Йод Рубанов Андрей
– Я не жалуюсь. Я думаю вслух.
– Ты слишком много думаешь. Думай поменьше. И пореже.
– Я пытаюсь.
– Молодец, – сказала жена. – Тренируйся, и у тебя получится. Иди, понюхай йоду, успокойся, и поедем. Твоя мама нас ждет.
Иногда – нечасто, один или два раза в год, – я думаю, что моя к ней любовь превратилась в желание вместе состариться. За восемнадцать лет моя женщина давно превратилась в часть меня. Она не самая лучшая часть, но и не худшая. Это неудивительно, когда-то она была моим ребром и теперь медленно и верно проделывает обратный путь.
Иногда она ужасна. Иногда великолепна. Неоднократно я хотел ее убить. В другие моменты, наоборот, мог погибнуть от ее руки. Однажды я ее ударил, а четырехлетний сын закричал и бросился на меня с кулаками.
Ну, может, я не ударил, толкнул. В подобных случаях кретины-мужья всегда «толкают». Или даже «отталкивают». Тюрьмы переполнены теми, кто «слегка толкнул». Ладно. В браке не действуют категории добра и зла. С каждым днем вокруг меня все меньше мест, где действуют категории добра и зла.
Собрались, поехали проведать родителей. Всей семьей: я, жена, сын на заднем сиденье. За рулем, естественно, дама. Я рядом, в полудреме. Я давно наездился, больше нет ни сил, ни желания давить гашетку. А жене – нормально. За восемнадцать лет супружества выяснилось, что жена моя много крепче мужа своего.
Всякий раз, полуразвалясь в полусне возле небрежно вращающей руль супруги, я проектирую написание романа «Моя жена и ее муж», но потом понимаю, что сделать такую книгу невозможно: семейная жизнь слишком прихотливо устроена, слишком много сцеплено там неуловимых интимностей, не подлежащих переносу на бумагу. Вон, Толстой пытался написать семейный 5 роман, а в финале героиня прыгнула под паровоз – сдается мне, помимо воли автора.
Кое-как преодолели сорок верст Горьковского шоссе. Поток машин был немыслимой плотности – такой, когда начинаешь жалеть уже даже не себя, закупоренного в полированном железном сундуке, а самую дорогу, многострадальную шершавую спину ее, асфальт и обочины; полированных сундуков все больше, а дорога как была одна, так и осталась. Беда с дорогами.
Всякий раз, потратив два часа на путешествие в родной город, я проектирую создание политической партии под названием «Где дороги?!». Но потом вспоминаю, что кто-то уже пытался замутить нечто подобное, но не вышло. Дороги делать дорого. По-русски это даже пишется одинаково.
Великий и могучий русский язык все нам точно истолковывает. На то он и код. Расшифровал – зашифруй обратно, от греха.
Давно уже нас ничего не объединяет; гражданин города Владивостока чужой для гражданина города Владикавказа; Ростов и Питер – две разные планеты; в Москве, с моими доходами, в моих ботинках, на моей «тойоте», я мирный поц, а в Коломне на той же машине я большой человек; но язык остался. Только он у нас и есть. Скрепляет, на манер цемента, сто пятьдесят миллионов индивидуальных сознаний.
Желаете национальную идею – ищите ее в языке. Однако не забудьте, что само выражение «национальная идея» сложено не из русских слов. А переведешь, получится «общие русские понятия», – чисто феня арестантская; смешно.
Хорошо, продуктивно думается в движущемся автомобиле, если жена за рулем.
На сороковом километре – плавный поворот. Приехали, Электросталь. Тут же меня накрыло, как одеялом. Родина, провинция. Ломкая аура места, где я рос, пока не вырос. Втыкаю себя в этот город, как палочку в девятикопеечное мороженое. А было еще крем-брюле за тринадцать, гораздо вкуснее, потому что сливочное, и вдобавок в вафельном стаканчике.
Обсаженные кленами улицы, тяжеловесно нависающие пятиэтажные дома с эркерами; везде мои следы и следы следов, микрочастицы и молекулы меня, четырнадцатилетнего. Вот здесь на дискотеке я подрался из-за девчонки и был повержен на щербатый танцпол, после чего прибежал друг и вечный сосед по парте Поспелов и разнял махаловку; а здесь спешил в читальный зал – проверить неподтвержденную информацию, что в журнале «Знание – сила» публикуют «Жука в муравейнике»; а вот отсюда, бритый наголо, пятьдесят восемь килограммов вкупе с пальто, уезжал служить, и на вопрос: «Как написать заявление в Афган?» – получил от увешанного значками сержанта ухмылку и ответ: «Мелким почерком».
Прибыли; предъявили бабушке и дедушке потомка: пятнадцать лет, рост метр восемьдесят три. Футболист, гитарист, усы. Сели ужинать. Мама называла внука «набаловышек». Отец – в обычной манере – не иначе как «пиздюк корюзлый». С ударением на «ю». За глаза, разумеется. Что такое «корюзлый», я никогда до конца не понимал, но если пробовал оценить собственного отпрыска глазами папы, школьного учителя с полувековым стажем, то сразу соглашался: действительно, корюзлый; иначе не скажешь.
А мой сын уже другой, он московский мальчик из двадцать первого века, он не всегда понимает дедушку. Московскому мальчику надо переводить, что такое, например, «мухортенький», или «фильдеперсовый», или «сгондобить».
Пили чай, говорили о главном поставщике семейных 5 новостей: родном брате матери, моем дяде Игоре. После
смерти бабушки дядька стал совсем плохой. Еще год назад как-то держался, хотя и бродил с разбитым, обожженным лбом – регулярно падал лицом на горящие конфорки газовой плиты. Последние несколько месяцев его никто не видел. Бедолага вообще не выходил за порог квартиры. Кореша приносили самогон, пили вместе и уходили, а дядька впадал в прострацию до следующего прихода корешей.
Когда жена вышла из-за стола – принести с кухни тортик, – мама негромко спросила, почему у меня так блестят глаза. Известий, что ли, жду хороших? Или гонорар отвалили за новую книгу? Я соврал. Ответил, что да, обещают какие-то деньги, солидный тираж, рекламу и прочее. Мама просияла, отец, по обычной привычке, усмехнулся в седые усы, кивнул.
Они никогда не были в особенном восторге от того, что единственный сын пытается сочинять книги. Мама полжизни преподавала литературу в школе. А сыну преподавала после школы. Именно от матери сын впервые узнал, что Бальзак спал с богатыми старухами, Некрасов был конченый картежник, Есенин – оголтелый пьяница, Гоголя закопали живым, что писатели очень любят вешаться, стреляться и сходить с ума и вообще: чем талантливее художник, тем горше ему живется на белом свете. Родители, конечно, предпочли бы видеть отпрыска материально обеспеченным и крепко стоящим на ногах обладателем «надежной профессии» – а хоть бы и бизнесменом, например. Так что сейчас, нарезая тортик, я им ничего не сказал про выход из бизнеса. Я редко с ними откровенничал – предпочитал держать свои переживания при себе, это фамильное, от папы досталось, он принципиально все носил в себе и никогда не жаловался ни на что и ни на кого – за исключением, может быть, министра финансов Павлова, в начале девяностых годов организовавшего хитрую денежную реформу, в результате которой отец остался без штанов.
Впрочем, с тех пор прошло достаточно времени, и папа, несмотря на все старания министра Павлова и его коллег, опять имеет достаточное количество штанов и еще много всего, полный джентльменский набор шестидесятипятилетнего мужчины с головой и руками: и квартиру, и машину в каменном гараже, и дачу с балконом, и баню по субботам, и цифровой фотоаппарат, и коньяк армянский.
Я ничего им не сказал. Даже не намекнул. Никому ничего говорить пока нельзя. Тем более жене и матери. Главное – сказать самому себе. Пообещать, договориться. Оценить. Уйти из русской коммерции, с голым задом, после восемнадцати лет работы, в пустоту – это решительность или малодушие? Безусловно, сначала следует разобраться с собой, а потом делать заявления.
В обратный путь тронулся с легкой душой. Видеть своих родителей здоровыми и благополучными – большое наслаждение для взрослого человека.
Детей, господа, следует делать в ранней молодости, в двадцать лет, когда велит природа. Рожать сыновей и дочерей в тридцать или позже – глупо. Потом вы станете семидесятилетними развалинами, начнете болеть, а ваши сорокалетние дети будут бегать вокруг вас, дряхлых, вместо того чтобы обустраивать собственную жизнь.
Однако насладиться благодарными думами о родителях не получилось. На первом же повороте – едва отъехали – жена невзначай подрезала соседнюю машину, и тут же, подсвеченные кстати загоревшимся красным светофором, вылезли из той машины добры молодцы, двое, совсем юные. С самыми серьезными намерениями.
Расу, к которой они принадлежали, я хорошо знал. 5 Изнутри знал; некогда я сам принадлежал к этой расе.
Полубалбесы, полубандиты. Городские ковбои.
В девяносто втором году я со товарищи тоже изнывал от желания проверить твердость собственных кулаков. Однако мы были все-таки более робингудами, хоть и на свой ублюдочный манер; мы никогда не связались бы с дураком, если в его машине сидят женщины или дети. Мы не трогали мирное население. Наверное, именно поэтому нас быстро перестреляли и пересажали.
Ладно, этих тоже не пощадят.
Юноши бодро, наперебой выкрикнули нечто грубое. Уверенные, плечистые, они ничего не боялись, они жаждали крови, драк, побед, приключений, самоутверждения, мяса, денег, девочек. Один – высокий, крепкий, с интеллигентным лицом, очень коротко стриженный, с кожной складкой пониже затылка. Такая складка была у Димочки Сидорова. Второй – маленький, преступно изогнутый, сухой, как вобла. Распространенный тандем. А я был кто? Облезлый саблезубый тигр без сабель и зубов. Я хотел выскочить, но жена надавила на газ. Добры молодцы успели ударить кулаками по корме нашего авто, но и только; мы бежали с места происшествия. Я кипел, как чайник, но, поскольку изнутри был пуст, остатков пара хватило только на то, чтоб выругаться.
В моем родном городе, горько шумел я, в ста метрах от моего дома какие-то малолетки будут меня кошмарить! Останови, я выйду, доску от забора оторву, разберусь, мальчиков следует проучить, пусть сначала подрастут, а потом взрослую мазу тянут...
– Сиди, – дерзко рекомендовала супруга, – тоже мне, крутой, тебя ветром шатает.
– А давайте доедем до Москвы, – твердым юношеским басом попросил сын с заднего сиденья, – давайте молча доедем, потом я пойду гулять, а вы ругайтесь себе сколько хотите.
Они правы, подумал я. На то они и семья моя. Папа до сих пор не угомонится; папе сорок лет, а он все норовит каждого юного гопничка на место поставить. Сам же при этом худой и кашляет.
Они правы, да. С такими жизнерадостными юными злодеями незачем биться на кулачках. Таким лучше сразу автомат показать. Специальным образом. Я в Чечне подсмотрел: поднимаешь его, автомат, дулом вверх, чтоб затвор оказался на уровне головы, и стреляешь в небо. Дымящиеся горячие гильзы, кувыркаясь, летят в лицо и грудь собеседника. Очень наглядно. Особенно если ствол укороченный, тогда оппонент еще и глохнет, минуты на три или четыре.
Всякий раз, сталкиваясь с дорожным хамством, я проектирую покупку автомата, – но потом понимаю, что такому, как я, вспыльчивому, оружие противопоказано.
И я заткнулся. Кстати подумал, что драка с малолетними балбесами, с отрыванием доски от забора и обрушиванием упомянутой доски на затылки упомянутых балбесов, наверняка чревата объяснениями в милиции, вплоть до уголовного дела – придется откупаться, нести расходы, а я ведь теперь не бизнесмен, то есть человек без денег. Следовательно, не могу себе позволить уличную драку по ничтожному поводу. Эта простая мысль меня смутила. Бизнесмен всегда при деньгах, даже если деньги – чужие. Бизнесмену, если что, всегда дадут в долг. А безработному не дадут. Бизнесмен может позволить себе всякие мелкие шалости. Покурить травы на смотровой площадке Воробьевых гор, или вручить нищей бабушке в подземном переходе тысячу рублей, чтобы бабушка тут же ушла, испу5 ганная и счастливая, или вечером душной московской пятницы сесть в машину и махнуть на море, вдвоем с другом, просто так: восемнадцать часов ходу, и вот тебе поселок Джубга, Черное море, поплавали и назад, в воскресенье днем вернулись. Многое может себе позволить тот, у кого есть лавка, дело, бизнес. А у кого нет – тот живет с оглядкой.
Приуныв, я вытащил из-под сиденья пачку влажных салфеток и стал протирать пластмассовые панели обшивки. Жена одобрительно покосилась.
Жить с оглядкой я никогда не умел, но теперь решил привыкать: приказал себе, дал слово и решил запомнить этот день.
А что до уличного конфликта – в этом вопросе я эксперт. Жена тоже кое-что умеет. Однажды зимой в ста метрах от нашего дома ее оскорбил какой-то мужичок, и тогда супруга (женщина добрая) погналась за обидчиком, выследила, где он оставил свою машину, и разбила ему монтировкой стекло в присутствии многочисленных свидетелей, немало шокированных. Я тогда сидел дома, пьяный. Увидев разозленную супругу, пришел в ярость, бросился, едва не в тапочках, по морозу, на поиски негодяя и обнаружил его почесывающим в затылке подле своего поврежденного джипа; отхлестал по щекам перчатками, а потом, вернувшись домой, от отвращения к себе и ко всему на свете продолжил пить, пока не убрался в хлам.
Но сегодняшний инцидент – эти две задорные юные морды, и испуганный сын, и жена, вроде бы расстроенная, но спустя считаные минуты выбросившая все из головы (это она умела), – оказался последним, когда меня всерьез обеспокоила чужая агрессия.
Чайник весь выкипел. Крышка перестала дребезжать. Агрессия, хамство, грубость – пусть. Я тут ни при чем. Флаг вам в руки. Я теперь никто, в ваши игры не играю. Я бы отгрыз вам носы, мальчики, но вам повезло. С меня хватит.
Спокойной плазмы, уроды.
Приехали домой; сын убежал гулять. Счастливый пятнадцатилетний человек, не знающий скуки, у него есть футбол, компьютер, велосипед, гитара, барабаны, малый умело зачерпывает жизнь полной ложкой. Не потребляет, не пользуется – осваивает. Его школа – тут же, в соседнем дворе, сейчас мальчишка и его приятели здесь короли, бойз он зе блок; когда я иду в магазин или, как сейчас, в бар, незнакомые подростки – кто под панка ряжен, кто под маргинала, и готы есть, и эмо, и металлисты, вся фауна – со мной здороваются, потому что я Антона отец.
Мне нравится быть Антона отцом. Я, может, и неудачник, бывший лавочник, ныне безработный и все такое – но сыну создал не самые плохие условия для жизни.
Пришел в кабак, спросил чаю, сидел, курил. Думал о том, что больше не хочу показывать сабли-зубы. Надоело ощетиниваться. Удары больше не наносят мне вреда.
Я провел вечер, заново оценивая трущиеся об меня простейшие части мира.
Мне было сладко и тоскливо, и я выдавил в чай лимон.
Телевизор над моей головой транслировал клипы: гоп-эстетика конца нулевых, полуголые нимфетки на фоне кабриолетов (впоследствии, наоборот, кабриолеты на фоне нимфеток), пляж, дансинг, возвратно-поступательные движения матовых чресел и красных языков. Пальцы в перстнях, колготки в сеточку. Доходчивый барыжно-сутенерский стилек.
Да, думал я, мама оказалась наблюдательнее жены, что, впрочем, неудивительно: мама знает меня сорок лет, 5 а жена вдвое меньше. Я, действительно, рад и возбужден. От жены скрыл, а от матери не получилось.
Да, думал я, надо отваливать. Уходить. Русский бизнес обойдется без меня, и я рад за нас обоих. Я так и не врос в систему. Встроился механически – но не пустил корни, не научился питаться соками; чепуха это, а не соки. Пластмассово-асфальтовая цивилизация сухостоя, она бесплодна, она ничего не может. Когда мне говорят про главную, с точки зрения многих, беду этой цивилизации – бездумное потребление, обмен горячих жизней на холодное золото, – у меня нет иного ответа, кроме презрительной улыбки; здесь растят людей без фантазии, они и потреблять толком не умеют. Плазменная панель, мотоцикл, чувиха с педикюром, или, ладно, две чувихи, или даже три чувихи плюс тур на Сейшелы в бизнес-классе – это, что ли, ваше потребление? Вы потребляете для того, чтобы получить некие новые ощущения, – но что вы понимаете в ощущениях?
Да, думал я, тут беда с ощущениями. Тут никто в них не понимает.
Огляделся – люди азартно пьянствовали.
Я смотрю на них год за годом, и моя оценка давно сформулирована. Они – малые дети, они всего боятся. Не все, разумеется – но многие, очень многие. Может быть, большинство. Забиться в уютный угол и сосать бухло, обсуждая футбол и покупку малолитражной машины по программе льготного президентского кредитования – на большее их фантазия не способна.
Они не пробовали запрыгнуть в голом виде на банкетный стол, присесть на корточки и поместить член в рот женщины, предварительно погрузив собственные яйца в бокал с прохладным шампанским. Они не дарили товарищу на юбилей открытку, украшенную тридцатью одинаковыми портретами президента Линдона Джонсона, вырезанными из стодолларовых купюр. Они не выпивали залпом два стакана водки подряд, на пятидесятиградусной жаре, вернувшись с зачистки чеченского села. Что они умеют потреблять, кроме засоленных рыбьих яиц и кислой мурцовки, называемой пивом? Они могут довести подругу до оргазма маслиной или виноградиной? Они ели жареную свиную кровь? Они способны процитировать хоть одну строчку из «Кентерберийских рассказов»? Они просовывали язык меж натуральных дамских грудей восьмого размера? Они играли в шахматы с человеком, на чьей совести девять убийств с особой жестокостью? Они дышали болотным газом, сидя на дне деревенского колодца и загребая лопатой черный ил? Они пробовали спорить о боге с семидесятилетним старовером? Они дискутировали с ваххабитом о сурах Корана? Они вставляли пистолетное дуло в рот отцу двоих детей?
Не вставляли, не дышали, не пробовали, не дискутировали.
Они с упоением критикуют систему за то, что она растит потребителя, – а здесь еще и не начинали потреблять по-настоящему. Подсмотреть у соседа и сделать то же самое, но с фонтанами по углам – вот все, на что они способны.
Они не построят гражданское общество еще лет двести, потому что строить – удел взрослых людей, а они – юниоры, жалкие мастурбаторы, и, если есть среди них взрослые люди – один из пятидесяти, – они отворачиваются от таких и убегают играть в свои игры, потому что со взрослыми скучно, а они хотят, чтобы было красиво и весело. Они хотят жить здесь и сейчас, радоваться и наслаждаться, но, когда им говорят: вот тебе «здесь», вот тебе «сейчас», наслаждайся, – они не понимают. Они готовы рыдать, оказавшись в комнате без телевизора – или 5 с телевизором, но без МТV. Я же говорю, юниоры. Прокатившись в Тоскану и на Мачу-Пикчу, они печатают в журналах снисходительные эссе про то, как устроен мир на самом деле. Хули та Тоскана?
Русский капитализм гадостен не русскими капиталистами, а продавцами удовольствий для русских капиталистов. Капиталисту некогда, и, если он устает и решает развеяться, он призывает специального человека – и вот тут появляются они: барыги раскатывают дороги кокаина, пидоры несут портянки со стразами, сутенеры ведут эскадроны блядей, аферюги уговаривают купить «современное исусство», сбоку подбегает Дженнифер Лопес, готовая исполнить три куплета, по лимону баксов за куплет, тут же рестораторы, яхтенные брокеры и кто-то скромный из «Де Бирс».
Всех все устраивает. Государство мудро молчит: пусть граждане перебесятся. Иначе, не дай бог, начнут оглядываться по сторонам и увидят, что за первые десять лет новорожденного тысячелетия почти ничего не сделано.
Да, есть и победы: налажен транзит молдаван, для поклейки обоев, и таджиков, для уборки говна, – самим убрать свои говны уже западло, лучше подождать, пока таджик проедет две тысячи километров и наведет порядок.
Простите, я больше в этом не участвую. Лично мне таджик не нужен, не так много говна я произвожу, чтобы не суметь самому за собой прибрать. А таджиков – я с ними служил два года, куревом угощал и за одним столом кашу пшенную трескал – я знаю как людей гордых, умных и жестоких, и они еще припомнят гражданам Российской Федерации их говны. Потому что никто, ни один человек на белом свете, включая самого темного, неграмотного, малоимущего, не рожден для того, чтобы убирать за другим человеком его говно. Мое говно – это мое говно, никому не доверю его убирать, и мне плевать, капитализм у вас или что-то другое, а если кто-то подойдет и предложит: «Давай я твое говно за тобой уберу, по сходной цене», – такому могу и в лоб дать.
Не думай про мое говно – про свое думай, ага.
Такой монолог я произношу в уме на протяжении примерно часа, рассматривая сидящего напротив дядьку в шортах, он пьет водку и после опрокидывания очередной рюмашки мелко сучит белыми, странно безволосыми ногами – не иначе от удовольствия. Он явно погорячился с шортами, на дворе сентябрь, но для юниора короткие штаны в самый раз.
Потом заведение закрывается. Полночь, пора домой. Жена не ищет меня, не звонит на мобильный, она знает, где я, она привыкла к тому, что супруг просиживает штаны в ближайшем кабачке.
Поздним вечером в моем районе хорошо, свежо, много разноцветных огней, много пространства. Существенно тише, чем днем, – обычный техногенный городской гул, разумеется, не исчезает, но как бы отодвигается от головы на некоторое расстояние, и я ощущаю себя иначе – теперь мне нравится этот город; все-таки в асфальты, кирпичи и железобетоны вложено немало труда. Огромные плоскости магазинных парковок свободны от машин, прохладный ветер гонит бумажки и картонные стаканчики из «Старбакса». Часто вижу под ногами медную мелочь, даже монеты в рубль и два рубля. Кризис не кризис, а ценить и считать деньги тут пока не умеют.
Во дворах полуночная публика: молодежь и те, кто себя к ней причисляет. Смех, пиво – но все мирно, без хулиганства и громогласного мата. Особи мужского пола на вид приятны: красивы, мускулисты, держатся 5 уверенно, а вот среди женщин и девушек вижу представительниц двух новых генераций: во-первых, очень толстых, раскормленных молодых девок, пятнадцати–двадцати лет, я их называю «девки с жопами», и, вовторых, молодящихся дам в роковых летах, часто совершенно непрезентабельного вида, неопрятных и скверно причесанных, но непременно с татуировками на плечах, лодыжках или талиях. Если кельтские узоры на дряблых телесах бальзаковских дам меня забавляют (в борьбе за мужчин все средства хороши), то смотреть на «девок с жопами» грустно. В две тысячи третьем или две тысячи четвертом их совсем не было. В две тысячи пятом кое-где появились. Теперь, к концу десятилетия, я наблюдаю их ежедневно в больших количествах. Фастфуд, пиво, булочки, малоподвижность, презрение к спорту, плюс мода на феминизм, плюс хорошо зарабатывающие отцы, не жалеющие для дочерей карманных денег, – и вот вам жирные зады, щеки, складки на животах. Новая порода.
Мне всегда думалось, что появление новой человеческой породы, или подвида, – дело долгое. Я почему-то считал, что вырождение какой-либо общности, разжижение и охлаждение крови происходит медленно, на протяжении многих десятилетий. Оказалось – ничего подобного. Вырождение бывает стремительным, в масштабах истории – мгновенным, как фотовспышка. Шести, семи лет достаточно, чтобы в стране, где традиционно гордились своими женщинами и закрепили свою гордость в стихах и песнях, появились полусонные, рыхлые, уродливые «девки с жопами».
Я думал, наша природа прочна и устойчива. Я думал, у русских сильнейшая генетика. Гордился голодными и злыми соплеменниками – ведь только голодные и злые умеют переделывать мир. Я верил в мой народ. Ведь мы столетиями недоедали, воевали, терпели. У каждого в предках есть или раб, или зэк, или солдат. Я полагал, запаса прочности хватит надолго, и мы, пусть и сытые, будем еще сто лет рожать жилистое, ловкое и смышленое потомство. Оказалось, нихера подобного. Пяти лет благополучия хватило, чтобы понять: мы тоже можем стать мягкотелыми. Мы тоже можем выродиться.
Глава 6. 2000 г. Национальный вопрос
На протяжении множества лет я был убежден, что русские не способны к вырождению. По крайней мере в ближайшие пятьсот лет. Кровь слишком ядреная. Даже разбавленная, по исторической традиции, алкоголем, она остается горяча. Однако есть народы с более горячей кровью. Сам я русский, насквозь, с ног до головы. Второго такого русского еще поискать. Мои предки восходят к самарским староверам. В первой трети девятнадцатого века по неизвестным мне причинам моя родовая община снялась с места и мигрировала в нижегородские леса, где была основана большая колония, ныне – село Селитьба; там родился мой дед. От староверов во мне многое: и некоторая сумрачность физиономии, и сухость в общении, и потребность в труде, и сама фамилия, и нежелание работать за жалованье. Мне нравится помнить, что прадеды были не крепостными рабами и не дворянами-рабовладельцами, а свободными людьми. В земле ковы6 ряться, растить злаки и огурчики я не люблю, зато ремеслами всегда занимался с удовольствием – прадеды тоже не обрабатывали землю (ибо какое земледелие в лесах?), но промышляли торговлей древесным углем, а впоследствии, ближе к началу двадцатого века, – кузнечным делом.
Добавим сюда профессии моих дедов и родителей – все педагоги, сельские учителя – и получим интеллигента в третьем колене, совка и романтика, патриота, в отрочестве объевшегося классической русской литературою и мучительно болеющего за полупьяный, беззубый, пахнущий навозом «народ». Тот самый, что со дня на день должен понести с базара Белинского и Гоголя, но все никак не несет почему-то.
В деревне, где я рос, из прочих народностей проживали только несколько вежливых евреев. О существовании, допустим, таких загадочных людей, как адыги или эвенки, я знал только из статей всесоюзного журнала «Мурзилка», где однажды из номера в номер целый год публиковались рассказы о Героях Советского Союза разных национальностей. Минимум по одному Герою имелось в Союзе на каждую национальность, включая самые малочисленные. Вот как строго было поставлено.
Во времена СССР дружбу народов крепила армия: в восемнадцать я обнаружил себя в казарме, среди эстонцев, армян, казахов и украинцев, как западных, так и восточных. Меня, салабона, быстро научили не путать грузин с осетинами, а латышей с литовцами. Ходил даже один цыган, маленький, веселый и знаменитый невероятной физической силой: одной рукой поднимал двухпудовую гирю дном вверх. Кому любопытно – попробуйте и поймете.
Было еще трое чеченцев, они держались скромно, по возможности отдельно ото всех, почему-то все трое щуплые, зато весьма спортивные мальчишки. На них мало кто обращал внимание. Проблемы нам, славянам, создавали в основном крупные и агрессивные землячества казахов и таджиков. Таджики в моем гарнизоне были очень влиятельны, один – банщик, другой – хлеборез, третий – повар, все двухметровые. Банщик как-то избил меня, за дерзость, и я полгода вынашивал планы мести, собирался подстеречь обидчика вечером в его заведении и отмудохать железной шайкой – но тут он ушел на дембель.
Дальше проматываем вперед три года, попадаем в Москву и видим меня на позиции бывшего студента, а ныне двадцатидвухлетнего начинающего полубизнесмена-полурэкетира, тяготеющего к кулачным боям и прочему насилию. Вместе с опытными приятелями он приезжает на машине в университетское общежитие на улице Шверника, где меж двух высотных корпусов есть столовая, а прямо над ней, на балконе, – кафе, и там за лучшим столом, в углу, ближе всех к стойке бара, в любое время дня и вечера сидят несколько огромных мужчин, меньше всего похожих на студентов. Это – чеченцы, им можно продать доллары, если они у вас есть. Им можно продать все, что имеет реальную ценность, но, если у вас ничего нет, лучше не соваться. Чеченцы сидят целыми днями, по-кавказски непрерывно дуют чай, то оглушительно хохочут, то спорят – громко, гортанными грубыми голосами, – не заботясь о том, что их подслушают; щелкающее и цокающее наречие дико и странно уху потомка нижегородских староверов.
Мои приятели подходят к чеченскому столу поздороваться, но я не подхожу, я гордый и люблю держаться в тени. Сажусь в сторонке; моему самолюбию достаточно того, что я не в столовой макаронами обедаю, а пью кофе в баре, типа деловой человек. Пока мои друзья пере6 тирают с Вахой и Ахмедом, те быстро бросают на меня изучающие взгляды – я похож на них, я смахиваю на кавказца, у меня – стопроцентного русского – нос с горбинкой, темные волосы, карие глаза и прямая спина. Есть и мышцы, но против чеченов я, разумеется, слабак. Они массивны, волосаты и держатся королями. О них ходят легенды, и уже плавают в воздухе слова «Дудаев» и «авизо».
Между прочим, мощные мачо из той общаги официально считались студентами факультета почвоведения, хотя что-то подсказывает мне, что ни Ваха, ни Ахмед, ни прочие джигиты из их тусовки впоследствии так и не стали агрономами.
Одно время ходил слух, что в студенческом кафе на улице Шверника начинал создатель крупного автоторгового холдинга «Муса моторс». Впрочем, я могу ошибаться.
Где находится Чечня – я понятия не имел. Где-то на Кавказе. Чеченцы мне были неприятны – слишком большие, слишком уверенно держатся. Но у них есть деньги, и с ними можно работать. Надо твердо себя поставить, не пытаться обмануть, действовать прямо и просто, думать головой, быть веселым и уметь поддержать разговор о стрелковом оружии.
Проматываем еще три года – я уже умею делать бизнес, я обналичиваю деньги, и вокруг меня множество чеченцев: один продает акции, другой – буровые установки, третий – нефть. Четвертый ничего не продает, но зато первые трое дружно встают, едва он входит в комнату. Они активны, быстры, смотрят свысока, усмехаются, среди них есть и оголтелые бандиты, и образованные вежливые люди с учеными степенями, и даже один мулла. Но я по-прежнему осторожен с ними, включая и муллу, – у них там происходит черт знает что, они хотят независимости, генерал Дудаев создает армию, дело идет к войне с Москвой; мои клиенты периодически вздыхают: надо опять лететь на родину, хоронить застреленного племянника или взорванного троюродного брата...
Я не тянулся к ним, не выбирал их. Может быть, они работали со мной оттого, что другие их опасались? Я не опасался. Что ж, мне бояться каждого, кто плечист, небрит и сверкает взором? Мне наплевать было, кто со мной работает и чем сверкает – чеченцы, китайцы, я не националист, зато очень любопытен и жаден до людей; с мусульманином поговорю про ислам, с нефтяником – про нефть, с бандитом – за патроны и кинжалы. Товарищ Сталин тоже грабил банки, Красин и Котовский были отпетые разбойники, а Нестор Иванович Махно, заклейменный коммунистами как головорез, впоследствии оказался народным героем.
Ну, считать меня гениальным финансовым беспредельщиком, красиво поднявшимся с нуля в незнакомом городе, тоже не надо. С богатыми чеченами я знакомился отнюдь не на улицах или в ресторанах – чеченов приводили партнеры; кто-то втащил меня в бизнес, а того научили и втащили опытные приятели, а тех – еще ктото; кому доверяешь, с тем и работаешь. Однако за три года ни один чеченец не ушел от меня недовольным, всех устраивали оперативность и запах новеньких купюр.
Время от времени в Москве кого-то убивали, на когото наезжали, у кого-то что-то отбирали, но вряд ли граждане чеченской национальности здесь отличались больше других. Зато они – дерзкие и живописные – всегда были на виду. Всех чеченцев на белом свете тогда насчитывалось менее полутора миллионов, большинство проживало в родной республике, меньшая часть – в России; со времен Советского Союза многие чеченцы работали в милиции, в строительстве, в нефтяном деле; около ста ты6 сяч живут и всегда жили на Ближнем Востоке, в Иордании, Сирии, Эмиратах. Когда началась перестройка, в Москву – на ковбойские дела – подались самые дерзкие, предприимчивые и отчаянные, их число было невелико. Процент дерзких и отчаянных в любом этносе невелик. Дерзкий якут, или кровожадный белорус, или крутой молдаванин ничем не слабее чеченца. Лучшие воины каждого народа достойны друг друга. Посмотрите трансляцию чемпионата мира по регби – увидите там огромных, как шкафы, атлетов из тишайшей Новой Зеландии или с малоизвестных островов Фиджи и Самоа. Так что роль чеченцев в московских криминальных войнах девяностых не надо преувеличивать. Скорее, они сами всегда склонны были педалировать свою жестокость и крутизну, в профилактических целях – чтобы боялись и не связывались, – и на пике своей коммерческой карьеры, в девяносто шестом году, я вывел свой главный личный урок от общения с людьми чеченской национальности: они хитры, прагматичны и многие из них с наслаждением эксплуатируют миф о своей кровожадности.
А я не желал эксплуатировать такой миф. И они сразу это чувствовали и симпатизировали мне.
Потом, правда, подставили. Но тут я сам виноват, расслабился.
А расслабляться в моем бизнесе нельзя, ни при чеченцах, ни при славянах, ни при гражданах Фиджи и Самоа.
Летом девяносто шестого года Москва решила вывести войска из Чечни, и генерал Лебедь, сев за стол с бывшим полковником Масхадовым, подписал позорный Хасавюртовский мир. Федеральная армия отступила, но все, кто поддерживал федеральную власть внутри «маленькой, но гордой республики», остались, ибо куда им было идти? Остались несколько тысяч чеченских милиционеров, лояльных к федералам. Остался один из их лидеров, бывший кадровый милиционер, мэр Грозного, некогда соратник, а впоследствии идейный противник Дудаева, тридцатилетний политик-вундеркинд Бислан Гантамиров. Он публично отказался отдать город сторонникам чеченской независимости, он всем мешал, а за него стояли две тысячи штыков. В основном менты. Куда деваться менту, если к власти придут бандиты? Бежать, вместе с семьей? Не у всех были деньги, чтобы бежать, не у всех было куда бежать. Две тысячи ментов и примкнувших к ним родственников остались в Грозном и заявили, что не пустят сепаратистов. Тогда в пылающую и разграбленную столицу Чечни прилетели следователи Генеральной прокуратуры Российской Федерации, арестовали Гантамирова, обвинили в хищении государственных денег и увезли в столицу, дабы посадить в надежный следственный изолятор «Лефортово».
Кто, что и как там украл – я не знаю. Не присутствовал, свечку не держал. Следствие выяснило, что перечисленные из казны миллиарды частично вернулись обратно в Москву, банковскими переводами в адрес неких коммерческих организаций. Город Грозный покупал продукты, стройматериалы и медикаменты. Что покупалось в действительности – хлеб, или йод, или боеприпасы, или дружба федеральных министров, – я не знаю. Наверное, всего понемногу. Казенных миллиардов было пятьдесят, по тогдашнему курсу – десять миллионов долларов. Коммерсанты перевели деньги дальше, третьим лицам, те – еще дальше, несколько миллиардов попало ко мне, я их обналичил и отдал заказчикам, – а вскоре оказался в «Лефортово» рядом с мэром города Грозного.
Далее мы проматываем еще три года. Я сижу, мэрвундеркинд сидит, его младший брат в федеральном розыске, – а на самом деле тоже сидит, дома, в родовом се6 ле Гехи Урус-Мартановского района, за трехметровым
забором, посреди двора, с автоматом на коленях; ночью сидит сам, а днем сидит его жена, пока за забором бродят бойцы вооруженных сил независимой Ичкерии, покуривая дикорастущую коноплю и раздумывая, как бы сжечь и разграбить хозяйство младшего брата бывшего мэра. Независимая Ичкерия превращается в международный притон, не имеющий аналогов, в каждом ауле своя власть, со своими знаменами и погонами; грабят, насилуют, женятся на двенадцатилетних девочках; работы нет, пенсии не платят, учителя и врачи бегут, молодежь бежит, бывшие федеральные менты и чиновники объявлены «пособниками оккупантов», многие убиты и пропали без вести, остальные уехали в Россию либо в соседние Ингушетию и Дагестан.
Три года идет следствие и суд. На суде дальновидный мэр не делает заявлений и разоблачений, спокойно получает пять лет и отбывает на этап. Меня признают невиновным в краже денег из казны, но, поскольку я отсидел уже три года (за что тогда сидел, если невиновен?), мне небрежно вешают срок за неуплату налогов, после чего без церемоний выгоняют на свободу.
Еще через несколько месяцев независимая Ичкерия окончательно всем надоела, и Москва решает послать войска для наведения порядка. Армия рапортует, что готова выполнить приказ, но есть проблема: армии нужна поддержка местного населения. И тогда вспоминают про кадровых чеченских милиционеров, когда-то преданных своим работодателем-государством и брошенных на произвол судьбы. Чеченских ментов срочно ищут и находят в провинциальных РОВД, в Ростове и Архангельске, в ингушских городках беженцев. Чеченские менты готовы вернуться с оружием в руках и поквитаться с теми, кто считал их «пособниками оккупантов» и не платил пенсий их родителям. Но чеченские менты говорят, что им требуется лидер, и называют фамилию бывшего мэра Грозного.
Еще летом 99-го он был осужденный преступник, а в конце осени – уже национальный герой новой Чечни, лидер ополчения, он жмет руки первым лицам государства и претендует на пост президента республики.
Война начинается в конце 1999-го, я смотрю ее по телевизору, каждый репортаж заканчивается победными реляциями и показом официального – в пиджаке, белой рубахе и галстуке, с державной обаятельной улыбкой – портрета моего товарища и соседа по скамье подсудимых, мы бок о бок просидели на этой скамье целый год, перешучиваясь и перемигиваясь с конвоем в черных масках.
Товарищами мы сделались тогда же, на суде. Знакомство произошло в «конвоирке» – маленькой камере внутри судебного здания, где доставленные из тюрем злодеи ожидают, пока их поведут в зал – судить – либо, уже после заседания, томятся в ожидании автозака, чтобы ехать «домой», в тюрьму то есть. Теоретически подельников всегда держат в разных «конвоирках» – чтобы не сговорились. Но практически наша преступная группа из трех человек – Гантамиров, я и гражданин Израиля Аркаша Голод – примерно через полгода, где-то на тридцатом заседании, всем надоела, и конвою тоже. Вдобавок, напомним, бывший мэр Грозного был милиционер. И однажды его вывели из своего бокса и на десять минут посадили в мой бокс. Чтобы мы поговорили.
Через минуту мы стали друзьями.
Теперь я смотрел телевизор и отчаянно завидовал его 6 судьбе. С тюремной шконки – в политические суперзвезды, в национальные герои! Красивый, два метра ростом, четверо сыновей, в тюрьме написал конституцию
новой Чечни, он годился на роль чеченского Че Гевары, и, когда он предложил мне работать рядом с ним, я недолго сомневался.
Он сидел по тюрьмам с приключениями. Нас этапировали из комфортабельного «Лефортова» в демократичную «Матросскую Тишину» в один день, но я прижился сразу, а вот его, милиционера, для начала швырнули в общую камеру к обычным уголовникам, чего, кстати, по закону делать нельзя, и там был конфликт с дракой, один против всех; я говорил с очевидцем той бойни, и очевидец с уважением заметил, что «чечен стоял нормально, как мужчина». Впоследствии бывшего грозненского мэра все же перевели в ментовскую хату – там он нормально обосновался.
Ментов сидело много – если не ошибаюсь, только на Общем Корпусе две хаты, а это от двухсот до трехсот человек одномоментно, а был еще отдельный «специальный» корпус с камерами на шесть – восемь мест. Бывшим защитникам закона, подозреваю, сидеть было скучно, и однажды нам – обычным арестантам – из ментовской хаты прислали чай и сахар, «на общие нужды»; наши авторитетные злодеи долго совещались, переписка меж знатоками понятий длилась полдня, в итоге милицейский чай отослали назад с гордой формулировкой «не нуждаемся».
На самом деле мэр-вундеркинд был такой же милиционер, как я – уголовник. Он стал хозяином Грозного в двадцать восемь лет, с подачи генерала Дудаева, разглядевшего в умном молодом человеке политический потенциал. Еще бы, харизма там была бешеная. Улыбка во всю белоснежную клавиатуру, густой баритон, плечи молотобойца, прекрасный богатый русский язык, двое братьев, и самое главное: умение говорить с каждым. С инспектором ООН по делам о нарушениях прав человека – по-европейски, с аристократическими жестами, под кофе с ликером. С полуграмотными боевиками – без кофе и ликера, но и без матерщины. И тех уважая, и этих. Есть люди особого рода, с особым блеском глаз, они могут быть по-разному воспитаны или образованы, они занимаются чем угодно – но ты смотришь на такого человека и мгновенно понимаешь, что он не сволочь, не жлоб, не влюблен во власть, или в деньги, или в комфорт; он может быть твоим врагом или другом, идейным противником или сторонником, но, если он будет стрелять в тебя, он выстрелит в лицо, а не в спину, и не выстрелит первым.
Я мало встречал людей, спокойно и без истерик следующих своему предназначению. Я последовал за ним, на его войну, та война показалась мне честнее и чище, чем моя личная война с бывшим другом за чемоданчик долларов. В Чечне творилась история, а в Москве ничего не происходило. В Чечне была жизнь, а в Москве умные люди понемногу обкатывали последнюю новинку: технологии тотального потребления.
А технологии тотального потребления можно внедрять только в спокойном обществе.
В марте двухтысячного, через двое суток после того, как я окончательно решился на убийство бывшего друга Михаила, мэр Грозного, сидя против меня в полумраке ориентального ресторанчика близ Остоженки, предложил мне пост личного помощника и пресссекретаря.
– Зачем ты меня зовешь? – спросил я. – Из жалости? По доброте? Потому что я типа хороший парень? 6
– Нет, – сразу ответил Бислан. – Хороший парень – не профессия. Работы много. Работа тяжелая и опасная. Не справишься – выгоню. Не понравится – сам уйдешь.
Я кивнул, и мы разлили по второй.
Чечня – отлично. Не убью бывшего друга – убью кого-нибудь другого. Гада, сепаратиста, предателя, мясника, любителя ударить в спину.
Или наоборот: пусть меня кто-нибудь убьет.
Буду убивать, и пусть меня убивают.
Глава 7. 2009 г. Хороший парень – не профессия
В большом деле нельзя однажды встать и сказать: идите к черту, я ухожу. Красиво хлопать дверями – удел глупцов. Уйти из лавки несложно: сказал – и ушел, – но там, откуда я ушел, остались друзья. И деньги тоже. И кое-какие обязательства. Многое осталось. Стул остался, и шкаф для бумаг, и банка с любимыми влажными салфетками. Да что стул и шкаф – я туда силы и нервы вложил; если рассматривать ситуацию под определенным углом, я никогда до конца не уйду из дела.
И когда позвонил Слава Кпсс и попросил меня о встрече – я назначил ему встречу там, откуда ушел. В конторе. Назначил по привычке, скороговоркой, и только потом вспомнил, что таких, как Слава, в контору теперь лучше не приглашать.
И таких, как я, тоже лучше теперь туда не приглашать.
Начало новой жизни пришлось отложить ровно на один день. Вскочить с постели в привычное время, натянуть пиджак и побежать привычным надоевшим маршрутом.
Перед погружением в глубины подземки я набрал Миронова, предупредил, что приедет Слава. Важное дело, человек хочет поговорить и так далее.
– И что? – спросил Миронов, с утра бодрый. – Ты типа разрешения у меня спрашиваешь, да?
– Типа да.
– Да пошел ты к черту, – сказал Миронов, с утра бесцеремонный. – Приводи кого хочешь, в любое время.
– Нет. Так не пойдет. Я теперь не с вами. Я приду, если мне разрешат.
– Разрешаю, – ответил Миронов. – Подожди, у Моряка спрошу... – В трубке мне слышно грубое матерное восклицание. – Вот, и Моряк тоже разрешает. А теперь, повторяю, иди к черту со своими церемониями. Не мешай нам типа работать.
В вагоне я задумался. Человек, которому я назначил последнюю в своей жизни деловую встречу, никогда не был бизнесменом и отсидел девять лет за убийство. Может, в этом есть какой-то знак?
Разворачивая судьбу в новом направлении, переживаешь особенные времена. Эти несколько дней, неделя или две недели – когда выдираешь себя с корнями из старого и пересаживаешь в новое – очень важные дни. В такие дни не зазорно побыть мистиком, поискать вокруг знаки или символы. Это прекрасные дни, дни перемен. Сейчас я их предвкушаю. Я опытный рулевой, моя жизнь часто менялась – иногда сама собой, иногда по моей воле. Выработана привычка, сформулированы правила, их немного. Они таковы: во-первых, как уже было сказано выше, не следует хлопать дверями и придавать своим действиям мелодраматический характер; во-вторых, не надо пугать домашних; в-третьих и в-главных, надо наслаждаться; счастье – в переменах. 7
Старый приятель, широко известный в определенных кругах как Слава Кпсс, опоздал на полчаса. Люди из определенных кругов никогда не приезжают вовремя.
– Ты грустный, братан, – сказал он, обнимая меня. – И ты выглядишь... не очень.
Его одеколон был великолепен.
Я спросил:
– Решил меня пожалеть?
Слава ухмыльнулся.
– А что, не надо?
– Нас не надо жалеть, – с удовольствием процитировал я, – ведь и мы б никого не жалели. Просто здоровье кончилось. Гашиш, бухло и работа давно убили меня. Кстати, что у тебя за одеколон?
Друг беззвучно посмеялся.
– Не надо так трагично. Бросил ведь. И гашиш, и бухло. Сила воли есть. Значит, поживешь пока. А запах мне моя девочка подарила – не знаю, как называется. Хочешь, позвоню, спрошу...
– Не звони, не надо. Кстати, сила воли ни при чем. Я не на силе воли бросил. Я бросил на страхе. Это совсем другое. Я бросил, потому что от одной рюмки падал в обморок. А от трех рюмок давление прыгало, и жена вызывала «скорую».
Слава потрепал меня по плечу.
– Если есть страх, тем более поживешь. В страхе – сила.
Он не любил афоризмы и даже, может быть, не знал такого слова, но иногда у него получались неплохие формулы, а однажды, во время мощного шмона с выселением, когда всех нас, в количестве ста тридцати душ, вывели на сборку и заперли там на сутки, он сказал мне, что отрезал бы уши тому умнику, который придумал поговорку «Не верь, не бойся, не проси». Как же не верить? Как же не бояться? Да и попросить тоже бывает не зазорно, особенно если просишь не для себя.
Сейчас сели на складе, в классической мафиозной обстановке: ржавый ангар, штабеля картонных коробок, под потолком хлопают крыльями голуби, иногда вдоль стены пробегает крыса, в углу стол и разнокалиберные табуреты; въезжаешь на машине, а в углу за столом сижу я. Лавочник.
Слава освободился три года назад, и теперь – после девяти лет строгого режима, в том числе после Владимирского централа, – постепенно приходил в норму. Стал круглым и местами лоснящимся. Теперь он уже не выглядел как траченный жизнью зимогор. Очевидно, его тело за девять лет столь изголодалось, что теперь накапливало жиры с удвоенной, утроенной скоростью.
Правда, он и постарел за три вольных года больше, чем за девять тюремных лет. Обзавелся лысиной и морщинами. Но так бывает со многими. В тюрьме не разрешаешь себе расслабиться, живешь, мобилизуя все силы, а на свободе отпускаешь себя, сбрасываешь доспехи, воля к сопротивлению ослабевает. Люди сидят по двадцать лет, в голоде, холоде, в издевательствах, и держатся, а умирают через год после освобождения.
Я спросил, как дела.
– Так себе, – ответил Слава. – Появились замки нового поколения. Вчера потратился, купил. Всю ночь сидел, пока не разобрался. А все равно из меня плохой «открывашка». Не дал бог ума в пальчиках...
В голосе Славы была печаль. Он мечтал работать один. Пока же приходилось действовать большой командой. Слава – главшпан; второй член бригады – у подъезда, с рацией, на шухере; третий – умелец, золотые 7 руки, «открывашка», побеждал замки, засовы и отваливал, не переступая порога взламываемой квартиры; четвертый – самый опытный, обладатель «нюха», мастер искать тайники, по обстановке, по мебели, по мелочам мгновенно определял, что за люди тут живут и где они могут прятать ценности. Разбегались в равной доле. Не процветали. В кризисную эпоху граждане научились хранить сбережения не в своих квартирах, а в банковских сейфах. Если б Слава пошел работать на завод, точить железки, как всерьез предполагал когда-то, имел бы примерно те же доходы.
– На той неделе заходим, – тихо сообщил он, рассматривая ногти, – а у людей в дальней комнате угол для спорта. Штанга, набор блинов. Аккуратно в пирамиду сложены, на особом коврике. Вася говорит: пацаны, это здесь, дальше можете не искать. Пирамиду разбирали вдвоем, там тяжестей килограмм на триста, блины по тридцать кило, по двадцать... Все пальцы себе отдавили на руках и ногах. Перетащили, подняли коврик – в масть! Три тыщи евро и еще рубли...
Я кивнул.
А что я мог сказать? «Слава, бросай свой бизнес, иди работать за зарплату»? Я это уже говорил.
– Когда ты женишься?
– Денег нет, – ответил друг.
У кого годами нет денег, те произносят эту фразу очень спокойно; равнодушно констатируют.
– У мамы, – продолжил он, – на левом глазу минус восемь и почки отказывают. Ей семьдесят один будет. Я нашел нормальную больничку, там сорок пять тыщ просят. Вот, коплю. Между прочим, она до сих пор руками стирает, и я ей машинку еще на Пасху обещал...
– Получается?
– Что?
– Копить.
– Нет, – мрачно ответил Слава. – Я, наверное, в разгонщики пойду. Ментовскую форму куплю – и вперед. У банкоматов буду дежурить, жучков ловить, которые наличность незаконно отмывают. А чего? Мне ментовская форма идет, я проверял.
– А поймают? В форме?
Слава равнодушно пожал плечами.
– Ну, форму носить – не преступление. Скажу, что девять лет сидел, испытываю антипатию к представителям правопорядка, проблемы, расстройство психики, – вот, доктор посоветовал погоны и фуражку носить, чтобы, значит, победить страх и заделаться полноценным честным гражданином.
Я сменил позу и вздохнул. Слава, чуткий человек (за девять лет станешь чутким), тут же поднял руки в жесте извинения – мол, не слушай, братан, мои мелкоуголовные бредни – и изложил суть вопроса: есть мальчишка, согласен на любую работу, надо его пристроить, хотя бы временно.
– Он хороший парень.
Я кивнул – без особого воодушевления – и ответил:
– Хороший парень – не профессия.
– Ты же говорил, что тебе нужны люди.
– Были нужны.
– А сейчас что?
– А сейчас, – сказал я с удовольствием, – меня тут нет. Я соскочил. Больше здесь не работаю.
– А где работаешь?
– Нигде. Сейчас, братан, я отдыхаю. У меня волосы на груди отдыхают, и мизинцы на ногах. Если честно, мне даже говорить с тобой трудно, потому что язык тоже отдыхает. Мне курить лениво и думать. Все позади, Слава. Кина не будет. Прощай, русский бизнес, я буду по те7 бе скучать.
– Понятно, – пробормотал друг. – А что будешь делать?
– Не знаю. Уеду. На Кубу. Или в Китай.
– В Китае грязно.
Я отмахнулся.
– Больше грязи – шире морда. Так говорил мой сосед по парте. Некто Поспелов. Мы с тобой на «Матроске» четыре поколения вшей своей кровью выкормили, а ты меня грязью пугаешь.
– Хо! – негромко засмеялся Слава. – Ты вшей не видел. Вот во Владимире – это вши. Реальные поросята.
Он подумал, посмотрел на меня – довольного, расслабленного – и произнес осуждающе:
– Гонишь ты. Братану своему, близкому человеку, гонишь. Какой из тебя китаец? У тебя же батарейка в жопе. Ты что-то задумал. Что-то мощное. Какое-нибудь крутое замутилово на сто лимонов баксов. И теперь шифруешься, чтоб никто не догадался.
– Нет, родной. Больше никакого бизнеса. Надоело, не могу больше. Устал, противно.
– Гонишь, – повторил Слава. – Такие, как ты, не бросают бизнес.
– Еще как бросают.
– А на Кубу, я слышал, надо уезжать только с полными карманами. Когда денег на всю жизнь наворовано.
– Значит, я буду первый, кто отчалил на Кубу с пустыми карманами.
– Никуда ты не отчалишь. Лучше скажи как есть. Скажи, что надоел тебе братан Слава и ты решил ему втереть про Кубу и прочий Китай.
– Говорю тебе, я завязываю.
– Ты не можешь завязать.
– Почему?
Слава цыкнул зубом.
– Что ты там будешь делать? На Кубе? Пузо греть и сигары курить?
– Что-то в этом роде.
– Ладно. Не хочешь говорить – не надо. Куба – пусть будет Куба. Значит, я зря приехал.
– Может, и не зря. Что он умеет, твой парень?
Быстро выяснилось, что Слава и сам толком не знает, что умеет парень. Пришлось позвать самого парня, ожидавшего во дворе: светловолосого, лохматого, лет едва ли двадцати пяти, в старых джинсах и модной размахайке на трех пуговицах.
Он двигался естественно, даже приятно. Назвался Владом. Ладонь была вялая, но я не испытал неприязни. Мальчишка держался очень свободно, без усилий балансируя на грани раскованности и развязности.
– Вообще я электрик, – вежливо сообщил он.
– Почему не работаешь по специальности?
Он улыбнулся:
– Это я еще успею.
Я кивнул. Слава ждал, смотрел в сторону. Я не хотел ему отказывать. С кем годами кормил вшей, тому без веской причины не отказывают.