Сказки. Фантастика и вымысел в мировом кинематографе Долин Антон
Для того чтобы реанимировать «Звездные войны», Джорджу Лукасу пришлось оттуда уйти и уединиться, будто старому джедаю в далекой пещере. Спилберг же в свой 71 год носится как угорелый, и хочется немедленно бежать за ним. Причем происходит это через месяц после выхода на экран его же «Секретного досье» – благочинного неоклассического полотна о либеральных ценностях. Словно дедушка всея Голливуда после серьезной работы где-то в Конгрессе пришел домой, переоделся в пижаму, надел на глаза очки виртуальной реальности, – и очнулся в ней пацаном с растрепанной шевелюрой и мечтательным взглядом.
Именно таков главный герой «Первому игроку приготовиться», декларативно вольной экранизации научно-фантастического бестселлера Эрнеста Клайна. Уэйд Уоттс (21-летний Тай Шеридан, актер Терренса Малика и Джеффа Николса, молодой лауреат Венецианского фестиваля) – сирота, живущий в бедном районе на попечении у тетки где-то в 2045 году. Имя и судьба – как у супергероя из комиксов, однако жизнь Уэйда буднична и скучна. Поэтому он, как почти все население земного шара, проводит время в виртуальном пространстве под названием OASIS – безграничной бесконечной игре во что пожелаешь. Там и разворачивается действие фильма.
Динамично и ненавязчиво режиссер знакомит зрителя с обстоятельствами, которым в романе-первоисточнике посвящено около сотни страниц. Изобретатель OASIS, великий гик и чудак-одиночка Джеймс Холлидей (его играет новый любимый артист Спилберга, британец Марк Райлэнс), ушел из жизни, оставив человечеству не только свое монументальное детище, но и главную отныне игру: поиск хорошо спрятанной в виртуальной реальности «пасхалки», к которой существует три ключа-подсказки. Кто обнаружит их первым, получит наследство Холлидея – многомиллиардный капитал и весь OASIS.
Охота за таинственной «пасхалкой» (которая и вправду выглядит, как гигантское пасхальное яйцо) превратилась в культ и в буквальном смысле изменила мировую культуру. Теперь мода определяется 1980-ми, в которые был влюблен Холлидей. Все охотники за яйцом всевластия – одинокие рыцари, могущественные кланы и состоящая из безликих «шестерок» мегакорпорация IOI – наперегонки изучают музыку, кинематограф и игры 1980-х, чтобы найти там секретный путь к заветному артефакту. Уэйд и его друзья – в том числе.
В OASIS ник Уэйда – Парсифаль, и несколько прямолинейная параллель с популярнейшим героем артуровского эпоса очевидна. Именно Парсифаль был простаком-сиротой, который нашел Грааль; его наивность и чистота помогли осуществить невозможное, по сути, очистив мир от скверны. Это происходит и в «Первому игроку приготовиться», где есть таинственный мудрый колдун (аватар покойного Холлидея), попадающая в беду прекрасная дама, воины-помощники, вражеское войско и противный король-соперник. Но Спилберг всегда был выдающимся сказочником, которого не смущало прекраснодушие архетипических сюжетов. Он умел рассказывать их заново, как будто впервые. Наверное, не все нынче вспомнят, что он давным-давно снял третью часть «Индианы Джонса» о Граале. И в романе Клайна она не раз цитируется.
Штука не в оригинальности, и даже наоборот. Многослойная пост-пост-постмодернистская вселенная фильма отрицает саму концепцию самобытности. Все истории давно рассказаны, фильмы сняты, песни спеты, а игровые программы написаны. На улицах и площадях, в пустынях и морях, солнечных системах и лабиринтах OASIS можно встретить Кинг Конга и Мехагодзиллу, Фредди Крюгера и Стального гиганта, Робокопа и Чаки; сесть в автомобиль из фильма «Назад в будущее» и дойти до границ толкиновского Мордора, познакомиться с Дюком Нюкемом, Ларой Крофт и Кратосом. А еще провалиться в кубриковское «Сияние» и пережить его заново минут за пятнадцать. И все это под «Jump» Van Halen, «Blue Monday» New Order, «Take on me» A-Ha и другие хиты «золотых» 1980-х.
Перечислять цитаты и реминисценции можно бесконечно, но прелесть фильма «Первому игроку приготовиться» не в идее узнавания того, на чем кто-то из нас вырос, а, наоборот, в волшебной возможности узнать их впервые, пережить заново, вернуться в состояние невинности. Спилберг был одним из тех, кто в буквальном смысле сотворил 1980-е, но скромно удержался от цитирования самого себя. В его свободной от копирайта вселенной восторг потребителя масс-культуры зримо переплавляется в мощный творческий импульс, а игрок перестает быть простым пользователем, становится создателем окружающего мира и собственной судьбы. Эскапизм здесь не порицается и не восхваляется: он становится мотором для движения вперед – вопреки любым препятствиям, наперекор логике, во имя веры в себя. Происходит чудо: как минимум на уровне комбинации приемов. Время здесь становится пространством, а звук, изображение, спецэффекты и актерская игра складываются в восхитительно цельную симфонию.
Аттракцион, безусловно. И заодно манифест свободы, в котором любая вселенская катастрофа оборачивается игрой. А она для этого и существует, чтобы можно было выиграть, если поверить в свою способность дойти до последнего испытания и выдержать его с честью. Спилбергу это удалось. С восхищением любуясь его игрой и включаясь в нее, невольно задаешься вопросом: точно ли в финале «Индианы Джонса и последнего крестового похода» испил профессор Генри-старший? Не хлебнул ли эликсира бессмертия вместо своего героя его лукавый создатель?
«Фабельманы» Стивена Спилберга. За горизонтом
В США «Фабельманов» провозгласили триумфом Стивена Спилберга, фильму прочат «Оскары». Похоже, впервые в этом столетии у величайшего режиссера Голливуда появился реальный шанс выиграть главную американскую кинопремию. Но по-настоящему важно то, насколько особенный это фильм.
В последние годы, говоря о новых фильмах Спилберга, мы открыто или между строк отвечаем на единственный вопрос. Не «хорошее ли это кино?», а «сравнимо ли это с “Челюстями”, “Инопланетянином”, “Индианой Джонсом” или “Списком Шиндлера”?». Обычно ответ или отрицательный, или уклончивый. Но не в случае с «Фабельманами». Здесь Спилберг вновь поднялся на предельную для себя высоту. Хотя сравнение с его ранними шедеврами все же будет некорректным.
75-летний Спилберг умудрился снять одновременно квинтэссенцию своего метода и совершенно оригинальную картину, для себя предельно нетипичную. Уже тем одним, что в ней он впервые открыто говорит о себе. Ведь Фабельманы – на самом деле, Спилберги. Одна еврейская семья: папа, мама и четверо детей, переехавшие в 1950–1960-х из Нью-Джерси в Аризону, а затем в Северную Калифорнию. А Сэмми Фабельман, которого в школе дразнят «Бэйглманом», – сам автор. Спилберг, чье имя стало олицетворением голливудского эскапизма (даже о Холокосте он рассказал в жанре сказки!), всю жизнь убегал и от личных тем. Но теперь впервые осмелился посмотреть на себя в зеркало.
Декабрь 1952-го, ровно семьдесят лет назад. Мы видим Сэмми совсем малышом (Матео Зорион Фрэнсис-ДеФорд), когда родители впервые в жизни ведут его в кино, на «Величайшее шоу мира» Сесила Б. Демилля. Ребенок потрясен сценой крушения поезда. На обратном пути домой мама с папой спрашивают, какой подарок Сэмми хотел бы на Хануку. Глядя на соседние домики, щедро украшенные праздничными гирляндами, мальчик просит в подарок Рождество. Но родители мягко напоминают: для евреев Рождества не бывает. Сэмми получает другой подарок – игрушечную железную дорогу.
Той же ночью мальчик воспроизводит аварию из фильма и повреждает тонкий механизм. К счастью, папа-инженер знает, как его починить. А мама придумывает умный ход: устроить еще одно крушение поезда – только осторожнее, – и снять его на папину 8-миллиметровую камеру, чтобы можно было смотреть хоть бесконечно, не ломая дорогую игрушку.
Магия совпадений в чистом виде. История Спилберга, живого воплощения кино, начинается в точности как история мирового кинематографа. Вспоминается и люмьеровское «Прибытие поезда», и «Большое ограбление поезда», снятое Эдвином Портером на студии Томаса Эдисона в 1903-м и положившее начало основополагающему американскому жанру – вестерну.
А вот уже 1960-е. Чуть повзрослевший Сэмми (открытие и сенсация фильма – Габриэль Лабелль) смотрит в кинотеатре с друзьями другой вестерн – «Человека, который застрелил Либерти Вэланса» Джона Форда, подвергшего сомнению мифологию Дикого Запада. Два года спустя, пережив несколько разочарований и травм, включая развод родителей, Сэмми сделает первые взрослые шаги в продюсерской студии. Ее благодушный руководитель делает чудо, представив едва дышащего от волнения тинейджера «величайшему режиссеру мира» – собственно, Форду. В свойственной ему ворчливой манере гений, который тогда был моложе нынешнего Спилберга, благословляет юнца. Ловя и воскрешая острый момент счастья, автор заканчивает фильм именно в той точке, с которой начался знакомый нам Стивен Спилберг.
Почти одновременно с «Фабельманами» вышла новая книга Квентина Тарантино «Cinema Speculation», в которой тот вспоминает о своих детских походах в кино и обнаруживает фиксацию на «Искателях» Форда, неизбывное желание с ними полемизировать, спорить и победить их в итоге (его же Тарантино приписывает режиссерам поколения Спилберга – Скорсезе, Шредеру, де Пальме). Однако самому Спилбергу, как выясняется, преемственность важнее разрыва. Он не хочет быть Иаковом, вступающим в заранее проигранный бой с ангелом. Лучше уж прицепиться незаметно к его крылу, чтобы обрести недозволенное человеку право летать. То самое, которое Спилберг воспел в «Инопланетянине» и сделал эмблемой своей студии.
«Фабельманы» – совершенно воздушный фильм, в котором Спилберг возвращает себе детский взгляд на вещи. Сама материя его кино, оживленная патентованными кудесниками – сценаристом Тони Кушнером, оператором Янушем Камински, композитором Джоном Уильямсом, – обретает полузабытую легкость, будто бы даже неуклюжесть подросткового любительского фильма. На такую возвышенную простоту и осознанный инфантилизм в столь почтенном возрасте способны немногие. Разве что небожители вроде Пола Маккартни или Боба Дилана.
Можно сказать, что существует две основные традиции исповедального кино. Условно назовем их «линией “8 ”» (погружение во внутренний мир автора) и «линией “Амаркорда”» (воспоминания о его детстве и творческом генезисе). Спилберг соединяет их, сливает до полной неразделимости.
«Фабельманы», с одной стороны, – автобиография о жизни, судьбе и возрасте. Об отце режиссера – трудолюбивом инженере Берте Фабельмане, умнике и идеалисте (Пол Дано), с которым скучно играть его собственным детям. О друге семьи – затейнике и весельчаке дяде Бенни (Сет Роген), которому не удалось сделать такую же карьеру. О трех младших сестрах, с которыми рос застенчивый Сэмми, стеснявшийся заговорить с одноклассницами: они снимались в его первых фильмах. О бабушках и дядюшках, вдруг роняющих фразу на русском: блюстителях семейных традиций, меню и совсем уж неожиданно звучащей с экрана «Калинки-малинки» откуда-то из дореволюционного местечкового прошлого. Но более всего – о маме Митци (блестящая роль Мишель Уильямс), талантливой пианистке, способной при виде торнадо усадить детей в машину и погнать ее к центру бури.
О комплексах, мечтах, затаенных желаниях и их неожиданном воплощении. О взрослении, утрате, «смерти за работой», как Кокто определял кинематограф: пока жилка на шее бабушки пульсирует, та еще жива, остановка движения знаменует смерть. Режиссер осмелился взяться за «Фабельманов» только после того, как ушли из жизни его отец и мать. А задумал во время пандемии, остро ощутив свою смертность.
О еврействе, страхах, стыде, одиночестве, чувстве отверженности, так неявно и одновременно откровенно выраженном в чисто американских ранних фильмах Спилберга, где умник-профессор неожиданно становится супергероем, а изгою-фрику E. T., брошенному своими, так хочется вернуться в недостижимый даекий дом.
С другой стороны, Спилберг не был бы собой, если бы не гениальное умение трансформировать рутину биографии в сказку. Рукотворное, кустарное чудо «Фабельманов» – кинематограф. Несколько раз мы видим, как запечатленная на пленку реальность при помощи монтажа волшебно преображается, проявляя скрытое и меняя саму природу вещей. Без мистики и подтасовки Спилберг на наших глазах превращает своего героя – а значит, себя, – из молчаливого и зажатого еврейского подростка в демиурга, способного творить миры с нулевым бюджетом и даже не прибегая к спецэффектам. Недаром первые самодельные фильмы Сэмми – немые. Природа кино позволяет обходиться без лишнего, чтобы коснуться по-настоящему важного.
«Фабельманы» складываются в концептуальный манифест «кинематографа по Спилбергу», в который каждый персонаж добавил что-то необходимое. Отец-технарь – машинерию, механику трюка, без которого невозможно кино. Мать-пианистка – вдохновение, детское удивление, ощущение фильма как сновидения. Дядя Бенни – юмор, легкость, парадоксальность и стратегию эскапизма, позволяющую обогнуть острые углы.
А возникающий ниоткуда, как черт из коробочки или бог из машины, двоюродный дедушка Борис (феноменальный выход ветерана Голливуда Джадда Хирша), который работал укротителем в цирке и в немом кино, за один вечер учит Сэмми тайному знанию. Искусство – это наркотик, но еще и непроходящая боль, ради которой можно пожертвовать кем и чем угодно. Даже сбежать от семьи с бродячим цирком. Сразу вспоминается, что о такой судьбе мечтал Александр – альтер эго Ингмара Бергмана из «Фанни и Александра», вероятно, принадлежавший к тому же поколению, что и Борис, что и Сесил Б. Демилль. Ведь «Величайшее шоу мира», разбудившее в пятилетнем Спилберге будущего режиссера, – это ода уходящему искусству цирка.
Сегодня в положении такого ветерана, вдыхающего надежду в нынешних пятилетних или шестнадцатилетних, – сам Спилберг, седобородый, но благодаря магии кино вернувший свои школьные годы. А также его ровесник, встречей с которым завершаются «Фабельманы»: роль Джона Форда с ковбойской лихостью сыграл не менее великий Дэвид Линч. Небритый, помятый, с повязкой через глаз и следом от губной помады на щеке. Будто зашедший сюда из другого (может, собственного, линчевского?) фильма. Многие считают этого поэта подсознания ходячей антитезой голливудскому сказочнику Спилбергу. Но в ностальгическом цирке «Фабельманов» Линч со Спилбергом встретились, чтобы подтвердить то, в чем всегда сходились: кино – это сон. Как любой сон, он может быть и страшным, и плохим, но в наших силах сделать его прекрасным.
Питер Джексон. Хоббит
Перед громадой толкиновского цикла Питера Джексона, растянувшегося на 15 лет, шесть фильмов и почти 20 часов экранного времени, чувствуешь восторг и раздражение, удивление и беспомощность. Как обычный человек, попавший в Затерянный мир и встретивший Кинг Конга. Как маленький Бильбо, впервые оказавшийся за пределами родной деревни и вдруг увидевший, как изменились пропорции вокруг: тут, глядишь, голодный тролль из-за скалы выглянет, и что ты ему противопоставишь? Все равно сожрет.
Так и эти фильмы поглотят любого исследователя – если только он не решится посвятить им, например, полжизни.
По сути, вся творческая деятельность Толкина была своеобразным модернистским проектом по созданию огромной параллельной реальности со своей географией, историей, мифологией и языками. В этом смысле экранизации Джексона – проект, безусловно, постмодернистский: карта, которая становится детальнее и материальнее, чем отраженная на ней территория. Не только съемки этих фильмов, побивших по совокупности все мировые рекорды – и по числу зрителей, и по собранной кассе, – заняли несчетное количество трудочасов сотен людей, но и сам их вдумчивый просмотр: недюжинная работа. А уж анализ должен занимать не статьи, но книги.
Критик в положении слепца из известной притчи, которому поручено описать, каков слон на ощупь: у одного получится толстый ствол дерева, у другого – гибкая лиана. Поэтому с облегчением прибегнем к необязательному жанру заметок на полях, отрывочных мыслей вокруг и по поводу. Констатировав заодно, что сам этот парадокс идеально отвечает главной проблематике фильмов: рассмотрению крошечного и индивидуального в контексте грандиозного и архетипического.
Джон Роналд Руэл Толкин опубликовал «Властелина колец» («Хоббит» к тому моменту уже считался классикой детской литературы) к 1955 году. Третий фильм Питера Джексона из трилогии «Властелин колец» вышел, собрал больше миллиарда долларов в одной Америке и получил охапку «Оскаров» почти через полвека после этого. Почему так долго – от первоисточника до более или менее адекватного воплощения? Такое впечатление, будто кино все эти годы – сперва выдумав понятие «блокбастер», потом выработав максимальное количество приемов и средств, а затем инфантилизировав аудиторию до предела, – шло к идеальной цели, к этой экранизации мечты. Фэнтези Толкина в каком-то смысле не только первое общепризнанное, не нишевое, но и (по этой же причине) окончательное, важнейшее за всю историю: апофеоз эскапизма. Кинематограф не сразу научился брать такую планку, но к началу XXI века сделал это. Экранизация «Властелина колец» еще и символический жест не только лично для Джексона, но и для всего Голливуда.
В книгах Толкина эскейп был все же воображаемым, виртуальным – хотя сообщества толкинистов и ролевиков по всему миру довольно быстро облекли фантазии плотью: сшили костюмы, выковали мечи, выучили языки эльфов и орков, постепенно научились на них общаться. Фильмы Джексона – завершение этой развиртуализации, ее окончательная популяризация: отныне Средиземье доступно любому посетителю мультиплекса. С одной стороны, этот мир совершенно конкретен – гигантские массовки одетых в рубища орков или доспехи эльфов солдат армии Новой Зеландии снимались в фильме, в буквальном смысле слова воплощая свои мечты. С другой – он создан при помощи высоких, самых дорогих и передовых в мире технологий, способных вывести на экране «реалистического» хоббита или гнома. Джексон довел до идеала мечту доктора Франкенштейна, во все времена бывшую одной из главных для кинематографа. Сотворил мир и населил его.
Если в джексоновском «Властелине колец» предельное, почти наркотическое погружение зрителя в мир Средиземья обеспечивалось только уровнем производства и продолжительностью проката, который растягивался едва ли не на три года (фанаты ждали месяцами еще и удлиненные режиссерские версии каждого из трех фильмов-«томов»), то в «Хоббите» режиссер пошел дальше. Появившееся там 3D – не просто обязательный атрибут зрелищного блокбастера нового века, но и способ вовлечь зрителя в вымышленный мир, ввести его туда. Сам сюжет второй трилогии – инициация «обычного» человека (роль гида для зрителя и его невольного альтер эго играет хоббит Бильбо Бэггинс, герой Мартина Фримена) в мир опасностей и чудес. Тем же целям служит новаторский формат HFR – 48 кадров в секунду, вызвавший у многих скепсис. Ощущения от него самые консервативные зрители презрительно сравнивали с просмотром телефильма.
Более точным было бы вспомнить о реалити-шоу – погружении во вселенную, одновременно создающую ощущение подлинности и постоянно напоминающую о своей искусственности; эта двойная игра в «Хоббите» ведется виртуозно, на грани фола.
Вопрос в том, можно ли считать подобную сверхпродукцию, все создатели которой находились под тройным прессингом большой голливудской студии (Warner Bros.), наследников Толкина и читателей-фанатов, – авторским кино, и если да, то в какой степени. Вопрос исчезнет сам собой, если задаться вопросом о мотивации Джексона, который пошел ради этого сверхамбициозного проекта на огромный риск – репутационный и финансовый. Тогда-то и станет ясно, что режиссер прорубает общедоступную дверь в Средиземье прежде всего для того, чтобы первому в нее войти, окончательно приняв на себя почетное звание хоббита. К слову, Джексон, как Бильбо и его сородичи, комфортней всего себя чувствует, когда ходит босиком.
В чем принципиальное отличие хоббита от новозеландца? Мало в чем. Известно, что родом они из счастливой далекой земли, обитатели которой находятся в гармонии с нечеловечески красивой природой. Однажды один из них, с репутацией чудака, покинет родную нору, чтобы незаметно вписаться в мировую историю – и изменить ее ход. Джексон, находящий место и для себя, и для своих детей в кадре каждой своей картины, – прямая родня Бильбо и Фродо.
Средиземье Толкина расположено в доисторическом мифологическом времени: до того, как планетой стали править люди (вновь вспоминается «Кинг Конг», снятый режиссером сразу после завершения первой трилогии). Средиземье Джексона – в пространстве, столь же необычном и недостижимом, но поражающем прежде всего своим реальным, документально подтвержденным существованием. Декорации и компьютерные чудеса «Властелина колец» и «Хоббита» впечатляют ничуть не меньше, чем подлинные пейзажи Новой Зеландии. Ее население с детским энтузиазмом приняло участие в съемках фильмов, а власти приняли мудрое решение создать на время работы над трилогиями специальное «министерство по делам “Властелина колец”. Об этом официозном радушии поневоле вспоминаешь в пародийных сценах почетного приема делегации гномов властями Озерного города в «Хоббите: Пустоши Смауга». Здесь и ответ на еще один вопрос: как сделать так, чтобы глаза собранных по всему миру актеров загорелись по-настоящему? Да очень просто: кроме зеленых и синих экранов, на фоне которых предлагается имитировать баснословные подвиги, нужно было отвезти их за тридевять земель, в настоящее Средиземье. И принять там радушно, по-хоббичьи, усадив за свой стол. Именно так поступил Джексон.
Уже поэтому мир «Властелина колец» и «Хоббита» принадлежит не голливудским корпорациям, а ему. Он и гид по родной стране, преображенной им до неузнаваемости, и неутомимый этнограф, исследующий внутренний, скрытый от поверхностного глаза ее ландшафт: но не архивист, покрытый пылью, не дотошный музейный работник, а достойный преемник Индианы Джонса, для которого любая экспедиция выливается в поразительное приключение. Уж лучше парк аттракционов, чем музей! Не случайна и любовь Джексона к подземным сценам: поразительная схватка в Мории из «Братства кольца», поединок с Шелоб в «Возвращении короля», нора Бильбо и пещерное царство гоблинов, а потом логово Горлума в «Нежданном путешествии» и превыше всего величественное и желанное королевство гномов Эребор в «Пустоши Смауга» и «Битве пяти воинств». Скрытое становится явным, изнанкой Новой Зеландии оказывается древнее Средиземье.
Неизбежная претензия к режиссеру: по какому праву он присвоил чужое? Это то, что следовало бы назвать «проблемой Тома Бомбадила» – дорогого многим читателям персонажа «Властелина колец» и малой прозы Толкина, который попросту не поместился в экранизацию Джексона. Как и палантиры, например. Роль Сарумана бессовестно сокращена, а Арвен – расширена, и так далее. Считать ли вообще критерием буквалистское соответствие хотя бы сюжетной канве литературного первоисточника?
Не комментируя еретические амбиции Джексона, можно констатировать: если он довольно радикально переписывает Толкина, то что-то хочет этим сказать, а не просто создать качественную, богато оформленную иллюстрацию. Вопрос в том, что именно.
Толкин двигался от маленького к масштабному, движение было медленным и уверенным. Начав с детской повести в 1937 году, в преддверии Второй мировой, он пришел к грозной мрачной эпопее, в центре которой судьбы не двух-трех персонажей, но целой вселенной. У Джексона направление движения было строго противоположным. Он начал с неминуемого упрощения колоссальной сложнейшей книги, которую урезал, адаптировал, пересказал понятным языком: в этом для одних зрителей (неофитов) его подвиг, для других (искушенных) – преступление. Но дальше он, намеренно или нет, начал погружение в мир Толкина, который засосал его, подчинил своей власти. Буквально как Кольцо Всевластья. Джексон «Хоббита» – сперва прагматик-продюсер, потом режиссер поневоле, и вот он уже увлеченный толкинист, закопавшийся в рукописи и черновики, компилятор и фантазер, поставивший невозможную задачу: экранизировать не литературное произведение, а целый литературный универсум. От колоссального общего плана, каковым был «Властелин колец», Джексон переходит к сверхкрупному «Хоббиту». Техническую возможность для этого и дает технология HFR, где, кажется, в каждом из помещенных в секунду 48 кадров есть какая-то своя уникальная деталь, неуловимая без микроскопа подробность.
Толкин поначалу рассказывает сказку о маленьком и слабом герое, который растет на глазах, превращаясь в страдающего на краю Роковой горы (в каждой книге по своей Горе) мессию. Джексон направляет на величавый силуэт этого героя увеличительное стекло, наслаждаясь его небезупречностью, делая ее предметом драмы. Принципиально иная оптика, выводы тоже иные. Ведь Бильбо толкиновского «Хоббита» – невинный простак, а Бильбо в фильме Джексона – малый мира сего, принявший на плечи непосильную ношу. Элайджа Вуд – органичная часть ансамбля, харизматичный артист с пронзительно голубыми глазами; Мартин Фримен – уже выдающийся актер, обладающий уникально широким диапазоном выразительных средств, от бурлескной комедии до тонкой психологической драмы.
Превращение добродушного толстяка Бильбо в нервного страдающего героя, невыразимо обаятельного и несчастного, – грех, который Джексону простили относительно легко. Но вот придуманную романтическую линию – любовь сочиненной сценаристами эльфийской лучницы Тауриэль (Эванджелин Лилли) к гному Кили (Эйдан Тёрнер) – сочли преступлением более тяжким. Разве мог что-то такое придумать Толкин, в Средиземье которого царили расовые предрассудки, заставлявшие нормального читателя в любой ситуации предпочесть эльфов людям, а людей – гномам и хоббитам (оркам или гоблинам не было дано даже минимального шанса вызвать симпатии)?
Под предлогом необходимости ввести в фильм женские персонажи Джексон превратил ходульного и, по сути, служебного персонажа «Властелина колец» – эльфийскую принцессу Арвен (Лив Тайлер) – в одну из главных героинь. Ее союз с Арагорном (Вигго Мортенсен) в кинотрилогии прямо отсылает к легенде о Берене и Лютиэн из «Сильмариллиона». Именно к ним по прямой линии восходит, согласно мифологии Средиземья, род Арвен. Не буква, но дух этих толкиновских Тристана и Изольды ожил в лирических, медитативных, почти не поддерживающих авантюрный сюжет фильма сценах Арвен и Арагорна. Джексон – сын своего мультикультурного и многонационального времени – «исправляет» Толкина, уравнивая эльфов с людьми. В этом же ключе решены сцены с Галадриэль и Гэндальфом, тоже неравными и, по всей видимости, тайно влюбленными друг в друга: этот лейтмотив служит поводом для введения царицы эльфов в сценарную структуру «Хоббита». Логическим завершением этой стратегии становится роман Тауриэль и Кили в «Пустоши Смауга» и «Битве пяти воинств» – в отличие от двух предыдущих, обреченных и трагических, возвышающих «низменного» гнома до «высокой» эльфийской судьбы.
Не давая оценки столь наглому сценарному решению, интерпретирующему описанные в книге события и их участников в необычном свете, можно сказать шире о стратегии Джексона в описании разных рас и народов Средиземья. Для Толкина служители тьмы, за редким исключением, – колоритная массовка. Казалось бы, в фильме не могло быть иначе. Однако, не обладая возможностью переосмыслить роль союзников Саурона в битвах за Эребор или Кольцо Всевластья, Джексон дает им индивидуальные имена, лица, судьбы: не рисует толпы и полчища на компьютере, а гримирует и экипирует отдельно каждого солдата, на чьей бы стороне тот ни выступал. Если во «Властелине колец» это заметно в основном на уровне общей концепции, то в «Хоббите» уже появляются сильные и харизматичные антагонисты, могучие предводители армий: однорукий Азог Осквернитель и его отвратительный сын Больг. Более того, отсутствующий в тексте «Хоббита» Саурон в киноверсии не только появился, но и обрел голос и очертания Бенедикта Камбербэтча, которых был, например, лишен во «Властелине колец». Зло перестало быть безличным и приобрело индивидуальность. Такое впечатление, что за счет укрупнения этих образов Джексон пожертвовал более детальной разработкой некоторых персонажей, выступающих на стороне Добра, – например человека-медведя Беорна, колоритного, но почти эпизодического.
Даже самые суровые критики Джексона признают его виртуозность в одном специфическом субжанре – батальном. Прежде всего это касается колоссальной битвы у Хельмовой Пади в «Двух крепостях», но и добрая половина «Возвращения короля» и почти вся «Битва пяти воинств» – огромные батальные полотна, практически самоценные, заставляющие следить хореографией сражений и на время забыть, собственно, о сюжете. С одной стороны, Джексон преодолевает проклятие современного гуманизма, не позволяющего изображать войну с упоением и влюбленностью: война с самого «Спасти рядового Райана», задавшего новый стандарт, в большом голливудском кино всегда порочна, жестока и отвратительна (если она не освободительная). Но оказывается, когда друг друга убивают эльфы и орки, в дело включаются недоумки-тролли и летающие на птеродактилях назгулы, а потом из-за горной гряды выступает армия приземистых гномов, предводитель которой оседлал боевого кабана, это табу снимается.
Джексон возвращает кинематографу полузабытый задор гомеровской войны, на которой и в простого солдата, и тем более в предводителя армии на время вселяется божественный дух. В каждом из них, и не только бессмертных, отныне столько же жизней, сколько у кошки, а гибель воителя приравнивается к возвышенной трагедии – как в «Илиаде», «Песни о Роланде» или «Песни о Нибелунгах». Общие планы, величественные и смутные, не позволяющие зрителю сколь-нибудь внятно представить стратегию полководцев, сполна компенсируются чередой индивидуальных поединков – как правило, неравных – и судеб. Здесь у каждого персонажа, даже самого схематичного, есть шанс проявить свою сущность. Война моментально показывает, кто есть кто, и прекрасна именно этим, а не количеством трупов и пролитой крови. Забавно, что при всей кажущейся сценарной сложности проработки образов именно на поле боя, а не в иных сценах проявляют себя такие важные для интриги персонажи, как гном Гимли (Джон Рис-Дэвис), эльф Леголас (Орландо Блум) или лучник Бард (Люк Эванс).
Архаичность и нарочитая схематичность баталий – при их сложнейшем техническом устройстве (не будем забывать, друг с другом сражаются существа разных видов, форм, размеров и способностей, поэтому так называемая реалистичность – результат огромного труда и недюжинной авторской фантазии) – компенсируется психологической изощренностью личных противостояний. Центральное во «Властелине колец» («Двух крепостях» и «Возвращении короля»), продолженное одной ключевой сценой «Нежданного путешествия», – Фродо и затем Бильбо с Горлумом, гениально сыгранным Энди Серкисом. Важнейшее в «Хоббите» (конкретнее, в «Пустоши Смауга») – Бильбо с драконом.
В каждом случае это поединок самообладаний, предполагаемо сильного с предполагаемо слабым, построенный исключительно на речевой характеристике и психологии поведения.
Что позволяет провокационно вывести на одну доску неравных противников – отличного актера и сгенерированное компьютером существо, маленького хоббита и огромного огнедышащего ящера, – сделав на их парадоксальной встрече акцент? Ответ – в раздвоенности Горлума, намекающей на то, что эти фантастические сущности лишь гротескные отражения тех, кому следует быть «положительными героями» и кто при этом сражается с собой: с алчностью, себялюбием, страхом. Все то, что по Толкину и Джексону является Темной стороной Силы, причем любой Силы. «Искушение кольцом» переживают не только бывший Смеагол, представленный у Джексона как карикатурный Джекилл/Хайд, не только Боромир (Шон Бин), один из самых трагических и неоднозначных персонажей цикла, первым поддавшийся соблазну. Это и могущественный маг предатель Саруман (харизматик Кристофер Ли), которого благодаря обогащенному новыми деталями сценарию «Хоббита» мы видим и в его светлой ипостаси, – и Бильбо, и Фродо, и Арагорн, и, казалось, безупречные Галадриэль (Кейт Бланшетт) и Гэндальф Серый (Иэн Маккелен), чьи секундные преображения сколь мимолетны, столь страшны.
При всей показательной блистательности сражений главная битва джексоновской эпопеи, как и в книгах Толкина, – внутренняя. Сочетание психологии и эпоса, здоровой хоббичьей буржуазности и эльфийского холодного величия, чистоты внешних конфликтов и необоримой сложности внутренних неминуемо отсылает к другому глобальному циклу, из которого толкиновский «Властелин колец» вырос в неменьшей степени, чем джексоновский: это «Кольцо Нибелунга» Рихарда Вагнера, в свою очередь, основанное на мифе «Старшей Эдды» (откуда Толкин когда-то позаимствовал имена гномов) и «Саги о Вёльсунгах». Речь, разумеется, не собственно о музыкальном решении – хотя кое-чем канадец Говард Шор, чей утонченный саундтрек к обеим трилогиям совмещает неуверенность и тревогу с возвышенной эмоциональностью, восходит к немецкой романтической школе, – но о сюжете и тематике. Обладающее магической силой кольцо, несущее смерть золото, дракон, гномы, гибнущий герой… Вагнерианец Ницше называл это «вечным возвращением».
В четырех операх тетралогии композитор движется от божественного и фантастического к «человеческому, слишком человеческому». В «Золоте Рейна» нет ни одного смертного персонажа – только гномы, боги, русалки и великаны; в «Валькирии» действие поделено между обитателями Земли и Асгарда поровну; в «Зигфриде» бог Вотан появляется уже как гость, а валькирия Брунгильда становится человеком, а в «Сумерках богов» мистические герои вовсе убраны со сцены. У Джексона все наоборот. Последний и, возможно, ключевой фильм в его цикле – «Битва пяти воинств», где люди, воцарившиеся было над Средиземьем в «Возвращении короля», играют роль практически служебную. Центральная же партия отдана Торину (Ричард Армитедж) – героическому, обладающему шекспировской (или опять же оперной) харизмой и судьбой, королю гномов – джексоновскому аналогу вагнеровского Альбериха. Тот, как известно, во имя золота и власти отрекся от любви. Выковал кольцо – и проиграл все, произнеся проклятье Нибелунга, отныне определяющее ход событий. Правда, Торин охотится не за кольцом, а за его аналогом – камнем Аркенстоном: это напоминает, в свою очередь, о Граале из мифа о Парцифале, также положенного на музыку Вагнером. И этот артефакт предполагает добровольный отказ владельца от своей чувственной природы. Очевидно, именно поэтому Джексону – как Вагнеру до него – была так необходима придуманная им история любви. Именно она создала бы какой-то ощутимый противовес себялюбию златолюбцев и властолюбцев, в которых превращаются в третьей части «Хоббита» практически все значимые персонажи.
Умножая обладающие темной властью магические предметы, Джексон лишь усиливает мрачный эффект. Люди, гномы и эльфы вовсю гибнут за металл, а бал вот-вот начнет править местный сатана – воплотившийся Саурон. Экстатический хеппи-энд «Возвращения короля» практически забывается к финалу «Хоббита», отнюдь не мажорному: Аркенстон погубил Торина, кольцо вот-вот позволит начаться войне, которая рискует погубить Средиземье. Финальный стук Гэндальфа в дверь уже старого Бильбо, закольцевавший две трилогии, как бы дает понять, что этот процесс нескончаем – и алчность, зависть, тщеславие не перестанут править миром, стоящим на краю перманентной катастрофы. Все, что остается в этой ситуации слабому, не поддавшемуся искусу герою, – оставить свою летопись, еще одно бессмысленное предупреждение о грядущем.
История Средиземья у Толкина, изложенная в «Сильмариллионе», линейна и поучительна; по версии Джексона, она нескончаема.
Это, впрочем, отнюдь не только безнадежный прогноз, но и обещание бессмертия, дарованного столь дорогим сердцу Толкина эльфам. Точно так же и Джексон с особым тщанием и любовью конструирует их бытие – архитектуру, одежду, оружие, повадку, саму мелодию звучащего с экрана эльфийского языка. Их исчезновение с лица планеты в финале «Властелина колец» – не окончательное, ведь они, как и вся магия этой вселенной, возвращаются в «Хоббите», а потом снова, уже в тщетной, как уверяют продюсеры, надежде фанатов Джексона на грядущую в отдаленном будущем экранизацию «Сильмариллиона». Неожиданный, хоть и завершившийся трагедией, союз эльфийки и гнома сулит нам евгенику будущего – улучшение нашей проклятой породы, которая когда-нибудь предпочтет самоотверженность и любовь стяжательству и погоне за властью.
В особой нежности к бессмертным сквозит давняя одержимость Джексона самим сюжетом преодоления смерти. Старт ему дан в карнавально-гротескной форме еще в его комическом зомби-хорроре «Живая мертвечина» (1992), затем он был продолжен в фантасмагорических «Страшилах» (1996), где герой-медиум запросто общался с призраками и бросал вызов самой старухе с косой, и достиг апофеоза в «Милых костях» (2009), странном и не принятом ни публикой, ни критикой проекте, посвященном посмертному бытию убитой маньяком девочки в раю. Средиземье для Джексона – усовершенствованная версия его родной и возлюбленной Новой Зеландии, почти что парадиз на Земле, над которым вечно летают надзирающие над несовершенными людьми орлы. А Шир, с которого начинается и которым завершается каждая из двух трилогий, – самое драгоценное его место. Подальше от Древа познания.
Джексон, как и Толкин, в конечном счете идеалист, в этом они сходятся. Именно это сближение позволяет назвать экранизацию если не адекватной (бывают ли такие?), то, по меньшей мере, достойной первоисточника.
Вписывая обе трилогии в более широкий контекст зрелищного массового кино начала XXI века, замечаешь странную вещь. Главная тенденция каждой по-настоящему успешной современной франшизы – усложненные взаимоотношения так называемых добра и зла. Этим вторая – разруганная критиками, но собравшая рекордные деньги – трилогия «Звездные войны» отличается от наивной и гармоничной первой. На этом основаны все восемь фильмов о Гарри Поттере, в которых взрослеющий герой тесно, неразрывно связан с темным магом Волан-де-Мортом. В этом изюминка «Пиратов Карибского моря», в центре которых к четвертому (самому успешному) фильму вдруг оказалась не влюбленная пара, а обаятельный мерзавец-трикстер Джек Воробей. На этой двойственности играет и Кристофер Нолан в своей трилогии «Темный рыцарь», само название которой свидетельствует о многом, – но и более оптимистичный цикл супергеройских фильмов Marvel все время намекает на неоднозначность персонажей, совмещающих человеческую уязвимость со сверхспособностями. Настоящий манифест неразличения добра и зла, отныне устаревших понятий, читается в самом популярном сериале последних лет – «Игре престолов» по романам Джорджа Мартина. Даже «Ночной дозор» и «Дневной дозор» Тимура Бекмамбетова – главное русское фэнтези нашего столетия – основаны на этом специфическом манихействе, сосуществовании и равновесии света и тьмы.
Причины скучны и общеизвестны: психологическая дестабилизация западного общества после 11 сентября 2001 года, окончательное разрушение биполярного мира, внутреннее противостояние фундаментализму и, таким образом, любой догматической однозначности, необходимость политкорректного признания достоинств «другой точки зрения» и т. д. «Властелин колец» и «Хоббит» в этом мире, прикрываясь авторитетом Толкина, дают счастливую возможность четкого выбора между хорошим и плохим, рисуя зло – уродливым и сильным, добро – обаятельным и настойчивым. За мнимой сложностью вселенной, насыщенной экзотическими расами и народами, сложносочиненными именами и утомительными топонимами, скрыта обнадеживающая простота сказки – жанра, которым современное кино понемногу разучилось владеть. Его секрет, как рецепт верескового меда, похоже, по-прежнему помнят только в далеких от нас краях – в джексоновской Новой Зеландии и толкиновском Средиземье.
Разговор с Питером Джексоном
Я не строю из себя важную шишку…
Питер Джексон
Интервью записано в Берлине по случаю премьеры второй части «Хоббита» – «Пустошь Смауга». 2013 год.
– Вы почему босиком? Зима же на дворе.
Питер Джексон: У меня под ногами немецкий ковер. Вы вообще ходили когда-нибудь по немецким коврам? Знаете, какое это наслаждение? То-то же. Я и вообще стараюсь ходить босиком, когда могу.
– Мы с вами встречались после «Приключений Тинтина», и на вас были ботинки!
Питер Джексон: Это случайно. На съемках я всегда в обуви, а в промежутках стараюсь обходиться без нее. И хоббиты здесь ни при чем. Простое совпадение.
– А как же ваш персонаж, который мелькает в первых кадрах «Хоббита: Пустоши Смауга»? Можно успеть рассмотреть, что он довольно агрессивно откусывает от морковки.
Питер Джексон (смеется): Ах, морковка… К этой роли я морально готовился всю жизнь. Но пока не готов раскрыть ее тайную суть.
– Долго ли вам еще корпеть над «Хоббитом»? Ведь наверняка съемочный период закончился?
Питер Джексон: Ну, еще годик придется потерпеть. Съемки закончены, рабочий монтаж готов, но визуальные эффекты в таких фильмах, как наш, сами понимаете, делаются долго. Так что приступаем к полировке. Процесс будет изнурительно долгим.
– Устали?
Питер Джексон: После «Властелина колец» я поклялся никогда не возвращаться к Толкину, настолько был истощен. Но прошли годы, и я примирился с идеей экранизации «Хоббита». Особенно когда понял, что мы не будем снимать детскую сказочку, а взглянем на события книги с точки зрения эпоса «Властелина колец».
– Это все-таки один девятичасовой фильм, который пришлось поделить согласно коммерческим и прокатным нуждам? Или три разных фильма?
Питер Джексон: Ответить однозначно трудно. Мы делаем все возможное, чтобы каждый отдельный фильм был независимым от остальных аттракционом. Но и художественное единство трех фильмов – первостепенная задача. А еще есть чисто техническая цель – чтобы серии продолжали друг друга и пару лет спустя каждый мог бы посмотреть их в хронологическом порядке: сначала три «Хоббита», потом три «Властелина колец». Жонглируем, мухлюем, балансируем, как умеем, чтобы добиться всех этих задач сразу.
– Если фильмов все-таки шесть, есть у вас среди них любимцы?
Питер Джексон: Дайте мне закончить, тогда и выберу! Хотя… (Пауза.) Мне всегда нравилось «Возвращение короля». Нет, нет, зачеркните, я перепутал. Не «Возвращение короля», а «Две крепости». Люблю фильмы из середины трилогий. Не надо ни начинать, ни заканчивать: свободы больше. И можно поразвлечься.
– Незаконченность вас не смущает?
Питер Джексон: Наоборот, нравится. Это же игра. Контракт, который ты заключаешь с аудиторией: закончим на полуслове и прервемся еще на годик. Вообще, я, конечно, полюбил снимать трилогии, потому что в них можно нарушать так много общепринятых законов сюжетосложения.
– Вы заговорили о публике. Какая ее реакция для вас важнее всего?
Питер Джексон: Я смотрю на себя как на человека, развлекающего других людей. Если очень-очень много зрителей посмотрели «Властелина колец» и первую часть «Хоббита», им понравилось и они просят еще, лучшего комплимента мне не нужно. Я не выпендриваюсь и не строю из себя важную шишку, но ответственность чувствую колоссальную. Понимаете, я снимаю фильмы для тех, кто наслаждается походами в кино, это настолько просто. Я сам вырос в кинотеатре, и есть ли большее удовольствие, чем знать, что кто-то вырос на моих картинах? Я уносился в другие миры, и сердце замирало от визуальных эффектов, а сейчас кто-то другой переживает этот эскапистский кайф благодаря мне. Для того и живу.
– Хочется сказать вам спасибо как минимум за сцену с Беорном, который смотрится куда более мрачно и эффектно, чем можно было ожидать.
Питер Джексон: О, этим персонажем я очень горжусь. Он такой загадочный, пугающий, постоянно меняющий форму… Беорн у нас получился не таким, как у Толкина. Мы в самом деле не можем сказать, служит он добру или злу: он неуловим, в его фигуре чудится угроза. К счастью, как объясняет он сам, гномы ему не так антипатичны, как орки.
– Другая ваша неоспоримая заслуга – потрясающий дракон.
Питер Джексон: Спасибо. Штука в том, что Смауг – не просто страшный огнедышащий дракон, а очень яркий персонаж. Это нас и спасло. А о том, как сделать его отличающимся от тысяч других кинематографических драконов, я, наоборот, старался не думать вовсе, чтобы не сойти с ума. Пожалуй, эта мысль была самой сильной моей фрустрацией: я не мог выгнать из головы голос Шона Коннери, говорившего за дракона в «Сердце дракона». Мне казалось, что и Смауг должен говорить точно так же. Как быть? С другой стороны, мне был нужен не какой-то оригинальный дракон, а самый классический из всех. В общем, мы создавали неповторимую личность. И решающую роль здесь сыграл Бенедикт Камбербэтч. Он создал такой же неповторимый образ, как Энди Серкис с Голлумом. Тем более что сам принцип диалога хоббита Бильбо с таинственным существом был похожим – за исключением того, насколько дракон страшнее и опаснее Голлума. То есть персонаж проявлялся в диалоге. Смауг не убивает Бильбо достаточно долго, потому что ему нравится поговорить. Ведь он не просто кровожадная тварь, но психопат-параноик. Он двести лет ждал, когда появится собеседник или противник, но надеялся на рыцаря или на целую армию, а появляется эдакий маленький зверек! И он начинает перебрасываться с ним репликами, чтобы понять, откуда тот взялся и чего хочет. В этой беседе Смауг и перестает быть обычным чудовищем, превращаясь в неповторимого героя.
– Как вы полагаете, сам Толкин бы одобрил ваши фильмы?
Питер Джексон: Мне кажется, многое ему бы ужасно понравилось. А что-то наверняка бы взбесило. Сама идея экранизации его книг ничего революционного в себе не заключает: сам Толкин продал права еще при жизни, а значит, был готов увидеть фильмы по «Властелину колец» и «Хоббиту». Еще одна важная деталь: он не имел ничего против расширения его мира и сюжета книг в рамках изобретенной им мифологии – именно это мы и делаем. Уверен, что Толкин пришел бы в несказанный восторг, если бы увидел сегодняшние кинотехнологии. Ему такое в 1968-м и присниться не могло.
– А что с фанатами Толкина? Они вас перестали пытать? Смирились с вашими экранизациями? И смирились ли вы с их безостановочным контролем?
Питер Джексон: Этот перелом произошел в моем сознании давно, еще во времена съемок «Властелина колец». Я понял, что гораздо приятнее и интереснее быть открытым фанатам, а не прятаться от них. В процессе запуска трилогии мы скрывались от всего мира, формировали и подписывали специальные протоколы секретности: никто из посторонних не должен был подобраться к съемочной площадке на несколько километров. Но в самом начале съемочного периода один веб-сайт опубликовал пиратскую фотографию с площадки – и все было разрушено! Дело было на чьей-то частной земле, продюсеры бросились к владельцу разбираться и требовать, чтобы тот повесил везде запрещающие таблички… Я сказал тогда: «Стоп. Секундочку. Может, хватит?» И мы сами позвали на съемки журналистов и фанатов: пусть увидят, что и как мы делаем. Все тут же успокоились. Так с тех пор и работаем. Плевать на стратегии: показываем многое, рассказываем еще больше – но осторожно, чтобы не испортить сюрпризы публике. Это вопрос поддержания равновесия. Пока худо-бедно справляемся.
– С другими фильмами было проще? Не толкиновскими?
Питер Джексон: Да вообще раньше было проще. В моей молодости никто ничего не знал о том, как снимается кино. Это был очень таинственный процесс, для посвященных. А теперь он прозрачен для всех. Хорошо ли это, понятия не имею. Возможно, часть магии из-за этого испаряется. Зато, с другой стороны, мы рекламируем то дело, которым занимаемся, привлекаем молодых для участия в индустрии, стараемся не забывать об образовательном аспекте. Знаете, сколько детей после фильмов о фильме проникается идеей пойти в кинематограф? Больше, чем прежде, уж поверьте.
– Вы растянули «Хоббита» на три трехчасовых фильма – он в итоге длится столько же, сколько длился «Властелин колец», хотя книга раза в четыре меньше. По меньшей мере на этот раз все отснятое вошло в картину? Или опять готовите расширенную режиссерскую версию?
Питер Джексон: Конечно, готовлю! Масса сцен не вошла в фильм.
– Как так получилось?
Питер Джексон: Да очень просто. Я снимаю, снимаю, снимаю. Потом мы садимся монтировать и осознаем, что какой-то эпизод не помещается – обычно очень яркий и самостоятельный, сокращать его тоже обидно. И мы решаем пожертвовать частью ради целого… Но, конечно, сохранить ее для последующего переиздания. Однако понять, что и где, я могу только после окончания монтажа.
– Но вы, конечно, не скажете, что мы увидим в этих вырезанных сценах?
Питер Джексон: Ни за что.
Часть вторая. Алхимики
Дэвид Кроненберг. Энтомолог
Статья вышла после премьеры фильма «Паук» в 2002 году. Первый фильм ныне легендарного канадского режиссера Дэвида Кроненберга «Паразиты-убийцы» был встречен рецензией под названием «Вы должны знать, насколько плох этот фильм, чтобы понять, на что ушли деньги налогоплательщиков». Долгое время Кроненберга считали мастером низкого жанра, а режиссером авторского кино его провозгласили полтора десятилетия спустя после дебюта. Его единственная крупная фестивальная награда – каннский спецприз (за отвагу) после скандальной премьеры «Автокатастрофы».
Сегодня этот вызывающий маргинал, чья благопристойная внешность университетского профессора столь плохо сочетается с беспределом, царящим в его киноработах, остается одним из самых непризнанных и непонятых режиссеров мира. Эту славу укрепил и «Паук», наделавший шуму в тех же Каннах. Именно в «Пауке» нашел окончательное выражение главный принцип творческого метода Кроненберга: деконструкция человека.
Первый ее этап – изъятие человека из социума. Кроненберг с удовольствием делает своими героями отщепенцев, так или иначе поставленных вне общества. Здесь он эксплуатирует почти классическую романтическую схему. Его Сет Брандл («Муха») не случайно родился из старого фильма ужасов – ближайший аналог персонажа Джеффа Голдблума, молодого ученого, гения и затворника, это доктор Франкенштейн из черно-белых хорроров и романа Мэри Шелли. Поначалу чудаковатый ученый-сухарь, в шкафу у которого висит десяток одинаковых костюмов, Брандл к середине фильма перестает быть смешным. Постепенно он отдаляется от возлюбленной, затем пытается убить ее. В «Франкенштейне» Шелли разрушителем семейной жизни и убийцей молодой жены ученого становился созданный им монстр. В «Мухе» происходит что-то похожее, только Кроненберг объединяет доктора и его создание в одном персонаже. По сути, и в романе Шелли Франкенштейн и чудовище были двумя сторонами одной натуры: один – изгнанник по собственному выбору, решивший забыть о собственных ужасных экспериментах и начать нормальную семейную жизнь, другой – изгой поневоле, который хотел бы стать частью человеческого социума, но слишком чудовищен для этого. Сет Брандл отличается от Франкенштейна всего лишь тем, что эксперимент ставит на самом себе, после чего превращается в получеловека-полумуху.
Впрочем, сбой в программе Брандла, вызвавший мутацию, случаен, сам ученый в нем не виноват. Социальное одиночество, непременно перерастающее в одиночество экзистенциальное, в фильмах Кроненберга никогда не бывает сознательным выбором героя. Кэмерон Вэйл, центральный персонаж «Сканнеров», внезапно узнает, что обладает весьма тягостным для себя даром чтения – «сканирования» чужих мыслей и воздействия на них. После этого он оказывается втянут в войну с отрядом сканнеров-повстанцев, возглавляемых его собственным братом. Ставящий героя вне закона и социума скрытый мистический талант – сюжет, привлекший Кроненберга в «Мертвой зоне» Стивена Кинга, экранизация которой принесла режиссеру широкое международное признание. Но все это – лишь вывернутое наизнанку содержание дебюта Кроненберга – «Паразитов-убийц». Там вне общества оказывался единственный нормальный человек, врач, не затронутый вирусом сексуального безумия. Понятие «норма» в мире Кроненберга относительно, антисоциальный статус героя – непременное условие развития сюжета.
Следующая ступень деконструкции индивида – удаление героя от семейного и домашнего окружения. Впервые тема разлада человека с семьей появляется у Кроненберга в его третьем фильме, «Выводке», съемки которого совпали с бракоразводным процессом режиссера и судебным разбирательством с бывшей женой по поводу прав на дочь. Герой фильма Фрэнк воспитывает милашку Кэнди один, поскольку ее мать Нола находится на лечении в таинственном пансионе психиатра-экспериментатора Рэглана. Герой одинаково боится и того, что дочка останется без мамы, и самой жены, охваченной странным психозом. Со временем на членов семьи, препятствующих свиданиям Кэнди с матерью, совершаются покушения. Пойманный убийца – странное существо, злой карлик из страшной сказки, в капюшончике и с кувалдой в кулачке. Именно такие создания убили родителей Нолы. В страшноватом финале выясняется, что гномы – внебрачные «дети гнева» Нолы, то есть сводные братья Кэнди. Эти бастарды разрушают традиционную семью, заменяя ее семьей-ульем, в котором единственная пчеломатка (Нола) дает жизнь бесчисленным идентичным карликам-насекомым, лишенным собственного рассудка и исполняющим приказы родительницы. Это, пожалуй, первое явление темы насекомых в творчестве Кроненберга.
После «Выводка» традиционная семья практически исчезает из картин Кроненберга. Его герои часто оказываются одиночками, сиротами. Характерный образ единственного родного человека – брата-близнеца – появляется в двух фильмах: «Сканнеры» и «Связанные намертво». В обоих случаях абсолютная близость, стопроцентное сходство становятся залогом уничтожения одним братом второго: против воли, под властью обстоятельств человек вынужден избавляться от свидетельств о принадлежности к семье. Не лучше обстоит дело и с браком. Многочисленные любовные романы распадаются («Видеодром», «Мертвая зона», «Муха», «Связанные намертво», «М. Баттерфляй»). Что до института супружества, то в «Голом завтраке» писатель Билл Ли убивает свою жену дважды, чтобы освободиться и получить пропуск в фантастическую страну. А в «Автокатастрофе» распад брачной жизни Джеймса и Кэтрин Баллард приводит их к саморазрушительному существованию в «шведской семье» с мазохистскими и суицидальными склонностями.
Крах семьи логически ведет Кроненберга к следующей ступени вычитания человеческого из человека – отрицанию секса. Кажется, что этой теме режиссер так или иначе посвятил большую часть своих фильмов, однако сама тема сексуальной близости в мире Кроненберга мутирует до неузнаваемости, поскольку персонажам отказано в нормальных взаимоотношениях с противоположным полом. Показателен второй фильм режиссера, «Бешеная», где он назло общественному вкусу снял в главной роли порнозвезду Мэрилин Чемберс. Однако ее героиня Роуз ни разу не предстает обнаженной (не считая показанной издали груди в исключительно неэротичных сценах медицинского осмотра или смены одежды), а превращаясь после экспериментальной операции в вампира, заменяет половое сношение высасыванием крови из своих жертв. Причем убивает их Роуз не «традиционным» способом, прокусив вену клыками, а почти сестринским объятием (вампирический «рот» образуется у героини под мышкой).
Секс у Кроненберга всегда что-то воображаемое, невозможное. Девятилетние братья Мэнтлы в первой сцене «Связанных намертво», обсуждая секс, решают, что заниматься «этим» люди вынуждены лишь потому, что лишены возможности жить в воде и размножаться посредством метания икры. В фантастических картинах Кроненберга подобных альтернативных форм секса – в отличие от традиционных – сколько угодно. Чего стоит «Голый завтрак», в котором сношение двух мужчин превращается в случку двух насекомых, естественно завершающуюся поеданием партнера. Сперма таинственных инопланетных существ мугвумпов в этом фильме используется людьми не как сексуальный стимулятор, а как наркотик.
Как правило, показывая те или иные формы секса, отрицающего саму возможность подлинной духовной близости, режиссеры и писатели обвиняют в этом представителей того или иного пола. Кроненберг удивительно объективен и нейтрален: женщины и мужчины в его одновременно эротической и антиэротической вселенной существуют на равных правах. На любителя секса по видео попадается любительница мазохистских упражнений («Видеодром»), на домогающегося своих пациенток гинеколога – женщина с тремя шейками матки, требующая, чтобы во время полового акта ее связывали или били («Связанные намертво»). Ненаправленное сексуальное желание в «Паразитах-убийцах» охватывает людей вне зависимости от пола, семейного положения и возраста. Правда, существует одна категория людей, не обремененных чрезмерной сексуальной свободой, и порой кажется, что лишь режиссер показывает их с подлинной симпатией. Это всегда эпизодические старики-наблюдатели, без которых не обходится ни одна картина Кроненберга. В тех же «Паразитах-убийцах» смертоносный червь выбирается из комнаты жертвы на волю и падает с балкона, ударяясь о прозрачный зонтик вышедшей погулять старушки, которая так ничего и не заметила.
Самая радикальная форма секса явлена в «Видеодроме». Главный герой фильма Макс Ренн – руководитель кабельного канала, на котором демонстрирует различные формы половых извращений. Пойманная им в эфире загадочная программа под названием «Видеодром» представляет собой беспрерывную запись садомазохистских упражнений и мучений, необычайно возбуждающих каждого зрителя. Уставший от традиционного секса, Ренн пытается начать пропаганду «Видеодрома» на своем канале и попадает в расставленные сети: он уже не может обходиться без соответствующих зрелищ и начинает путать реальность с виртуальностью. В очередной раз секс теряет физиологическую функцию, становясь своего рода наркотиком. Характерно, что связь Ренна с соблазнительной Никки прекращается, едва успев начаться. Теперь сексу с красоткой герой предпочитает удаленный контакт при помощи кожаного хлыста. Но и этот хлыст, как внезапно понимает Ренн, достигает не тела его возлюбленной, а лишь заменяющего это тело телеэкрана.
Последовательное отдаление мужчины от женщины в «Видеодроме» замыкает героя на самом себе, и внезапно телесная щель (визуальные коннотации вполне прозрачны) открывается в нем самом, прямо посреди живота. Запуская туда руку, Ренн не занимается мастурбацией, а, напротив, совершает своего рода половой акт. Только он сам служит объектом, а субъект – превращающая человека в видеомагнитофон, живая и дышащая, кассета. У этого сношения есть и плод, а именно органический пистолет, вырастающий из руки Ренна и становящийся орудием финальной смерти-инициации. Специфическая особенность поэтики Кроненберга – плановое создание симулякров половых органов, позволяющих людям обходиться без секса в общепринятом смысле слова. Началось все с той же кровососущей дыры под мышкой у Роуз из «Бешеной», потом появилась прорезь в животе Макса Ренна, затем – говорящий анус жука и сочащаяся спермой голова инопланетянина в «Голом завтраке». Все это – та «новая плоть», рождение которой Ренн приветствует в финале «Видеодрома», кончая жизнь самоубийством.
Позже, впрочем, Кроненберг учится трансформировать сексуальные образы без привлечения фантастики. В «М. Баттерфляй» прекрасная героиня оказывается мужчиной, и, таким образом, идеальный объект желания становится разделенным между двумя полами и недостижимым. В «Автокатастрофе» полученные в аварии увечья автоматически превращаются в эрогенные зоны, ведя героев фильма к новым рубежам самоуничтожения (чем больше ран, тем сильнее наслаждение). Здесь прослеживается очевидная связь с аварией на мотоцикле, которая привела Роуз на операционный стол и в конечном итоге сделала ее «бешеной», – вампиром. В «Экзистенции» Кроненберг возвращается к излюбленному визуальному сюрреализму. В тела желающих принять участие в компьютерной игре добровольцев вживляется «порт»: через дыру в позвоночнике в тело входит провод «живого джойстика». Этот «порт» заменяет автору игры Аллегре Геллер и ее партнеру Теду Пайкулу реальный секс, предписанный правилами «экзистенции», но милосердно скрытый от глаз как участников, так и наблюдателей. И вновь, как и в «Видеодроме», к «женскому» символу, отверстию, добавляется «мужской» – рожденный естественным путем пистолет, уже не из плоти, а из костей животных-мутантов. Кроненберг так увлечен квазиэротической органикой, что практически избегает нормативных постельных сцен.
Лишенный традиционных прав на телесные радости «человек Кроненберга» между тем не свободен и с точки зрения чистого разума. Различного рода наркотические вещества, согласно клише, «открывающие двери восприятия», отнимают у его героев возможность свободно мыслить. Недаром наркотики в фильмах Кроненберга – воображаемые. В «Голом завтраке» – это сперма мугвумпов и средство против тараканов, в «Сканнерах» – мифический «эфемерол»; какой наркотик принимают братья Мэнтл из «Связанных намертво» – так и не разгаданная тайна. Каждый раз употребление стимулирующих препаратов – часто по ошибке, от отчаяния или вынужденное – приводит к катастрофе. Человек, лишенный права на осознание своих поступков, становится опасным животным, нацеленным на разрушение себе подобных. Весьма показательна спорная интерпретация Кроненбергом центрального персонажа кинговской «Мертвой зоны» Джонни Смита. Герой, сыгранный Кристофером Уокеном, не вызывает симпатии ни у режиссера, ни у зрителя, и в какой-то момент могут возникнуть законные сомнения в его мистических способностях. В варианте Кинга телепатия и предвидение будущего – дар свыше, в интерпретации Кроненберга – еще одно рискованное отключение сознания во имя сомнительной интуиции.
Человек «несознательный» в картинах Кроненберга – безумец, представляющий угрозу для своих близких. Жанровое заражение одним зомби-вампиром другого в «Паразитах-убийцах» и «Бешеной» приобретает почти концептуальный смысл антиутопического предупреждения. «Редкая болезнь» Нолы из «Выводка» становится причиной жестокого уничтожения всей ее семьи. Одурманенный наркотиком Билл Ли из «Голого завтрака» убивает любимую женщину. Наконец, гинеколог Беверли Мэнтл из «Связанных намертво», дошедший до предельной степени психической деградации после употребления наркотика, сначала покушается на жизнь пациентки, а затем в припадке приносит в жертву своего брата-близнеца.
Особенно любопытным представляется сюжет «Сканнеров». Редкая способность читать мысли окружающих приводит к странной и жестокой гибели: в одном из самых эффектных эпизодов фильма у второстепенного персонажа буквально взрывается голова. Научившись «сканировать» чужие мысли, телепаты лишаются своих собственных, вступая в беспощадную борьбу за выживание. Убийство одним братом-сканнером другого – подчеркнуто бессмысленный финал противостояния – завершает фильм без особенных надежд на хеппи-энд. В решении этой темы Кроненберг предстает позитивистом и дидактиком: неспособность мыслить здраво сеет разрушение и смерть.
Однако, вопреки ожиданиям, Кроненберг, лишая своих героев разума, не оставляет им возможности искать отдушину в подсознании. В воображаемом «ментальном» пространстве «Голого завтрака», самого «подсознательного» фильма Кроненберга, писатель Ли пытается применить «автоматическое письмо» битников, общаясь с говорящей пишущей машинкой, но тщетно: по сюжету его будто ведет чья-то чужая воля. Обезумевшими героями из «Паразитов-убийц» и «Бешеной» движет конкретная механика вымышленной вирусной инфекции, а не спрятанные желания. Особенно ироничен Кроненберг в отношении практики врачебного чтения подсознания в «Выводке». Профессор Рэглан разрабатывает сложнейшую методу психологического лечения своих пациентов: подменяет собой объект их гнева, тем самым высвобождая душу больного. Однако его благие намерения ведут туда же, куда обычно, и любимая пациентка обучается превращать свой абстрактный гнев во вполне конкретных (хотя и фантастических) гномов-убийц.
Совершив неожиданно для себя очередной незапланированный поступок, герой «Экзистенции» Тед Пайкул восклицает: «Похоже, в вашей игре не нашлось места для свободы воли!» Точнее кредо Кроненберга не выразить. Отключая сознание, персонажи его фильмов превращаются в пешек на чужом игровом поле, в чистые тела, которыми руководит не подсознание, а скрытый от простых смертных замысел богов. Один из таких демиургов появляется в «Экзистенции» под именем Кири Винокура, но Кроненберг показывает его как будто ненароком, чтобы не разрушить черную магию игры, в которой от воли участников ничего не зависит. Ничего удивительного в том, что финальная реплика картины – испуганный вопрос: «Мы все еще играем?», ответить на который невозможно в принципе. Настаивая на концепции равноправных реальностей, Кроненберг предстает отнюдь не мистиком, а жестоким реалистом, отказывающим человеку в праве на бегство в воображаемые миры.
Итак, лишенный общественного статуса, семьи, сексуального партнера, а также права определять собственную судьбу и контролировать свои действия, человек в фильмах Кроненберга превращается в телесный факт. Но и это бытие чистого человека, среднестатистического хомо сапиенс, режиссер умудряется у своих героев отнять. Даже простое сложение в его фильмах превращается в вычитание – как это происходит в «Связанных намертво». Близнецы Беверли и Эллиот слишком идеально дополняют друг друга, чтобы пережить разделение: в поисках недостижимой независимости один близнец лишает жизни другого, чтобы затем погибнуть от одиночества.
Как человек перестает быть человеком? Чужой враждебный организм проникает в него, завоевывает его изнутри, как червяки-мутанты в «Паразитах-убийцах» (то, что Кроненберг начал путь в большое кино с этой картины, в высшей степени символично). Чужой организм может быть видеокассетой («Видеодром») или обычной мухой («Муха»): важнее формы – суть, развоплощение человека и его окончательное исчезновение. Причем трагедия в том, что до последней критической точки сам человек происходящие в нем изменения не чувствует. Хлипкий Сет Брандл с ужасом смотрит на свою руку, только что сломавшую запястье чемпиона по армрестлингу. Гинеколог Беверли Мэнтл отправляется на операцию, будучи готовым апробировать экспериментальные «инструменты» на пациентке. Роуз с ужасом отвечает на обвинения бывшего бойфренда в гибели сотен людей: «Я – это я!» Но смысл слова «я» от нее самой неумолимо ускользает.
Фантаст Кроненберг вовсе не метафизик, каковым его не раз пытались представить исследователи. Он больше похож на физика, который расщепляет исследуемый предмет на мельчайшие частицы, вплоть до атома. Им движет интерес ребенка, который разламывает любимую игрушку из чистого любопытства – посмотреть, что там внутри. Однако считать этот интерес праздной и излишней жестокостью – ошибка. Исследователь человеческой натуры Кроненберг – гуманист, работающий с нетрадиционными художественными методиками. Это доказывает и «Паук», в котором режиссер доводит свой метод разоблачения человека до радикального, практически абсолютного предела.
Никогда герои Кроненберга не были столь откровенными отщепенцами, столь явными маргиналами, каждый из них обладал определенной властью хотя бы на одном из уровней реальности. Гениально сыгранный Рэйфом Файнсом Паук – выпущенный из психушки, одинокий и несчастный субъект без имени. Возвращаясь в дом детства (или туда, что ему представляется домом детства), герой предается воспоминаниям. Паук – изгой, человек без крова, без сексуальной ориентации, поскольку еще в детстве его страшно напугала местная проститутка, показавшая ему голую грудь. Секс, как абстрактный фантом, является к нему только в снах. Паук лишен семьи, по которой он тоскует больше всего: его не оставляет мысль о том, что отец, убив мать Паука и заменив ее той самой проституткой, предал сына, навсегда выставив его из родного дома. Паук лишен и сознания. Сумасшедший, он не властен и над подсознанием. Погоня за полузабытыми образами детства и составляет детективный сюжет картины.
Кроненберг последовательнее, чем когда-либо прежде, очищает своего героя от многочисленных ложных одежд. Недаром Паук одет сразу в несколько рубашек. «Зачем столько?» – удивляется содержательница пансиона. «Чем меньше человека, тем больше одежды», – мудро замечает более пожилой и опытный постоялец. Оболочка выглядит разъеденной, полусгнившей, истлевшей с первых кадров картины. Даже титры нарисованы на старинных лондонских обоях, а название фильма «Паук» появляется ненавязчиво, скромно, в углу экрана. Очевидно, что в центре – даже в центре своей собственной истории – Паук быть не в состоянии. Поэтому в большей части эпизодов картины он остается незаметным и пассивным наблюдателем сцен из собственного прошлого: Паук лишен и главного права героя любого фильма или книги – права действия.
До «Паука» были «Муха» и «М. Баттерфляй» (не говоря о пишущих машинках из «Голого завтрака», замаскированных под жуков). Редукция и изменение человека, по Кроненбергу, становится способом изучения важного человеческого качества: скажем так, «насекомости». Физических мутаций с Пауком, который довольствуется плетением веревок-паутинок в своей спальне, не происходит. Зато он и в самом деле вполне буквально уменьшается до невидимости. Близкий Кроненбергу американский фантаст Ричард Мэтсон (его знаменитая книга «Я – легенда» об одиноком человеке на планете вампиров кажется парафразом «Паразитов-убийц») написал когда-то роман «Путь вниз», герой которого, став размером с муравья, немедленно подвергся страшным опасностям со стороны огромных и опасных насекомых. Но роман Мэтсона венчает неожиданный хеппи-энд: герой уменьшился настолько, что жуки перестали его замечать. И тогда ему открылся прекрасный, доселе неизведанный мир залитых солнцем равнин. В этот мир в своих сновидениях попадает и кроненберговский Паук. В поле, кажется, в разгар страды, в компании двух братьев по разуму – не он ли это сам в двух новых измерениях? – он ведет неторопливый разговор на простейшие темы…
Неожиданно отказавшись от привычной беспристрастной интонации, Кроненберг впервые открыто сочувствует герою. Традиционный для режиссера мотив «без семьи» внезапно подается не как данность, а как трагедия. Здесь первопричиной всего происходящего с героем, семенем, из которого вырастает вся его судьба, становится семья. Кроненберг ощутил экзистенциальную связь человека с родителями и показал ее как никогда пронзительно. Родители – предатели и убийцы: сюжет, типичный для Кроненберга. Но одинокий мужчина-мальчик, обнимающий могильный холм своей матери, – это уже что-то новое. «Паук» – первый в творчестве режиссера «человеческий детектив».
Кроненберг считает вредной гегемонию визуальных образов в кино: первична метафора, а не картинка. Это в «Пауке» отражают крайне скупые визуальные технологии. Например, привычные для фильмов режиссера мутации организма здесь уступили место невидимым движениям мозга и души; все тайны спрятаны в бегающих глазах героя Рэйфа Файнса. Каждый образ подтверждает нежелание Кроненберга подчинять метафору изображению. То, что Паук сплетет паутину – сугубо функционально (хотя ее страшная роль раскрывается только к финалу картины), тогда как в фильме другого режиссера паутина вполне могла бы остаться чистой иллюстрацией запутанного сознания героя. Один из остроумных приемов, использованных Кроненбергом – живое присутствие взрослого Паука-наблюдателя при семейных сценах, в которых участвует он же, ребенок, – неоднократно эксплуатировался в кинематографе. Однако если сравнивать аналогичное присутствие призрака мертвого супруга в квартире главной героини фильма «Под песком» Франсуа Озона с «Пауком», как концептуальное различие становится вполне очевидным. Озон восстанавливает образ, стоящий перед мысленным взором женщины, а Кроненберг сводит два сюжетных плана – прошлое и будущее – для соблюдения равновесия между двумя фабулами. Вновь картинка становится функцией, а не образом. То же можно сказать и о Миранде Ричардсон, играющей в «Пауке» три роли – любящую мать Паука, его ненавистную мачеху и хозяйку пансиона. В конце фильма это совпадение оказывается отнюдь не живописным доказательством безумия главного героя, а подсказкой к разгадке детективной тайны.
Подтверждая свое неравнодушие к «Пауку», Кроненберг перефразировал Флобера: «Паук – это я». Избитая фраза в данном случае приобретает особое значение. Оно стало очевидно всем, кто видел Кроненберга на премьере в Каннах. Внешность, манера поведения, даже прическа – всем своим видом режиссер напоминал персонажа Файнса в «Пауке». Герой-автопортрет появляется в творчестве режиссера впервые. На каннской пресс-конференции Кроненберг весьма любопытно ответил на вопрос о теме насекомых и о влиянии Кафки на его творчество: «Да, я думал о Кафке… даже порекомендовал Файнсу во время подготовки к роли почувствовать себя евреем в Праге». Таким образом, Паук не столько герой Кафки, сколько сам Кафка. Это подтверждается графоманскими наклонностями Паука: ведя свое незаметное расследование, Паук делает записи в блокноте, который прячет под половицей. Кроненберг объясняет: «Паук – писатель, хотя его произведений не знает и не понимает никто, кроме него самого». Сопоставим эти слова с тем, что Кроненберг говорил раньше: «Интересно было бы повторить опыт Кафки, снимать фильмы “в стол”, чтобы никто их так и не увидел». Творчество Паука настигает именно эта судьба. Тема скрытого писательства, проецируемая на самого Кроненберга, уже возникала в его фильмах. Достаточно вспомнить главного героя «Голого завтрака» Билла Ли – литератора, втайне являющегося автопроекцией Уильяма Берроуза – второго после Кафки любимого писателя режиссера.
Во всех предыдущих фильмах Кроненберг критиковал ученых, пытавшихся обмануть природу. В «Паразитах-убийцах» и «Бешеной» ошибки самонадеянных врачей приводили к превращению законопослушных граждан в опасных вампиров и зомби. Психологическая теория доктора Рэглана в «Выводке» порождала на свет чудовищных «детей гнева», лишенных половых органов и возраста, одержимых лишь жаждой убийства. Лекарство «эфемерол» в «Сканнерах» стало причиной рождения целой расы опасных телепатов. Амбиции Сета Брандла в «Мухе» стоили ему превращения в кровожадное насекомое размером с человека. Наконец, открытые в наркотическом бреду гинекологом Беверли Мэнтлом хирургические инструменты для оперирования женщин-мутантов стали орудием убийства самого дорогого ему существа – брата-близнеца. Противник научного метода, Кроненберг не хочет больше быть (или казаться) бесстрастным экспериментатором: в «Пауке» он впервые открыто берется за амплуа режиссера-писателя. Однако, дописав свою книгу до конца, Паук наталкивается на неожиданный для него самого финал – оказывается, что убийцей матери был он сам.
Еще до того, как рассказать трагическую историю гинекологов-близнецов, сам Кроненберг снялся в «Мухе» в эпизодической роли гинеколога. Ставя эксперимент над определенным типом творческого сознания, в качестве первого подопытного кролика режиссер использует себя. Это как минимум честно. Как максимум – отважно. Быть может, поэтому за «Пауком» – фильмом-поступком в биографии Кроненберга – последуют совсем другие, новые, непохожие на прежние картины. Режиссер земную жизнь прошел до половины и даже чуть дальше. Самое время меняться. Сбрасывать кокон, обретать крылья. Совсем как насекомое.
Разговор с Дэвидом Кроненбергом
У меня нет фобий.
Дэвид Кроненберг
Интервью записано по телефону. 2004 год.
– Перед интервью меня предупредили, что вы будете отлучаться в монтажную. Над чем сейчас работаете? Это новый фильм?
Дэвид Кроненберг: Да. Он называется «История насилия», основан на одноименном романе в комиксах Джона Вагнера и Винса Лока. В главных ролях снялись Вигго Мортенсен и Эд Харрис, остальные актеры тоже из США. Съемки мы уже закончили, идет постпродакшн. Мы с Говардом Шором обсуждаем музыку, монтаж почти завершили и занимаемся в основном звуком. Интересный фильм получается. В каком-то смысле жанровый: триллер, в котором я пытаюсь поддерживать постоянное ощущение страха. Действие происходит в маленьком американском городке, участвуют также гангстеры… И никакой фантастики, никаких ужасов. Не очень похоже на мои предыдущие фильмы, кроме, разве что, «Мертвой зоны».
– Мортенсен после «Властелина колец» стал суперзвездой.
Дэвид Кроненберг: Вигго – потрясающий! Необычный человек, очень приземленный. Примадонну из себя не строит. Симпатяга. Американские актеры – они разные. Я со многими работал, хоть и не с теми, которые в десятке самых популярных…
– Хотя вы и работали с первостепенными британскими актерами, Джереми Айронсом и Рейфом Файнсом…
Дэвид Кроненберг: Да-да, но не с Томом Крузом или Мелом Гибсоном! Зато у меня снимались Крис Уокен, Джеймс Вудс, тот же Харрис. С ними мне просто повезло. Хотя случайности в этом не было. Я заранее, прежде чем пригласить кого-то в фильм, провожу изыскания – узнаю, что за человек, каково с ним работать. Так что это не просто удача. Я избегаю тех, о ком слышал что-то плохое.
– Повод для этого интервью – специальный показ «Стерео» и «Преступлений будущего» в Москве. Как вы сейчас относитесь к своим ранним работам? Снимай вы их сегодня, изменили бы что-нибудь, переделали?
Дэвид Кроненберг: Конечно, нет! Это писатели иногда стремятся к тому, чтобы переписать ранние книги – к примеру, такая мания была у Набокова. Но не у меня. В определенной степени мои ранние фильмы являются историческим фактом из жизни зрителей и частью моей творческой биографии. Те фильмы настолько укоренены в эпохе рубежа 1960–1970-х, что невозможно их оттуда извлечь. Я не могу даже помыслить о том, чтобы изменить те фильмы, потому что сегодня я бы просто не стал их снимать – постарел, многое пережил… Те фильмы – такие, какие они есть, пусть такими и останутся.
– Какими именно?
Дэвид Кроненберг: «Стерео» и «Преступления будущего» очень сильно отличаются от «Паразитов-убийц» и «Бешеной», которые были плодом моего решения заделаться профессиональным режиссером и зарабатывать на этом, делая коммерческое кино. «Стерео» и «Преступления» я снимал чуть раньше, когда считал себя андеграундным кинорежиссером. Я находился под большим влиянием Энди Уорхола и Кеннета Энгера и презирал саму идею нормального кинопроизводства с коммерческими целями. Это было чувство редкой свободы и радости, результат – арт-кино, которое многие (смеется) сочтут очень скучным, а другие – странным и необычным. Моя фантазия, мои идеи проявились уже там, хоть и в иной форме.
– Вы как-то разделяете свои жанровые фильмы – вроде ранних экспериментов из области фильмов ужасов и картины, подобные «Голому завтраку» или «Связанным намертво»?
Дэвид Кроненберг: «Стерео» и «Преступления», к примеру, фильмы вполне жанровые: оба можно причислить к научной фантастике. Мой близкий друг Айван Рейтман – популярный сейчас голливудский режиссер, поставивший «Охотников за привидениями», а тридцать лет назад независимый продюсер, с которым я делал мои первые фильмы, – так вот, он сказал, что «Преступления будущего» могли бы стать прибыльным фантастическим блокбастером, если бы их поставили в голливудской прямолинейной манере. Все мои фильмы в той или иной степени – жанровые, включая даже «Связанных намертво». Вообще, «жанр» – слово, придуманное критиками. Или, скорее, маркетологами. Художник не мыслит такими категориями. Когда я снимаю фильм, я не хочу и не могу думать о его принадлежности к тому или иному жанру.
– «Стерео» и «Преступления будущего» вы сняли, когда вам было 27 лет. Это зрелые работы?
Дэвид Кроненберг (смеется): Зрелые? Да вы что! Я был очень молод, это крайне андеграундные работы, сделанные мной за бесплатно, при участии нескольких друзей. Это эксперименты – как и «Паразиты-убийцы», дипломные работы моей собственной киношколы, поскольку ни в какую другую я не ходил. Сложно сказать, когда наступает зрелость. Вероятно, я ее до сих пор не достиг.
– Ваш опыт доказывает, что совмещение авторского кино с фильмами ужасов реально. А возможно ли показывать авторское кино на телевидении, где вы достаточно долго работали?
Дэвид Кроненберг: Не так уж долго. Я делал телефильмы для Си-би-эс, канадского эквивалента Би-би-си, правительственной телестудии. Там было вполне возможно делать скромные арт-фильмы, каких не увидишь, к примеру, в Штатах. Это было не то телевидение, каким вы его знаете сегодня. Я вовсю экспериментировал; в те годы на Си-би-эс работало немало интересных режиссеров, актеров и сценаристов. Никакой коммерциализации в сегодняшнем понимании.
– «Видеодром» – ваша критика телевидения?
Дэвид Кроненберг: Для меня это медитация на тему ТВ, наблюдение за ним. Многие увидели в «Видеодроме» предсказание Интернета, поскольку мое понимание телевидения было связано с интерактивностью. Конечно, я снимал драму, а потому искал конфликта… Из чего не следует, будто от телевидения нельзя ждать ничего хорошего. Напротив, мне хотелось исследовать всевозможные формы реальности в представлении разных людей. Представьте, даже 23 года назад, когда я делал «Видеодром», для многих людей медиареальность была важнее и интереснее их персональной реальности! Это меня пугало. Хотя лично я всю жизнь прожил в Торонто, не слишком опасном месте.
– А как вам медитация классика киберпанка Уильяма Гибсона, в фантастической вселенной которого просмотр вашего «Видеодрома» является величайшей ересью?
Дэвид Кроненберг (смеется): Я был просто счастлив узнать об этом. Так приятно прочесть, что «Видеодром» считают опасным! Я обожаю, когда в моих фильмах кто-то видит опасность.
– Кто еще ее видит, кроме вымышленных персонажей Гибсона?
Дэвид Кроненберг: О, многие! По всему миру. Все, кто беспокоится из-за негативного влияния кинематографа и искусства в целом на жизнь. Или те, кто хочет все контролировать. Знаете, я абсолютно уверен, что в тоталитарном государстве я был бы гоним, а мои фильмы – запрещены.
– Но вы-то сами считаете свои фильмы мрачными, депрессивными и пессимистическими?
Дэвид Кроненберг: Отнюдь. Судьбы персонажей иногда депрессивны, но энергия фильмов как таковых должна приносить зрителю интеллектуальную радость. А еще все мои фильмы – смешные. Без юмора никуда, даже если это черный юмор.
– Вы могли бы снять фильм, лишенный юмора или иронии?
Дэвид Кроненберг: Я – вряд ли, но это моя личная позиция, я ее никому не навязываю. К тому же учтите, я не имею в виду юмор, присущий современным фильмам ужасов. Юмор, как по мне, не должен касаться кинопроизводства или законов кино, он должен быть результатом наблюдений за поведением людей в жизни. Экзистенциальный юмор для меня в высшей степени реален и ценен, а юмор в духе «Крика 2» я нахожу совершенно неинтересным.
– Сюжеты ваших фильмов хотя бы до какой-то степени базируются на ваших личных переживаниях или на фактах вашей биографии?
Дэвид Кроненберг: Человек – такое сложное устройство… Через медиа, культуру, общение с друзьями многие вещи, даже чуждые тебе, становятся неотъемлемой частью тебя, а потом – и твоего искусства. Даже если они не имеют никакого отношения к повседневному жизненному опыту. Сочувствуя жертвам цунами, ты абсолютно искренен, хотя физически не пережил цунами сам. Когда я изобретаю персонажа, то не всегда использую черты моего отца или матери, но в то же время эти персонажи – результат моего представления о людях. В каком-то смысле, я не снимал автобиографических фильмов, в другом – все мои фильмы автобиографичны. Зависит от того, что вы считаете биографией и включаете ли в нее факты, пережитые исключительно физически.
– А ваши личные фобии становятся материалом для будущих фильмов?
Дэвид Кроненберг: Фобии? У меня нет фобий. Я не параноик, ничего практически не боюсь. Да и одержимым человеком себя вовсе не считаю. Хотя меня всегда интересовали одержимые и безумцы. Фобия помогает сконцентрироваться на персонаже, понять его. И все же я… скажем так, считаю себя исследователем не фобий, а различных состояний человека и взаимоотношений между людьми. Наверное, потому, что фобии не присущи мне самому. Я, откровенно говоря, даже люблю змей, пауков и крыс (смеется).
– В самом деле любите насекомых?
Дэвид Кроненберг: Пауки – не насекомые, учтите. Но я люблю их всех. Я вообще люблю живую природу. Мне всегда казалось странным, что люди мечтают попасть на другую планету, чтобы найти там и исследовать инопланетян, «чужих»; самые «чужие» и «инопланетные» формы встречаются у нас на Земле, прямо под ногами. Насекомые – потрясающие формы жизни, и не надо лететь в космос, чтобы их исследовать.
– Идея, на которой построен «Микрокосмос»…
Дэвид Кроненберг: Именно так.
– А поставить фильм по «Превращению» Кафки никогда не думали? Сюжет в вашем духе.
Дэвид Кроненберг: Это потрясающий рассказ, просто невероятный. Его уже, кажется, экранизировали на ТВ. Но правильно ли делать по «Превращению» игровой фильм?..
– Это мог бы быть мультфильм.
Дэвид Кроненберг: Да, это было бы наиболее естественным воплощением. Хотя существуют и замечательные театральные постановки. Рассказ изумительный, но не для того, чтобы снимать по нему фильм.
– Почему, играя в вашей версии «Превращения» – «Мухе» – вы выбрали амплуа гинеколога? Чувствуете себя ученым или врачом по призванию?
Дэвид Кроненберг: Истинная причина очень проста: Джина Дэвис попросила меня об этом. Она некомфортно чувствовала себя с актером, которого мы отобрали на роль гинеколога, и призналась, что предпочла бы меня в этой роли. Это была не моя идея! Но истина в том, что производство фильма или любого другого художественного объекта – эксперимент, близкий к научному. Ты ставишь персонажей в выдуманные, часто невозможные условия, чтобы наблюдать за их реакцией. Когда твои герои оживают уже на съемках, при помощи актеров, они удивляют тебя. Результат непредсказуем, и в этом смысл эксперимента. Это звучит как холодное наблюдение, хоть и не считаю его холодным: я неравнодушен к моим героям, сочувствую им. Тем не менее, делая фильм, я ощущаю себя ученым-экспериментатором.
– Странный эксперимент был поставлен вами над «Голым завтраком» Уильяма Берроуза – по-научному препарировать текст, написанный как наркотический трип…
Дэвид Кроненберг (смеется): Да, странный… Вы правы. Хотя сам Уильям Берроуз ставил эксперименты на себе. Не только в том смысле, что принимал наркотики, но и в том, что переживал болезненные с эмоциональной точки зрения ситуации, иногда даже опасные, чтобы понаблюдать за результатом. Между художником и его произведениями всегда существует немалая дистанция, так было и у Берроуза. У него была немалая дистанция даже с самим собой, когда он превращал себя в героя книги. Берроуз был ученым, и его величайшим экспериментом стала сама его жизнь. Понимание этого и привело меня к написанию сценария «Голого завтрака».
– Возвращаясь к «Превращению»: вы знаете, что проект фильма по этой новелле давным-давно разрабатывал Дэвид Линч?
Дэвид Кроненберг: Я не знал! Очень интересно.
– Что вы вообще думаете о Линче? Многие критики часто сближают вас, хотя, по-моему, между вами нет ничего общего.
Дэвид Кроненберг: Я согласен с вами на сто процентов, мы – тотальные противоположности почти во всех смыслах. Некоторые его фильмы я очень люблю, другие просто не переношу. Уверен, что точно так же он относится к тому, что делаю я. Хотя он всегда очень интересен. Я не пропущу ни одного его нового фильма.
– А что вам нравится больше всего?
Дэвид Кроненберг: Больше всего мне нравятся мои фильмы (смеется).
– Нет, имею в виду, из фильмов Линча. Наверное, «Голова-ластик»?
Дэвид Кроненберг: Да, хотя ужасно признаваться в этом: как можно предпочитать дебютный фильм режиссера, который прославился другими работами! Тем не менее это так. Еще я очень высоко ценю «Синий бархат» и вряд ли удивлю вас, сказав, что не в восторге от последних фильмов Линча. Хотя многие мои друзья их обожают.
– Вы ставили на ТВ одну серию «Пятницы 13-го»; сегодня New Line Cinema ведет переговоры с Квентином Тарантино о ремейке классической картины. Что вы об этом думаете?
Дэвид Кроненберг: Моя «Пятница 13-е» не имела ничего общего с известным киносериалом, сделал я ее между делом, по просьбе моего монтажера, который тогда работал на телевидении и предложил мне любопытный сценарий одной из серий; я задействовал в ней актеров, с которыми работал и раньше. Эту серию стоит посмотреть, но ничего особенного в ней нет. Вряд ли это мой лучший фильм. Что касается Тарантино, то если он снимет этот фильм, лично мне наверняка скучно будет его смотреть. Хотя это уровень, на котором вообще существует Тарантино: он любит трэш, это его вкус и его право.
– Предпочитаете трэшу авторское кино?
Дэвид Кроненберг: Я разное кино люблю. Обожаю старые классические фильмы, постоянно диски покупаю и смотрю. А еще в определенном настроении я иду смотреть ужасающее коммерческое кино. С удовольствием посмотрел «Человека-паука».
– А «Человека-паука 2»?
Дэвид Кроненберг: Разумеется! Меня безумно интересуют все новейшие технологии, в том числе компьютерные. Конечно же, я очень люблю авторское кино, но его иногда очень трудно найти. Как ни печально это признавать, но единственное место, где сегодня можно увидеть сразу много качественно авторского кино, – это какой-либо международный кинофестиваль.
– Значит, несмотря на любовь к коммерческому кино, новейшая волна фильмов ужасов вас раздражает?
Дэвид Кроненберг: Она меня не интересует, кстати говоря, в отличие от фильмов русского режиссера Александра Сокурова. Я видел единственную его картину, когда был президентом жюри в Каннах, – «Молох», который наше жюри наградило за лучший сценарий. Мне этот фильм очень понравился! Но где достать остальные?
– Вы знаете, что это тетралогия?
Дэвид Кроненберг: Да, но я видел только фильм про Гитлера. Очень бы хотел посмотреть и другие.
– Мы знаем канадское кино не лучше, чем канадцы – русское. Что это вообще такое, кино из Канады? И считаете ли вы себя показательным примером канадского кинорежиссера?
Дэвид Кроненберг: Я – типичный канадский режиссер. Атом Эгоян, Дон МакКеллар… есть и другие. Думаю, мы все связаны, хотя и отличаемся друг от друга. Но еще больше отличаемся от тех, кто делает кино в США. Мне трудно найти определение для специфической канадской чувствительности: я внутри системы, а не снаружи, понимаете? Но эта чувствительность существует. Мне говорили, что даже те фильмы, которые я делал с участием американцев – «Мертвая зона» и «История насилия», – показывают канадскую версию Америки. Я родился и вырос в Канаде, живу здесь всю жизнь и никогда не снимал кино в Штатах. Я стопроцентный канадец.
– А хотели бы получить такую чисто американскую премию, как «Оскар»?
Дэвид Кроненберг: Может, это повлияло бы как-то на мою карьеру? Помнится, Луис Бунюэль сказал, что лучше бы покончил жизнь самоубийством, чем получил «Оскар». Но вообще-то я думаю, что было бы забавно его получить. Интересный был бы эксперимент. Кстати, «Муха» получила «Оскара» за лучший грим, хоть досталась премия и не лично мне! Мои гримеры были на сцене с «Оскарами» в руках. Нет, не думаю, что «Оскар» бы мне повредил. Хотя и не помог бы. Я два года назад был на церемонии вручения: мой композитор Говард Шор получил две номинации, и у него был лишний билет. Говарду «Оскар» может дать больше власти или влияния, но не сделает его лучшим композитором, чем он есть. Мы уже не дети, мы повзрослели, и «Оскар» не сможет вывести нас из равновесия. Помню, Кристофер Уокен купил смокинг специально для того, чтобы взять «Оскар» за «Охотника на оленей», и получил-таки премию! Тогда Крис сказал: «А если бы я купил смокинг раньше, это бы дало такой же эффект?» Смешной он парень, остроумный. «Оскар» – любопытная штука, но применительно к искусству совершенно бессмысленная.
– Помните ли вы, что стало причиной вашего обращения к кинематографу в молодости?
Дэвид Кроненберг: Меня прельщал чисто физический процесс съемок фильма. Чувство камеры в моих руках… наслаждаюсь им до сих пор. Я казался себе скульптором, понимал, что вовлечен в это всерьез, что я – часть процесса. Раньше хотел стать писателем, и во взаимоотношениях с пишущей машинкой или компьютером тоже присутствует этот почти физиологический элемент; я попробовал показать его в «Голом завтраке». Еще для меня очень важен момент сотрудничества со съемочной группой, и меня всегда интересовали технологии как показатель человеческой изобретательности!
– Сегодня вас привлекает все то же или что-то изменилось?
Дэвид Кроненберг: Сегодняшних технологий я практически не знаю. И камеру в руках больше не держу, почти никогда. Хотя мы с моим оператором очень интересно провели время в Лос-Анджелесе, работая над спецэффектами к моему новому фильму. Потрясающая штука – дает невероятный контроль над творческим процессом. Но сегодня для меня в кинематографе важнее другое: философский путь в поиске художественной формы. Каждый раз новой.
Еще один разговор с Дэвидом Кроненбергом
Нельзя ничего бояться…
Дэвид Кроненберг
Интервью записано по зум-связи. Весна, 2020 год.
– Первый ваш фильм в конкурсе Каннского фестиваля – «Автокатастрофа» 1996 года, вы сняли его четверть века назад. Тогда картина, удостоенная приза жюри, была признана скандальной, многие считали ее неприличной. Как вам кажется, спустя минувшие годы зрители теперь готовы к вашему творчеству?
Дэвид Кроненберг: Мы недавно сделали реставрацию «Автокатастрофы», ее показывали в Венеции. На показе я осознал, что нынешняя молодая аудитория смотрит фильм впервые. По меньшей мере, на большом экране. И знаете что? Из зала никто не вышел. В отличие от премьерного сеанса. Новые зрители оказались в состоянии понять и принять фильм, получить от него удовольствие. Хороший знак! Потом был показ в Монреале – и тот же результат. Только молодежь в зале… Она не была шокирована. По всей видимости, мое время наконец-то пришло.
– Помню, как в той же Венеции молодежное жюри назвало лучшим из отреставрированных фильмов «Сало, или 120 дней Содома» Пазолини.
