Россия молодая Герман Юрий

— Нет, матушка, что ты! — ответил он, счастливо и бессмысленно на нее глядя. — Что ты, матушка, какая же хворь… Ехали вот… и приехали… Вишь — дома.

Чуть позже пришли Сильвестр Петрович с полковником инженером Резеном. Иевлев с порога спросил:

— А ну, господин гардемарин Рябов, где ты есть?

Иван Иванович встал, слегка покраснел, вытянулся перед адмиралом. Иевлев в него внимательно вгляделся своими яркосиними, всегда строгими глазами, спросил с обычной своей резкостью:

— Когда в море?

— Как назначат, господин шаутбенахт.

— Куда хочешь? На галерный али на корабельный?

— На корабельный, господин шаутбенахт.

— Значит, к Апраксину, к генерал-адмиралу. Он тебя, небось, помнит, как ты Петру Алексеевичу сказку сказывал: «и поцелует меня в уста сахарные…» Ну, садись, гардемарин…

Рябов налил Иевлеву травничка, он выпил не торопясь, поглядывая то на лоцмана, то на гардемарина, словно ища в них нечто такое, что было ведомо ему одному; потом вдруг сразу нашел в обоих это особое, рябовское выражение насмешливого упорства и гордости и, сразу успокоившись, принялся за еду. А съев кусок рыбы, спросил у Марьи Никитишны:

— Девы-то где, матушка? Я чай, и им не грех сего гардемарина, доброго их детского друга, нынче же увидеть…

Марья Никитишна чуть всполошилась: гоже ли в сей неранний час, хорошо ли то будет, угодно ли самим хозяевам. Иевлев властно перебил:

— Гоже, час не поздний, хозяевам угодно…

Девы пришли обе тотчас же, одна в зеленом тафтяном платье с робронами, другая в розовом. Лоцман, не отрывая взгляда, смотрел на свою любимицу, на младшую — Иринку. Ванятка поклонился низко Веруньке, так же низко Ирине и, встретясь с нею глазами, опустил ресницы, словно не мог на нее глядеть. Ирина, приседая по новоманерному обычаю, сделалась бледна, но справившись с собою, подняла голову и гордо всех оглядела. В это мгновение Сильвестр Петрович оказался с нею рядом. Обняв ее за плечи, он сказал гардемарину:

— Прошу любить и жаловать, Иван Иванович, младшая моя, Ирина Сильвестровна, а сия старшенькая — Вера Сильвестровна. Я к тому, господин гардемарин, дабы напомнить, небось за давностью времени и не отличишь нынче былых своих подруг…

— Отличу, господин шаутбенахт! — твердо и спокойно ответил Иван Иванович.

2. Новое назначение

Едва рассвело, Иевлев прислал за гардемарином денщика. Нева за эти дни почти совсем очистилась, только редкие темные льдины медленно плыли к устью. День был хмурый, серый, сырой. Сильвестр Петрович тоже хмурился, сидя на руле шлюпки. Возле входа в адмиралтейц-коллегию Иевлев сказал:

— Иди прямо к генерал-адмиралу. Он тебя помнит и примет. Если спросит, какое имеешь желание, говори не таясь: имею-де желание служить под командованием господина капитан-командора Луки Александровича Калмыкова. Сей офицер умен, образован, отменно храбр, у него станешь дельным офицером. Запомнил?

— Запомнил! — ответил гардемарин.

— Ну, ступай с богом!

Они расстались в сенях коллегии.

Генерал-адмирал Российского корабельного флота Федор Матвеевич Апраксин действительно принял гардемарина тотчас же. Он сидел один в низкой, небольшой комнате, увешанной морскими картами, кочергой разбивал головни в камине. На низком столике возле кресла дымилась большая каменная чашка с кофеем. Рядом лежала трубка, кисет с табаком.

— Так, так! — молвил генерал-адмирал, выслушав Ивана Ивановича. — Так…

И, плотнее запахнув на груди старенькую заячью шубку, отпил кофею из чашки.

Гардемарин молчал. Было слышно, как за стеною кто-то круто ругается солеными словами.

— А к нему не хочешь? — спросил Федор Матвеевич, кивнув на стенку. — Добрый моряк. Шаутбенахт Боцис, галерным флотом командует. Лучшего учителя не отыскать…

Иван Иванович не ответил, хоть о Боцисе и слышал много хорошего. Хотелось все-таки на корабль, а не на галеру.

— Что молчишь? — спросил Апраксин.

Гардемарин кашлянул и сказал, прямо и бесстрашно глядя в глаза Апраксину, что пусть простит его генерал-адмирал, но в навигацком училище навидался он такого лиха от учителей-иноземцев, что служить бы хотел под начальством русского офицера.

— Так, так! — опять произнес Апраксин. — Так.

И начал долго, с интересом рассматривать гардемарина. Потом велел:

— Сядь поближе.

Подумал и заговорил:

— Иноземец иноземцу рознь. Сей шаутбенахт Боцис единственный из иноземцев, который, нанимаясь на русскую службу, не спросил, какое ему пойдет жалованье. И не токмо сразу не спросил, но впоследствии долго о деньгах не спрашивал, пока вовсе не прожился, что и на хлеб не стало. Тогда и вспомнил, и, государево жалованье получив, не посчитал его, а высыпал в шкатулку, и не вспоминал более, пока вновь не прожился. Недосуг ему деньги считать, не то что иным некоторым прочим…

Лицо Апраксина смягчилось, он длинно вздохнул, помотал головою, сказал с грустью:

— Еще был такой — Гордон. И еще немногие… А сей — на него положусь, как на Сильвестра Петровича Иевлева, как на самого себя. Храбр, прямодушен, в исполнении долга своего воинского через самую смерть переступит, а сделает по-доброму. И моряк искуснейший. Галерный флот — дело трудное, он же, с помощью божьей, справляется. Он тебя возьмет, даст тебе галеру под командование. Слушай меня, я дело советую. Молчишь?

Иван Иванович опустил голову.

— В отца — упрям! — спокойно сказал Апраксин. — Как знаешь. Будет баталия — позавидуешь галерному флоту, он у нас нынче большие дела делает. Значит, к Калмыкову?

— К нему, господин генерал-адмирал.

— Ну иди! Вели моим именем писцу приказ написать.

Рябов встал, поклонился.

— Все ж к шаутбенахту зайдем! — сказал Апраксин. — Пусть на тебя поглядит. Он с твоим батюшкой вместе меня под Выборгом выручал, отца знает, надобно ему и на сына взглянуть. Да и схож ты с батюшкой…

Вдвоем они миновали сени, вошли в комнату, поменьше, чем та, где сидел Федор Матвеевич. У маленького окна тяжело склонился над картами адмирал Боцис. Воротник мундира туго подпирал его шею; лицо, обрамленное седыми курчавыми волосами, было спокойно и неподвижно. И такая тишина стояла в жарко натопленной комнатке, что у Рябова сразу зазвенело в ушах.

— Герр шаутбенахт! — негромко произнес Апраксин.

Боцис не откликнулся. Федор Матвеевич быстро подошел к нему, взял его за руку. Шаутбенахт покачнулся, медленно стал оседать на правую сторону. Вдвоем они подняли его тяжелое, совершенно неподвижное тело, положили на стол — на разбросанные меркаторские карты, на чертежи галер, на бумаги, которые он так недавно читал и подписывал.

Вошли матросы, прибежал писец, денщик Боциса; захожий унтер-лейтенант разжился свечкой, зажег ее в изголовьи. Федор Матвеевич поцеловал покойного в лоб, спросил у денщика:

— Он какой веры-то был? Католик?

Денщик, плача, ответил:

— Кто его знает…

— В какую церковь ходил?

— А ни в какую, господин генерал-адмирал. Как австерию сделали — он туда пиво пить ходил. А то все на кораблях.

— Икона у него была?

— Вроде богородица…

— Принеси!

Денщик убежал, тотчас же вернулся. Покойный имел квартиру здесь же, рядом с адмиралтейц-коллегией. Апраксин взял овальный в серебряной рамке портрет, долго всматривался в тонкое, надменное и прекрасное лицо молодой черноволосой женщины с чайной розой на бархатном платье, положил портрет на грудь покойному.

Пришел Иевлев, тяжело дыша сел на лавку. Дьячок уже читал псалтырь, воск капал на морские карты, запахло ладаном. У Федора Матвеевича вдруг затряслось лицо, он махнул рукой, вышел в сени. То и дело хлопала дверь на блоке — шли прославленные моряки Русского флота: бригадир Чернышев, вице-адмирал Крюйс, капитан Змаевич, Голицын, Вейде; шли матросы, служившие на галерах Боциса; быстро крестясь, поклонился покойному Александр Данилович Меншиков, поцеловал его в холодный лоб генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев. Капитан Стрилье спросил у Меншикова шепотом:

— Никто не знает, господин Меншиков, как хоронить покойного… Он… к сожалению… не слишком затруднял себя… молитвой. Исходя из сего обстоятельства, мы не можем решить, каким обрядом провожать прах шаутбенахта Боциса…

— А русским! — быстро ответил Меншиков. — Мы его за русского человека почитали, по-русскому, по-православному и хоронить станем. Он нам свой был, он наши печали понимал, нашими радостями радовался. Так что ты, капитан, не хлопочи…

В сенях Апраксин сказал Ивану Ивановичу:

— Вот она, судьба-то! Рядом сидели и беседовали, а он в это самое время, один, помирал. Ну иди, дружок, иди отсюдова, тебе об смерти еще рано думать, а нам самое время. Иди к Калмыкову, он тебя примет по-доброму.

Гардемарин ушел. Федор Матвеевич сел в свое кресло перед потухшим камином, отхлебнул холодного кофею, надолго задумался. Погодя рядом с ним сел Иевлев, спросил:

— И что не везет нам так, Федор Матвеевич? Как хороший человек, так и помрет в одночасье. А теперь кого на галерный флот назначат? Нонешнее лето не пошутишь, большие дела делать станем…

— Тебя и назначим на галерный флот! — сказал Апраксин.

— Меня нельзя!

— С чего так?

— А с того, что я некоторых иноземцев взашей с флота своего сразу бы прогнал. И Петр Алексеевич то ведает.

Генерал-адмирал не ответил, потупился. Потом сказал:

— Ежели где есть у покойного Боциса родственники, надобно пенсион назначить, чтобы знали: кто России служил верой и правдой, о том не забывают. И Петра Алексеевича укланять, дабы не скупился.

— Никого у Боциса не было, — сказал Иевлев. — Один он во всем божьем мире…

3. Ассамблея

Сорокапушечный корабль «Святой Антоний», на котором держал свой флаг Калмыков, стоял на рейде Кроншлота, когда к его трапу подошел парусный бот с гардемарином Рябовым. Вахтенный матрос строго спросил Ивана Ивановича и дудкой вызвал вахтенного унтер-лейтенанта. Все делалось быстро, строго и толково на этом корабле, и Иван Иванович сразу почувствовал, что служить у Калмыкова будет хоть и трудно, но зато со смыслом, — на таком корабле есть чему поучиться и без дела скучать не станешь.

Унтер-лейтенант, быстрый и проворный молодой человек в тугом мундире и в треуголке с пышным плюмажем, придерживая на ходу короткую шпагу, довел гардемарина до двери каюты Калмыкова, постучался и, доложив Луке Александровичу о новом офицере, исчез. Калмыков, в расстегнутом мундире, поднялся с дивана, оглядел Ивана Ивановича и внимательно прочитал приказ генерал-адмирала.

— Ты из каких же Рябовых будешь? — спросил он, складывая бумагу. — Не первого лоцмана сын?

— Первого! — с плохо скрываемым неудовольствием ответил Иван Иванович. Его тяготили эти всегдашние вопросы: казалось, что люди, спрашивая, думают: «Отец-то у тебя хорош, а вот что ты за птица уродилась!»

— Батюшку твоего знаю! — молвил Калмыков, твердо. И спокойно продолжая разглядывать гардемарина своими слегка раскосыми глазами. — Отменный моряк. Имел честь хаживать в здешние недальние шхеры и многим ему обязан. Неустанно от него учусь…

Иван Иванович молчал, думая: «Не новости! Я-то все сие ведаю!»

— Уповаю, что батюшка твой и тебя знает, господин гардемарин, а коли знает, то облечен ты его доверием, из того делаю вывод: добрый офицер назначен на мой корабль. Рад. Садись, пообедаешь со мной.

Рябов сел, услышанные слова придали ему бодрости, на душе стало спокойнее. Калмыков между тем говорил:

— Я, гардемарин, и самого тебя со времен штурма крепости Нотебург помню, как ты там на барабане бойко барабанил. Вихры у тебя в те поры длиннющие отросли, и как тебя бывало ни увижу, все ты чего-либо точишь да зоблишь — то хлеба корку, то сухарь, то капустную кочерыжку. Забыл, небось?

— Нет, не забыл. У меня память хорошая.

Без стука отворилась дверь, в каюту Калмыкова вошел удивительного вида матрос — толстенький, с седым коком на лбу, плешивый, по-французски спросил, подавать ли наконец кушанье, или еще ждать бесконечное время. Лука Александрович по-русски ответил:

— Дважды тебе говорено: подавать! Дважды! Сколь еще надобно? В третий говорю: подавай!

— Но тогда кушанье еще не поспело! — опять по-французски с капризной нотой в голосе молвил матрос. — Уж, слава богу, я-то знаю толк в гастрономической кухне, могу понять, какое кушанье можно на стол подавать, а какое и свиньи жрать не станут…

— Подавай же! — со вздохом приказал Калмыков.

— И вино подавать?

— И вино подай!

— Сек, кристи или лафит?

— О, господи милостивый! — с тихим стоном сказал Лука Александрович. — Хлебного вина подай нам по стаканчику…

— Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! — молвил матрос. — Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал.

И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе:

— Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, — лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком — горячее и густое. Вина — лакрима кристи и иные прочие — стоят на погребе без употребления, а…

— Подавай! — ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. — Мучитель!

Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил:

— Юродивый, что ли?

— Зачем юродивый? Крест мой — Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию…

Иван Иванович ответил, что историю слышал.

— Он и есть — ерой сей фабулы. Всем прочим — смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье — грызут его денно и нощно, взял к себе — веришь ли, гардемарин, — порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках.

Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил:

— Суп претаньер а ля Людовик…

— Хлеб где?

— А у меня две руки, но разорваться мне!

Калмыков сильно сжал челюсти. Суп был так гадок, что Рябов, несмотря на голод, не мог съесть и двух ложек. Лука Александрович велел миску убрать, а принести матросских щей со снетками. Опять подождали, потом похлебали наваристых, но остывших щей. После обеда Калмыков отвел Рябова в назначенную ему каюту, где возле пушки черноусый лейтенант читал вслух застуженным голосом из модной книги под названием «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов».

Калмыков присел, подперся рукою, стал слушать. Иван Иванович слушал стоя:

— «Без спросу не говорить, а когда и говорить им случится, то должны они благоприятно, а не криком, и ниже с сердцу или с задору говорить, не якобы сумасброды. Неприлично им руками и ногами по столу везде колобродить, но смиренно ести. А вилками и ножиком по тарелкам, по скатерти или по блюду не чертить, не колоть и не стучать, но должны тихо и смиренно, а не избоченясь сидеть…»

— Ну, премудрость! — зевнув, сказал Калмыков.

В это мгновение у трапа дробно ударил барабан, тревожно завыл рог. По трапам загромыхали тяжелые матросские сапоги, офицеры побежали по местам. И тотчас же скорым шагом по юту прошел Петр с Апраксиным и Меншиковым. Калмыков распахнул перед ними дверь своей каюты, все опять надолго сделалось тихо. Потом к «Святому Антонию» один за другим стали подходить посыльные суда — разведочный бот под косым парусом, шмак «Мотылек», бригантина. Иван Иванович спросил у черноусого лейтенанта, что это делается, тот покосился на гардемарина, трубно прокашлялся, ответил:

— Государь льды смотрит. Слышно, что большое дело зачнется с очищением моря. Покуда ждем. Сам почитай что каждый день у нас бывает, здесь и кушает, здесь и отдохнет случаем.

Офицеры со шмака, с бота, с бригантины побывали в каюте Калмыкова, вернулись на свои суда. Через малое время и Петр ушел под парусом в Кроншлот. При спуске флага Иван Иванович стоял во фрунте вместе с другими офицерами «Святого Антония», вдыхал сырой воздух залива, смотрел на желтые мерцающие огоньки Кроншлота и думал о том, что его морская служба началась. Сердце его билось спокойно, ровно, могучими толчками гнало кровь по всему телу. Глаза смотрели зорко, на душе было ясно и светло, как бывает в молодости, когда будущее чудится прекрасным, когда еще не видны ни ямы, ни ухабы на жизненной пути, когда молодой взор бесстрашно и гордо отыскивает в грядущем свою прямую, честную дорогу…

После спуска флага Рябов еще долго стоял на юте, потом спустился в каюту, лег в висячую холщовую койку и закрыл глаза, но не успел толком заснуть, как вдруг увидел Ирину Сильвестровну, будто она была здесь и улыбалась ласково и лукаво, говоря, как давеча — прощаясь:

— Батюшка непременно отдаст за тебя, хоть матушка и попротивится. Молод ты ей, служить еще не начал, хоть вон к Веруше бывает один флоту офицер — ему за тридцать, матушке тоже не по сердцу — зачем из калмыков?

«Из калмыков!» — вспомнил гардемарин и сел в своей качающейся койке. — Из калмыков! Он и есть, Лука Александрович, — более некому! И Сильвестр Петрович его знает и хорошо об нем отзывается. Вот — судьба!»

На следующий день, после того как капитан-командор задал офицерам взбучку за книпельную стрельбу, Иван Иванович постучался к нему в каюту и спросил, бывает ли он в доме адмирала Иевлева. Лука Александрович отложил книгу, подумал, прямо взглянул на Рябова, ответил:

— А тебе сие к чему?

— К тому, господин капитан-командор, что мне доподлинно известно: нынче вечером в дому у Сильвестра Петровича ассамблея по жеребию…

Калмыков потер лоб ладонью, подумал.

— Я-то не зван!

— На ассамблею указом государевым никто не зовется. Объявлена всем, кто похощет идти.

— Востер ты, гардемарин. Все знаешь!

— Ни разу не быв на ассамблее, желал бы повидать таковую, господин капитан-командор, оттого и знаю…

— Желал бы!

Он протянул руку к книге, полистал страницы, еще передразнил гардемарина:

— Повидать таковую. Каковую — таковую?

Рябов ровным голосом ответил:

— Об сем шутить невместно, господин капитан-командор, а ежели кто пожелает — тот сначала с моей шпагой пошутит…

Калмыков удивился, посмотрел на вдруг побелевшего гардемарина, спросил:

— Белены объелся, что ли?

Иван Иванович молчал.

— Надрать бы тебе уши, дураку! — добродушно произнес Калмыков. — Где сие слыхано — командиру своему шпагой грозиться. Ишь, стоит, побелел весь! Прогоню вот в тычки с корабля — что Апраксину доложишь?

Он встал, прошелся по каюте, спросил:

— И чего это меня никто не боится, а? Денщик на шею сел, гардемарин второй день служит — шпагой грозит. Нет такого офицера на корабле, чтобы деньги у меня в долг не брал, а отдавать — не упомню. Как так?

И со смешным недоумением развел руками.

Иван Иванович сказал негромко:

— Прости, господин капитан-командор, погорячился я. А что тебя никто не боится, оно — к добру. Не боятся, зато за тебя любой в огонь и в воду готов. Я хоть и немного на судне, да наслышан.

— Знаю я их — чертей пегих! — молвил Калмыков и спросил: — Так на ассамблею, что ли?

Задумался, пристально всмотрелся в Рябова, потом сказал:

— Те-те-те! Вон он — некоторый гардемарин, которого все там поджидали, вон он из навигацкого, который долго не ехал. Вера Сильвестровна мне об сем гардемарине сама говорила как о причине меланхолии Ирины Сильвестровны…

Крикнул Спафариева и велел подавать одеваться.

Не более как через полчаса гардемарин и капитан-командор спустились в вельбот. С моря дул ровный попутный ветер; через несколько часов быстрого ходу, и незадолго до весенних сумерек Калмыков в коротком плаще, при шпаге, в треуголке и Рябов в гардемаринском мундире, с отворотами зеленого сукна, в белоснежном тугом шейном платке, в чулках и башмаках — поднялись по деревянным ступенькам на Васильевский остров, прямо против иевлевской усадьбы. Более двух дюжин судов стояло у причала. Калмыков узнал вельбот Апраксина, нарядную, всю в парче и коврах, двенадцативесельную лодку Меншикова, узкую, ходкую, без всяких украшений верейку Петра. Из дома Сильвестра Петровича доносились звуки оркестра, игравшего кто во что горазд. По отдельности были слышны и фагот, и гобой, и труба, и литавры. На крыльце старый, толстый, веселый Памбург поливал из ковшика голову своему другу Варлану. Какие-то незнакомые офицеры отдыхали на весеннем ветру, огромный поручик-преображенец восклицал со слезами в голосе:

— Жизнь за него отдам! Ей-ей, братцы! Пущай берет! Пущай на смерть нынче же посылает. В сей же час…

У каретника, на опрокинутой телеге, на сложенных дровах, просто на земле, где посуше, расположились оборванные, с замученными лицами, заросшие щетиной солдаты — человек с полсотни. Робко, молча слушали они веселый шум ассамблеи, музыку, испуганно поглядывали на офицеров — сытых, хорошо одетых, громкоголосых.

Офицер-преображенец подошел к солдатам, гаркнул:

— Сволочь! Изменники! Всем вам головы рубить, дьяволам, перескокам…

Солдаты встали, вытянулись. Один едва мог стоять, опирался боком на стену сарая. Поручик протянул руку, вытащил солдата вперед, тараща глупые, пьяные глаза, заорал:

— Всех вас решу! Всех до единого.

Калмыков шагнул вперед, поручик уже тащил шпагу из ножен — могло сделаться несчастье. Лука Александрович положил руку на эфес шпаги, сказал строго:

— Повремени решать-то, молокосос, дурак!

И вдруг увидел то, чего не заметил спервоначалу: у всех солдат, у всех до единого были отрублены кисти правой руки.

— Пленные! — объяснил находившийся при солдатах страж. — От шведов давеча перешли. На самую на заставу нашу. Господин полицмейстер никак не мог определить — чего с ними делать. Пригнали сюда, к государеву приезду, а государь уже приехавши.

— Говорю: изменники! — опять крикнул поручик и еще потянулся за своей шпагой, как вдруг огромная рука легла ему на плечо, он завертел головой и слабо охнул: за его спиною, с трубкой в зубах, простоволосый, в потертом адмиральском кафтане стоял Петр. Возле него, быстро и ловко сплевывая шелуху, грыз кедровые орешки Меншиков.

— Государь! Солнышко красное! — взвыл преображенец.

— Надоел ты мне нынче, пустобрех экой! — досадливо сказал Петр и, оттолкнув поручика, вплотную подошел к солдатам.

Они стояли неподвижно, вперив измученные глаза в Петра.

— Ну? Как оно было? — спросил он, неприязненно оглядев их изглоданные лица. — Захотелось шведской молочной каши? Сдались?

И приказал:

— Покажи руки!

Пятьдесят культей вытянулись вперед.

— Говори ты! — приказал Петр старому солдату, который опирался на костыль неподалеку от Рябова. — По порядку сказывай!

Солдат вздохнул, рассказал коротко, что все они попали к шведам в плен ранеными, в бесчувствии. Лежали потом в балагане, уход был хороший, кормление тоже ничего — давали приварок, лепешки из отрубей, воды пить сколько хочешь. Как поправились — построили всех перед балаганом, ждали долго. Погодя на тачке два шведских солдата привезли колоду — вроде тех, на которых мясники рубят мясо. Еще привезли медный котел, разожгли под ним огонь, в том котле кипело масло. Когда все сделали, пришел палач. После палача шведский генерал, с ним переводчик. Именем короля указ прочитал тот переводчик. В указе сказано было, что повелевает король шведский русским пленным, числом пять десятков, отрубить правые руки, дабы, вернувшись в Россию, они всем показывали культи свои, говоря при сем, каково страшно воевать со шведами. А как королевская милость неизреченная есть, то рубить для его милосердия руки нам велено не от плеча, а лишь кисти.

— Ну? — опять крикнул Петр.

Рот его дергался, глаза горели темным пламенем.

Солдат рассказал, как ударили барабаны, как палач взялся за топор. Культю каждого погружали в кипящее масло, чтоб не прикинулся антонов огонь. Более не кормили, хотя пить воду давали. Через день пешим строем погнали на корабль, высадили на твердую землю, опять повели хуторами и деревнями. К ночи были возле кордона. Напоследок шведский офицер еще раз приказал — идти всюду и рассказывать, каково не просто со шведом воевать.

Стало совсем тихо, было только слышно, как Меншиков разгрызает орехи. Петр повернулся к нему, облизал губы, велел:

— Всех пятьдесят произвести в сержанты, слышь, Александр Данилыч!

Меншиков кивнул.

— Всех пятьдесят одеть в добрые мундиры, дать каждому по рублю денег.

— По рублю! — повторил Меншиков.

Солдаты стояли неподвижно, словно застыли. У того, что рассказывал, дрожало щетинистое лицо.

— Каждого назначить в полки. В Преображенский сего повествователя, в Семеновский, в иные по одному. На большие корабли тоже по сержанту.

И крикнул:

— Пускай Российской армии солдаты, Российского флоту матросы на сем примере повседневно видеть могут, каково не просто шведам в плен сдаваться. А нынче от меня им для сугреву выкатить бочку хлебного да накормить сытно.

Он повернулся, плечом вперед зашагал к дому. Преображенский поручик вдруг бросился ему в ноги, закричал:

— Государь, повели жизнь отдать, повели за тебя на смерть…

— Ох, прискучил ты мне ныне! — сказал Петр. — Прискучил, сударь. И врешь ведь все…

— Паролем чести своей! — опять крикнул поручик.

Петр не дослушал, вернулся в дом. Здесь под звуки гобоя и флейты танцевали англез. Иван Иванович и Калмыков остановились в дверях, пары танцующих двигались в такой тесноте, что пройти дальше было невозможно. Сильно пахло сальными свечами, духами, юфтью. Табачный дым волнами плыл над мундирами, кафтанами и пышными алонжевыми париками, над высокими куафюрами дам, над генерал-прокурором Ягужинским, который с царицей Екатериной шел в первой паре, над задумчивым Апраксиным, который церемонно вел Ирину Сильвестровну, над бароном Шафировым, который, смешно припрыгивая и гримасничая, танцевал с Верой Сильвестровной. Марья Никитишна тоже танцевала с Егором Резеном, Иевлев церемонно кланялся Дарье Михайловне Меншиковой…

— Сударыни и судари! — широко разевая рот, крикнул Ягужинский. — Делать далее все вослед мне, дабы веселье наше истинно смешным сталось! Кавалеры и дамы! Живее!

Екатерина, положив свои розовые, унизанные перстнями руки на плечи Ягужинскому, легко поднялась на носки и поцеловала своего кавалера в подбородок; все дамы, идущие в танце, сделали то же. Ударили литавры, пронзительно завизжала флейта, низко загудели трубы. Екатерина, покусывая губы, протянула руку и дернула на Ягужинском парик, так что генерал-прокурор на мгновение словно бы ослеп. Потеряв свою даму, он закружился на месте, а Екатерина, медленно улыбаясь и выказывая ямочки на розовых щеках, искала своими ровно блестящими, спокойными глазами иного кавалера. Все кавалеры были заняты, исключая Апраксина, с которого Ирина Сильвестровна по нечаянности совсем сдернула парик. Федор Матвеевич, седенький, с ровным венцом пушистых волос вокруг плеши, укоризненно качал головою Ирине, а она между тем уже подала руку некоему гардемарину, который гибко и ловко, сияя влажным светом зеленых глаз, повел свою даму в церемонном и медленном танце.

— Ну, Федор же Матвеевич! — позвала Екатерина с нерусским акцентом. — Дайте вашу ручку!

— Я парик потерял, государыня! — ответил Апраксин. — Без парика…

— Сие всем видно, что ви потеряль парик! — сказала Екатерина. — Но все-таки ви здесь сами прекрасни кавалер…

И она так взглянула на него, что Федор Матвеевич только вздохнул да потупился, отыскивая взором под ногами танцующих свой, цвета спелой ржи, построенный в Париже парик.

А Лука Александрович все стоял у двери, прямой, широкоплечий, рассеянно и невесело следил чуть раскосыми глазами за Шафировым, который все скакал и гримасничал, выделывал коленца да подпевал музыке, следил до тех пор, пока не кончился бесконечно длинный танец и мужчины не повели своих дам пить пиво со льдом. Тогда капитан-командор, оттирая собою всех иных, первым прорвался в буфетную, первым взял в руки серебряный стакан и первым подал его Вере Сильвестровне, которая подняла на Калмыкова яркосиние глаза, улыбнулась с детским восхищением и воскликнула:

— Ах, Лука Александрович, сколь прежестоко опоздали вы к началу нашей ассамблеи. Можно ли так?

Калмыков, выбирая слова, которыми следовало говорить в галантном обществе с девицей, подумал и ответил негромко:

— Предполагалось мною ошибочно, сударыня, что на ассамблею приглашаются лишь письменными бумагами, али нарочно посланными слугами…

— Однако, сударь, счастливо получилось, что ошибка поправлена и вы здесь среди нас. Кто же рассеял ваше заблуждение?

— Гардемарин некий, известный в вашем любезнейшем семействе и ныне определенный к несению службы на моем корабле.

— На «Святом Антонии»? Уж не Иван ли Иванович сей гардемарин?

— Рад подтвердить вашу догадку, сударыня. Именно Иван Иванович Рябов.

— Как радостно мне, а наипаче доброй сестрице моей такое известие. Гардемарин Рябов, участник наших детских игр, — под вашею командою, на вашем корабле? Знает ли об том Иринка?

— Питаю надежду, что знает! — ответил Калмыков, вглядываясь в раскрытые двери соседней комнаты, где сияющий гардемарин что-то быстро и горячо говорил Ирине Сильвестровне. — А если добрая сестра ваша еще и не знают приятную новость, то сейчас же знать будут.

Вера Сильвестровна с треском раскрыла новый веер и, обмахивая свое разгоряченное лицо, произнесла:

— Как жарко нынче в нашем доме, словно бы в кузнице Вельзевула. И сколь приятно в такой духоте освежить себя глотком прохладительного питья. Отчего бы вам не сделать себе такое удовольствие…

Лука Александрович напрягся, подыскивая слова погалантнее, и ответил не сразу.

— По неимению сосуда для оного прохладительного напитка, сударыня Вера Сильвестровна.

— Но ведь вы бы желали освежить себя?

— Оно не так уж и существенно!

— Какое же не существенно, когда жажда томит вас, а в моем сосуде еще есть прохладительное…

Капитан-командор замер, но это было так — Вера Сильвестровна своей тоненькой ручкой протягивала ему тяжелый стакан, тот стакан, из которого только что пила сама.

Страницы: «« ... 7172737475767778 »»

Читать бесплатно другие книги:

Можно ли сбежать от прошлого? Ведьма Риш была уверена, что пережитый кошмар навсегда остался позади,...
Книга «Славянские мифы» включает в себя множество интересных историй, описаний божеств, существующих...
Я пошла с ним, чтобы защитить свою сестру. Иного выхода не было. И теперь мне придется стать его игр...
В Подмосковье жарко от бандитских разборок. Сразу несколько группировок пытаются доказать друг другу...
Эта книга адресована мужчинам. В первую очередь молодым, не всегда уверенным в себе – тем, кому слож...
И всего-то было нужно — посмотреть детскую кроватку перед покупкой, но меня угораздило сесть не в ту...