвеевичу. — Пора!
Он проиграл партию Арескину; морща лоб, прошелся по зале. Внизу, в столовом покое, дамы с кавалерами ели отварную солонину с гречневой кашей, пили пиво, ром, водку. Трубы и литавры, гобои и флейты теперь гремели в сенях первого этажа. Места на всех сразу не хватало, на ассамблеях повелось ужинать в две перемены.
Заметив Иевлева, появившегося в зале, Петр спросил:
— А тебе к месту не пора?
— После тебя, Петр Алексеевич.
— Ты что, Сильвестр, то весел был, а сейчас ровно бы муху проглотил?
Иевлев улыбнулся, синими глазами прямо посмотрел на царя.
— Говори!
— Дочку просватал, Петр Алексеевич!
— Оно когда же сделалось?
— Нынче, государь.
— Одну?
— Одну.
Петр внимательно вгляделся в Иевлева, спросил:
— Кто ж нареченный?
— Флота гардемарин Иван сын Иванович Рябов.
Царь все еще смотрел на Сильвестра Петровича своим тяжелым взором. Потом вдруг сказал:
— А слышали мы еще про намерение капитан-командора Калмыкова…
— Было сие намерение, — ответил Сильвестр Петрович, — но не встретило оно надлежащего одобрения от дочери моей Веры Сильвестровны. За всеми теми событиями супруга моя и посейчас в опочивальне кислую соль нюхает…
Петр, морща нос, с усмешкой сказал:
— Небось, кислую соль не нюхала, когда я в стародавние годы в усадьбе покойного окольничего ее за тебя высватал. Евино племя! Свадьба-то скоро?
— Как возвернемся!
— То-то, что как возвернемся.
И, словно позабыв про Иевлева, опять стал ходить, выставив плечо вперед, по опустевшей зале.
На рассвете все Российского флота моряки, бывшие давеча на ассамблее у Иевлева, прибыли в Кроншлот. Здесь, в глиняной низкой хибаре коменданта крепости, более часа заседал военный совет. Двадцатого мая, когда взошло солнце, на корабле «Святой Антоний» взвился государев штандарт и рявкнула пушка. Оба флота, корабельный и галерный, — около ста пятидесяти вымпелов — под треск барабанов и пение труб двинулись в далекий, трудный и опасный поход. Корабли и галеры шли медленно: плавающий лед в Финском заливе сильно затруднял движение армады. Дули противные ветры. Иногда вдруг начинал крутиться снежный вихрь, среди бела дня все серело, меркло, снасти обмерзали, галеры и корабли едва двигались, опасаясь столкновения, надрывно, протяжно били сигнальные колокола, гудели рога.
Генерал-адмирал Апраксин почти не покидал юта «Святого Антония». Здесь он и ел нехитрую походную пищу, здесь и спал в поставленных для него креслах. Постаревший, обрюзгший, с мешочками под светлыми глазами, он говорил Сильвестру Петровичу на исходе почти месячного морского пути:
— То — разумно, Сильвестр. Время кончать. Была битва при Лесной, была великая Полтавская виктория, пал Выборг, многое можем мы вспомнить, а нужен нам мир. Мы свое взяли — древлий наш путь из варяг в греки, на свое море вышли. Бешеный их король сего не понимает. Так вынудим его, вырвем у него мир силою. Ныне на нашем флоте идет двадцать четыре тысячи десантной пехоты — преображенцы, семеновцы, московского полка солдаты, вологодского, гренадерского — добрые вояки, понюхавшие пороха. И флот подлинный, не тот, чем на Переяславле воевали. Надлежит нам наконец разбить шведские эскадры на воде, уничтожить их корабли и выйти к Стокгольму, к сей кузне зла и горя. Пусть там господа шведские министры поймут — пора замиряться, Россия вышла на свое море, более ее сухопутной державой никому не сделать, в степи, в леса Русь не загнать…
Быстро подошел капитан-командор Калмыков, подал Федору Матвеевичу Апраксину медную с серебром подзорную трубу, сказал не торопясь, спокойным голосом:
— Шведский большой флот по левой раковине, господин генерал-адмирал. Возьми чуть левее — от мыса Гангут его корабли. А вон и флаг адмирала Ватранга.
Федор Матвеевич взял трубу, не вставая с кресел, стал всматриваться вдаль, туда, где, растянувшись длинной могучей цепью, стояли готовые к бою, преградившие путь русским судам шведские корабли.
Мерно шумело, катилось, рокотало море.
Под лучами утреннего солнца над полуостровом Гангут рассеивался легкий, прозрачный туман…
4. Гангут
Военный совет собрался на скалистом берегу, на голых, нагретых солнцем камнях. Генералы и адмиралы сидели лицом к морю, щурились на блеск воды под солнцем, всматривались в далекие, неподвижные шведские корабли. Петр, устав от споров, молча пересыпал из руки в руку щебенку, хмурился, думал. После длинных сетований бригадира Волкова он совсем рассердился, кинул камушки в воду, поднялся:
— Хватит, господа совет, болты болтать. Еще бы шведам не понимать, куда мы соединенным флотом идем и зачем сие делаем. Затем и не дают нам прорваться. Ну, а мы все же прорвемся. Давеча я промерил полуостров в узкости его. Всего тысяча двести сажен. Невелика переволока. Из деревеньки Нюхчи до Ладоги тяжелее было, однако ж доставили фрегаты, — помнишь, Сильвестр?
Иевлев кивнул — помню-де.
— Знаем, как сию работу работать. Выкинемся на ту сторону нежданно-негаданно, ударим шведу в тыл, напугаем диверсией и двинем большой флот. Пущай тогда ищут-свищут. А нынче приказываю стелить путь деревянный для кораблей, немедля валить сосны, плотников, которые на судах наших, ставить десятскими, солдат и матросов всех шлюпками перевозить сюда…
Апраксин осторожно заметил:
— Чтобы шведы не проведали, государь. Жители здешние…
— Жители, жители! — перебил Петр. — За жителями глаз нужен. Пусть по избам сидят, не выпускать никого…
И приказал:
— Ягужинский, пиши: строить переволоку шаутбенахту Иевлеву…
В эту же ночь на полуострове, на материке, на лесистых островках матросы и солдаты начали валить деревья. Костров не жгли, варево не варили, питались сухарями да тем, что доставляли с кораблей. Неумолчно повизгивали пилы, сотни топоров вгрызались в свежие стволы сосен. Бревна канатами подтаскивали к месту переволоки, соединяли деревянными шипами; готовили катки в большом числе, дабы сразу поднять на переволоку несколько судов. На всем протяжении корабельной дороги Сильвестр Петрович распорядился вкопать ворота, дабы облегчить неимоверный труд перетаскивания судов волоком без лошадей.
Но на рассвете следующего дня Петр, вдруг вынырнувший из-за деревьев, окликнул Иевлева, повел его за собою к западному берегу полуострова. С царем были Апраксин, Вейде, Голицын, еще какие-то незнакомые офицеры.
— Чего такое? — спросил Сильвестр Петрович негромко у Апраксина.
Тот ответил невесело:
— Проведали шведы про твою переволоку. Слышно, некий пенюар донес о замысле нашем ихнему адмиралу…
Петр шагал быстро, ссутулившись, поматывал головой, сосредоточенно раздумывал о чем-то. А когда вышли к тихо плещущему морю и увидели эскадру шаутбенахта Эреншильда во главе с «Элефантом», Петр вдруг развеселился, набил трубочку табаком, сел на пенек и, хитро подмигнув Апраксину, спросил:
— Зришь, Федор Матвеевич?
— Вижу, государь. Не дадут нам переволочь корабли.
— А разве сие для нас так уж горько?
Апраксин подумал, переглянулся с Иевлевым, ответил не торопясь:
— Пожалуй, что и на руку. Теперь Ватранг куда послабее сделался. Раскидал флот — не столь крепок. Так, Сильвестр Петрович?
— Здесь работы надо и далее продолжать, — молвил Иевлев, — пускай Эреншильд надеется нас при переволоке уловить. Да работать будем только лишь для виду. А что касаемо до эскадры Ватранга, то ее, ежели штиль случится, безо всякого вреда мористее обойти можно. Скампавеи да галеры успешно на веслах сие свершат…
Петр поднялся, близко подошел к Иевлеву, молодым голосом сказал:
— Эреншильда и запрем в капкане. Уловляя, уловлен будет. Так-то братцы. Так-то адмиралы, господа мои добрые. А нынче надобно нам галерный флот малость офицерами приукрепить. Поболее толкового народишку туда, ибо галерному флоту сие свершить и придется.
…Душным вечером 25 июля генерал-адмирал Апраксин в сопровождении Иевлева, командира передового отряда — авангардии генерал-лейтенанта Вейде, командира тылового отряда — арьергардии князя Голицына, бригадира Волкова и генерал-майора Бутурлина обходил корабельный флот. С других кораблей до «Святого Антония» доносилось смутное «ура», барабанная дробь, звуки сигнальных дудок. Было понятно, что на шканцах судов русского военного флота происходило нечто торжественное, даже величественное и, несомненно, касающееся того воинского труда, который ожидался всеми с тревогой, гордостью и твердой верой в непременное, победоносное завершение тяжелейшего похода, с честью выполненного всей армадой кораблей, фрегатов, шняв, бригантин, галер, бригов, скампавей. Все это было понятно на «Святом Антонии», но что именно происходило на других судах — никто толком не знал, и офицеры и матросы пока только жадно вглядывались и напряженно вслушивались, вполголоса, а то и шепотом строя предположения и догадки.
В десятом часу вечера три вельбота подошли к парадному трапу «Антония». Капитан-командор Калмыков в белых перчатках, с перевязью через плечо встретил гостей под барабанную дробь. Едва Федор Матвеевич ступил на палубу корабля, как на стеньге взвился штандарт: «генерал-адмирал здесь».
Легко неся свое тучное тело, Федор Матвеевич, сопровождаемый генералами и адмиралами, поднялся на шканцы, где уже выстроились во фрунт офицеры, помолчал и домашним, не торжественным, усталым голосом произнес:
— Господа офицеры! По предположению диспозиции исход сражения будет решаться не судами корабельного флота, но галерами и скампавеями, ибо на ветер мы не надеемся, молодцы же гребцы свой долг верно выполнят. А как на галерах и скампавеях испытываем мы недостачу в добрых офицерах, то и прошу я вас нынче же в пять минут решительно определить, которые желают пойти на галерный флот для сего полезного дела. Через пять минут времени, по моему спросу, решившие идти на галеры, благоволят выйти из фрунта на два шага вперед…
И, отвернувшись к своим генералам и адмиралам, Апраксин стал с ними тихо о чем-то беседовать. Офицеры «Святого Антония» стояли неподвижно. Каждый из них сразу решил, как ему надлежит поступать, и все теперь ждали последнего вопроса генерал-адмирала.
Было очень тихо, только слышался ровный плеск моря да иногда вдруг вскрикивала чайка. От берега несло запахом гниющих водорослей. Рябов заметил, что на Апраксине и на других генералах и адмиралах были надеты не обычные мундиры, а кафтаны из лосевой кожи — боевая одежда, которую носили на русском флоте вместо тяжелых кольчуг и лат.
— Пять минут истекло! — тем же домашним голосом сказал генерал-адмирал. — Кто желает перейти на галерный флот — два шага вперед из фрунта.
Офицеры строем, без секунды промедления, сделали положенные два шага и с грохотом приставили каблуки. Апраксин помолчал, открыл табакерку, сунул в ноздрю понюшку — он теперь к старости стал нюхать табак, когда волновался, и, оборотившись к Иевлеву, сказал:
— Вот вишь как! Теперь новые заботы — кого «Антонием» командовать оставить.
Потом поклонился в пояс всем стоящим неподвижно офицерам:
— Спасибо, господа флоту офицеры! Оную вашу службу крепко помню и не позабуду в потребный день.
Над шканцами загремело «ура».
Федор Матвеевич, бодрясь и превозмогая тяжелую усталость всего похода и последних трудных дней, пошел к трапу. Но путь ему бесстрашно загородили матросы; он проталкивался среди них, притворно строго отругиваясь:
— Пошли, пошли с пути, пошли с дороги, сомнете, дурачье, али не видите, что стар ваш генерал-адмирал. Никого не возьму! И не липни, и за руки не бери, ишь каковы — скорохваты! Знаю, знаю, на всех кораблях то же толкуют, да на галерах и без вас народу предостаточно…
Матросы наконец расступились, давя и сминая друг друга, барабаны у трапа ударили дробь, штандарт генерал-адмирала пополз вниз. В вельботе генерал-лейтенант Вейде спросил у Иевлева:
— Чем объяснимо, мой друг, все то, что мы здесь изволили давеча наблюдать?
— Оно объяснимо лишь желанием кончить проклятую войну! — ответил Иевлев. — Нынче так случилось, что нет на всем флоте матроса, нет солдата, кои бы не понимали, что не будет спокойствия ни Санкт-Питербурху, ни иным местам — от Ладожского озера до Архангельска, от Пскова до Новгорода, — покуда не сделаем мы викторию над шведским флотом, и чем скорее сие наступит, тем лучше…
Вейде молчал, посасывая трубку, сплевывал в воду.
В эту же ночь Иван Иванович Рябов на посыльном боте явился под командование капитан-командора Змаевича в его отряд скампавей и галер. Калмыков получил назначение во второй отряд галер.
У Змаевича коротали время два незнакомых офицера, угрюмо слушали рассуждения капитан-командора.
— Живем тяжко, жестоко, — говорил тот. — Жестче нельзя. С моря в Парадиз возвернешься — на отдых, день-другой отмучаешься, нет, думаешь, у нас-то легче. Дышится вольготнее, все ж морской ветер. В Санкт-Питербурхе только железа и звенят. По улицам работный народишко гонят — в кандалах. Да и то сказать — ради Парадизу с девяти дворов на Руси одного человека вынимают. Не шуточка. И должен тот человек прийти со своим плотничьим, али столярным, али иным каким ремесленным снаряжением. Десятнику же велено иметь и долото, и позник, и скобель, и бурав, и пилу. А оно все, судари мои, в сапожках ходит, за все поплачивать надо, да и хлебца до места работному человеку купить. Где наберешься?
Офицер-гость потянулся, сказал со вздохом:
— О, господи! Куриозитеты, монстры, раритеты сбираем, а тут война, а тут Парадиз, а тут «слово и дело»! Когда народишку полегше станет?
За беседой поужинали кашицей, закусили сухарем. Кашица отдавала тухлятиной, другой офицер-гость выругался:
— Ей-ей, с изначала российского корабельного флота служу, а не упомню, чтобы добрую крупу на флоте получали. Все прелая, да горькая, да тухлая. Стараются, сил не щадят господа купечество — помогают нам государеву службу править…
Проводив гостей, Змаевич замолчал надолго — вглядывался в силуэты далеких шведских кораблей, прислушивался к шведским сигналам. Здесь, на скампавее, матросы укладывались спать, два голоса выводили песню, неподалеку дружно смеялись, слушая сказочника.
Иван Иванович быстро уснул в каюте под теплым овчинным полушубком, а Змаевич поворочался, повздыхал и вновь поднялся по трапу на носовую куршею. Тут он провел всю короткую ночь, вслушиваясь и вглядываясь, раздумывая — быть штилю, или поднимется ветер. Но штиль стоял полный. Рано поутру на скампавею явился гонец с коротким приказанием. Змаевич выслушал поручика, кивнул головой, спустился в каюту, натянул новый мундир, туго перепоясался, взял в руку треуголку, Иван Иванович, проснувшись, вертел головой, спрашивал:
— Что? Что? Началось?
На скампавеях барабаны били дробь, матросы садились на банки, поплевывали на руки, примерялись к веслам. Едва выкатившись, солнце сразу стало припекать, вода лежала гладким, тусклым зеркалом, шведские корабли, конечно, не могли двинуться с места. На это и была рассчитана диспозиция военного совета.
— Прорвемся в Абосские шхеры мористее шведов, — говорил Змаевич, — понял ли? У нас галеры, у них корабли. Им при таком штиле — одно дело: куковать да святой Бригитте молиться.
Рябов смотрел в трубу. Шведы, заметив движение галерного флота, шедшего вне досягаемости их пушек, спустили шлюпки, попытались буксировать свои суда. Было видно, как натягиваются ниточки-канаты, как гребут шведские матросы. Но тяжелые корабли стояли неподвижно, словно сплавленные с ярко сверкающими, тяжелыми водами залива.
— Работай, братцы, работай! — охрипшим голосом просил Змаевич. — Трудись, други, не жалей! Все ныне в нашем проворстве, в лихости, умелости!
С гребцов лил пот, мальчишка-галерный — кок-повар — метался с ведром и кружкою — поил людей из своих проворных рук. Комиты-боцманы из шаек обдавали загребных забортной теплой, соленой водой. В тишайшем штиле далеко разносились удары литавр, уханье больших барабанов, команды:
— Весла-ать! Весла — сушить! Весла-ать! Весла…
Скампавеи шли ровно, кильватерной колонной, и так быстро, что даже в нынешнем полном безветрии кормовые флаги развевались словно в шторм.
Шведы попробовали палить, но ядра падали так далеко от прорвавшегося русского авангарда, что после нескольких залпов адмирал Ватранг приказал огонь прекратить.
После полудня Змаевич сказал Ивану Ивановичу:
— Вот он — господин адмирал Эреншильд. Ждет нас с берега, с переволоки. Туда и пушки свои обратил. Что ж, господин шаутбенахт, поприветим тебя. Поздравствуемся не нынче, так завтра…
Тридцать пять скампавей и галер русского флота становились на якоря перед эскадрой шведов.
Гребцы на судне Змаевича лежали на палубе и банках, словно мертвые. У многих ладони были стертыми до крови, иные шумно, с хрипом дышали, один загребной все лил на себя воду — ведро за ведром, жаловался, что нутро кипит, палит огнем. Есть никто не мог…
— Нелегкое будет дело! — говорил Змаевич Рябову, когда встали на якорь. — Умен Эреншильд, ничего не скажешь, с головою шаутбенахт. Не обойти его, дьявола… И с переволоки нас поджидал, и сюда поглядывал…
Иван Иванович, стоя на куршее, всматривался внимательно в расположение эскадры Эреншильда. В узком фиорде шведский адмирал так расставил свои суда, что они действительно не давали никакой возможности зайти с тылу. Флагманский «Элефант» стоял бортом к русским скампавеям, чтобы палить всеми пушками, а галеры стояли носами для того, чтобы стрелять из погонных орудий. Позади эскадры виднелась затопленная баржа и еще судно с пушками, направленными к месту предполагаемой переволоки.
— Ну? — спросил Змаевич.
— Верно, что нелегкое дело! — согласился Рябов. — Вроде бы крепость…
— То-то, что крепость. Придется не иначе как абордажем викторию рвать, а борта-то у них высокие. Хлебнем горюшка…
В сумерки к Змаевичу на верейке пришел Калмыков. Курили трубки, молчали, раздумывали. На шведской эскадре блестели огни, оттуда слышались звуки рожков, пение горнов. Попозже Эреншильд собрал военный совет — было видно, как к его кораблю пошли шлюпки со всех судов эскадры.
— Узко — вот чего трудно, — сказал Калмыков. — Более чем двадцатью галерами в ряд атаковать не станешь, да и то тесно — в притирку. Еще тыл не спокоен. Ежели штиль кончится, адмирал Ватранг нас своим корабельным флотом враз в хвост ударит, тогда напляшемся. И слышно, из Абова галерный флот шаутбенахта Таубе им в помощь выйдет, али вышел нынче. Одна надежда — быстро Эреншильда покрошить вдребезги, чтобы не опомнился, развернуться и готовым быть к иным нечаянностям. Так говорю, господин Змаевич?
Капитан-командор кивнул, согласился:
— Иначе не сделать сию работу…
И добавил со вздохом:
— Потрудимся взавтрева, истинно попотеем…
Утром вперед смотрящий на скампавее Змаевича увидел авангард большого галерного флота. За судами генерала Вейде двигались галеры, полугалеры и скампавеи кордебаталии под большим флагом генерал-адмирала Апраксина и, наконец, арьергард Голицына с его эскадрой. Весь галерный русский флот прорвался, воспользовавшись тем, что адмирал Ватранг, идя на соединение с адмиралом Лиллье, оголил галерный фарватер.
На эскадре Змаевича кричали «ура».
Артиллеристы Вейде махали вязаными шапками, банниками, палашами, тихий дотоле фиорд загудел словно бор в ураган. Скрип галерных весел в уключинах, командные слова, лихие покрикивания в говорные трубы, скрежет багров, топот тяжелых матросских сапог, металлический лязг, ругань, смех — все сразу слилось в единое, могучее и бодрящее оживление, какое всегда делается при соединении воедино больших воинских масс. Большая часть предварительного сражению труда была закончена, и все люди на всех судах флота понимали это, так же, впрочем, как и на кораблях Эреншильда понимали грядущую страшную опасность: там было очень тихо. Эреншильд приказал священнику эскадры отслужить молебствие.
В предобеденное время на галеру Змаевича поднялся генерал-адъютант Петра Ягужинский. Он был в коротком кафтане из лосевой кожи, при шпаге, в белых перчатках. Красивое лицо его было бледно, глаза возбужденно блестели.
— Нам зачинать дело, — сказал он, протягивая руку капитан-командору. — Готов ли ты, Змаевич? Ежели готов, приказывай идти к «Элефанту» под белым флагом.
Матросы выбрали якорь, загребные навалились на весла. Ягужинский, Змаевич и Рябов стояли на носовой куршее судна. Галера все дальше и дальше уходила от ровных рядов русского флота, все ближе делался шведский флагманский корабль. Вот уже ясно различимыми стали пушечные открытые порты, вот можно было разглядеть столпившихся у трапа шведских офицеров, вот стал виден сам адмирал Эреншильд — простоволосый, в мундире, шитом золотом. В расстоянии одной корабельной длины от «Элефанта» Змаевич приказал сушить весла. Сразу стало совсем тихо, так тихо, что Рябов услышал, как капает вода с весел в море.
— Я слушаю вас, русские! — громко, четко по-немецки произнес Эреншильд.
Он стоял впереди своих свитских, руки его были сложены на груди, смуглое лицо имело жесткое выражение.
— Господин шаутбенахт Эреншильд! — громким голосом, но очень вежливо заговорил Ягужинский. — Повелением моего государя имею честь предложить вам сдаться в плен безо всяких пунктов, исключительно на милость победителя. Вы сами изволите видеть, каков перед вами противник, и не можете не понимать, что ожидает ваши корабли в случае сражения. Каков будет ответ?
Сотни шведов стояли на куршеях галер, облепили «Элефант», слушали, стараясь не проронить ни единого слова. Эреншильд ответил не спеша, коротко:
— Нет, мы не сдадимся.
Ягужинский сделал вид, что не расслышал. Эреншильд повторил:
— Моя эскадра не сдастся! — сказал Эреншильд. — Теперь вы слышите?
Генерал-адъютант сдвинул брови, предупредил:
— В бою пощады никому не ждать!
Эреншильд гордо вскинул голову, ответил громко:
— Я никогда ни у кого пощады не просил!
И, резко повернувшись, исчез в толпе свитских офицеров. Тотчас же на «Элефанте» взвились стеньговые флаги: «к бою готовиться!»
Ровно в два часа пополудни на галере Апраксина был поднят синий флаг, означающий начало сражения, и тотчас же ударила пушка. Капитан-командор Змаевич махнул белым платком, и в то же мгновение его эскадра, стреляя на ходу из всех своих погонных двадцати трех пушек, понеслась на шведов. Эреншильд молчал, но жерла шведских орудий неотступно смотрели на мчащиеся русские галеры и скампавеи.
— Что ж он? — спросил Рябов. — Не станет палить?
— Станет! — пересохшим голосом ответил Змаевич. — Ждет.
Шведы ударили только тогда, когда эскадра Змаевича подошла на расстояние полупистолетного выстрела. Они били картечью из всех пушек. В мертвом штиле жаркого дня тяжелый пороховой дым застлал весь фиорд. Змаевич сразу же был ранен и, схватив Рябова за плечо, зашипел ему в ухо, что и кому надо приказывать. Из его рта шла кровь, он плевался за борт и опять хрипел Ивану Ивановичу, как надо поступать. В кислой пороховой вони на палубе скампавеи молча умирали загребные, коммит, артиллеристы. Рябов кинулся к пушке, забил заряд, вдавил фитиль. Ему было видно, как ядро ударило возле трапа «Элефанта», но тотчас же он потерял сознание и пришел в себя не скоро, только тогда, когда эскадру Змаевича уже огибали галеры кордебаталии, построившиеся в две линии.
— Вишь, живой! — шипел рядом с Иваном Ивановичем Змаевич. — Это, брат, тебя оглушило, ты не ранен, я уж посмотрел. Слышишь меня али вовсе оглох?
— Слышу! — непослушным языком ответил Рябов.
— То-то, что слышишь. А бой видишь?
— Вижу. Кордебаталия пошла.
— Пошла-то пошла, да и им не сдюжать. Вишь, как по ним бьют. Ох, бьют…
Он еще сплюнул за борт, поманил к себе пальцем пожилого, измазанного копотью матроса, велел делать приборочку — к бою.
— Кончать нам придется, — говорил он шепотом Рябову. — Мы покуда отживем малость, отдышимся и опять работать станем…
На галере вместо убитых загребных появились новые, пришел молодой боцман, два пушкаря. Мертвые, покрытые флагом, лежали возле кормовой куршеи. На верейке приплыл лекарь, перевязал Змаевича, велел ему пить горячий сбитень, не двигаться, не говорить. Капитан-командор не слушал его — смотрел на левый фланг шведов, на галеру «Трапан», с которой на абордаж сцепились скампавеи второй линии кордебаталии. Отсюда было видно, как защитники и нападающие сгрудились на одном борту «Трапана», как шведская галера стала накреняться и как, зачерпнув воду, пошла ко дну. Далекий короткий вопль утопающих донесся до Ивана Ивановича, он на мгновение закрыл глаза, а когда опять посмотрел в ту сторону — абордажные суда уже отходили и на месте «Трапана» только как бы кипело море.
Вторая линия кордебаталии между тем плотным строем двигалась к фронту шведских судов. Огонь пушек противника стал слабеть, даже «Элефант», флагманский корабль Эреншильда, огрызался реже и словно бы нехотя. А русские галеры второй линии и эскадра Калмыкова, еще не бывшие в сражении, мощной пальбой рушили снасти, поджигали запасы пороха, в щепы разносили носовые куршеи шведских гребных судов. Загорелся наконец и «Элефант» — густой рыжий дым пополз с кормы, на юте показались языки пламени.
От Апраксина к Змаевичу прибыл посланный, велел безотлагательно идти в помощь эскадре Калмыкова. Теперь Змаевич командовал не двадцатью тремя галерами и скампавеями, а всего лишь девятнадцатью, четыре нельзя было вести с собою в сражение — были перебиты и загребные, и боцманы, и абордажные солдаты.
Выслушав приказ, капитан-командор опять махнул платком. Ударили литавры, загребные навалились на весла. Иван Иванович припал к пушке, наводил, чтобы выпалить с толком. Скампавея рывками, легко шла прямо на «Элефант», словно собралась его таранить. Другие скампавеи Змаевича двигались рядом, погонные пушки их палили раз за разом по флагману шведов. «Элефант» еще выпалил из трех бортовых орудий, содрогаясь всем корпусом, и замолчал навечно. Галеры Калмыкова облепили корабль Эреншильда, абордажные солдаты цеплялись крюками за высокие борта, приставляли лестницы, но шведы били сверху из ружей, рубились палашами, кололись короткими копьями.