Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
— Офицер?
— Да. Бывший. Прапорщик, — сказал Гаврик.
— Ну, курица не птица, прапорщик не офицер, — пробормотал Чижиков.
— Я подпоручик, — обидчиво поправил Петя Гаврика.
— Нехай так, — добродушно заметил Гаврик.
— У нас в Красной гвардии нет никаких прапорщиков и подпоручиков, — строго, внушительно, глухим голосом сказал Чижиков. — И вы эти офицерские замашки бросьте, к едреной бабушке. Теперь ваше воинское звание — товарищ командир. Вам это, наверное, товарищ Перепелицкий уже разъяснил?
— Так точно! — сказал Петя, краснея еще больше.
— Здравствуйте, — сказал Чижиков, немного смягчаясь, и протянул Пете руку с черными ногтями. — Можете принимать бронепоезд.
— Слушаюсь!
— Начнем с паровоза.
— Так точно!
Пока Чижиков и Петя в сопровождении цехового мастера, представителя рабочего контроля, машиниста, кочегара и нескольких котельщиков — специалистов по броне осматривали паровоз, поднимаясь по лестнице в будку машиниста и подлезая под колеса, Гаврик и Марина присели в сторонке на скат и, по своей привычке делиться впечатлениями, заговорили о Пете.
— Ну, — сказал Гаврик.
— Я же тебе всегда говорила.
— А я думал, не раскачается.
— Да нет, ты его не знаешь.
— Я не знаю?!
— Знаешь… Но не так, как я… Все-таки он… Мне кажется…
— Да, да. Я тоже так думаю…
— Нет! Но что ты скажешь: каков вид!
— Вполне.
— Тонняга.
— Он все-таки боевой. Это видно по всему. Только ленивый. Но уж если возьмется… А Чижиков?
— Я думаю, Чижиков это понял. Чижиков — мужик умный.
— Грубый.
— Грубый, но умный. А Петька все же ничего. Мне даже понравился… Нет?
— Я не говорю: нет. Скорей, да. В общем, побачим.
Они не видели Петю несколько недель. За это время в его жизни произошла одна очень важная перемена: он пошел служить в Красную гвардию.
28. Пораженцы и оборонцы
Все произошло весьма естественно и незаметно.
Живя отшельником на Ближних Мельницах и всецело занятый своим романом с Ириной, Петя сперва, скорее от нечего делать, стал обучать местных мальчишек военному делу.
Они занимались на том самом выгоне, где когда-то Петя и Мотя играли в «дыр-дыра», собирали подснежники, пускали змея.
Мальчишки смотрели на Петю, как на бога. Он был настоящий военный, герой, у него был кольт. У него были кортик, патроны, полевая сумка, компас. У него было бедро пробито осколком.
Они видели этот осколок, медный треугольник с рваными краями и выдавленной цифрой, завернутый в бумажку. Петя носил его на память в нагрудном кармане френча. Однажды он показал его Павлику и Женьке. Им страшно было дотронуться до острых краев осколка.
В их глазах Петя был недосягаем. И в то же время он был «глубоко свой». Это было верно. В сущности, после госпиталя на Ближних Мельницах Петя был своим. А свои почти все служили в Красной гвардии, в отряде железнодорожных мастерских.
Даже Павлик и Женька считали себя красногвардейцами.
Они ходили за Петей по пятам, каждую минуту отдавая честь и поворачиваясь направо, и налево, и кругом, или мчались дробной солдатской рысцой, прижав локти к туловищу, стоило Пете сделать лишь одно движение рукой.
Они представляли себя чем-то вроде его адъютантов или ординарцев.
Образовалась целая рота мальчишек. Раздобыли саперные лопаты, и Петя стал учить свою роту окапываться.
По его свисту мальчишки, как настоящие солдаты, делали перебежку цепью, применялись к местности и со всего маха падали на живот возле сусличьих норок, прячась за земляные бугорки.
За неимением винтовок они держали в руках палки, а вместо ручных гранат швыряли пустые консервные банки и грудки замерзшей земли. Петя учил их наступать взводами и отделениями, загибать фланги и оставлять некоторую часть роты в резерве.
Они маршировали по выгону и по улицам Ближних Мельниц и пели совсем по-солдатски, с криками и разбойничьим посвистом: «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет», «Эх, эх, горе не беда», а также революционные песни, среди которых особенно нравилась «Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой, братский союз и свобода — вот наш девиз боевой».
У них и вправду был братский союз: молодежный отряд Красной гвардии железнодорожного района.
Петя вкладывал в военные занятия с ребятами всю свою энергию. А главное, у него было много свободного времени. Обучение молодежного отряда помогало ему хоть на время отвлечься от смутных мыслей и чувств, связанных с его любовью, которая теперь, кроме радости, причиняла ему неопределенное душевное беспокойство, даже временами тяжесть.
Кончилось это тем, что когда однажды Терентий с грубоватой шутливостью сказал, что хватит бить баклуши и пора его благородию идти служить народу, в Красную гвардию, где не хватает военных специалистов, Петя не возразил.
К тому времени в железнодорожных мастерских стало под ружье более двух тысяч рабочих. Потребовались офицеры.
Железнодорожный районный Совет рабочих депутатов утвердил Петю начальником штаба сводного отряда, то есть воинского подразделения вроде батальона.
Петя был коренной артиллерист, и ему хотелось бы командовать батареей. Но в Красной гвардии железнодорожного района еще не было пушек.
Петя прикинул на дореволюционную мерку и пришел к выводу, что начальник штаба сводного отряда — это по чину никак не меньше поручика, а то и штабс-капитана. Можно, с натяжкой, считать, что он теперь капитан.
Было, конечно, жаль, что в рабочей Красной гвардии не существовало погон и других знаков различия, например, аксельбантов. Они бы теперь могли здорово пригодиться. Зато можно было носить шпоры. Это в значительной степени утешало Петю.
Ни с кем не советуясь, Петя решил по-прежнему носить свой офицерский кортик с анненским темляком. Хотя этот темляк и был принадлежностью царского ордена «Святыя Анны четвертой степени за храбрость», ведь можно было его рассматривать не как темляк, а просто как красную ленточку, привязанную к кортику.
Кто мог возразить против красного банта или красной ленты? Напротив. В этом было даже что-то революционное.
Петя уже подумывал, не надеть ли ему свой скромный солдатский Георгиевский крестик, но все же не рискнул.
Теперь он все время проводил в конторе железнодорожных мастерских, где были отведены две комнаты под штаб.
Командиром сводного отряда назначили Акима Перепелицкого, с которым Петя отлично сработался. Они даже подружились. И хотя Аким Перепелицкий по старой памяти смотрел на Петю, в общем, как на молокососа, все же они оба были фронтовиками.
Они знали друг друга еще до революции. А главное, их сближала Мотя, которая по-прежнему относилась к Пете с нескрываемым обожанием.
Быстро, легко и естественно вступил Петя в новую жизнь.
Через неделю ему казалось, что он уже давным-давно служит в Красной гвардии, а то время, когда он лежал в госпитале, представлялось ему просто незапамятным.
Новая жизнь была серьезной, суровой и в то же время полной какой-то горячей, напряженной радости.
Петя чувствовал себя не просто профессиональным военным, а солдатом революции, несущим, может быть, и незаметную, но великую службу, по сравнению с которой все его военное прошлое казалось пустяками.
Прежде чем поступить на службу в Красную гвардию, он сходил к отцу посоветоваться. Он был уверен, что отец не одобрит его решения. И ошибся. Василий Петрович посмотрел на сына снизу вверх слезящимися глазами, в которых — за стеклами пенсне — блестела какая-то странная для него, твердая решимость, по-видимому созревшая в последние дни.
Он обнял Петю обеими руками за плечи и, немного выставив вперед нижнюю челюсть с корешками стершихся зубов, сказал:
— Ты прав. Одобряю. Молодец. Хотя, может быть, это и не по-христиански, но так и надо поступить. Честный, порядочный человек должен быть всегда вместе с народом. А большевики — это именно и есть народ. Ты, пожалуйста, не думай, что я на старости лет стал пораженцем. Нет! Я не пораженец!..
«Ну так и есть, — подумал Петя, — отец сел на своего любимого конька: оборонцы, пораженцы».
Он не мог скрыть улыбки.
Увидев эту добродушную, легкомысленную улыбку, отец нахмурился, повертел шеей, как будто бы ее тер воротничок.
— Да! — запальчиво сказал он. — Теперь я вижу, что ты еще не созрел до понимания того, что происходит в России. Пораженцы стали оборонцами, и оборонцы — пораженцами. Теперь твои Керенский и Корнилов — пораженцы! — крикнул Василий Петрович так визгливо, что семья еврейского портного в соседней комнате затихла и даже дети перестали плакать.
— Во-первых, они не мои и никогда не были моими, — успел вставить Петя, но отец не дал ему договорить.
— Они хотели открыть немцам фронт и сдать Петроград. Они изменники и предатели вроде Стесселя, Мясоедова и Сухомлинова. Для них личные интересы выше интересов народа. Для того чтобы сохранить привилегии ничтожной горсточки богачей, они готовы бросить весь русский народ под сапог Вильгельма. Подлецы!.. А пораженцы-большевики стали теперь оборонцами. Это сейчас единственная сила в стране, которая способна отстоять Россию от гибели и разграбления. Это истинные патриоты. И я рад, что ты с ними! Если бы я был способен держать в руках винтовку, я тоже был бы с ними. Послушай, — вдруг сказал Василий Петрович, понизив голос, — ты знаешь, кто такой Ленин?
— Конечно, — сказал Петя и стал перечислять все то, что знал о Ленине: Владимир Ульянов, председатель Совета Народных Комиссаров, организатор партии большевиков, брат Александра Ульянова, повешенного царским правительством…
Василий Петрович перебил его:
— Нет. Это все верно, конечно. Но понимаешь ли ты, кто Ленин? — еще раз настойчиво повторил он, напирая на слово «кто». — Ленин-Ульянов — это великий преобразователь России, — торжественно проговорил Василий Петрович. — Такие люди рождаются раз в столетие. Ленин и Петр. И я даже думаю, что Ленин выше. Петр, при всем своем величии, был все-таки не более чем простой русский царь. А Ленин — сам народ! Реформы Петра бледнеют перед реформами Ленина. Ленин в корне переделывает русскую жизнь. В основе его политики лежит великая народная правда. Ленин и большевики посягнули на так называемую священную частную собственность, которая уже давно не священна и не более чем гниющий труп, заражающий своими миазмами жизнь людей на земном шаре. Земля крестьянам, фабрики рабочим — вот настоящая правда. Только она одна истинно моральна. Остальное все — ложь. Я не знаю, понимаешь ли ты меня, но несколько поколений лучшей части русского народа, русская революционная интеллигенция, начиная с Радищева и декабристов, мечтала о том, что сейчас с такой гениальной смелостью и таким гениальным умом совершает в России Владимир Ульянов. Грядет новая, освобожденная, счастливая, воистину народная, трудовая Россия и несет новые заповеди всему человечеству. Мы живем в величайшую историческую эпоху. На наших глазах преображается мир. Понимаешь ли ты, Петруша, что это значит? Преображение!
На его глазах блестели слезы. Пенсне свалилось с носа. Василий Петрович смотрел с тревожным восторгом на сына. Потом он перевел глаза на икону Спасителя, перед которой уже не горела лампадка, и перекрестился.
— Господи, благодарю тебя, что ты дал мне счастье дожить до Преображения! Ныне отпущаеши раба твоего по глаголу твоему с миром.
Пете показалось, что отец хочет стать на колени. Но Василий Петрович боком сел на шаткий стул и опустил голову. Он улыбался. А слезы продолжали блестеть на его глазах.
Петя был поражен. Революция — преображение, а Ленин выше Петра. Впервые и неожиданно для себя Петя ощутил все, что происходило вокруг, как Историю. Он сразу как бы вырос в своих глазах. Он уже больше не колебался. Он понял, что, став командиром Красной гвардии, он служит народу и защищает Родину.
Петя оказался неплохим организатором и быстро сформировал из рабочих железнодорожных мастерских небольшие летучие отряды и роты, подвергая придирчивым экзаменам местных унтер-офицеров и простых солдат, прежде чем назначить их командирами.
Он привлек на службу в Красную гвардию несколько знакомых офицеров из бывших гимназистов или студентов, в том числе Колесничука, которому уже смертельно надоело ловчиться в гайдамацком курене. К тому времени Колесничук разочаровался в Центральной раде. Он понял, что все разговоры о «вильной» Украине, о независимом украинском государстве, отделенном от Советской России, есть не что иное, как пустая болтовня, за которой скрывалось намерение во что бы то ни стало сохранить за помещиками землю, за фабрикантами — заводы и за братьями Пташниковыми — свою фирму, оставив в ней Колесничука маленьким, униженным, нищим и бесправным приказчиком, каким был его отец.
Ненависть к «господам» была у Колесничука в крови.
Он страстно любил свою «ридну Украину», но Украину простых, трудящихся людей — рабочих, крестьян, приказчиков, ремесленников, учителей — а вовсе не помещиков вроде Потоцких или заводчиков вроде Бобринских.
Он быстро понял, что с Центральной радой ему не по пути. Раечка же сообразила это еще раньше его. Они оба понимали, что свобода и независимость Украины тесно связаны с Советской властью, с большевиками, с Лениным.
В конце концов сражаться «за владу Рад» или за власть Советов было одно и то же.
Жора Колесничук так же, как и Петя Бачей, устал ловчиться, устал чувствовать себя дезертиром, даром есть народный хлеб.
Когда он случайно встретился с Петей возле Чумки, он уже вполне созрел для Красной гвардии.
Они поняли друг друга с двух слов.
Колесничук с облегчением спорол со своей честной боевой папахи красный шлык, с шинели — узенькие дурацкие погончики, снял кокарду и через два дня, оставив все свои вещи пока что в гайдамацкой казарме, уже был у Пети помощником по стрелковой подготовке.
Скоро Петя стал командиром строящегося бронепоезда, а Колесничук — начальником стрелкового десанта.
Все становилось на свое место.
29. Измена
— Приняли бронепоезд?
— Приняли.
— Как будет называться?
— «Ленин».
— Ну вот, а еще кричал, что в жизни больше не будешь воевать! — сказал Гаврик, когда Петя вернулся, вытирая руки куском пакли. — Страшные клятвы давал. А теперь что мы видим? Кожаная куртка. В кармане бриджей кольт. Усы. Тонняга красногвардеец!
Марина с нескрываемым удовольствием смотрела на Петю. Она угадала, что в конце концов он будет с ними. С ее лица не сходила милая улыбка, не лишенная, впрочем, легкой иронии.
Из-под низко надвинутого на брови козырька фуражки на нее смотрели непривычно серьезные глаза Пети, полные решимости.
— Можно подумать, что ты не рад, — сказал Гаврик.
— Чему?
— Победе.
— Победа будет, когда мы разобьем немцев, — сухо, упрямо и как-то слишком по-офицерски сказал Петя. — И я совершенно не понимаю, почему торжество. Немцы под Псковом. Макензен подошел к гирлу Дуная. Румыны продали нас. По-моему, положение хуже губернаторского. Россия трещит по всем швам. А ты радуешься, что победил каких-то затрушенных гайдамаков! Тоже вояки!
Петя сел на деревянный ящик с веревочными ручками от трехдюймовых снарядов, поставил локти на колени и уперся подбородком в ладони.
— Устал, — сказал он, неподвижно глядя перед собой сонными глазами.
Гаврик положил ему руку на плечо, другой рукой обнял Марину. Сбил фуражку набок. Задумался.
— Нет, — сказал он решительно. — Рабочий класс не допустит. Ты не понимаешь, что такое русский рабочий. Он недооценивает силу рабочего класса, верно, Марина?
— Он просто не понимает, — сказала Марина.
— Чего я не понимаю? — спросил Петя.
— Неизбежности мировой революции.
— Пока наступит мировая революция, немцы нас слопают со всеми потрохами.
— А вот как раз не слопают.
— Почему?
— Подавятся.
— Неизвестно.
— Известно. Немцы разные. Есть немцы — пролетарии, и есть немцы — капиталисты, помещики, прусские юнкера. Большинство немцев — пролетарии. Они нас не предадут.
— Кого — нас?
— Русский пролетариат.
— Они-то, может быть, и не предадут, да беда в том, что власть у них находится в руках кайзера и его генералов.
— Не сегодня завтра кайзеру дадут по шапке, как нашему Николашке.
— Все равно. Останутся генералы, капиталисты, ихние Корниловы и Рябушинские.
— Ну, брат, со своими генералами и капиталистами немецкие рабочие как-нибудь справятся. Дело наглядное. Лиха беда начало. У нас будут учиться. Теперь покатится. По всему миру. Не остановишь.
— Ты, брат, не слишком заливай, — сумрачно сказал Петя и сплюнул под ноги.
— Ничуть! Знаешь, как мы научились управляться с нашими генералами? Они нас теперь ух как боятся! Чуть что — сдаются. Не веришь? — сказал Гаврик, заметив недоверчивую улыбку Пети, и прищурился одним глазом, словно прицелился. — Марина, показать ему?
— Покажи.
Гаврик вынул из полевой сумки пачку бумажек и, послюнив пальцы, достал одну. Протянул Пете.
— Грамотный?
Петя прочел забрызганную кляксами бумажку с подписью Заря-Заряницкого.
— Видал? — сказал Гаврик, похлопывая по генеральской шашке с золотым эфесом и георгиевским темляком, которую взял себе как трофей и повесил через плечо. — Не серчаешь, что пришлось так грубо обойтись с твоим будущим родственником?
О Петином романе, конечно, было известно всем. Да он его и не скрывал. Напротив. Ему было лестно, что слух о его победе над Ирен долетел даже до Ближних Мельниц. Тому же, что она дочка генерала, он не придавал значения. Вернее, он об этом как-то не удосужился серьезно подумать.
Он не ожидал, что дело может обернуться таким образом. В сущности, он не представлял себе, что Заря-Заряницкий может играть какую-то — как теперь выяснилось, довольно крупную — роль в политике, в лагере контрреволюции, в войсках Центральной рады.
Петя простодушно думал, что генерал служит где-то у гайдамаков, ловчится, вроде того как ловчился Жорка Колесничук.
Однако дело вышло посерьезнее.
Любовь любовью, но ведь генерал Заря-Заряницкий и впрямь его будущий родственник.
«Тесть, свекор, зять, свояк или как это в таких случаях называется», — думал Петя, совсем по-солдатски растирая сапогом окурок, и морщился.
— Что же ты от меня хочешь? — спросил он Гаврика напрямик, хотя и с некоторой напряженностью, но все же смело глядя в глаза своего друга.
— Хочу тебя предупредить, что твой Заря-Заряницкий — большая таки сволочь.
— Во-первых, он не мой, а во-вторых, лично мне неизвестно, что он сволочь.
— Это я тебе говорю, — сухо сказал Гаврик, нажимая на «я». — Редкая контрреволюционная гадина. Кадет, корниловец, изменник… Солдаты один раз его уже чуть не отправили в штаб Духонина. К сожалению, тогда ему удалось спасти шкуру. Сегодня ему очень сильно повезло. Я бы мог поставить его к стенке, да не захотелось мараться. Я просто забрал у него оружие, заставил дать подписку и отпустил к чертовой матери. И, слышь, ты ему передай, что если он, не дай бог, нарушит данное слово, то нехай тогда не пускает сопли, потому что все равно не поможет.
— Это меня не касается, — сказал Петя.
— Не знаю, — сказал Гаврик.
Петя вспыхнул:
— Во всяком случае, я никому не позволю вмешиваться в мои личные дела!
— Молодец, — сказала Марина. — Вот именно за это я тебя и уважаю. Не говорю «люблю», потому что не знаю, как на это посмотрит он.
Марина мельком взглянула на Гаврика, как бы слегка поддразнивая.
— Валяй, валяй, — сумрачно сказал Гаврик.
— «Коль любить, так без рассудка». Верно, Петя? — сказала она, красиво встряхивая головой, как всегда, когда цитировала стихи или говорила о чем-нибудь возвышенном. — Тут я целиком на твоей стороне. Никто не смеет влезать в чужую душу.
Помолчали.
— Она тебя сильно любит? — спросила Марина вдруг, пристально глядя своими блестящими, темными, немного мрачными глазами, и Пете трудно было понять, чего здесь больше — дружеской прямоты или женского любопытства.
Он молчал.
— Для настоящей страсти нет преград, — сказала она, не дождавшись ответа, а глаза ее продолжали пытливо блестеть. — Если она по-настоящему любит, то перешагнет через все преграды и пойдет за любимым человеком хоть на край света. Что ей отец, мать, семья, если за любимым человеком правда и… В конце концов, Софья Перовская была дочь генерала…
Она не закончила фразу. Ее глаза стали еще ярче.
— Не так ли, товарищи? — спросила она, гордо глядя попеременно то на Гаврика, то на Петю.
В другое время этот разговор о любви возле только что одетого броней паровоза, среди гудения переносных горнов и масляного чада остывающей клепки, на виду у рабочих-красногвардейцев и матросов, обмотанных пулеметными лентами, мог показаться невероятным.
Но сейчас, в ночь победы, в мире, казалось, ничего не могло быть невозможного.
— Верно, Марина! — сказал Гаврик, поддаваясь ее настроению. — Не дрейфь, Петя! Плюй на генерала. Жми. Воюй. Не выпускай из рук своего счастья.
Со двора в цех валил народ.
Придерживая кобуру маузера, Чижиков взбирался на тендер.
Вносили профсоюзные и партийные знамена железнодорожного района, полотнища лозунгов.
Начинался митинг.
На другой день, поставив караул возле нового бронепоезда и хорошенько выспавшись, Петя отправился к Ирине.
В их отношениях всегда было что-то недоговоренное, странное. Он был ее женихом, а между тем она ни разу не поинтересовалась, где он живет и что намерен делать в дальнейшем.
Они не строили никаких планов на будущее, как обычно делают влюбленные. Они жили минутой. Будущее как бы подразумевалось само собой: после войны он останется в кадрах, и генерал будет его «тащить», возьмет в адъютанты или что-нибудь подобное.
Причем Петиного мнения не спрашивали.
Вероятно, Заря-Заряницкие очень удивились бы, если бы узнали, что Петя живет в сарайчике на Ближних Мельницах, что Петин отец снимает угол у еврейского портного, а сам Петя служит в Красной гвардии.
Но теперь все это должно стать им известно.
Идя к Заря-Заряницким, Петя вспомнил, как недавно он встречал у них Новый год.
Электричества не было. В холодной квартире горели свечи, погребально отражаясь в черных стеклах, тронутых морозом.
Было много гостей. Блестели ордена и погоны. Дамы были в бальных платьях. У Ирины в розовых ушках блестели маленькие брильянтовые серьги. От нее пахло французскими духами. Он взял ее за руки. Они были ледяные. На ней было белое шелковое скользкое платье, тоже ледяное. Под ним угадывалось разгоряченное тело, и, когда Ирина притянула его к себе, Пете стало страшно от этого двойного ощущения холода и тепла.
Ее глаза за решеткой ресниц блестели неестественно расширенными зрачками, как будто бы в них накапали атропина.
Часы стали бить двенадцать, и Петя с Ириной поцеловались через стол, через какое-то длинное рыбное блюдо, залитое майонезом с зелеными каперсами.
— С Новым годом, с новым счастьем, — сказала она чопорно.
Она играла роль строгой невесты, и, по-видимому, это ей доставляло удовольствие.
— Почему ты без погон? — спросила она недовольно.
Петя пожал плечами. Теперь многие офицеры принуждены были снять погоны. Он впервые в жизни попробовал шампанского, которое ему налили из бутылки с золотой головкой, облепленной двумя скрещенными зелеными лентами.
— «Кордон вер», — сказала Ирина, — марки «Моэтишандон».
Холодное вино неприятно защекотало Петин язык, ударило в нос. Петя чуть не поперхнулся.
Вокруг целовались, поздравляли друг друга с Новым годом. Звенели бокалы. Пили за генерала Щербачева, за Корнилова, Каледина, за единую, неделимую Россию.
Петя решил дальше не откладывать объяснения с Ириной. Он почему-то был уверен, что она поймет его. Ему казалось, что в ней есть что-то свое, независимое. Может быть, даже революционное. Слишком дерзко смотрели иногда ее серо-лиловые глаза и слишком презрительно улыбался ее рот, когда пили за Учредительное собрание, которое наконец прекратит революцию.
— Послушай, Ирина, нам надо поговорить. Выслушай меня, — сказал он решительно.
Но вокруг было слишком шумно, пьяно. Она не услышала. Она в это время тянулась своим плоским бокалом с пузырьками к матери, и ее отставленный мизинчик с отделанным перламутром ноготком казался против свечи полупрозрачным.
И Петя не сказал ей тогда ничего.
Но сегодня он скажет все, что у него на душе. Сегодня он, как никогда, верит, что для настоящей страсти нет препятствий. Он верит, что она пойдет за ним, перешагнув через все преграды, как недавно выразилась Марина. Нет, он не выпустит из рук свое счастье. Он будет за пего бороться. И, подняв воротник, он решительно прибавил шагу.
Но едва он дошел до угла Пироговской и Куликова поля, как услышал орудийный выстрел и немного погодя разрыв снаряда.
Стреляла трехдюймовка, гранатой. Это Петя определил без труда, на слух. Но за сильным ветром, не перестававшим дуть со вчерашней ночи, трудно было понять, откуда и куда стреляют.
Второй и третий выстрелы заставили Петю остановиться и прислушаться. Ему показалось, что бьют из района Среднего Фонтана, а снаряды ложатся где-то за вокзалом. Не было сомнения, что огонь ведет целая батарея.
Разрывы гремели, как связки кровельного железа, с силой брошенные о землю, и эти звуки — не в поле, на позициях, а в городе, среди домов, — казались особенно зловещими.
Душа Пети окаменела.
Он инстинктивно подтянул голенища сапог, пробежал замерзшими пальцами по застегнутым пуговицам кожаной куртки, пощупал в кармане пистолет.
В тот же миг он увидел Колесничука, который в расстегнутой шинели, подхватив под руку Раечку, бежал навстречу ему по Канатной улице, со стороны Ботанической церкви.
— Назад! — крикнул он Пете, не останавливаясь.
Петя повернул и зашагал рядом с ними.
— Что случилось? Кто стреляет?
Щеки Раисы горели. Черные брови были сдвинуты. Она то и дело рукой в яркой варежке поправляла волосы, выбившиеся из-под вязаной шапочки. Вся она, даже концы ее пунцового шарфа, разлетевшиеся за плечами, выражала возмущение, тревогу, смятение.
Она давно не виделась с Петей, но теперь даже не поздоровалась.
— Эти мерзавцы таки выступили! — говорила она возбужденно.
Ветер вырывал из ее рта клочки пара.
— Гайдамаки? — спросил Петя.
— Вот именно. Ни чести, ни совести. А еще называются «щирие украинцы»! Украинский народ позорят. Мы сами только что оттуда. Пошли в гайдамацкую казарму за Жоркиными вещами и насилу ноги унесли. А вещи пришлось покидать. Там собралась вся ихняя свора во главе с генералом Заря-Заряницким.
— Ты шутишь! — воскликнул Петя, побледнев.
— Побей меня бог! — подтвердил Колесничук.
— И ты сам видел Заря-Заряницкого?
— Собственными глазами.