Йод Рубанов Андрей
– Нет. Он работает хорошо. Аккуратный юноша. Кстати, законопослушный. Попросил поставить ему печать в трудовую книжку. Только у нас нет для него работы. На прошлой неделе склад работал три дня. Кризис. Покупатель не идет.
– Черт с ним, с юношей, – перебил Миронов, закинул ногу на ногу и смерил меня взглядом. – И с кризисом тоже. Ты посвежел. По-моему, я наблюдаю даже загар...
– Три раза ходил в солярий.
– Круто, – оценил Миронов. – А зачем? Ты вроде не любитель.
Я сдул с мемориального стола пылинки.
– Ну... Денег теперь нет... И долго не будет. Отпуск на море мне не светит. Вот, решил напоследок поджарить морду.
– Что, совсем нет?
– Денег?
– Да.
– Почти. Все, что были, я разделил на девять частей – буду раз в месяц отдавать жене. Пусть думает, что я гдето зарабатываю.
– А почему именно девять месяцев?
– За девять месяцев я должен родить новую идею.
Миронов кивнул.
– Ясно. А сейчас что у тебя?
– В смысле?
– В смысле зачем пришел?
Я пожал плечами. Я не знал, зачем пришел.
– Проведать.
– У нас, как видишь, все в порядке. Говорят, ты зависал на родине? Присматривал магазинчик?
– Ты знаешь, – я щелкнул пальцами, – пытался. Магазинчик я не потянул бы, но что-нибудь в этом роде... Но там, Миронов, не Москва. Там все по-другому.
– Верю. Я сам патриот провинции.
– Если найдешь мне пакетик чая, я расскажу тебе, как живут коммерсанты в моем родном городе.
– Ладно, – произнес Миронов. – Трудно с вами, беглыми боссами. – Он полез в ящик своего стола и извлек 3 упаковку чая. – Для тебя держал.
Я налил кипятка в кружку, бывшую мою.
– Рассказ такой: отставная учительница физкультуры арендовала в школе спортивный зал. Два дня в неделю. Группа здоровья. Для женщин, которые хотят вставить себе кольцо в пупок, но не могут найти пупка. То ли йога, то ли фитнес. Под музыку из кассетного магнитофона. Тренерша плюс еще шесть красавиц, всем под пятьдесят. Занятия платные, чистая прибыль – десять тыщ рублей в квартал. Кружок просуществовал два месяца, потом на чувиху донесли в налоговую инспекцию, а также в УБЭП и участковому. Теперь она ходит на допросы, заведено дело, незаконное предпринимательство...
– Ничего удивительного, – сказал Миронов. – И что дальше?
– А то, что я все понял про малую родину. Не скрою, была идея окопаться в Подмосковье. Тихо, скромно. Детскую школу карате сделать или картинг какой-нибудь. Что-то мирное, чтоб у детишек глаза горели, а мне приходила минимальная копейка. Но такие, как я, не нужны. Активистам не рады. Сто пятьдесят тысяч народу, каждый чей-то друг или зять. Все знают, кто что делает, кто с кем спит, кто чем торгует и что с этого имеет. Открыл палатку, поставил водку на пять рублей дешевле, чем у соседа, – разорил его. Разорил – значит сделал врагом. Миллионера московского разорить не грех, потому что у него, даже разоренного, всегда отложено на черный день. А разорить владельца палатки в провинциальном городке – значит оставить его детей голодными. Там другие нравы, Миронов, там за пятьсот долларов вся местная братва съедется. И детская школа карате там уже есть, и не одна. Там хорошо, спокойно, уютно, там все свои, а какой бизнес меж своими?
– Преувеличиваешь, – возразил Миронов, опять откатываясь на своем хитром стуле. – В моем Таганроге триста тысяч человек, и там все бурлит. Конечно, есть своя специфика, но...
Тут нас прервали – открылась дверь, и появился белый, как бумага, новый грузчик Влад, держа перед собой окровавленный палец. На лбу – пот, крупно.
Боссы – один бывший и двое действительных – посмотрели на падающие с его ладони ярко-красные капли и одновременно негромко выругались.
– Вот, – слабым голосом сказал потомственный хиппи, оставаясь возле входа.
Моряк (его стул тоже имел ролики) подъехал к пострадавшему, из положения сидя изучил рану.
– Порез, – объявил он. – Не смертельно. Об стремянку, что ли, распорол?
– Да, – хрипло выдавил Влад. – Только это... Извиняюсь... Я не могу смотреть на кровь.
– А чего на нее смотреть? – удивился Моряк. – Кровь – она и есть кровь.
Я достал из кармана свой походный набор невротика, приготовил йод и салфетки. Надломил ампулу с нашатырем.
– Нюхай.
Влад потянул носом, крупно задрожал и порозовел.
– Кровь не выношу, – пробормотал он. – С детства. Сразу обморок.
– Бывает, – сказал я. – Присядь. Откуда у тебя шрамы?
– Старая история.
– Вскрывался, – небрежно ответил Миронов и пожертвовал для перевязки свой носовой платок.
– Ну да, – ответил Влад, как будто его уличили в чемто постыдном.
– Эх ты, – учительским тоном сказал я. – Папа хип3 парь, а сын вены себе режет...
Влад помолчал и тихо ответил, как бы сам себе:
– Какой он хиппарь. Сколько себя помню, они с матерью ругались. Каждый день. Гости приходят – он весь такой светлый, добрый... Портвейн... Проповеди... Делайте любовь, а не войну... Гитара, косяк с травой. А как все уйдут – начинается. Сначала просто скандалили, а потом он ее бить начал. Не хиппарь он! И никогда им не был.
– Успокойся, – сказал Моряк. – Мы поняли.
Путешественник осекся, опустил глаза.
– Мне было четырнадцать лет... Он мать избил, а я в ванной заперся – и вскрылся. Маникюрными ножницами. Сначала думал зарезать – его, но потом решил: нет, я не его порежу, я себя порежу! Это ведь одно и то же! Кровь одинаковая... Красная...
– Тут ты прав, – сказал я. – Это одно и то же. Приготовься, сейчас будет больно.
Пальцы у него были длинные, интеллигентские, с сильными и узловатыми средними суставами. Мне тут же вспомнились лопнувшие ногти Димочки Сидорова; розовые, пухлые, скользкие от пота ладони, слабые запястья, я удерживал их без труда; десять лет прошло, а я до сих пор слышу вопли и хрипение телевизора, включенного на полную громкость.
Влад состроил гримасу; я думал, закричит, и Моряк, видимо, тоже приготовился к немужскому поведению, заранее снисходительно поджал губы; но потомственный хиппи оказался молодцом.
– Когда меня зашивали, – добавил он, – я и доктору пытался объяснить, что это одно и то же. Но он не понял. А вот вы – понимаете.
– Еще как, – сказал я. – Ладно, иди. Сегодня не работай. Грузчик из тебя, прямо скажем, никакой. И я знаю почему.
– Почему?
– Потому что ты не грузчик.
Влад кивнул и осторожно скосил глаза на импровизированную повязку.
– Так ведь и вы не бизнесмен.
– Кто тебе сказал?
– Я читал ваши книги. А зачем вы с собой йод носите?
– Привычка. Со старых времен. Иди, сын хиппи. И больше без перчаток не работай. Вон, друг твой, Слава Кпсс, всегда в перчатках работает. Учись. Купи перчатки. Есть деньги на перчатки?
Влад улыбнулся.
– Нет.
Я и Моряк одинаково вздохнули и одинаковыми жестами полезли в карманы.
– Cпасибо, – сказал сын хиппи и ушел, ничего не взяв.
– Гордый, – сказал я Моряку. – А еще хиппарь.
– Он говорил, что электрик, – заметил Миронов.
– Ага, – с иронией сказал Моряк. – Электрик. Он такой же электрик, как я акушер. У него в рюкзаке ноутбук, не самый плохой, а в кармане – коробочка из-под жвачки, а в ней сим-карты от телефонов. Штук пятнадцать сим-карт. Мутный паренек. Аферист, по ходу. Выгонять его надо.
– Сам уйдет, – ответил я. – Через три дня. Если не уйдет – выгоняйте. Или нет, лучше так: я лично приеду и выгоню. Я его привел, я его и уведу.
– Логично, – сказал Миронов, подкатываясь к шкафу и отработанным жестом выдергивая папку с бумагами. – А что ты будешь делать эти три дня?
Я вздохнул. Вопрос показался мне дежурным, заданным из вежливости. Чай остыл, я поставил чашку на 3 стол – бывший мой – и ответил:
– Думать. Мне бывший одноклассник идею подал: огород завести. Ферму. Кур каких-нибудь или козу. И лошадь. Лошади – это круто. В общем, я хочу, чтоб государство не вмешивалось в мои дела. Чтоб ни ментов, ни чиновников, никого. Только козы или лошади...
Моряк презрительно усмехнулся и тоже переместился к шкафу.
Они бодро ездили туда-сюда, исполняли чуть ли не фигуры парного катания, и я видел: им хорошо вдвоем. При мне они так не ездили, места не было, я сидел на самом проходе; теперь меня нет, мужики обвыклись и даже извлекли из моего отсутствия некоторые забавные преимущества.
Так бывает, когда, допустим, выходишь из тюрьмы: тебе вроде бы рады, но все изменилось; тебя ждали, но, когда дождались, оказалось, что ты немного лишний.
Я коротко попрощался. Вышел из конторы – бывшей моей – подавленный и трагический. Тут же закурил. Прошло всего две недели – а эти охламоны уже умеют без меня. На их лицах не видно ни следов переутомления, ни особого желания точить лясы с бывшим коллегой. Как там сказано: уходя – уходи?
Два года я двигал дело в одиночку и еще пять лет – вместе с ними, а теперь они мне говорят: «А ты зачем, вообще, пришел?»
Больше не приду, решил я, задетый за живое. Конечно, ваш покорный слуга очерствел, везде был, все видел, огонь-воду прошел и так далее, но чтобы собственные друзья (с обоими знаком по пятнадцать лет) за несколько дней научились действовать самостоятельно?
Грустно, странно.
Есть такой сорт мужчин – женятся, потом разводятся, через год у него вторая, глядишь – а он и вторую выгнал, третью привел, и со всеми тремя у него гармония охуенная, поцелуи, общие интересы. Я так не умею и никогда не умел; врастаю в людей, в занятия свои, в отношения. Это как-то называется, «консерватор», «однолюб» или что-то такое.
Лошадь, да. Заведу лошадь, козу и собаку. Куплю старый японский вездеход с большими колесами и деревянный домик построю, скромно. Ни в коем случае ничего фешенебельного. Ебал я все фешенебельное. Телогрейка, сапоги резиновые. Я, конечно, мегаломаньяк, мне подавай пятнадцать гектаров, свою псарню и особняк с мрачными стенами, обвитыми плющом, – но ничего, пока обойдусь без плюща. Делянка в Ивановской области меня вполне устроит. Налажу помещичий быт, дворню заведу, двоих-троих непьющих; денег, правда, нет, но их никогда не было, а как посчитаешь – выходит, что к сорока годам наш горе-бизнесмен потратил под миллион долларов. Где-то ведь он его взял, этот миллион?
А надоест помещичья житуха – продам имение. Может быть, даже с прибылью.
Тем временем два энтузиаста, Моряк с Мироновым, пусть рулят лавкой. Дышат столичным угарным газом. Жмут кнопки калькуляторов. Работают.
Лавка (бывшая моя) вместе офисом и складом располагается в узком переулочке, в тупике, густо заставленном машинами, здесь иногда можно наблюдать совершенно специфические сценки – сейчас, допустим, происходил небольшой конфликт меж двумя молодежными компаниями: у одних машина новая, но дешевая, у других более престижная, но ржавая и мятая (разные подходы к жизни), одни – кавказцы, другие славяне; первые более современные, даже гламурные, с модны3 ми прическами и бицепсами, и в машине у них кроме трех мальчиков сидели еще и девочки, что, кстати, было недопустимо десять лет назад, тогда не устраивали качалова при женщинах; вторые – славяне – выглядели классически, под «пацанов с района»: сдобные морды, кепки, габариты, штаны с лампасами. Я, разумеется, не стал глазеть, но подслушал. Оказалось, детвора банально не могла решить, как разъехаться, кто кого должен пропустить. Сыны гор, как парни более дерзкие и с более быстрой реакцией, побеждали в перепалке, но явно проиграли бы, дойди дело до драки: славяне были массивнее и старше.
– Кто ты по жизни? – услышал я, пряча улыбку.
– Бродяга!
Слаженный хохот оппонентов.
– Тогда иди, броди, раз ты бродяга!
– А ты мне не укажешь!
И дальше в таком роде.
Подружки у кавказцев, кстати, были блондинки, очень юные и миленькие.
Я сплюнул и закурил новую. Возле грубых людей сам ведешь себя грубо. Непроизвольно обезьянничаешь.
Кто ты по жизни? «Крадун». «Мужик». «Бродяга». «Вор». Старые добрые лагерные масти. Вопрос, конечно, прямой. На него принято отвечать одним словом. Не у всех, конечно, принято – только в определенном социальном слое, в криминальной среде. Не ответил сразу, не ответил четко, коротко, не сумел сформулировать – до свидания: не наш, не серьезный, нечего на тебя время тратить.
Кто ты по жизни? Ведь не скажешь: «Я инженер», потому что не в том ведь твоя сущность, чтоб чертить чертежи. Не скажешь: «Я студент», ибо не век тебе быть студентом. Уродливая, средневековая логика, рудимент кастового сознания; но иногда, знаете, очень полезно задать себе этот коварный, некрасивый вопрос. Кто ты по жизни?
Кстати, я знаю хороший ответ. Если меня спрашивают, кто я по жизни – такое редко, но бывает, – я обычно отвечаю:
– Я по жизни людей режу. Казню и мучаю. Кожу с живых снимаю. Уши коллекционирую. Еще могу нос отгрызть или ноздрю вырвать...
Обычно такой ответ как минимум направляет разговор в более мирное русло или вовсе его прекращает, а если не прекращает, я тогда предлагаю поделиться опытом разрезывания людей и начинаю понемногу рассказывать, если кому-то из собеседников становится любопытно.
В Интернете есть ролик, интервью с Чарли Мэнсоном, там он уже совсем старый, в оранжевой тюремной робе и немного безумный. На похожий вопрос он ответил треснувшим тенором:
– Nobody.
В метро я не пошел. Ехать было некуда, домой не хотелось. Забрел в торговый центр, приземлился в кафе. Обдумал случившееся. Нет, я не переживал насчет того, что мои друзья холодно меня приняли. Самолюбие, конечно, пострадало, но не слишком. Подумаешь, самолюбие, оно всегда страдает. А вот потомственный хиппи Влад – что он там сказал, когда его рану залатали?
«Я читал ваши книги», да.
Он читал мои книги.
Давайте представим, что к вам подходит красивая молодая женщина, смотрит вам в глаза и произносит: «Слушайте, мужчина, вы такой сексуальный!» А потом наклоняется к самому уху и шепотом добавляет: «Только, извините, у вас штаны на заднице разошлись». Примерно то же самое чувствует сочинитель, когда некто со3 общает ему, что прочел его книги. Со мной такое бывает редко, я помню всех, кто подошел и сказал, что читал. Я не знаменит, поклонницы у дома не дежурят, и за пять лет лишь два раза мне прислали письма ценители моего таланта, причем один из двоих оказался зэком, осужденным на длительный срок; он хотел, чтобы я его вытащил.
Эх, братан, меня бы кто вытащил.
Какой-то человек в коридоре издательства «ЭКСМО», однажды сказал, что купил мою книгу, но еще не прочел, и я ответил: «И не читайте». Отшутился. А потом ругал себя: хули отшучиваешься, это же твой читатель. Тот, ради кого ты работал. Надо было сказать ему что-то хорошее, красивое. А ты, урод, гадость ляпнул.
А теперь – вот. Очередная шутка судьбы. Человека, читавшего мои книги, мне в скором времени придется уволить из организации, которая мне даже не принадлежит.
Я допил свой чай и попросил счет.
Мимо моего столика прошла необычайно красивая девочка, явно не читающая ничего, кроме журнала «Тэтлер», в ее нос повыше ноздри был вставлен драгоценный камушек; интересно, как она сморкается, подумал я.
Глава 4. 2002 г. Гигиена насилия
Прежде чем начать, следует очистить свое тело.
Сначала принять душ. Отдельно вымыть руки, по локоть. Специальной щеткой удалить грязь из-под ногтей. Далее – лицо, теплой водой, с мылом. Медленно. Дважды. Потом смочить одеколоном ватный тампон и протереть лицо, везде. Щеки, лоб, крылья носа, над верхней губой и под нижней. Подбородок тоже.
Тампон станет желто-серым от грязи.
Трюку с протиранием лица одеколоном меня научила жена. Я неоднократно показывал его в тюрьме. Каждый раз сокамерники бывали поражены. Сколько ни умывайся, каким мылом ни три шкуру – грязь всегда была, есть и будет.
А жены теперь у меня нет. Я от нее ушел.
Лезвие надо прокипятить. Не менее пятнадцати минут. Удобнее всего использовать полоску стали, выломанную из одноразового станка. Еще нужно зеркало и хороший свет, чтобы все видеть.
Очистив себя снаружи, приготовься внутренне. Побудь в тишине. Пять или десять минут. Расслабься. Лично я иногда позволяю себе медитацию или молюсь. Молитвослов всегда при мне. Но я редко его открываю. Чаще просто стою с закрытыми глазами, ни о чем не думая, распрямив корпус, опустив руки вдоль тела.
Можно зажечь свечи. Я не жгу свечей: на мой взгляд, это театральщина. Зато мне очень важно окружить себя нужными запахами. Наилучший вариант – ладан. У меня теперь всегда пахнет ладаном, и я удивляюсь, почему раньше не знал этого шелковистого аромата.
Смажь грудь йодом. И режь.
Не хочешь грудь – режь плечи. Я режу и то и другое, попеременно. Сегодня правую мышцу, завтра левую.
Приготовь вату или бинт, будет кровь.
Йод не убирай. Потом обработаешь рану. Вообще йод лучше всегда иметь при себе.
За один раз достаточно одного-двух порезов. Действовать следует медленно, сосредотачиваясь на сползании по коже красных капель. Волосы с груди лучше 4 сбрить.
Обратив любовь к насилию на себя, совершенствуешь и себя, и любовь, и само насилие. Выявляешь его суть, свободную от предрассудков.
Резать себя – это очень чистый поступок, его чистота стремится к абсолюту, достигает его и рвется дальше, в бесконечную пропасть, угадываемую за спиной всякого абсолюта. Ничто так не относительно, как то, что абсолютно.
В четвертом часу утра я проделал, как и предполагал, два надреза на правой грудной мышце, напустил в комнаты прохладного провинциального воздуха и ходил, голым и чистым, вдыхая запах ладана, кровь текла по мне. Так встретил рассвет.
Живу в Электростали, в квартире родителей. Они уехали в отпуск. Три недели. В отличие от своего сына, ведущего конвульсивную жизнь, они – люди старых правил. Хорошо работают и хорошо отдыхают. Их труд не связан с желанием сколотить, приумножить, задавить конкурента; они педагоги. В положенное время папа с мамой уезжают. Например, в Кисловодск. Могут себе позволить.
В конце восьмидесятых я был очень зол на систему. На страну, на государство. Из-за папы с мамой. Реформы превратили родителей в бедняков, едва сводивших концы с концами. Мне, двадцатилетнему, казалось, что они не выберутся.
Но сын преувеличивал слабость старшего поколения. Недавно, подсчитав в уме, он с изумлением понял, что в восемьдесят седьмом, когда цены пошли вверх и когда сам он отбыл в армию, его отцу исполнилось всего-то сорок два.
Им пришлось туго. Особенно в первой половине девяностых. Но они постепенно забрали свое. Трудолюбием, умом и спокойствием. В девяносто первом году сын, весь в мускулах, приходил к ним, вращая на пальце ключи от машины, и самодовольно вещал, что беспокоиться не о чем – он, мол, их надежда и опора. Папа и мама кивали головами и бросали озабоченные взгляды. Сын покорял столицу и рвался к миллионам – они делали свое дело. Прошло десять лет – несостоявшийся миллионер приполз, тощий и нищий, зализывать раны. Теперь они уехали в Кисловодск – а у сына нет ни копья, и он живет в их квартире, как некий дальний родственник, специально выписанный присматривать за имуществом.
Его растили в послушании, в уважении к старшим. Уважение не нагнеталось специально, не вбивалось, оно естественным образом следовало из заведенного семейного порядка. Сын никогда бы не рванул за тридевять земель, бродяжничать. Его хватило только на то, чтобы перебраться в Москву. Тридцать пять километров по прямой – вот вся миграция. Он не мог и помыслить о том, чтобы уехать от отца и матери на большое расстояние. Семье в любое время могла понадобиться помощь. Страна тряслась, дело шло к анархии и натуральному хозяйству – как бросить папу с мамой?
Маленький тихий город Электросталь всегда был за спиной. Сын собственных родителей мог вернуться на родину в любое время, за два часа, на поезде или автобусе. Он так и не стал своим в столице. Не нажил настоящего бродяжьего менталитета. Родительский дом, где его всегда ждали, пьяного, грязного, любого, находился слишком близко. Несколько раз он ночевал на вокзалах и однажды неделю прожил в машине – но ради позы. Или в силу любознательности. Связь с местом, его породившим, никогда не разрывалась. Оказавшись на Кавказе, первое время он больше переживал не оттого, что вокруг стреляют, а оттого, 4 что слишком удалился от дома.
Такой домашний герой – вроде бы в холоде, в голоде, но постель и горячая ванна всегда неподалеку. Отец еще в конце семидесятых называл его «альпинистом-надомником» за любовь не к приключениям как таковым, а к изящно оформленным рассказам о приключениях.
Выгнала жена – вроде бы гордо ушел в темноту, чуть ли не в трусах, а на деле поймал такси, и вот уже мамкины плюшки трескает.
Ночью, если захотеть, можно доехать за пятьдесят минут.
Может быть, вся лихорадочность маневров, смена профессий, образов жизни и приоритетов произошла оттого, что забубенность его – не настоящая. Родина – вот она, рядом. В пяти домах без лишних вопросов накормят и спать уложат. В пяти местах без раздумий дадут работу, только потому, что он – Рубановых сын и внук.
Вот вам Одиссей: десять лет на траверзе Итаки.
Дни мои хороши. Лето, солнце, нестарый девятиэтажный дом на краю леса. Я поздно встаю, беру полотенце и пешком, в тапочках, отправляюсь купаться. Есть два водоема, я шагаю на самый дальний, это примерно четыре километра с западной окраины на восточную. Смысл именно в том, чтобы в пластиковых сандалетах на босу ногу, в майке с голыми плечами, никуда не торопясь, пройти сквозь маленький свой городок в табакерке.
На мне обвисшие спортивные штаны – обычная для здешних мест одежда. Тут никто не рядится в шикарные прикиды. Тут не Москва, про каждого все известно. Некому пускать пыль в глаза.
Перед выходом выкуриваю косяк. Я делаю особенные, маленькие косяки, на три затяжки, я не сторонник глубоких погружений – предпочитаю, чтобы слегка мерцало и покачивало. Курить траву, в принципе, можно открыто, в любом месте. Милиции мало, по улицам не рыщут вооруженные патрули. А поймают – не страшно. Есть знакомые, друзья, бывшие одноклассники. Тут мой родной город, вот в чем дело. Конечно, я уехал отсюда десять лет назад, но это даже лучше, иначе каждые пять минут пришлось бы останавливаться и с кем-то болтать. А так – молодежь меня не знает, а ровесники пешком не ходят, у всех машины.
Ровесники думают, что Рубанов крутой, что он миллиардер, что он в шоколаде, в Кремле, на Ибице, в тюрьме, в Лондоне, в могиле, в пентхаусе. Ровесники едут по обсаженным старыми тополями и кленами улицам и не могут себе представить, что вялый тип в старых штанах – это тот самый «наш Рубанов».
Солнце яркое, но я не ношу темных очков. Отвык после Чечни. Там никто не носит светофильтры даже в ослепительный сорокаградусный полдень. Начнут стрелять – придется бежать, падать, очки слетят, и ты ослепнешь на несколько секунд, и станешь беспомощным, и убьют тебя тогда.
Шагаю, расслаблен. После наэлектризованной столицы тут ощущаю себя как у бабушки на печке. Иногда скучаю по Москве, по ее толпам, по сшибающимся вокруг меня энергиям молодых и старых, умных и глупых, богатых и нищих мужчин и женщин, но мой городок в табакерке слишком уютен и дружелюбен, здесь грешно скучать.
Много бодрых стариков. В девяностые им пришлось трудно, но все равно здешние старики – спокойные и опрятные. Все они – бывшие пролетарии, заработавшие в литейных цехах «горячий стаж», вышедшие на пенсию в сорок пять – пятьдесят и получившие от системы мно4 жество льгот и надбавок. Льготы и вознаграждения придумал еще Хрущев, и граждане Электростали всегда были равнодушны к Сталину, а на Хрущева едва не молились.
Бродяг и побирушек нет, деды и бабки сидят по лавкам во дворах, обсуждая малопонятные новые времена.
Сытые кошки. Теплый асфальт. Много густой листвы. Много удобных скамей – присаживайся и сигарету выкури. Тут и там летние кафе. Простые цвета: серые дома, молочно-голубое небо, зеленая трава. Цоколи зданий выкрашены вишнево-коричневым. В старых домах полноразмерные подвалы, оттуда тянет теплым, затхлым, но даже этот запах, вроде бы нездоровый, приятен, он из детства. Его, детства, декорации повсюду. Меня уже нет, а они целы.
Не следует думать, что родной город – унылая дыра. Мое пешее путешествие включает проход мимо огромного торгового центра, мимо ледового дворца, с водоемом в гранитных берегах, по центру – фонтан; сквозь парк развлечений, где дети смеются, оседлав жирафиков, слоников и прочую деревянную фауну. Мимо стадиона, где я занимался всем, чем можно, от волейбола до тяжелой атлетики. И водоем, куда я скоро намерен с разбега прыгнуть, между прочим, создан искусственно.
Пройти Электросталь с запада на восток – все равно что прогуляться по собственному дому, от кухни до спальни. Почти машинальный процесс. Здесь юный мегаломаньяк окреп. Город щедро предложил ему все условия для развития. В тринадцать лет он за полтора часа пешком обходил равноудаленные друг от друга очаги культуры – два кинотеатра и четыре клуба – для ознакомления с киноафишей и осуществления, после обстоятельных раздумий, выбора между «Дознанием пилота Пиркса» и «Козерогом-1»: первый – совместный, советско-польский, он страшнее, другой – американский, интереснее и крепче сделан; в первом человекоподобному роботу отрывают руки и вместо крови из ран вылетают шестеренки и разматываются провода, во втором главный герой в пустыне рвет зубами живую змею; такие моменты смаковались и обсуждались потом в школе неделями, даже до драк доходило, между теми, кто утверждал, что змея не настоящая, резиновая, и теми, кто настаивал на аутентичности гада.
Но наш маленький мегаломан не принимал участия в драках. Он был слабосилен и миролюбив. Лучшим моментом любой драки он полагал финальное примирение сторон со взаимным одалживанием носовых платков для вытирания крови с губ. Правда, носовые платки были не у всех.
И велосипеды были не у всех, и магнитофоны «Весна», и наручные часы «Электроника» с анодированными браслетами, и фломастеры для подчеркивания подлежащего и сказуемого, и синие кроссовки «адидас» с белыми полосками и белыми же длинными шнурками были не у всех, и даже не у многих, – но на фетишах никто не торчал. Питательная среда для зависти и ее производных (вроде детской клептомании или ущемленного самолюбия) отсутствовала. Дистанция между зажиточными и малоимущими была смехотворна и равнялась длине белого шнурка от польских «адидасов». И несовершеннолетний мегаломанчик Андрюша подпитывался не завистью, а любовью. Она была велика, и Андрюша точно знал: когда настанет время, он распространит свою любовь до пределов, ограниченных Солнечной системой. Снабженное его любовью, человечество процветет.
Если киноафиша не сулила ничего любопытного, он тогда шел в библиотеку, чтобы в пятнадцатый раз взять и перечитать «Белый отряд», «Голову профессора Доуэля», 4 «Пылающий остров» или, к примеру, совершенно умопомрачительную повесть Жемайтиса «Вечный ветер», где разумные дельфины пасли стада китов, а человечество вольготно расселилось на прибрежных шельфах и окрест Большого Барьерного рифа, извлекая, на манер капитана Немо, из океанской толщи все необходимое для удовлетворения постоянно растущих потребностей. Интересно, что впоследствии тема экспансии в моря и океаны начисто исчезла из общественных дискуссий и даже из фантастической литературы; в первой половине восьмидесятых все уже забыли про океаны, да и про космос тоже, и носились только с компьютерами. Спасителем цивилизации объявили скучный арифмометр, а не межпланетный корабль и не глубоководный батискаф.
Если дело было летом и книга о разумных дельфинах надоедала, паренек отправлялся в культурный парк, где на гигантской карусели, непристойно визжа, катались, взмывая к самым кронам деревьев, взрослые девки с развевающимися юбками, а внизу по периметру паслись, маскируясь в густых кустах, юнцы, а также взрослые пиздострадатели, пожирая глазами голые бедра и впитывая издаваемые дамскими гортанями звуки восторга. Это было очень крутое сексуальное приключение, карусель, и для подвешенных на цепях девчонок, и для затаивших дыхание наблюдателей. Развратнее и скандальнее цепной карусели считалась только зимняя забава под кодовым названием «горка»: коллективное скольжение по ледяной дорожке с возвышенности в низину, с вращениями, подножками, падениями и обрушиванием на финише всей азартно орущей и гогочущей толпы в сугроб, где можно было анонимно ухватить за грудь или за задницу какую-нибудь отважную, раскрасневшуюся и растрепанную, с оторванными на пальтишке пуговицами четырнадцатилетнюю Ленку или Наташку. Посещающие «горку» Ленки и Наташки считались падшими созданиями; чтобы крупно опорочить девочку, достаточно было распустить в школе слух, что она «ходит на горку».
Начинающий мегаломаньяк на «горку» не ходил и возле цепной карусели появлялся редко, он стеснялся, – вдобавок и там и там можно было получить по шее от взрослых пацанов. В те годы, как это ни смешно, взрослые пацаны следили за общественной моралью и пресекали неловкий детский разврат.
Дохожу до воды. Немного грязно. Мусор. Лысый берег: у воды песок пополам с мелкой пылью, чуть выше неопрятная трава. Не курортный пляж, а «место отдыха». С одной стороны мелководье, здесь почище, тучные мамаши в глупых панамах наблюдают за детьми; противоположный берег оккупирован молодежью. Тут хулиганы в карты режутся, тут собаки бегают. Тут все свои. На курорте ты чужой, а здесь – местный, разница большая.
Быть местным замечательно. В Москве, например, местных нет. Уроженец столицы не скажет тебе, что он «местный». Он встанет в красивую позу и с выражением продекламирует: «Я – коренной москвич». Только их еще найди, коренных. У семи из десяти «коренных» мамы с папами приехали в семидесятые из Пензы и Саратова, по лимиту.
Тут, в Электростали, говорят «местный». Коротко и небрежно.
«И насыпали высокую пирамиду из земли и камней, в знак того, что это место – крепко».
Я – местный, я в тапочках. Долго плаваю, потом запаливаю еще один косяк. Неподалеку шумит компания нетрезвых отроков, – унюхав дым, отроки смотрят в мою сторону и начинают рассуждать меж собой о том, что, 4 мол, грешно в одну харю раскуриваться; это сказано не мне, но с расчетом, чтоб мною было услышано. Я спокоен. Любого угомоню несколькими фразами на уголовном жаргоне.
Вдобавок грудь моя порезана во многих местах. Длинные, тонкие, коричневые отметины. Есть более старые, есть совсем свежие, они залеплены пластырем. Шрамы всегда настораживают даже самых агрессивных.
Впрочем, вероятнее всего, я уклонюсь от конфликта. Грубый скандал с юными гибкими гераклами оскорбит мой вкус. У меня интимные отношения с насилием, и внешне я намерен быть тихим и доброжелательным. Мне даже нравится, что вокруг намусорено. Это соответствует моему внутреннему состоянию. Бесшумный психопат, я спокойно принимаю реальность такой, какова она есть. Не обращаю внимания на мелкие недостатки, а достоинствам рад. Плотное пологое дно, прохладная вода, ненавязчивый ветерок, полпачки сигарет – мало, что ли? Сейчас еще поплаваю, потом будет пиво с шашлыками.
Покурив, иду в воду. Плавать забавно, но только первые две-три минуты, прохладная вода быстро отрезвляет; выгребаю к середине пруда, ложусь на спину и решаю больше не курить траву на пляже, чтоб не переводить продукт.
Допустим, не обманул бы меня мой друг, ныне враг, несостоявшийся мертвец Михаил. И имел бы я сейчас чемодан долларов и веру в красоту, гармонию и справедливость. И нырял бы не в подмосковной луже, а, допустим, в Карибском море, предварительно уплатив большие тыщи. И что? Было бы примерно то же самое. Тапочки, купания, расслабленные прогулки, жареное мясо. Ясная голова отменно выспавшегося человека...
Ладно, ладно. Это я слукавил. Конечно, совсем не то же самое. Там пальмы вместо берез. Солнце щедрее. Песок нежнее. Вода теплее и прозрачнее. И очень мало русского мата. Подмосковье – это скучно, а Карибы – это круто. Ты на Карибах, ты состоялся.
А я не состоялся, я никто. Всего лишь еще один живой. Ни на что не способный. Отовсюду или изгнан, или сам ушел. Из бизнеса, из тюрьмы, с войны чеченской. Из семьи. Днем, в знойный час на повороте к вечеру, после пива с шашлыками, после рассматривания упавшей на единственные штаны капли кетчупа (говорят, кетчуп похож на кровь, что за чепуха?), мысли о том, что я ни на что не годен, меня не одолевают. Они придвинутся потом, ближе к ночи.
Тогда войду в состояние поражения и буду думать, что я такое.
Здешние люди презирают суету. Они не ленивы и не выглядят сонными, но не выглядят и покорителями миров. «Надо будет – покорим, а пока и так нормально», – читается на их лицах. Москва рядом, все амбициозные и подвижные давно там. Или совсем уехали, или работают. Рано утром едут туда, вечером обратно. Прочие счастливы статусом местных. Юноши в кепках. Пивные животы, но есть и мускулы. Девочки большеглазые, с прямыми носами, многие – натуральные блондинки. Любят солярии, в городе бум соляриев, тут и там встречаю дочерна загорелые мордашки, это модно. Еще налицо бум бильярдных, но пока все заведения – шалманы. Я как-то зашел, и в нос ударил табачный смрад, смешанный с запахом пролитого на пол или на столы и там высохшего пива; меня тут же назвали «братаном», я кивнул и ретировался.
Возвращаюсь домой. У входа в подъезд фланирует шестидесятилетний жилистый человек Жора, мой сосед 4 сверху. Регулярно уже несколько лет он занимает у меня
на водку. Когда приезжаю в гости к родителям, он видит мою машину в окно и стремглав мчится, иногда босиком, чтоб перехватить желанного гостя в подъезде. Теперь машины у меня нет, я приехал – и не уехал, мы с Жорой видимся каждый день, Жора имеет от меня пятьдесят целковых в день и счастлив, насколько я понимаю. Он напоминает мне дядю Игоря, только на более ранней стадии. Дядька теперь совсем пропащий человек. Мои попытки навестить его, чем-то помочь глупы и бессмысленны: он открывает мне дверь не каждый раз, а если открывает, бормочет что-то и ждет, когда я уйду. Ему стыдно, что он теперь такой. Он живет в стыде и досаде, в его квартире даже запаха нет, он ничего в ней не делает, не готовит, не стирает одежду и даже, наверное, не испражняется, только пьет и спит. У него нет веника, утюга, расчески, холодильника и горячей воды. Если свет отключают за неуплату, дядька может сказать матери, и она тогда идет в банк и погашает долг своего брата. Но может и не сказать – если в нем просыпается гордость. Алкоголики вообще люди гордые.
А Жора не такой, он всего лишь выпивоха. Офицер флота на пенсии. Полгода занимает, по-черному пьет, опускается – потом приходит сухой, приносит то ведро грибов белых, то вязанку свежайшей воблы. Со словами: «Не побрезгуй». Я не брезгую. Брезгливым в моей стране делать нечего.
Зато небрезгливому очень хорошо, особенно летом, в маленьком городе, если ушел от жены и сына, если денег нет, если не знаешь, чем и как дальше жить.
Брезгливость и чистоплюйство следует, я думаю, причислить к разряду грехов. Официально, через высших иерархов церкви. Брезгливость разрушает душу, брезгливый не умеет сострадать. А в этом мире принято быть очень брезгливым. Поклоняться только тому, что красиво и гармонично.
Законам красоты и гармонии посвящены библиотеки. Безобразное и уродливое оплевано, загнано в гетто, почти не изучено, пребывает вне закона. За тысячи лет единицы отваживались проникнуть в природу безобразного. Шекспир придумал архетипического уродливого Отелло. Гюго создал другого всемирно известнейшего уродца, Квазимодо, и поселил его на чердаке. Еще бы, ведь тирания красоты тотальна. Красота безжалостна, ее власть безгранична, у красоты есть своя инквизиция и опричнина. Красивая девочка всегда королева, некрасивая – проиграла от рождения. Красивый поступок воспевается поэтами, безобразный – освистывается. Человечество брезгливо. Мы создали цивилизацию чистоплюев. Гадкое, отвратительное и кривое предоставлено само себе, не имеет канона, идеологии; никто не знает, как с ним обращаться. Ты идешь по улице, и некрасивый прохожий плюет тебе под ноги – ты содрогаешься от омерзения, но шагаешь дальше, стараясь побыстрее забыть о безобразной выходке случайного незнакомца и вновь погрузиться в свои красивые размышления о красивых идеях и предметах. Ты ничего не знаешь о безобразном и не желаешь знать. Правила и нормы диктуют красота и гармония.
Урод – всегда изгой. Моральный урод – вдвойне изгой, его сажают в тюрьму при первой же возможности. Человечество не желает ничего знать о безобразном – и отдает себя во власть профессиональных, сознательных, хладнокровных подлецов и негодяев. Профессионалы безобразных действий, моральные уроды экстра-класса делают что хотят, поскольку чистоплюи не желают изучать их методы.
Змея глотает мышь – какая гадость, шепчем мы и убе4 гаем, вибрируя от омерзения, туда, где заживо глотают
нас самих.
Искусство брезговать – вот где мы достигли великих высот. Поэтому и только поэтому уроды кормят нас дерьмом, гонят воевать, отбирают результаты труда. Тотальный культ красоты выгоден тем, кто снимает кассу со своей уродливости. Самые красивые сказки двадцатого столетия сочинялись по приказу величайших уродов, чемпионов кровожадности. Гитлера и Сталина.
Диктатура красоты должна быть низложена. Сейчас красота не спасает мир, а губит его. Она – товар, она продается. Как и гармония. Посетите психоаналитика, запишитесь на курс йоги – вам взвесят, завернут и продадут любое количество первоклассной гармонии.
Тем временем – под хор воплей о гармонии – мир вокруг становится все более безобразным. Уродливое наступает; бороться с ним нельзя, поскольку оно не изучено. Территория уродливого – величайшая терра инкогнита, куда отваживаются пойти лишь несколько смельчаков в каждом поколении.
Я не брезглив, совсем, я здоровался за руку с больными СПИДом, я могу выудить из помойного ведра окурок – если очень хочется и нет денег даже на то, чтобы купить сигареты поштучно. Мне нравится быть таким. Я совсем не против красоты – я против того, чтобы Квазимодо жил на чердаке. Пусть живет вместе с людьми, как все. Я тоже урод – но на чердак меня хер загонишь.
Возвращаюсь домой. В прохладной квартире вытряхиваю из полотенца на дно ванной песок и мелкие камешки. Пахнет сыростью – не бытовой, а пляжной. При известной фантазии, закрыв глаза, можно в такой момент представить себе, что за стеной шумят морские волны.
Телефон безмолвствует.
А что волны? Одно можно сказать с уверенностью: на Карибах я не был бы столь праздным и расслабленным, как сейчас. Минимум дважды в день звонил бы на работу. Как там? Что там? Не случилась ли в стольном граде очередная заваруха? А если случилась, что делать? Забыть о возвращении? Или, наоборот, срочно лететь обратно, чтобы в суете и бардаке наварить очередную сотню тысяч? К черту такие Карибы. Тут, в сорока верстах от Москвы, лучше. Не о чем переживать, некуда возвращаться. Я уже отовсюду вернулся. И когда я режу себя, это тоже акт возвращения. Снаружи себя – в центр себя. От внешнего – к внутреннему, от окраины – к ядру. К черту оболочки, маски, социальные роли: добытчика, бизнесмена, арестанта, высокопоставленного пиздобола. Мужа и отца. К себе, к себе. Туда, где кровь течет, где мясо пульсирует.
Десять дней режу себя, каждую ночь, а днем, праздный донельзя, валяюсь у воды, распластавшись на просторном полотенце. В кармане штанов анаши кулечек.
Смываю уличную пыль. Я необычайно чистоплотен теперь. У меня есть гель для душа, маникюрный набор и пемза для отскабливания ороговевших пяток. Мне нравится сдирать с себя, отрезать от себя.
Хорошо змеям, они регулярно меняют кожу.
Чищу зубы, пока кровь не пойдет из десен. Может, не все помнят, что зубы – древнейшее и безотказное оружие. Гораздо более древнее, чем палка или камень. А оружие нужно чистить. Каждый день. Я скалюсь перед зеркалом, выворачиваю губищи, изучаю желтоватые резцы, гулко щелкаю челюстью. Нормально, порядок. Очень похож на человека. Буквально с двух метров практически неотличим.
В комнатах тихо. Тикают часы. Наименее нужный 4 мне предмет. Я не слежу за временем, оно не следит за
мной. В специальной чистой пепельнице зажигаю комочек ладана.
Мало думаю.
За пять последних дней я произнес от силы два десятка фраз. Разговариваю только в магазине, при покупке сигарет и алкоголя. В кафе, где я ежедневно ем свой шашлык, официантка спрашивает меня: «Как обычно?» – я молча киваю.
Я отрезал бы себе язык. Не хочу говорить. Некому, незачем. Нечего сказать. Я выколол бы себе глаза, мне не на что смотреть. Ослепил же себя царь Эдип. Я бы ампутировал ушные раковины, на манер Ван Гога, у меня нет сил слышать грохот сталкивающихся над моей головой галактик, и тележный скрип земной оси, и победный рев травы растущей, и гад морских подводный ход. И мычание золотых телят. И газированный перезвон разбивающихся людских надежд.
В сумерки я обычно сижу в кресле, на балконе, и пью вино белое.
Мне хочется прочитать хорошие, точные книги, с такими, например, названиями: «Черная тетрадь» или «Гигиена насилия». Или «Йод». Чтоб там доступно были изложены процессы расчеловечивания и вочеловечивания. Чтоб там говорилось, как выжить, не убивая других или себя, полностью или частично. Но такие книги не написаны. А Библия не помогает мне.
Черные книги о борьбе с демонами, обжившими днища душ, – они должны где-то быть. Кто-то, имеющий опыт, должен был записать свои выкладки на бумаге, предать огласке. Никакой магии, никакой алхимии, мистики, масонства – доступные практические советы для обычного человека. Для меня. Как не сойти с ума от отчаяния. Самому, без бога. У бога есть дела поважнее. Для него я просто унылый нытик. Жив, здоров. Молод, сыт. Ожесточился от неудач? Ну и хули? Со временем пройдет.
У киски боли, у собачки боли.
Вспоминаю, как блеснули ее глаза, когда она объявила мне, что я должен уйти, и отхлебываю из горла. Ее лицо выражало не отвращение, или презрение, или горе по ушедшей любви, нет. Там были раздумья, она о себе беспокоилась. Вот, решилась выгнать мужа, теперь надо прикинуть, что и как делать дальше.
Вчера впал в меланхолию и мечтал перенестись во времени, лет на триста назад, во времена, когда все было честнее и проще. Тебя оскорбили – ты достаешь нож длиною в метр и отрезаешь врагу что-нибудь.
Но кому и что отрезать, если судьба против тебя?
Глава 5. 2009 г. Те же и жена
Не менее четырех часов я провел в районе Тверского бульвара, переползая из одного питейного заведения в другое, из дорогих мест в дешевые, из шумных и ярко освещенных в уютные и полутемные, из людных в полупустые, из молодежных в солидные. Бывший лавочник устроил мини-тур: прощался с удобной жизнью благополучного высокооплачиваемого горожанина.
Обычно на уединенные посиделки в различных кафе и барах у меня уходило до четверти всех доходов; я ведь хоть и плохой, но бизнесмен, считать умею, жизнь заста5 вила – а всякий, кто умеет считать, сразу скажет, что наиболее коварная и неконтролируемая статья расходов в крупном городе – это так называемый «карман». Чашка чая или кофе, пачка сигарет, журнальчик; там присел, тут расслабился, вроде бы деньги есть, в мелочах себя не ограничиваешь, утром меняешь крупную купюру, в обед еще одну, в конце дня уже пустой.