Черный Леопард, Рыжий Волк Джеймс Марлон
Бросила мне плотную простыню, когда я выбрался из реки. Я подумал: мне, чтоб вытереться.
– Она вся пропахла этим пацаном.
– Этот пацан у меня в носу застрянет на долгие луны.
– Тогда тебе лучше пошевеливаться и найти его, – сказала Сангома.
Мы взяли два лука, стрелы, два кинжала, два топорика и отправились еще до света.
– Нам искать пацана или убить его? – спросил я Леопарда.
– Он впереди нас на семь дней. Вопросы твои на случай, если кто-то найдет его первым, – произнес тот у меня за спиной, веря в мое чутье, хотя сам я не верил. В одном месте запах пацана был слишком силен, в другом – чересчур слаб, даже если путь его пролегал прямо передо мною. Две ночи спустя след его все еще опережал нас.
– Почему он на север не пошел, обратно в селение? Почему на запад подался?
Я остановился, и Леопард прошагал мимо, повернул на юг и остановился в десяти шагах. Нагнул голову, обнюхивая траву.
– Кто сказал, что он из вашего селения? – спросил.
– Он не на юг пошел, если ты стараешься парня унюхать.
– Он – твоя забота, а не моя. Я ужин вынюхивал.
Не успел я и слова в ответ сказать, как он двинул на всех четырех и исчез в чаще. Местность была сухая, деревья тощие, как палки, будто изголодались по дождю. Почва красная и плотная, с потрескавшейся грязью. На большинстве деревьев не было листвы, и ветки путались с ветками, какие путались с веточками такими тонкими, что я принял их за колючки. Походило на то, что вода объявила это место врагом, однако водопой издавал запах совсем неподалеку. Вполне близко, чтоб я расслышал плеск, рычанье и сотни копытцев, топающих прочь.
Леопард вышел на меня еще до того, как я вышел к реке, он все еще двигался на четырех лапах, держа в пасти мертвую антилопу. В ту ночь он с отвращением смотрел, как я обжаривал свою долю. Он вновь оказался на двух ногах, но антилопью ногу ел сырой, разрывая кожу своими зубами, зарываясь в мясо и слизывая кровь с губ. Мне хотелось порадоваться мясу так, как он мясу радовался. Доставшаяся мне почерневшая, обгоревшая нога мне самому была противна. Он бросил на меня взгляд, сказавший, что никогда не смог бы понять, зачем какому угодно животному в этих землях есть добычу, сперва ее опалив. К запахам приправ он не был приучен, а у меня их не было, чтоб приправить мясо. Часть антилопы не прожарилась, и я ел мясо, медленно пережевывая, гадая, то же ли это, что он ест, когда ест убоину, теплую и легко отрываемую, и хорошо ли оно, ощущать отдающую железом слюну у себя во рту. Мне бы такое ни в жизнь не понравилось бы. Леопард зарылся мордой в лапы.
– Деревья другие, – произнес я.
– Лес другого вида. Тут деревья – эгоисты. Ничем не делятся под землей, их корни не посылают другим корням ничего, ни пищи, ни вестей. Им не выжить сообща, так что, если дождь не пойдет, они все повымрут вместе. Пацан?
– Нет нигде. Сейчас, когда мы сидим, запах его на севере, он и не усиливается, и не слабеет.
– Он не движется. Спит?
– Не знаю. Но мы нагнали дни с тех пор, как отправились. Если он так и останется, мы его завтра найдем.
– Скорее, чем я думал. Это могло бы твоей жизнью стать, если б ты захотел.
– Хочешь дальше идти, когда мы его найдем?
Он отбросил кость и посмотрел на меня:
– Что еще успел Асани тебе наплести, прежде чем попытался тебя утопить?
– Что ты отправишь меня обратно с пацаном, но сам ни за что не вернешься.
– Я сказал «может быть, не вернусь», а не «ни за что не вернусь».
– И что с того?
– Зависит от того, что я сыщу. Или что сыщет меня. А тебе-то что с того?
– Ничего, вовсе ничего.
Он хмыкнул, поднялся, подошел и встал рядом. Огонь очертил резкие линии на его лице и высветил его глаза.
– Тебе зачем возвращаться?
– Ей нужен ее пузырь.
– Да не к Сангоме проклятущей – в селение. Зачем тебе возвращаться в селение?
– Там моя семья.
– Нет у тебя там никого. Асани рассказывал мне, все, что тебя ждет там, – это вендетта.
– А это уже кое-что, разве нет?
– Нет.
Он посмотрел на огонь. Ему рот сводит при виде готовящегося мяса, но он развел костер. Я вытащил простыню, пропахшую парнем. Не было уверенности, будем ли мы сидеть на ней или лежать. Вокруг не было деревьев, на каких он мог бы поспать, даже если он привык засыпать над землей.
– Пойдем со мной, – сказал он.
– Куда?
– Да нет. Я в смысле – со мной вместе после этого. После того, как пацана найдем. Найдем, запугаем и обратно пошлем. А сами – на запад.
– Кава хочет…
– Разве Асани повелевает тут всем и каждым? Разве он твой повелитель, чтоб тебя заботило, чего он хочет?
– Что-то меж вами пробежало.
– Ничего не пробегало. Таков стержень меж нами. Он обходит тебя по годам, зато во всем, что в счет идет, он младше тебя. С жизнями в орлянку играет и убивает для забавы. Отвратительные черты человечьего обличья.
– Тогда перестань оборачиваться в него. Ты ж плач не подымаешь по отвратительным поступкам, какие тебе нравятся.
– Назови, какие. По-твоему, при такой луне ты можешь судить меня, мальчишечка? Есть страны, где мужикам, любящим мужиков, члены отсекают и оставляют истекать кровью до смерти. И потом, я поступаю, как боги поступают. Из всех ужасных качеств вашего обличья наихудшее – стыд.
Я знал, что он смотрит на меня. Я сидел, уставившись в огонь, но почувствовал, как он повернул голову. Ночной ветер донес запашок мне не знакомый. От переспелого плода, может, только ничто не давало плодов в этих кустах. Это заставило меня вспомнить кое о чем, и я поразился, что вспомнил это только сейчас.
– Что случилось с теми, кто преследовал нас?
– С кем?
– В ту ночь мы пришли к Сангоме. Женщина-малютка сказала, что кто-то шел за нами следом.
– Она всегда боится, что что-то или кто-то гонится за ней.
– Ты тоже ей поверил.
– Я не верю в страх, но я верю в ее верование. И потом, есть по крайности десяток и еще шесть чар, чтобы сбить с пути охотников и бродяг.
– Вроде гадюк?
– Нет, эти всегда настоящие, – криво усмехнулся он.
Потянулся и ухватил меня за плечо:
– Иди, предавайся сладким снам. Завтра нам искать пацана.
Вздрогнув, я отрешился от сна. Вскочил на ноги: не хватало воздуха. Дело было не в воздухе. Меня бросало влево-вправо, будто я утратил что-то, будто кто-то в ночи украл что-то драгоценное. Я разбудил Леопарда. Шагал налево, направо, на север, на юг, прикрывал свой нос и глубоко вдыхал, но все равно – ничего. Я едва не забрел в догоравший костер, хорошо, что Леопард схватил меня за руку.
– Я ослеп на нос, – заявил я.
– Что?
– Его запах, он для меня потерян.
– Ты хочешь сказать, что он…
– Да.
Леопард уселся прямо в грязь.
– Мы все равно должны достать ее пузырь, – сказал он. – Пойдем дальше на север.
До самых сумерек выбирались мы из того леса. Чаща, от какой несло нашей свежей вонью, не выпускала нас, била и хлестала по груди и по ногам, выставляла маленькие веточки, что хватали нас за волосы, разбрасывала в грязи колючки, что впивались нам в подошвы, и подавала знаки летавшим над головами грифам спуститься пониже. Мы же, два животных, свежее мясо, их не интересовали. Мы шли по саванне, но на нас не обращали внимания ни антилопы, ни цапли, ни боровы-бородавочники.
Но мы направились к другой чаще, что казалась пустой. Никто не входил в нее, даже пара львов, что глянули на Леопарда и кивнули.
В новой чаще уже стемнело. Деревья высокие, но тонкие, с ветвями, тянущимися вверх, которые сломались бы под тяжестью Леопарда. Отстающая кора стволов говорила о возрасте.
Мы ступали по костям, разбросанным по земле всюду. Я вздрогнул, когда в нос мне ударил запах.
– Он тут, – проговорил Леопард.
– Я не знаю запаха его смерти.
– Есть и другие способы дознаться, – сказал он, указывая на землю.
Следы ног. Одни маленькие, как у мальчика. Другие большие, но похожие на отпечатки рук, оставленные на траве и грязи. Но оставившие их будто сбрендили, будто шли, потом бежали, потом бежали сломя голову. Леопард прошел мимо меня несколько шагов и встал. Мешок, что он взял у меня, раскрыт, он выхватывает из него топорик. Я беру кинжал, что он мне протягивает.
– И все это из-за вонючего желчного пузыря?
Леопард смеется. По правде, с ним приятнее, чем с Кавой.
– Начинаю думать, что Кава рассказывает про тебя правду, – говорю.
– Кто сказал, что он врет?
По правде, я затыкаюсь и просто пялюсь на него, надеясь, что он изменит сказанное только что.
– Пацана похитили. Сангома сама его забрала. Украла у своей же сестры. Да, есть такая история, мальчишечка. Знаешь, откуда в ней такая злоба на ведьм? Ее сестра была ведьмой. И сейчас ведьма. Я не знаю. История, по словам ее сестры, такова: Сангома ворует детей, она забирает младенцев у матерей и обучает их нечестивым искусствам. У Сангомы своя история: ее сестрица – ведьма грязи и мальчик этот не ее, поскольку все ведьмы грязи бесплодны от всех снадобий, какие они пьют для обретения сил. Сестрица украла ребенка и собиралась резать его на куски, пока он не помрет, и продать по кускам на тайном рынке ведьм. Многие колдуньи отдали бы щедрую монету за сердце мальчика, вырезанное в день продажи.
– Какой истории ты веришь?
– Той, где мертвое дитя не оскорбляет мой вкус. Неважно. Я буду кругами ходить. Ему не уйти.
Он убежал раньше, чем я успел сказать, что меня его план бесит. У меня и вправду есть нюх, как люди говорят. Только это бесполезно, если я не узнал, что мне вынюхивать.
Ступая через густой низкий кустарник, я вошел в лес. Еще несколько шагов, и почва стала суше, словно песок, и грязь прилипла к моим ногам. Я перебрался через большой скелет, судя по бивням, молодого слона, четыре ребра у него были сломаны. «Поворачивай обратно, и пусть он сам на пацана страх напускает», – подсказывал разум, однако я продолжал шагать. Миновал кучу костей, сложившихся наподобие алтаря, взобрался на холмик, раздвинул два деревца, чтоб пройти. Вверху никакого шевеления, ни птицы, ни змеи, ни мартышки. Тишина – это противоположность звука, а не отсутствие его. Эта была отсутствием.
Я оглянулся и не смог вспомнить, куда зашел. Пацан был прямо тут, до того силен был запах его, но никакого пацана я не видел. Я обошел дерево, перешагивая через низкие кустики и одичавшую траву, когда позади меня что-то треснуло. Ничего, кроме пацана и других запахов, острых и вонючих. Вонь шла от гнили. Человечьей гнили. Только ни передо мной, ни позади меня ничего не было. И все ж пацан был тут. Хотел было позвать его по имени, но передумал. Опять треск, и я обернулся, не переставая шагать. Что-то влажное тронуло мне висок и щеку. Запах, тот запах, его запах и гнили шли от одного и того же. Я тронул щеку, и что-то пропало, кровь и слизь, может, плевок. Кишки свисали веревкой, другие свернулись под ребрами, и от них несло человечьей гнилью и дерьмом. Кожу испещрили прорехи, будто все, что под нею, выскребали зазубренным ножом. Кое-где кожа повисла лоскутами по бокам, и видны были ребра. Лианы у него под мышками и вокруг шеи держали его на весу. Сангома говорила поискать кружок маленьких шрамиков вокруг правого соска пацана. Пацан. Он пялился на меня, сквозь меня, будто сквозь воду в реке рыбу высматривал. Выше на дереве висели другие: мужчины, женщины и дети – все мертвые, у большинства половины тел не хватало, у кого-то головы, у кого-то рук и пальцев, кишки болтались.
– Сасабонсам, братан по матери, он кровь любит. Асанбосам, я то есть, я мяско люблю. Ага, мяско.
Я вздрогнул. Голос звучал, будто зловоние. Я отступил назад. Тут было логово кого-то из старых и забытых богов, еще тогда, когда боги были грубыми и нечистыми. Или демона. Только вокруг меня одни мертвяки были. Сердце, этот барабан внутри меня, громыхало так сильно, что я слышал его. Барабан мой рвался у меня из груди, и тело мое дрожало. Зловонный голос произнес:
– Боги шлют нам жирненького, да, он такой. Жирненького шлют они нам.
- Нам по вкусу мяско.
- И косточка.
- Саса кайфует от крови
- С семенем. Нам он тебя посылает ко времени.
- Ukwau tsu nambu ka takumi ba
Я круто развернулся – никого. Глянул перед собой – пацан. Глаза его открыты. Не заметил раньше. Широко раскрытые, вопящие в ничто, вопящие оттого, что мы добираемся слишком поздно. Ukwau tsu nambu ka takumi ba. Этот язык мне известен. Мертвечину пожиратель ждать не заставит. Ветер у меня за спиной шевельнулся. Я развернулся. Он висел головой вниз. Громадная серая лапища обхватила мне шею, когти впились в кожу. Он душил меня, подтаскивая вверх по дереву.
Не знаю, долго ли разум мой был помутнен. Лоза змеей скользнула по груди и обернулась вокруг ствола, вокруг моих ног, вокруг лба, оставив на мне открытыми шею и живот. Пацан висел напротив, уставившись на меня, глаза его были широко раскрыты, но обращены вверх, ищуще. Рот был все еще открыт. Я думал, что это смертью вызвано: последний крик, что так и не вырвался, – но потом заметил что-то у него во рту, черное и в то же время зеленое. Желчный пузырь.
– Зубик сломали мы-то, а одно и хотелось, чтоб чуток вкусней. Чуток, чуток вкусней.
Запах его был мне знаком, и я знал, что он надо мной, но запах не держался. Я глянул вверх и увидел, как он падает, держа руки по бокам, будто ныряет. Падал быстро, несясь к земле. Серый, пурпурный, черный, вонючий и огромный. Пролетел мимо ветки, но ухватился за нее ногой, и ветка закачалась. Ноги его, длинные, с чешуей на лодыжках, один коготь торчал из пятки, а другие выпирали вместо пальцев на ногах, охватывая ветку, как крюк. Отпустил когти, упал и ухватился за другую ветку, пониже, так что морда его оказалась против моего лица. Пурпурные волосы полоской тянулись по центру головы. Шея и плечи (мышца на мышце!) – как у буффало. Грудь походила на крокодилье подбрюшье. И морда его.
Чешуя над глазами, нос плоский, зато ноздри широкие, с торчащими из них пурпурными волосьями. Скулы высокие, будто он всегда голоден, кожа серая с бородавками, из уголков рта торчат два блестящих клыка, даже когда он не говорит, как у кабана.
– Слышали мы, в землях, где дождей не бывает, матеря нас поминают и детишек пугают. Ты слыхал? Скажи нам правду, вкусненький, вкусненький.
А еще – дыхание его противнее, чем трупная гниль, мерзостней, чем дрисня больного. Взгляд мой скользил по его груди и гребням костей, выпиравших из-под кожи: три слева, три справа. Тугие мышцы на толстенных ляжках: стволы деревьев над тощими коленями. Привязал он меня крепко. Слышал я, как дед мой говорил, мол, с радостью встретит смерть, когда поймет, что она на подходе, а вот тут понял, что был он дураком. Так говорить мог лишь тот, кто ждал, что смерть застанет его во сне. Ух, заорал бы я, как дед был неправ, как несправедливо видеть смерть на подходе, как орать мне в вечной печали, что избрал этот гад для меня смерть медленную, что станет рвать меня и все время твердить мне, в каком он восхищении. Сжевать мою кожу и пооткусывать пальцы – и каждый вырванный кусок моего тела будет новой мукой, каждая боль – новой болью, а каждый приступ страха – новым приступом страха, и мне предстоит видеть, как ему радостно. И захочу я умереть быстро, ибо велики будут страдания… Только не хочу я умирать. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать.
– Не хошь помирать-то? Малышечка, ты разве не слыхал об нас? Скороскороскороскороскоро ты молить об смерти станешь, – говорил Асанбосам.
Он поднял руку, всю в бородавках, поросшую волосами на костяшках, с когтями на кончиках пальцев. Рванул мне челюсть, раскрывая рот, и произнес:
– Миленькие зубки. Миленький ротик, малыш.
С тела надо мной что-то упало на меня. И тут я впервые вспомнил про Леопарда. Леопарда, сказавшего, что он сделает кружок по бушу, только никто не знал, что буш шириной в семь лун пути. Про этого оборотня, этого сопливой леопардовой сучки сына, что оставил меня тут. Асанбосам подскочил на ветке и отпрыгнул в сторону.
– Рассерчает он на нас, как пить дать. Рассерчает, рассерчает, до того уж рассерчает. Не трожь мяско, пока я крови не попил, он-то говорит. Я самый старший, говорит. И стегает он нас – жуть. Жутко. Жутко. Дак, его-то нет, а я голодный. И ты знаешь, что всего хуже? Что хуже и хуже? Он ведь тож лучшее мяско жрет, вроде головы. Это по-честному? По-честному, я спрашиваю?
Когда он вновь уселся напротив меня, во рту у него торчала рука, черная кожа на которой прогнила до зелени. Откусил пальцы. Потянулся левой рукой ко мне, вдавил мне в лоб коготь и пустил кровь.
– Уж сколько дней без свежего мяска, – причитал он. Черные глаза его были широко открыты, будто он жаловался мне. – Много, много деньков.
Он сунул в рот всю руку, жуя ее кусок за куском, пока локтевая связка не свесилась у него с губ.
– Нужна ему его кровь, ага, нужна, как он говорит, так и нужна. Оставляй их живыми, говорит.
Он глянул на меня, глаза его опять широко раскрылись.
– Но он никак не говорил оставлять тебя целеньким.
Шумно втянул в себя полоску мертвой плоти.
– Отрежем-ка кусочек мя…
Первая стрела пробила ему правый глаз. Вторая ударила прямо в его крик и вышла, окровавленная, из шеи сзади. Третья отскочила от его груди. Четвертая прошла точно сквозь левый глаз. Пятая пронзила ему ладонь, когда он подносил руку к глазу. Шестая проткнула мягкую кожу на боку.
Когтистые лапы Асанбосама соскользнули с ветки. Я слышал, как он грохнулся о землю. Леопард запрыгал с ветки на ветку, отталкиваясь от тонких раньше, чем они успевали сломаться, и опускался на крепкую. Сидел на ветке прямо передо мной и оглядывал мертвые тела, обвивая хвостом пучок сухих листьев. Он обратился в человека раньше, чем я успел взъяриться на него за то, что так надолго задержался.
Вместо этого я заплакал, ненавидя себя за это. Я ненавистью пылал к тому, что веду себя как мальчишка, мой собственный внутренний голос внушал мне: ребенок, ты и есть ребенок. Леопард спустился за мешком и вернулся с топориком. Я выпал в его объятия, да так и остался в них, плача. Он потрепал меня по спине и дотронулся до головы.
– Нам надо уходить, – сказал он.
Леопард видел, как я поднял сломанный лук, и дал мне свой. Я вернул ему его.
Я не был лучником и, видать, никогда им не буду. Зато я взял нож и топорики. Он засмеялся и заметил, что в мешке они совсем не страшны.
– Нам надо уходить, – сказал Леопард. – Эти твари парами ходят.
– Эти твари?
– Асанбосамы. Они живут на деревьях и нападают сверху, но я ни разу не слышал, чтоб кто-то из них залетал так далеко от побережья. Асанбосан – это пожиратель плоти. Брат его, Сасабонсам, – кровопийца. Он тоже малый не промах. Нам уже уходить надо.
– Желчный пузырь.
– Я его прихватил.
– Где он был?
– Нам надо двигать.
– Я совсем не видел, как ты…
Он подтолкнул меня, чтоб я пошел.
– Сасабонсам скоро вернется. У него крылья есть.
Леопард оттяпал Асанбосанову голову, обернул ее листьями сукусуку и сунул в мешок. Мы уходили путем, каким я пришел, держа оружие в руках, готовые сразиться с любым зверем, какой покажется этой ночью.
– Что ты станешь делать с головой? – спросил я.
– Повешу на стене, чтоб можно было задницу чесать, когда зачешется.
– Что?
Больше он не сказал ничего. Четыре ночи мы провели на ногах, обходя леса, где дремать нам не пришлось бы, и двуликих животных, какие почуяли б Асанбосамову плоть и упредили б его братца. И всего на расстоянии утреннего перехода до хижин Сангомы донесся до меня запах, и до Леопарда тоже. Он зарычал, я закричал: ходу! Схватил лук, оружие, мешок и пытался двигаться бегом. Когда мы добрались до речки, в ней плавал маленький мальчик – головкой вниз. Леопард бросился в воду и выловил мальчишку, но стрела пробила ему сердце. Мальчика этого мы знали. Не один из тех, что в верхней хижине жили, но все равно минги. Времени хоронить его не было, и Леопард вернул его в реку, повернул лицом вверх, закрыл малышу глаза и пустил его по течению.
На тропе путь закрыли два тельца, мальчик и девочка-альбинос, оба с торчавшими в спинах копьями. Кругом все было красным от крови детей и горящих хижин. Нижняя обрушилась, превратившись в громадный холм из пепла и дыма, а средняя, осевшая из-за сгоревших балок, развалилась надвое. Одна половина рухнула на остатки нижней хижины. Дерево, почерневшее, голое, раскачивалось, вся листва его сгорела. Огонь все еще бушевал в верхней хижине. Горело полкрыши, половина стены почернела и дымилась. Я вспрыгнул на первую ступеньку, и она обломилась подо мной.
Падая, кувыркаясь, я все еще катился, когда Леопард, вспрыгнув по ступеням покрепче, вбежал прямо в хижину. Он пробил ногой заднюю стену, все еще не охваченную пламенем, и продолжал долбать ее, пока дыра не стала достаточно большой. Выскочил он леопардом, держа мальчика за воротник рубашки, однако мальчик уже не двигался. Леопард кивнул в сторону хижины, показывая, что в ней еще много детей. Языки пламени исходили криками, смехом, прыгали с листка на листок, с бамбука на бамбук, с ткани на ткань. На полу безногий малыш держался на малом с жирафьими ногами, и кричал, чтоб тот двигался. Я указал на отверстие и подхватил Жирафленка. Безногий пробрался в отверстие, а я огляделся, стараясь понять, не упустил ли кого.
Сангома была на потолке, недвижимая, с широко раскрытыми глазами, рот широко открыт в молчаливом крике. Копье пронзило ей горло насквозь, однако что-то припечатало ее к крыше, как к полу, и это было не копье, а заклятье. Колдовство. Лишь одна личность могла прийти мне на ум, способная на колдовство. Кто-то прорвался через ее защитные чары и добрался до самой ее хижины. Пламя скакнуло на платье Сангомы, и она вспыхнула.
Я выскочил с малышом.
Из кустов вышли сросшиеся близнецы.
Глаза их были широко раскрыты, губы тряслись. Увиденное, я понимал, не забудется ими никогда, какое бы множество лун ни сменилось. Леопард стянул мертвого мальчика, чтобы осмотреть лежавшего под ним другого, живого альбиноса. Тот заверещал и попытался убежать, но споткнулся, и Леопард подхватил его. Я положил Жирафленка на траву, когда появилась голубая Дымчушка, трепеща до того, что расходилась на двух, трех, четырех девочек. Потом она убежала, пропала, вновь появилась на краю леса. Исчезла – и появилась вновь передо мной, тихонько скуля. Опять побежала, остановилась, побежала, пропала, появилась, встала и смотрела на меня, пока я не понял: она хочет, чтоб я пошел за нею.
Услышал я их раньше, чем увидел. Гиены.
Четыре из них дрались за поваленным деревом над мясом, ворча, толкаясь, кусая друг друга, чтоб урвать и заглотнуть куски целиком. Я даже не пытался думать, чем они могли бы объедаться. Четыре гиены загнали маленького мальчика на дерево, довольно скалясь и издеваясь перед тем, как убить. Дымчушка появилась прямо перед мальчиком и вспугнула стаю. Гиены отошли, но не так далеко, чтобы мальчик смог убежать. Я взобрался на дерево в пятидесяти шагах и прыгал с ветки на ветку, с дерева на дерево, как, я видел, делал Леопард. С ветки высокой я прыгнул на ту, что пониже, потом, раскачиваясь, запрыгнул на ветку повыше. Пролетел ветку внизу и вспрыгнул на другую, съехал по стволу, который вилкой расходился надвое, сквозь бившую по лицу листву прыгнул и зацепился за другую ветку, согнувшуюся под моей тяжестью, а потом подбросившую меня.
Гиены визгливо тявкали, устанавливая порядок, решая, кому из них убивать мальчика. А дерево рядом было высоким, с тонкими ветками и без общения с деревьями вокруг. Я спрыгнул с ветки на вершине, ухватился за другую, качнулся на ней и приземлился на дереве, поломав все веточки вокруг себя, расцарапав ноги и щеку и наглотавшись листьев. Четыре гиены подошли поближе, и Дымчушка старалась удержать мальчика. Крупные гиены, самые большие в стае. Самки. Я метнул кинжал и не попал в лапу. Гиена отпрыгнула – прямо под мой второй кинжал, который попал ей в голову и пробил ее. Одна убежала, две остались, стояли, огрызались и тявкали. С топориками в каждой руке и с кинжалом в зубах я спрыгнул с высоты, приземлившись точно перед гиеной, и с обеих сторон разом рубанул ее по морде, рвану – рубану, рвану – рубану, пока кровь с требухой не залили мне лицо и не ослепили меня. Зверюга опрокинула меня, вцепилась мне в левую руку, стала рвать ее, отчего я заскрежетал зубами, пугая мальчишку. Еще одна гиена пыталась укусить меня за ногу. Я выхватил кинжал изо рта и вонзил его гиене в шею. Вытащил и снова вонзил. Еще раз вонзил. И еще раз. Зверюга упала. Гиена, ухватившая меня за ногу, изготовилась ее куснуть. Я взмахнул здоровой рукой, и кинжал располосовал ей морду, выбив один глаз. Визжа, она убежала. Две гиены вцепились в маленький труп и убежали с ним.
Левая моя рука, окровавленная, разодранная, безжизненно повисла. Мальчишка до того перепугался, что отскочил от меня. Дымчушка поспешила ко мне и умоляла его вернуться. Стоило мальчишке побежать, как на него прыгнула гиена. Упала она прямо на него, сраженная двумя пронзившими ей шею стрелами. Мальчишка пронзительно кричал, когда я вытащил его. Леопард пустил еще две стрелы, и остальные гиены убежали.
Малыш, кого вытащили из хижины, так уже и не проснулся. Мы похоронили шестерых, потом остановились: погибших было очень много, а каждая смерть вызывала в нас смертельную боль. Найденных четверых мы завернули в тряпки или шкуры, какие отыскать смогли, и пустили их по воде, чтобы река унесла их в мир иной. Так и казалось, что они полетели на зов богини. Мы отыскали ягод и приготовили мясо для ребятни. После того как они поглубже погрузились в сон, перестав всхлипывать и вскрикивать, Леопард взял меня за плечо, и мы отошли в лес.
– Ну и кого нам винить в этом? – произнес он.
– Зачем спрашивать про то, что тебе известно?
– Ты его чуешь?
– Я всех их чую.
– Будут и другие.
– Знаю.
Дымчушка не отпускала меня. Следовала за мной до самого края поляны, минуя то, что когда-то было защищено чарами, пока я криком не погнал ее обратно. Леопард собрал оставшихся в живых: мальчишку, которого мы спасли от гиен, мальчика-альбиноса, близнецов, Жирафленка и ее. Слишком много тел было, чтоб их хоронить, большинство их успели обгореть.
Когда я собрался уходить, рухнула крыша верхней хижины, и мальчик-альбинос заплакал. Леопард не знал, что делать. Он гладил мальчика по лицу, пока тот не забрался на него и не затих, уткнувшись головой ему в плечо.
– Я должен идти, – сказал Леопард.
– Тебе их не выследить.
– Я искусней луком владею.
– Я возьму топорик и нож. И еще копье.
– Сейчас я могу идти по их следам.
– Они сбивают со следа, двигаясь по реке. Тебе их не найти.
– У тебя всего одна рука.
– Хватит и одной.
Он обвязал мне руку плетенкой асо-оке[24], которая, я знал, покрывала голову Сангомы.
Запах их, прежде ослабевший, с наступлением сумерек держался стойко. На ночь отдохнуть расположились. Шаг за шагом они подходили к хижине той же дорогой, что и мы. Я мог бы отыскать их, даже не утруждая свой нос. По всей дороге были разбросаны всякие безделушки: это когда они поняли, что чары Сангомы ничего не стоят. Нагнал я их еще до наступления глубокой ночи: мясо обжаривали на вертеле. На землях саванны запах горящего мяса отпугивал всех кошачьих. Половинка луны бросала слабый свет. Сельчане расположились между двумя марулами[25], обменивались шутками и издевками. Один, раскинув руки и тараща глаза, высунул язык и бормотал что-то на языке селения про ведьму. Другой поедал упавшие с дерева плоды, шагая как пьяный и называя себя носорогом. Еще один заявил, что ведьма околдовала его желудок и он отойдет посрать. Я последовал за ним, к деревьям, туда, где слоновья трава доходила ему до горла. Достаточно далеко, чтоб ему был слышен их смех, зато они не слышали б его потуги. Задрав повязку на бедрах, он уселся на корточки. Я наступил на гнилую ветку, чтоб он поднял голову. Копье мое вонзилось ему прямо в рот, глаза его вывернулись сплошными белками, ноги подогнулись, и он упал в траву, не проронив ни звука. Я вырвал копье и прокричал проклятие. Остальные всполошились.
Забравшись на другое дерево, я вновь подал голос. Один из сельчан подошел близко, ощупывая путь вокруг дерева, но ничего не видя в смутном свете. Его запах был мне знаком. Уцепившись ногами за ветку, я свесился, оказавшись с топориком как раз над ним, пока он окликал Аникуйо. Резко взмахнув рукой, я рубанул ему прямо в висок. Запах его я помнил, а вот имя его припомнить не мог и слишком уж долго вспоминал. Дубина ударила меня в грудь, и я упал. Руки обхватили мне горло и сдавили. Он сделал бы это, выжал бы из меня душу и стал бы похваляться, что сам учинил это.
Кава.
Я знал его запах, а он знал, что это я. Луна вполсвета высветила его улыбку. Он ничего не говорил, но прижал мне левую руку и хохотнул, когда я выдавил из себя крик.
Кто-то крикнул, спрашивая, нашел ли он меня, и моя правая рука выскользнула из-под его колена, но он этого не заметил. Туже сжимал мне шею, голова у меня отяжелела, потом свет – и в глазах все стало красным. Я даже не понимал, как отыскал нож на земле, пока не сжал в ладони его рукоять, смотрел, как он ржет и приговаривает: ну что, отымел Леопарда? Воткнул нож прямо в горло, откуда кровь ударила фонтаном, как горячая вода из-под земли. Глаза у него из орбит выскочили. Кава не упал, он опустился мне на грудь, теплая кровь его побежала по моей коже.
Вот что хотел бы я сказать колдуну.
То, что причина, по какой не видел он меня в темноте, не слышал, как пробирался я по бушу, не мог учуять по следу меня, бегущего за ним, пока он удирал, потому как понимал, что навалилась на посланных им какая-то напасть вроде крученого ветра, причина, по какой он споткнулся и упал, причина, по какой ни один камень, что он поднял и швырнул в меня, меня не задел, как и шакалье дерьмо, какое он по ошибке принял за камень, причина, по какой даже после того, как пригвоздил он своим заклятьем Сангому и убил ее на крыше ее хижины, колдовство Сангомы все еще защищало меня, потому как не было оно никаким колдовством. Хотел бы я все это сказать. Вместо этого воткнул я нож ему в шею с востока и располосовал горло до самого запада.
Мой Дядя криком кричал, моля их не убегать, тех двух последних, что были рядом. Он заплатил им золотыми монетами и каури, он вдвое больше даст, даже втрое больше, и они смогут другим заплатить, чтоб сражались с их кровными врагами, или взять себе еще одну жену из деревни поприличнее. Он сидел в грязи, полагая, что они следят за бушем, а они следили за мясом. Тот, что справа, упал первым: мой топорик разрубил ему нос надвое и раскроил череп.
Второй на бегу наткнулся прямо на мою пику. Он упал и быстро отмучился. Я пронзил копьем ему живот и попал в землю, целя ему в шею. Хватило времени, чтобы мой Дядя вздумал бежать, объятый надеждой. Убежать.
Мой нож вонзился ему в правое бедро. Он тяжело шлепнулся, вопя и криком взывая к богам.
– Кого из детей ты убивал первым, Дядя?
– Слепой Бог Ночи, услышь мои молитвы!
– Кого? Ты сам за нож взялся или других для этого нанял?
– Боги земли и неба, я всегда почитал вас!
– Кто-то из них кричал?
Он перестал отползать прочь и уселся в грязь.
– Все они кричали. Когда мы заперли их в хижине и подожгли ее. Потом криков больше не стало.
Сказал он это, чтобы меня пробрало, и – пробрало. Не было у меня желания становиться таким человеком, кого такие вот вести до потрохов не пробирали б.
– А ты! Я знал, что ты проклятие, но и подумать не мог, что ты сподобишься прятать минги.
– Не смей никогда звать…
– Минги! Мальчик, ты когда-нибудь видел дождь? Ощущал его на своей коже? Видел, как в одну ночь распускаются цветы, потому что земля полнится от воды? На все это тебе стоило бы посмотреть. Ты бы много лун голову ломал, почему это боги забыли эту землю. Высушили реки и позволили женщинам рожать мертвых детей. Это ты навлек бы на нас? Одного ребенка-минги хватает, чтобы проклят был целый дом. А десять и еще четыре? Ты разве не слышал наши разговоры о том, что охота нынче плохая и становится все хуже? Буманджи может носить дурацкие маски и плясать дурацкому божку, только ни один Бог не станет слушать в присутствии минги. Еще две луны, и мы голодать бы стали. Что ж дивиться, что слоны с носорогами пропали, а остались только ядовитые змеи? И ты, дурак…
– Оберегал их Кава, а не я.
– Ты смотри, как он врет-то! И Кава предупреждал, что ты будешь врать. Он следом за вами шел, за тобой и еще каким-то Леопардом, с кем ты кувыркался. Это сколько же мерзости в одного мальца влезть может?
– Я бы сказал: пусть Кава подтвердит свои слова, – только у него больше горла нет.
Дядя сглотнул. Я шагнул ближе. Он пополз прочь, будто скорпион по песку.
– Я твой любимый Дядя. Я единственная семья, какая у тебя есть.
– Тогда я буду на деревьях жить и возле рек гадить.
– Думаешь, барабаны никогда не услышат? Люди по запаху распознают всю эту кровь и обвинят тебя. Кто он такой, этот бездомный? Кто он такой, этот бездетный? Кто был тот, о ком Кава, вернувшись в селение, рассказывал, говоря, что он творит проклятия на свой собственный народ? Все эти мужчины, кого ты убил, что петь их женам? Ты, кто выбрал нечестивых детей и проклятую землю, теперь еще забрал их отцов, сыновей и братьев. Ты – мертвец. Уж лучше тебе самому взять нож и перерезать себе горло.
Я зевнул.
– Есть еще что сказать? Или ты теперь предлагать станешь?
– Шаман…
– Вот те на, теперь ты веришь слову шаманов?
– Наш шаман, он сказал мне, что что-то падет на нас, как буря.
– И ты подумал о молнии. Если ты вообще думал.
– Ты не молния. Ты – чума. Посмотри на меня, как ты явился к нам ночью, будто дурной ветер, и проклятия потоком полетели. Тебе полагалось убить гангатома. Вместо этого ты взялся за их работу. Но даже они никогда сами не обратятся к тебе. Нет у тебя никого своих, и ты сам ничьим не станешь.
– Предсказателем стал? Завтра тебе открылось? Любимый Дядя, у меня к тебе один вопрос. – Он уставился на меня. – Гангатомы пришли по душу моего отца и моего брата, заставили моего деда бежать. Как оно случилось, любимый Дядя, что они ни разу тебя не трогали?
Я пригнулся прежде, чем он метнул в меня мой собственный нож. Тот стукнулся в дерево позади меня и упал. Дядя вскочил, заорал и помчался на меня, как буффало. Первая стрела прострелила ему левую щеку и вышла из правой. Вторая прямо в шею ему попала. Третья меж ребер прошла. Дядя таращился на меня, ноги его ослабли, и он рухнул на колени. Пятая тоже пронзила шею. Любимый Дядя растянулся на земле лицом вниз. Позади меня Леопард опустил свой лук. За ним стояли Альбинос, безногий Колобок, сросшиеся Близнецы, Жирафленок и Дымчушка.
– Не для их это глаз, – выговорил я.
– Нет, для их, – возразил он.
На рассвете мы отвели детей единственным людям, готовым их принять, людям, для кого ни единый ребенок никогда не мог стать проклятием. В гангатомской деревне за копья схватились, увидев нас на подходе, но пропустили, когда Леопард закричал, что мы принесли дары для вождя. И тот, высокий, тощий, скорее боец, чем правитель, вышел из своей хижины и оглядел нас, стоя за стеной своих воинов. Он повернул голову к Леопарду, но взгляд его так и оставался на мне. Скулы высокие, глаза глубоко ушли в надбровья, словно в тени скрылись. В каждом ухе у него было по кольцу, шею обвивали двое бус. Грудь его – стена из рубцов в знак десятков и десятков поверженных. Леопард развязал мешок и вышвырнул из него голову Асанбосама. Даже воины отпрянули прочь.
Вождь взирал на нее достаточно долго, чтобы мухи тучей налетели. Он прошел сквозь шеренгу воинов, поднял голову и рассмеялся.
– Когда пожиратель плоти и его брат-кровосос увели мою сестру, они пили у нее лишь столько крови, чтоб она в живых оставалась, зато и накормили ее такой гадостью, что она стала их кровной рабыней. Жила под их деревом и ела объедки мертвецов. Следовала за ними по всем землям, пока даже им не становилась в тягость. Следовала за ними в реки, через стены, в гнездовья огненных муравьев[26].
Однажды Сасабонсам подхватил брата и слетел с утеса, зная, что сестра последует за ними.
Вождь поднял голову и вновь рассмеялся. Народ повеселел. Потом вождь взглянул на меня и оборвал смех.