Некровиль Макдональд Йен
К началу октября только Камагуэй смог бы узнать в Элене женщину. Деконфигурацию больше нельзя было откладывать. Он договорился с Домом смерти, и резервуар Иисуса установили на океанской террасе. Крышка опустилась, и Элена Эрес стала супом из деконфигурированных текторов. Каждый день Камагуэй приходил и часами смотрел на неподвижный, безликий, похожий на незыблемый утес резервуар.
– Когда пошла третья неделя деконфигурации, мною овладела неведомая ранее летаргия, я потерял интерес ко всему окружающему миру. Мне даже риф наскучил. У меня пропал аппетит, появилась тошнота. Я думал, это депрессия – думал, что скучаю по Элене. Но этим дело не закончилось. Мой пульс то и дело ускорялся, мне не хватало воздуха. А по ночам мне снились сны – ох, Нуит, знала бы ты!
Медицинские проги в доме были передовые; они обдумали симптомы, проконсультировались с базами данных и экспертами от Рио-де-Жанейро до Сринагара и сообщили, что точный диагноз поставить не удалось, надо набраться терпения и ждать. Ждать!
Десять дней спустя, пытаясь помочиться, Камагуэй чуть не потерял сознание от жуткой боли, как будто в его пенис вставили стеклянный стержень и сломали. Когда его зрение прояснилось, он увидел желтую мочу, бурлящую от мелькающих микроскопических частиц.
Текторы.
Камагуэй очень, очень испугался.
Он скормил образец своей мочи компьютерным врачам. Они рассмотрели ее под микроскопом, разделили на фракции, сделали хроматографию и прочие исследования, а потом отправили результаты в систему моделирования медицинских данных в Свободном Квинсленде, которая, по их словам, была «лучшей в этой области», хотя они отказались сообщить ему, о какой области идет речь.
Стоило догадаться. Два дня спустя пришел вердикт.
– Сексуально обусловленный симбиотический человеческий инфекционный тектронный синдром – так мне сказали. Никто не стал лгать или смягчать правду. Редкий, но все более распространенный недуг, по словам специалистов. Пятьдесят случаев в прошлом году, все – живые люди, вступавшие в половую связь с воскрешенными мертвецами с просроченной деконфигурацией. Бац-бац-бац. Факт за фактом, снова и снова. Ошибки транскрипции приводят к неправильной репликации тектора – он принимает форму, допускающую симбиоз с живыми клетками. Скорость превращения биологической материи в тектронную экспоненциальная, все начинается медленно, по одной клетке за раз, ускоряясь до лавинообразной трансмутации, и в конце концов жертва превращается в массу тектоплазмы.
– Всегда?
– Всегда. Смертность сто процентов.
– Черт возьми, Камагуэй… Сколько осталось?
– На момент постановки диагноза – максимум пятьдесят шесть, минимум тридцать два часа, Нуит. В среднем сорок восемь.
И вышел Камагуэй на террасу, залитую солнцем и овеянную морским ветром, криками птиц и шумом океана, и нажал он на серебряный переключатель с надписью «Слив и промывка системы» на боковой стороне резервуара Иисуса.
– Я любил ее, Нуит, и я убил ее. Но не раньше, чем она убила меня.
Пришла полная тьма. Грозовой фронт представлял собой линзу из черных облаков, обращенную к сияющему городу. В синем свете уличного кинотеатра Камагуэй изучил левую ладонь. От кровавой раны остался всего лишь длинный сморщенный рубец.
– Восстанавливается. Дело зашло дальше, чем я думал.
– Ты в некровиле, chico; смерть – это жизнь, жизнь – это смерть, свет – это тьма, тьма – это свет. Здесь может случиться все, что угодно. – Нуит поманила его с кровати в темно-синюю ночь. – Давай, чувак. Неважно, что творится у тебя внутри в биологическом смысле, ты заплатил пять тысяч баксов за ночь моих услуг. Итак, я сыграю Вергилия, а ты будешь Данте, и, возможно, за одну ночь я смогу в достаточной степени показать тебе жизнь, чтобы ты подготовился к смерти. Я все еще твой галлоглас, я обязана тебе своим существованием. Иди сюда.
Он подчинился. Улицы тряслись от грома; небесные боги бормотали над горами Санта-Моника.
– Один анатозавр, два анатозавра, – считала Нуит, пока они спускались в лифте к распустившимся ночным цветам в саду на крыше. – Четыре анатозавра, пять анатозавров. Это еще не конец. У нас есть время.
Попугаи сорвались с насестов, хлопая крыльями и хрипло вопя. По небу ползли серебристо-голубые тучи.
– Один анатозавр, два анатозавра, – крикнула им Нуит. – Давай, засранец, считай! – Гром прогремел ближе, и воздух содрогнулся. – Вот! Нормально. – Она провела ногтем большого пальца по шву и ловко выскользнула из кружевного комбинезона. – Раздевайся, ничего не получится, пока ты не разденешься. Поторопись, у нас не так много времени.
– Нуит, мы же не собираемся; я не могу…
– Нет, ничего подобного. Давай, чувак.
Дьявольская раздвоенная молния ударила куда-то между ветряных турбин на вершине хребта, нарастающий раскат грома прозвучал всего через два анатозавра. Ослепленный, ошеломленный, не понимая, почему он должен делать то, что делает, Камагуэй снял сетчатую рубашку, выскользнул из смартштанов. Нуит потянула его вниз, чтобы он лег рядом с ней на раздавленные маковые стебли.
– Всю свою жизнь я боялась гроз – это странное предчувствие смерти, понимаешь? – пока Джон Ублюдок не поделился со мной секретом на пляже в Канаде. Если гроза кричит, ты кричи в ответ. Если она кричит о смерти, кричи о жизни. Если ты чего-то боишься, если гроза пробуждает что-то темное в скорченной, крысиной части твоего мозга – крикни ей об этом.
Молния, раскаленная и синяя, пронеслась между небом и землей; миг растянулся до вечности. Контуры тела Нуит, каждый лист, безвольно обмякший в густом воздухе, хаотичный пейзаж города ангелов – все было озарено ультрафиолетом.
– Кричи! – рявкнула Нуит. – Что чувствуешь, чего боишься, все твои надежды и страхи, желания и стремления – кричи о них, Камагуэй, кричи!
Апокалиптический гром вынудил ее умолкнуть, Нуит запрокинула голову и завыла: это было проявление дерзости, великое «Я Есмь» бытия. У Камагуэя в горле застрял комок эмоций, он хотел последовать примеру Нуит. Кто «он»? Семьдесят килограммов белка, нагой, хрупкий, всецело зависящий от милосердия Громовой Птицы, которая распростерла темные крылья над городом. Он не смог излить свое нутро. Эхо в каньонах стихло. Нуит склонилась над ним и взяла его лицо в ладони.
– Сколько тебе, двадцать шесть, двадцать семь? Ты молод, ты красив, ты умрешь. Сорок восемь часов. Ни апелляции, ни пересмотра дела. Тебя обманом вычеркнули из жизни еще до того, как у тебя появилась возможность должным образом ее оценить. Как это ощущается? Ну же, Камагуэй, ты не хочешь умирать, но ты должен. Что ты чувствуешь? Каким ты себя чувствуешь?
– Сердитым, – сказал он, – обиженным…
– Да ну на хрен, Камагуэй, не лги Нуит. Выкрикни свои мысли, парень, они там, я их слышу, я вижу, как птенца в яйце. Пусть он полетит, малыш, крикни об этом, освободи его. Как ты себя чувствуешь? Каким ты себя чувствуешь?
С его кожи струился пот, теплый насыщенный электромагнетизмом воздух как будто давил на него. Камагуэй не мог говорить. Не мог дышать. Небо осветилось, силуэт Нуит склонился над ним на фоне космического серебристого экрана. Где-то совсем близко оглушительно загрохотало; гром стал его личным апокалипсисом. Гроза была прямо над ними. Первобытный ужас охватил Камагуэя; панцирь, сковывающий его душу, треснул и разлетелся на части.
– Нет! – взревел он в небо. – Нет! Нет! Нет! Нет! Нет!
Слова превратились в бессмысленный рев, который смешался с более мощным ревом грозы; голос стал каналом, по которому вся боль, страх, ярость, замешательство, сомнения и ужас перетекли в стихию, чтобы раствориться и уйти в землю в спазмах электричества среди бульваров Мертвого города.
Камагуэй лежал, тяжело дыша, под быстрыми черными тучами. Гроза высилась над ним. Он чувствовал себя сияющим, наполненным светом. Мышцы туго сжались, затем расслабились. Он ощутил, как в вышине пролетели темные бьющиеся крылья.
Капля дождя упала ему на лицо. Еще одна на живот. Две. Двадцать. Летний дождь забарабанил по листьям сада на крыше.
– Что сказал гром, Камагуэй? – Капли дождя оседали, как роса, на коже Нуит, чувственно скользили по долинам ее тела. – Не бывает так, чтобы у тебя что-то забрали и ничего не дали взамен. Так сказал Джон Ублюдок. Единственный раз, когда он мне не солгал. Что дал тебе гром?
Камагуэй обратился внутрь себя и мгновенно нашел то, что искал.
– Скорбь, – сказал он и почувствовал, что слово течет откуда-то из глубин, словно вода из погребенного источника. – О моей жизни. Обо мне. О полной, абсолютной несправедливости случившегося.
Он едва сумел договорить. Нуит обняла его, и небо разверзлось. Ливень. Дождь хлестал прильнувшие друг к другу, обнаженные тела. Прижавшись в позе зародыша к груди мертвой женщины, Камагуэй плакал солеными слезами, которые сдерживал столько лет.
Первую жертву они догнали на заброшенной съемочной площадке в окрестностях Парамаунт-Сити. Это была девушка лет шестнадцати со столетними глазами, с хитроумной смарткожей, сливающейся с фоном – но кожа оказалась недостаточно хитрой, чтобы ее спасти.
Они выследили ее с помощью феромонов, следуя по тем же изысканным химическим следам в воздухе, которые вели бабочку сатурнию луну через десятки километров к сексу и смерти. Они отыскали ее в лабиринте подсобных дорог между съемочными павильонами, и она застыла в свете фар, ее кожа была в точности того же цвета, что ночь и бетон, а глаза казались двумя блестящими озерами. Это были глаза загнанного в угол зверя. При свете тысячи пусковых лазеров они поймали ее в ловушку между высокими пожарными лестницами, приперли к десятиметровому сетчатому забору с верхом из колючей ленты. Припав к земле, как кошка, девушка издала бессловесный вопль преследуемой жертвы и попыталась вскарабкаться по металлической сетке.
Обнаженная голубоватая сталь блеснула в неоновом свете. Охотники были полны сил, жертва вымоталась после бега. Ананси и Дуарте в два прыжка ее догнали и аккуратно подрезали поджилки. Она закричала – вопль боли не похож ни на какой другой человеческий крик. Кровь заструилась по прекрасной коже с рисунком из шестиугольников, но она все равно продолжала цепляться за сетку и выть, обратив лицо к недостижимым звездам, обмотанным колючей лентой.
Чтобы заставить ее спуститься, они сломали ей пальцы. Стоять она не могла, поэтому мучители ее держали. Девушка замолкла и не сопротивлялась. Ее глаза потускнели, взгляд расфокусировался; это была предсмертная апатия животного, которое понимает, что ему остались считаные секунды. Игра света на лезвии клинка Миклантекутли ее заворожила.
Миклантекутли осторожно приподняла подбородок девушки, открыла ей рот. Поцеловала ее. Кончик языка охотницы прошелся по губам жертвы.
– Я люблю тебя, – прошептала Миклантекутли.
Острие ножа уперлось в угол челюстной кости. Коротким резким рывком Миклантекутли перерезала девушке горло.
Сантьяго вскрикнул; его эмоции состояли из тридцати частей страха, тридцати частей напряжения, тридцати частей ужаса, и остаток – чистое возбуждение. Внезапный приступ тошноты закончился рвотой.
Миклантекутли присела рядом с ним на корточки, обхватила его подбородок ладонью в перчатке. От нее воняло кровью.
– Скажи мне, – прошептала она ему на ухо, – скажи правду, Сантьяго, скажи, что ты чувствуешь?
Она потерлась щекой о его висок и продолжила шептать, интимно и непристойно.
– Я понимаю, Сантьяго. Так было и со мной в первый раз. Слишком много, слишком сложно, тысяча вещей происходит в голове одновременно; и все эти эмоции, которые я никогда раньше не испытывала. Эмоции, о существовании которых не догадывалась. Позволь помочь. Ты чувствуешь ужас, да, чувствуешь отвращение к тому, что стал участником беспричинной бойни, чувствуешь страх, чувствуешь себя хрупким. Страх. Отвращение. Ужас. Тошнота. Угрызения совести. О да, Сантьяго, но больше всего ты чувствуешь себя живым. Живым, как никогда раньше. Каждая часть тебя, каждая клетка, каждый атом поет. Это самая сладкая песня, которую ты когда-либо слышал, Сантьяго, – великая песнь бытия. Первые языки человечества были песнями времен Сновидений, без слов, без смыслов – лишь «я существую, и аминь», брошенное в лицо тупому, бездушному мирозданию.
Труп остался в той позе, в какой его бросили охотники: на коленях, раскинув руки, упершись лбом в землю. Позиция мольбы, молитвы. Хитроумная кожа выцвела до матовой черноты; убитая тень. Вокруг растеклась лужа крови.
– Ты считаешь меня чудовищем, Сантьяго, но разве сам не живешь за счет смерти других? Хищник, всеядный, травоядный, неважно; твоя способность оставаться в живых зависит от чьей-то гибели. В одно отверстие входит жизнь, из другого выходит дерьмо, и все лишь ради того, чтобы содержащееся между этими отверстиями продолжало рутинное существование день за днем; эта девушка умерла, чтобы мы из обыденного вознеслись к экстраординарному. Радуйся, Сантьяго: она мертва, а ты жив. Я монстр, ты монстр, мы все монстры – так возрадуемся же в унисон.
– Ты сказала, что любишь ее, – пробормотал он.
– Миклан! – Охотники снова садились на свои мотоциклы. – Ты идешь? Анхель почуяла новый след.
– Если поторопимся, то можем еще кого-то догнать до полуночи, – крикнула бледная Анхель.
– В самом конце ты сказала, что любишь ее, – повторил Сантьяго.
Миклантекутли встала, вытирая воображаемую уличную пыль со своих штанов.
– Я действительно полюбила ее, Сантьяго. В самом конце. – Она завела мотор и крикнула ему: – Можешь идти или остаться, но часики тикают, Сантьяго, – поднят зверь.[128]
Через несколько секунд в тупике осталось лишь темное существо с перерезанным горлом, молящееся собственной крови.
Ловя след в воздухе, Анхель повела стаю на запад по бульварам, которые сотрясали карнавал и политические волнения.
– О вкусах не спорят, Сантьяго, – крикнула Миклан, обращаясь к своему пассажиру на заднем сиденье. – Для Анхель главное – азарт погони. Преследование – это все, а убийство – разочарование. Анхель способна обнаружить след в концентрации одна молекула на миллион, она охотится ради той радости, которую испытывает, когда использует свои навыки, таланты, чувства. Анхель! – Она повернулась к бледной всаднице. Та ухмыльнулась в ответ. – А вот Ананси… – Лейтенант Миклан сверкнула на них глазами, обрамленными тьмой, – Ананси деятельно наслаждается болью. Для тебя боль – то, чего следует опасаться, поскольку она предупреждает о непоправимом – возможно, фатальном – повреждении организма. Но нас нельзя непоправимо повредить или уничтожить, поэтому боль преображается. Боль выходит за рамки простого физического страдания и открывает врата к измененному состоянию сознания. Боль – это откровение, вознесение, просветление. Та девушка в переулке умерла – уж поверь мне, Сантьяго, – в ужасных муках. Испытывая чудовищную боль. Но кто знает, каких высот достигло ее сознание, прежде чем раствориться в великом сиянии? Текторы не спят, Сантьяго, и прямо сейчас те же процессы, которые извлекли всех нас из смерти, залечивают ее раны, восстанавливают тело, пробуждают разум и воспоминания – она будет помнить. Помнить боль, медленное умирание, но вместе с тем то, что нашла за пределами боли, на границе смерти.
Крепко прижатый к спине Миклан, обтянутой искусственной кожей, Сантьяго вздрогнул; какое-то темное, нечистое, холодное течение в горячем штормовом ветре искало и нашло его.
– Ананси сделала из боли религию. Ты мог бы назвать ее трансцендентальной садомазохисткой. Она считает большим благословением получать, а не отдавать, такое вот извращенное Священное Писание. Она просто чокнутая гадина, лапушка моя, но я люблю ее. Ананси!
Та взмахнула рукой в перчатке и поцеловала ночной воздух.
– А ты, Миклан? – сказал Сантьяго ей на ухо. – Что ты получаешь от этого?
– Любовь, – ответила она. – Разве можно творить подобную мерзость ради чего-то еще?
Анхель покрутила кулаком в воздухе и остановилась. Отряд окружил ее.
– Потеряла след? – спросила Миклан. Через несколько сотен метров на улице пульсировал и колыхался край ночной вечеринки. Анхель раздраженно развела руками, глядя на ряженых гуляк. – Но жертва здесь была?
Анхель кивнула.
– Гребаная «Шанель»… – проворчала она, сморщив нос. – Ненавижу этим заниматься. Унизительно. Мясо, а ну возьми мой мотоцикл.
Сантьяго оседлал теплую кожаную обивку. В цилиндрах машины что-то урчало.
Анхель опустилась на четвереньки и прильнула к земле. Закрыв глаза, провела лицом в нескольких миллиметрах над асфальтом. Рука взметнулась. Пальцы нетерпеливо щелкнули: «Ну же, ну же, я не могу так стоять всю ночь!» Байки выстроились за нею, два, два и один, а потом Анхель бросилась скачками по улице. Толпа расступилась – наполовину одурманенный эндорфиновым всплеском охоты Сантьяго решил, что мертвецы танцевали что-то вроде «жоле блон»[129]. Бледный призрак Анхель витал между парами, увлеченными подсчетом танцевальных па.
– Что происходит, черт возьми? – спросил пьяный голос, когда Сантьяго ехал мимо.
– Эй, cher ami, – прошептали в ответ, – если ты не дурачок, то знаешь, что надо закрыть свой bouche[130] на замок, повстречав Ночную охоту.
Анхель на мгновение замерла, потом выпрямилась и указала на крышу жилого дома, частично закрытую киноэкраном, на котором доисторические бипланы сражались над Монсом ради славного «Голубого Макса»[131]. Она взобралась по ржавой пожарной лестнице по две ступеньки за раз, на миг схватилась за парапет, втянула воздух носом, а затем заскользила по плоским крышам, по каменным перекрытиям, перепрыгивая через промежутки между зданиями с непринужденной легкостью призрачного гиббона, обитателя древесных крон. Охотники последовали за ней.
– Скажи мне, Сантьяго, – Миклантекутли позволила Дуарте занять лидирующую позицию, чтобы самой отступить и потратить немного времени на поддразнивание своего спутника, – разве она не красивейшая из всех? Знаешь, когда женщины больше всего любят мужчин? Когда те поглощены делом. Когда их внимание полностью сосредоточено на работе, и они настолько захвачены ею, что забывают об особом мужском самосознании, которое и является корнем мужского тщеславия. Вы забываете о чистоте бытия. Один старец, греческий православный богослов, как-то раз сказал мне – это было еще в моей христианской фазе, задолго до того, как мы познакомились, – что дерево, будучи деревом, существует и поэтому поклоняется Господу. Он называл это таинством истины. Святостью бескорыстного бытия. Такова природа красоты Анхель: там, наверху, она делает то, для чего была создана, пребывает в гармонии с тем, для чего ее придумали. Мысль и действие – единое целое. Вся охота – это акт любви. Отождествление с преследуемым, слияние менталитетов – преследователя с преследуемым и наоборот, – пока они не станут одним разумом; неизбежность капитуляции; изящество казни. Любовь как таковая – это охота. Ты впервые чуешь запах, отделяешь жертву от стада, медленно ее преследуешь, все сильнее вкладываешься в погоню – жаждешь настичь, загнать в угол, – за которой следует неизбежная капитуляция, символический выпад и удар. Я действительно полюбила ее, эту девушку. Я познала ее дух, Сантьяго. Я преследовала ее, я охотилась за ней, я стала с ней единым целым. И я слилась с ней в любовном экстазе куда более интимном и глубоком, чем позволили бы наши биологические причиндалы. Она не сопротивлялась, не отбивалась, потому что любила меня. А я любила ее и не смогла сдержать удар.
– Миклан! – Остановившись на краю парапета, Анхель раскинула руки и покачала головой.
– В смысле? – крикнула Миклантекутли, задрав голову. Спорадические вспышки пламени, невидимые с уровня тротуара, озаряли Анхель адским сиянием. Она изобразила указательным пальцем аккуратное пикирование.
– Интересно, – задумчиво проговорила Миклантекутли. – Он не мог знать, как далеко погоня, так почему же позволил себе эти пять – десять? – минут, чтобы собраться по частям? – Ее взгляд заметался между зданиями. – Они пожертвовали пешкой. Бросили игрока волкам, рассчитывая собрать нас всех вместе и изменить ход игры.
– Изменить?.. – повторил Сантьяго, но Дуарте его перебил:
– Тогда мы что, бросим его?
– Если бы на нашем счету было три очка, я бы сказала «да». Но два…
– Но ты говорила, если они поймают нас вместе… – неловко вмешалась Ананси.
– Они могут быть Бледными всадниками, но мы – Ночные охотники. Дуарте!
Бритоголовый афрокитайский мертвец нацепил панорамные очки, оснащенные датчиками, и медленно просканировал окрестности, воспринимая более широкий спектр, чем обычный человек.
– Анхель!
Бледная девушка шутливо отсалютовала командирше и шагнула с высоты в двадцать метров.
Сантьяго закричал.
Сантьяго все еще кричал, когда через полторы секунды она упала на улицу с громким хлюпающим звуком.
Существо, похожее на падшего ангела, лежало распятое в луже собственных телесных жидкостей; разбитое, расквашенное. Сантьяго и не знал, что способен так долго кричать.
– Да! – воскликнул Дуарте. Белые зубы сверкнули под панорамными очками, похожими на бандитскую маску. – Система распознавания образов меня пугает, – продолжил мертвец, и в его глазах мелькали цифры. – Диапазон и пеленг верные – нам надо туда.
Ангелоподобное существо застонало и приподнялось на растопыренных пальцах, восставая из собственных руин.
– Ананси, Асунсьон, Дуарте, найдите обходной путь и перекройте конец улицы, – приказала Миклантекутли. – Он будет знать, что вы там, но, черт возьми, он ничего не сможет с этим поделать.
Ананси вытащила из набедренной кобуры пистолет с длинной рукояткой, действуя с вальяжным видом человека, который от возможности пустить в ход эту штуку получает кайф не хуже, чем от «синего бархата».
Морщась, кривясь и задыхаясь, Анхель приподнялась и встала на колени. Темная псевдокровь мертвых запятнала ее платье цвета слоновой кости; на глазах у Сантьяго бледные рубцы исчезли, как тени в тумане; что-то выпирало из-под лилейной кожи, двигалось – вероятно, кости вставали на положенное место. Она понюхала воздух.
– Он где-то за домами справа от тебя, Миклан.
Западный ветер взметнул обесцвеченные волосы. Сантьяго вернул ей байк.
Смерть и жизнь. На протяжении нескольких секунд до того, как текторы переключились в режим восстановления после травмы, она была мертва. Она добровольно шагнула с крыши навстречу смерти и возродилась. Холодный, порывистый ветер пронесся по улицам, гоня авангард из бумажек и прочего мусора. Провода под током пели, как эолова арфа. Господи, он живой. Спасибо тебе, Иисусе.
Миклантекутли взглянула на свой антикварный «Ролекс», когда Сантьяго забрался на мотоцикл позади нее.
– Черт. Давайте быстрее, нам пора, ребята.
Дождевая капля ужалила Сантьяго в лицо, как ледяная игла. Еще одна. Очередь. Он стряхнул поразительно холодную жидкость.
Снова выстрел. Еще один. Очередь. Мимо. Слабенько. Дождь не лупил по ним, демонстрируя мужскую удаль, а шлепал с деликатностью леди.
– Приготовились! – крикнула Миклантекутли, но двигатель Анхель уже завелся. За окнами по всему бульвару вспыхнул свет, задергались жалюзи. Кто-то выскочил из темной пасти переулка, ведущего по ту сторону правого ряда высоких, опутанных кабелями многоквартирных домов. Мужчина. Молодой. Волосы до пояса взметнулись на ветру, пока он дико озирался, ища спасения или укрытия. Хитроумная камуфляжная кожа попыталась замаскироваться под свет от уличного фонаря и забрызганный дождем асфальт, но задача оказалась со звездочкой.
– О, мое прекрасное дитя… – прошептала Миклантекутли себе под нос.
Тучи разверзлись.
В то же мгновение юноша увидел два байка.
Хлынул ливень.
Он попытался убежать. Поскользнулся на мокром тротуаре, за что-то схватился и не упал – рванул прочь, вскинув руки, работая ногами, не смея оглянуться.
– Мой! – завопила Миклан, и ее мотоцикл рванулся следом за желанной целью в облаке брызг.
Протянув руку назад, она вытащила длинный изогнутый клинок из ножен, закрепленных под правым бедром Сантьяго, и задела его ухо, когда развернула клинок острием к слившемуся в размытую полосу асфальту. Посыпались раскаленные голубые искры, раздался визг.
Парнишка услышал. Остановился. Обернулся. Раскинул руки. Мотоцикл несся прямо на него. Миклантекутли плавным движением подняла клинок. Удар «мен» по правилам кендо, один из самых виртуозных приемов. Лезвие держат строго горизонтально. Цель удара – обезглавить.
Парнишка закрыл глаза, на его залитом дождем лице проступил блаженный экстаз.
И тут «Ролекс» на запястье Миклантекутли звякнул – один раз, потом два.
Дзинь-дон.
Она сдвинула руку с оружием. На долю сантиметра. Лезвие скользнуло в нескольких миллиметрах от левой стороны головы жертвы. Миклантекутли бросила мотоцикл в занос. Ослепленный брызгами и дождем, Сантьяго вцепился в лица резиновых демонов на спине бывшей любовницы и ценой немалых усилий не свалился с сиденья.
Парнишка стоял, улыбаясь. Его волосы прилипли к телу, кожа была в разводах, как поверхность грозовой тучи. Он очень медленно поклонился, продолжая улыбаться, и захлопал в ладоши – тоже медленно. Миклантекутли спешилась. Дождь струился по ее одежде из кожи и латекса, когда она тоже поклонилась обнаженному парню.
– Спасен в последний миг, – улыбнулась она. – Пусть и мне так повезет в следующий раз.
Она отдала все свое оружие: заточенный о мостовую жуткий клинок, нож, которым перерезала горло девушке, пять сюрикенов из разномастных нагрудных карманов с застежками-молниями, болас из моноволокна с грузилами в виде хромированных черепов, прикрученный к правой лодыжке поверх ботинка. Все это ложилось на мокрую и пестреющую отражениями мостовую с такой неторопливостью, словно Миклан священнодействовала во время мессы или играла роль на сцене театра Но.
Остальные тоже сдавали оружие, которым пользовались во время Охоты.
Вдалеке что-то взревело; крик проклятого в Ночь мертвых.
– Что вы делаете? – спросил Сантьяго. – Я не понимаю.
– Поймешь, – рявкнула Ананси.
Миклантекутли взмахнула кулаком в воздухе и крикнула своим братьям и сестрам, Ночным охотникам:
– Лады, ребята! По коням! Поднят зверь!
Снаружи кафе «Посада» на Уиллоуби-авеню представляло собой типичный для некровиля плод союза новогодней елки и испанской католической миссии. Внутри неф, алтарь, хоры и клуатры, а над ними – куполообразная крыша из прозрачного тектопластика. Большую часть пространства занимали огромные растения в горшках, между которыми втиснулись элегантные чугунные столики, выкрашенные в белый цвет. Тропические птицы попискивали и издавали длинные трели, макаки спускались по стволам или хорошо скрытым колоннам, чтобы порыться под столами и набить защечные мешки. Голубой ара поднял хвост, хихикнул и нагадил в двадцати сантиметрах от носка поврежденной туфли Тринидад. Стены были украшены любопытными фресками со скелетами в сюртуках и свадебных платьях; пеоны, бегущие с zcalos в невнятном ужасе от странных огней в небе.
Каждый квадратный сантиметр свободной площади был занят теми, кто скрылся от ночи веселья и грандиозного разврата, которая с катастрофической внезапностью сделалась опасной. Кто-то прикрепил рулонный экран к поперечине между двумя опорами крыши; встревоженные симулякры-ведущие новостного канала пытались не утонуть в потоке событий.
Молодая женщина – почти подросток, как предположила Тринидад, – подбежала к Саламанке, сияя от возбуждения. Копна вьющихся черных волос, симпатичное лицо (первый номер в любом каталоге теломодов), но кое-где проглядывал подкожный жир, с которым ей предстоит бороться до конца своей мясной жизни.
– Саламанка! Саламанка! – взвизгнула она. – У них корабли! Я слышала по новостному каналу, разве это не фантастика?
Саламанка, так она его называла. Кем она была – другом, возлюбленной или потерянной и одинокой? Или просто еще одной бедняжкой-беспризорницей, нуждающейся в спасении?
Ведущий на экране растворился в сияющем синевой изображении фрагмента земной поверхности. Океаническая часть: под спиралями облаков виднелась расплывчатая эмблема «Кока-колы», образованная морскими текторами, выделяющими краситель.
Внезапная вспышка сверхновой озарила экран в правом верхнем углу. Послышались вздохи и разрозненные одобрительные возгласы. Что-то состоящее то ли из тени, то ли из драгоценных камней, но в основном из изящных солнечных парусов кувырком пролетело через кадр. За первым объектом последовали другие.
– Истребители, – сказал Саламанка. – Разгоняются при трех g до сверхскоростей и пытаются внедрить дефрагментаторы в системы самовосстановления хлопушек. Двадцать миллисекунд боевого времени, три месяца сенсорной депривации в ожидании, пока орбитальная механика доставит их домой кружным путем. – Казалось, его заворожила павана огней на экране. – В основном это дети лет двенадцати. Подключенные к виртуализаторам в режиме реального времени. Они могут выдержать ускорение и развить нужную скорость. Их хватает на восемь, максимум десять месяцев. Им устанавливают помпы с усилителями миелина, из-за скорости. Я помогал разрабатывать боевые проги… было дело.
«Когда?» – подумала Тринидад.
Фотохимическое мерцание быстро перешло в инфракрасный диапазон.
– Однако одним ублюдком меньше, – сказала высокая женщина средних лет с безжалостно зачесанными назад волосами.
– Сомневаюсь, – сказал Саламанка. – Эти корабли – немногим больше, чем электромагнитные катапульты, встроенные в сердечники изо льда и железоникелевого сплава; они должны были переработать сырье в ореол приманок и отклоняющих устройств задолго до того, как достигли дальней околоземной орбиты. Я бы не ставил деньги на «Диких ласок»[132].
Вторая короткая вспышка сверхновой осветила небо. Третья, четвертая, пятая – они распределились пологой дугой, пересекающей светящийся терминатор Земли.
– Господи, – выдохнул Саламанка. – Истребители. Их сбили. Им крышка. – Он стоял, уставившись на экран, где картинку поспешно сменили на свежие кадры из Парижа: снятые с воздуха беспорядки в некровиле Ла-Дефанс. Оставалось лишь воображать крики детей, сгорающих на границе с космосом. В небесах нельзя воскреснуть. Даже Адам Теслер не в силах зачерпнуть пригоршню плазмы и вылепить из нее человека. – Самоубийство. Гребаное самоубийство…
– Эй, Саламанка. – Малышка с вьющимися волосами осторожно потянула его за руку. – Не ляпни что-нибудь, из-за чего у нас у всех будут проблемы.
Девушка – Саламанка представил ее как Розальбу – подвела их к столику под высоким рожковым деревом, увитым фикусом-душителем. Розальба встала позади престарелой женщины с такими голубыми глазами, каких Тринидад еще ни разу в жизни не видела. Рука девушки покоилась на спинке кованого стула, на котором сидела женщина, в собственнической манере, говорившей о защите, признательности, уважении. Мать, бабушка, возлюбленная? В обществе серристос столько же гендеров, сколько холмов в округе.