Йод Рубанов Андрей

Мощные гомосеки вежливо кивнули.

Глава 12. 2000 г. Крайняя плоть как аргумент

Некоторые фрагменты литературы можно поменять местами. Например, ряд абзацев из Пруста и Набокова. Или из Лимонова и Ницше.

Некоторые фрагменты действительности тоже можно поменять местами. Например, кавказские войны девятнадцатого и двадцатого столетий.

Можно поменять местами многое. В истории, в политике, в культуре, в любви. Когда я думаю об этом, я грущу. Если многое можно поменять местами – значит, ничего не меняется. Нет никакой разницы между десятым веком и двадцать первым. Между социализмом и капитализмом. Между русским и чеченцем. Между Россией и Америкой. Везде и во все времена власть и деньги принадлежали самым коварным, жестоким и беспринципным людям. Прочие – «широкие слои населения» – вынуждены смириться. Так было, и так будет. Гении коварства и жестокости проворачивают большие дела. Вершат политику, внешнюю и внутреннюю. Управляют бюджетами. Нанятые коварными и жестокими лидерами специальные умники, профессиональные демагоги, объясняют широким слоям, что такое хорошо и что такое плохо.

Государственной системе не требуются люди, гомо сапиенсы. Нужны солдаты и налогоплательщики. Мужчинам должно кормить своих женщин; женщинам должно производить новых солдат и налогоплательщиков.

Войны удобны. Всякая большая империя любит иметь где-то на окраине маленькую войну. При помощи войны хорошо манипулировать «широкими слоями». Накачивать мозги шовинистической риторикой. Без войны армия скучает и разлагается. Война держит нацию в тонусе. Война бодрит обывателя и одновременно отрезвляет его.

Война – хлеб для всякого демагога. Русские демагоги – одни из лучших. Им далеко до английских или американских, но все же ребята туго знают свое дело. На нас напали – мы хорошие, мы будем защищаться. Мы напали – мы тоже хорошие, мы устанавливаем конституци12 онный порядок. Русский язык богат и гибок, он идеально приспособлен для жонглирования понятиями. Наш тайный агент – всегда «разведчик», их тайный агент – всегда «шпион». Гад, сволочь, донельзя коварный. Наши диверсанты – всегда «партизаны», их диверсанты – «боевики» и «террористы». Их войска всегда позорно бегут – наши отступают на заранее подготовленные позиции.

Война несет смерть солдатам и ложь всем остальным.

В нынешние просвещенные времена права человека блюдут миллионы профессионалов, начиная от полиции и заканчивая философами, религиозными деятелями и правозащитниками. Охрана человека от насилия превратилась в серьезный бизнес, выделяются огромные суммы, привлечены голливудские звезды и особы королевской крови – но нас продолжают убивать.

Один говорил: «Не убий» – другие убивали миллионами и не собираются останавливаться на достигнутом.

Пресс-секретарь мэра Грозного стал знаменит в Москве. Фамилию пресс-секретаря склоняли центральные телеканалы. Летом 2000 года страна несколько раз видела чеченскую войну так, как преподносил ее пресссекретарь. Его материалы отличались от сюжетов государственного телевещания минимализмом и прямотой. Его война была не войной с сепаратистами, а войной с дураками. Его чеченцы отчаянно сражались за свои чеченские ценности. Они ловили мародеров, проводили в школы центральное отопление, громили разбойничьи шайки и передавали задержанных федеральным властям, а наемников расстреливали на месте.

Работать было просто. Прилетев из Грозного, пресссекретарь обзванивал репортеров и раздавал информацию (фотографии, видеокассеты) всем желающим. ТАСС, газета «Коммерсант» и телекомпания НТВ проходили как фавориты, туда отдавалось самое важное, жареное – пресс-секретарь полагал, что именно «Коммерсант» и НТВ накрывают нужную ему целевую аудиторию: думающих молодых граждан. Не провинциальных пенсионеров, любителей «Смехопанорамы» и прочей жвачки, а современных городских мужчин и женщин, принимающих решения. И в «Коммерсанте», и на улице Королева пресс-секретаря слушали с удовольствием.

Он использовал все основные приемы военной пропаганды. Военная пропаганда ничем не отличается от любой другой пропаганды, или от рекламы, или от дисциплины, называемой «пиар». Везде одни и те же простые правила. Что бы ни говорили, лишь бы говорили. Победил не тот, кто на самом деле победил, а тот, кто громче всех крикнул, что победил. Говори проще, повторяй одни и те же короткие слова как можно чаще. Аудитория – это женщина, она должна тебя любить. Главное – не смысл, а интонация. И так далее.

Все основные учебники по промыванию мозгов, включая биографию Геббельса и «Государя» Макиавелли, пресс-секретарь прочел еще в тюрьме, ради самообразования, и конспекты составил.

Пресс-секретарь никогда не лгал. Кому доверили военпроп – тому незачем лгать. Лгать – это очень непрофессионально. Если подробно живописать победы, тебя не успеют спросить о поражениях.

Слава человека, добывающего эксклюзив из самого пекла, возбуждала. Деревенский паренек, недоучившийся студент, отсидевший три года за неуплату налогов, влиял на умы. Вставлял людям в головы свои мысли. Сто сорок пять миллионов получали сигналы от пресс-секретаря: смотрите, чеченцы – не дикари, не го12 ловорезы, они хотят жить мирно.

Так прошло лето. Я был очень занят, весел и сосредоточен. Я влиял на умы.

Семья сидела без копья.

Я приезжал в Чечню в июле, потом в августе. В октябре прилетел опять. Персональный автомобиль с охраной уже не встречал меня в аэропорту. В конце лета Бислан рассорился с Москвой. Он был воин, а не администратор. Он уважал российских генералов, но открыто презирал сидевшее в Гудермесе правительство республики, считая его марионеточным. В августе он собрал тысячу человек, приказал окружить здание правительства и потребовал, чтобы «экстремисты и националисты» немедленно и навсегда покинули свои кресла. Акция прошла без единого выстрела, но политическая карьера мэра Грозного была погублена. Федеральные власти хотели иметь на посту президента Чечни менее импульсивного человека.

...В буфете аэровокзала я выпил дрянного кофе и нашел бодрого вайнаха, подрядившегося за умеренную сумму отвезти меня в Грозный. Однако на первом же блокпосту у въезда в город нас развернули. Ожидалась очередная атака боевиков, впускали только военных. Пришлось возвращаться в столицу Ингушетии, названную Магас – Город солнца, в честь древней столицы горских племен. И ночевать в гостинице.

Крошечная Ингушетия благоразумно не участвовала в войне и была за это обласкана федеральным центром. Здесь даже учредили свободную экономическую зону. В свое время в Москве широко продавались ингушские офшоры – фирмы, имеющие налоговые льготы. Будучи подпольным банкиром, я неоднократно приценивался, но отпугивала цена. Ингушский офшор стоил в десять раз больше, чем популярный и очень удобный багамский.

Гостиница оказалась сырая, мрачная и пустая. Двухэтажный кирпичный дом со скрипящими полами. В Городе солнца можно было построить гостиницу чуть почище. Еды не предложили. Суровый администратор, он же коридорный и, возможно, владелец заведения, посмотрел мне в глаза и вручил помятый алюминиевый чайник, а также граненый стакан. Пришлось искать магазин, купить кефира, хлеба и водки; прочие продукты – черная заветрившаяся колбаса и желто-зеленое масло – не показались мне съедобными. Вернувшись в номер, я полчаса повалялся на громко скрипящей койке, подождал, пока отдохнут ноги, и вышел во двор, в жирную ночь, покурить.

Наблюдал полнозвездное кавказское небо. Вспоминал времена офшоров, миллионов, кожаных курток от покойного Версаче. За что убили его, он был всего лишь портняжка? Удивителен мир, где даже самая очевидно мирная профессия не гарантирует ее обладателя от пули.

Интроверт и бывший романтик, я люблю ночь, звезды, сигареты. Я думал о том, кто я и зачем я здесь.

Романтик пять лет делал деньги, маневрируя меж мошенников, бандитов и продажных чиновников. Это утомительное занятие, требующее полной самоотдачи. Романтик три года сидел в тюрьме, маневрируя меж воров, убийц и продажных вертухаев. Это утомительное занятие, требующее полной самоотдачи. Романтик почти год подготавливал убийство бывшего друга. Это утомительное занятие, требующее – чего? Ага. Интроверт и романтик утомился вконец – но вместо того, чтобы взять перерыв, уехал туда, где таких, как он, убивают.

Он дошел до черты. Он смотрел телерепортажи об экстремальных видах спорта и недоумевал: все эти длин12 новолосые юнцы, сынки обеспеченных бюргеров, сигающие со скал на парашюте размером с носовой платок,

казались ему болванами. Романтик знал человека, не умеющего сложить в уме три и восемь, но сколотившего астрономический капитал (впоследствии, говорят, все растратил на блядей). Романтик видел тюремного надзирателя, трахающего тюремную надзирательницу практически на глазах у двух сотен арестантов, завороженно притихших. Романтик наблюдал боевого полковника, едва не утонувшего спьяну в надувном купальном бассейне метровой глубины; впоследствии пришлось помогать ординарцам собрать с поверхности воды и высушить листы из развалившейся полковничьей записной книжки. Может показаться, что опыт сделал романтика мудрее, благоразумнее, спокойнее и осторожнее, – ничего подобного. Он очерствел – и только.

Нельзя все время наблюдать жизнь с обратной стороны, с изнанки. Нельзя все время сидеть в окопе, в камере, в схроне теневика-менялы. Надо хоть иногда выбираться на солнце.

Надо выбираться, понял я, слушая, как верещат ингушские цикады. Хватит риска, тюрьмы, крови, мести. Не хочу больше. Какой я, к черту, чеченский Геббельс? Нашел, тоже, с кого пример брать – с гада, нациста и душегуба. Едва не убил человека из-за денег, а теперь нарисовался на Кавказе, пропагандист хуев. Вали отсюда, пока живой, тут без тебя как-нибудь разберутся.

Ближе к полуночи ко мне подселили соседа, русского пехотного офицера, не успевшего засветло добраться до своей комендатуры.

– Капитан Семенов, – представился он.

Я назвал свое имя и род занятий. Сосед недоверчиво изогнул светлую бровь.

– Русский?

– Очень, – ответил я. – Вы водку пьете?

– Я строевой офицер.

– Действительно. Извините. Спросил, не подумав.

– Ничего.

Капитан – маленький, ладный, обыкновенный русский офицер с глазами подростка – подождал.

– Ну что же вы? Наливайте.

Тут пилось совсем иначе, не как в Москве. Легче. Водка помогала отбросить покровы лишней цивилизованности. Мы много выпили, поговорили о войне и мире; потом заснули не раздеваясь.

(А вот траву курить мне не понравилось. Однажды из любопытства я раздобыл местной травы, через приятелей из охраны мэра. Глупо приехать на Кавказ, на исламскую землю, где алкоголь не приветствуется, и не покурить марихуаны. Но ощущения оказались далеки от эйфории. Мешало внутреннее напряжение, чувство опасности, заставляющее круглосуточно пребывать настороже. Тайком ото всех, прячась в сортире, я выкурил половину косяка, остальное выбросил. В отличие от водки трава увеличивала страхи. В Грозном почти ежедневно убивали одного русского, не щадили даже женщин. В прошлый мой приезд расстреляли пожилую преподавательницу местного института. Я дважды был показан по местному телевидению и вот-вот ожидал покушения.)

Наутро проснулись поздно. Тронулись вместе. Оно и безопаснее. Давешний разбитной таксист обещал довезти сначала меня – в Грозный, а затем капитана – в Аргун. Разумеется, мы были выгодные клиенты, и в восемь утра он уже сигналил под нашими окнами.

Однако в столицу по-прежнему никого не пускали. Я тряс удостоверением – не помогло.

– Поехали со мной, – пригласил капитан. – Отси12 дишься у нас, а там видно будет.

К середине дня добрались. Напротив аргунской комендатуры я увидел огромную воронку. Несколько недель назад здесь врезался в ворота набитый взрывчаткой грузовик под управлением девушки-смертницы. Очевидно, все об этом помнили: едва я вошел в офицерский кубрик, как в меня, горбоносого полубрюнета, уперлись мрачные и подозрительные взгляды. Я вежливо поздоровался, сел на угол лавки, устроил сумку возле ног и стал размышлять о том, что если город не откроют, то будет правильным завтра же улететь обратно в Москву.

– Расслабься, – сказал Семенов, пробегая мимо.

– Слушаюсь.

– Скоро будем обедать.

Я предложил помощь – капитан кивнул, принес мне огромную лохань с картошкой и нож. Обрадованный тем, что теперь от меня будет польза, я взялся за дело. Через четверть часа за дверью послышались ругань и топот ног. Вошел дымящийся камуфлированный человек. Он дико вращал глазами и тяжело дышал. Поставил в угол автомат, рухнул на лавку.

– О! – выкрикнул он. – Семенов! Что так мало погулял?

– Сколько положено, столько и погулял, – ответил капитан. – Откуда ты, Жека?

Вошли еще четверо пыльных, громогласных. Сладко запахло порохом.

– Откуда? – возбужденно выкрикнул дымящийся. – Из боя! Говорил я вам, что в мечети – ваххабитский схрон!

Он примолк и вопросительно посмотрел на меня – зрачки были белыми.

– Это свой, – сказал Семенов. – Пресс-секретарь мэра Грозного.

Вояки презрительно скривились, кто больше, кто меньше. Я продолжал орудовать ножом. Чистить картошку – мне, выросшему в сугубо картофельном краю, это всегда легко давалось.

– Целы? – озабоченно поинтересовался капитан.

– Гришу поцарапало. Ерунда. Он в штаб пошел, докладывать.

– Так что там про мечеть?

– Мечеть? Из нее по нам работали. Капитан, я тебе давно говорил...

Семенов похлопал дымящегося по плечу.

– Ты умный, Жека. Уважение тебе. Уважение. Завтра пойдем выяснять. Старейшин за бороды подергаем, главе администрации вопрос зададим... А сейчас отдыхай. Я с отпуска, я домашнего привез.

Вошедшие стали сыпать подробностями, отдуваясь, сопя, экономно матерясь, снимая разгрузки, расшнуровывая берцы, отстегивая от себя ремни, кобуры, лямки, портупеи; щелкали замки, трещали застежки»липучки». Остались в исподнем. Белые тела, черные лица и руки. После гортанных чеченских баритонов славянские голоса показались мне мелодичными, почти нежными.

В мою сторону не смотрели.

Похватали серые полотенца, гурьбой ушли. Я, в гражданском пиджачке своем, год назад купленном задорого на последние доллары, ощущал себя глупо, как ребенок, случайно оказавшийся на взрослой пьянке, где тети громко смеются и позволяют дядям хватать себя за сиськи.

Тот, кто кричал про мечеть, вернулся первым. Полуголый, пахнущий мылом, он уселся напротив, закурил и некоторое время изучал мою грудь и переносицу. Я все ждал, когда он выпустит дым мне в лицо. 12

– Я Женя Питерский, – наконец сказал он. Руки не подал.

– Андрей.

– Ага. Андрей. Ну-ну.

– Не бузи, Жека, – сказал Семенов и под сдержанные одобрительные возгласы выложил на стол завернутый в рушник домашний пирог.

– Он пытается сказать, что он русский, – громко объявил Женя Питерский.

– Он в натуре русский... Товарищи офицеры, налегайте. Пирог с мясом. Жена пекла.

– Может, – спросил Жека Питерский, – он еще и православный?

Я кратко признался, что не крещен.

– А чего так?

– Папа с мамой были коммунисты. Вдобавок – школьные учителя. Тогда с этим делом было строго.

– Какого ты года?

– Шестьдесят девятого.

– Взрослый мужик.

Мы скрестили взгляды.

– Гонор, вижу, в тебе есть, – усмешливо сказал Жека Питерский. – Уважение тебе. Уважение. Но твой мэр – гад. Как и все они.

– Это не так, – возразил я, не сильно нервничая.

Главное доказательство того, что я не чеченец и вообще не мусульманин, находилось у меня в штанах. Я не обрезан. Дойдет до дела – предъявлю. Шлепнуть меня тут, конечно, не шлепнут, но пиздюлей дать – легко дадут. А потом отправят в особый отдел. Удостоверение у меня есть, но на этой земле у каждого умного сепаратиста таких удостоверений – целый набор. Говорят, в республиканском ФСБ целый кабинет забит первоклассным полиграфическим оборудованием, изъятым при обысках.

Выпили по первой. Жека Питерский захрустел местным огурцом и опять решил придавить меня взглядом.

– Если ты русский – почему ты с ними?

– Я с теми, кто за нас.

– Из них нет ни одного, кто за нас. Они все – за себя, и больше ни за кого. Если ты русский, будь с русскими и за русских.

– Красиво излагает прапорщик, – похвалили с дальнего конца стола. – Молодец.

– Уважение!

– Уважение, уважение.

– Безграничное уважение.

Я спросил:

– А кто тогда будет за них?

Прапорщик пренебрежительно пожал плечами (намекал, что я ничего не понимаю; вспомнилось знаменитое, из Льва Николаевича: «Боже, как наивен») и протянул к центру стола кружку – уже наливали по третьей. Капитан кашлянул и медленно выпрямился.

– Каждый, – сказал он, – может встать и выпить молча.

Несколькими минутами позже мрачный Жека Питерский, уже хмельной, сообщил, клонясь ко мне через стол:

– Это моя четвертая война. Я еще Афган застал. Потом Абхазию. Тут – второй раз. Нигде русских не любят. Улыбаются, а потом в спину стреляют. Мы, бля, везде оккупанты. Захватчики. Он, сука, харчи твои берет, водку берет, патроны берет, бензин берет, медицину берет, а потом домой приходит и детей своих учит, что русские – интервенты, неверные, враги...

Достали гитару. Помедлив, я протянул руку. Вдруг вспомнил, что грубый прапорщик назвался «питер12 ским», и сразу сообразил насчет репертуара.

Певец, сразу скажу, из меня никакой, но кое-что коекак могу. Я стал петь, чередуя Розенбаума с Гребенщиковым. «Извозчик», потом «Дай мне напиться железнодорожной воды». Потом «Мне пел, нашептывал начальник из сыскной». Потом «Скоро кончится век». Потом «Гопстоп», потом «Когда я кончу все, что связано с этой смешной беготней». «Утиную охоту», и сразу «Ярмарку», потом «Я не знаю, зачем ты вошла в этот дом», и сразу «Сидя на красивом холме», и сразу «Рок-н-ролл мертв» – тут ветеран четырех кампаний стал мне подпевать, хрипло и протяжно, вращая глазами и ударяя ладонью о стол, так, что миски подпрыгивали.

– Ладно. Теперь верю, что ты русский. Уважение тебе. Уважение. Налейте ему. А я устал, мужики. Отбой буду делать.

Спустя час все уже спали. За столом остались только мы с капитаном.

– Отскакивай от них, – вежливо, но твердо посоветовал он.

– От чеченов? – спросил я.

– Да.

– Ты не любишь чеченов, – сказал я.

– Не люблю, – спокойно ответил капитан. – Ты видел, как они живут? В России нигде так не живут. Трехэтажные кирпичные дома. Трехметровые заборы. Мощеные дворы. В каждом хозяйстве – или трактор, или грузовик. Обязательно – хорошая иномарка. Дети умеют управлять, не доставая ногами до педалей. У каждого по пять дядьев, по пять братьев, самому едва двадцать – а уже трое сыновей. Сами пекут хлеб, сами гонят бензин. Они богатые.

– Они трудолюбивые, – сказал я.

– Они воры.

– Они крестьяне.

– Они должны подчиниться.

– Подчиняй, – сказал я. – Что же, вся русская армия со всеми ее железяками не может завалить три тысячи бандитов?

Семенов покачал головой.

– Как ты себе это представляешь? Если ночью они головы режут, а днем у себя в огороде урюк сажают, типа мирные люди?

Я ничего не сказал, хотя прозвучавшее возражение, всем известное, лично меня никогда не убеждало. В республике пятьдесят тысяч взрослых мужчин – если бы захотели, на каждого завели бы подробное персональное дело. Не слишком трудоемко для сверхдержавы, которой вполне по карману содержать полтора миллиона граждан в тюрьмах и лагерях.

Когда все начиналось – в девяносто четвертом, – на русских кухнях много говорили о чеченской войне. И никто из моих собеседников – от заводских рабочих до кандидатов наук – не верил, что сверхдержава, пуляющая ракеты в космос и умеющая строить подводные лодки высотой в девятиэтажный дом, не может справиться с деревенскими юношами, вооруженными потертыми автоматами.

Вдруг Жека Питерский отшвырнул одеяло, сел на своей койке и выкрикнул:

– Какие они, бля, мирные? Им тут мир не нужен. Когда мир – им неинтересно! Ночью с ним перестреливаешься – а у него трассеры цветные! На три желтых – один красный! У меня знакомый есть, из ихнего чеченского ОМОНа, восемнадцать лет по паспорту... А в натуре, думаю, шестнадцать, если не пятнадцать... У меня был «макаров» трофейный – так этот пацан все умолял продать. Зачем, спрашиваю, тебе «макаров», ты и так с ног до головы увешан? А он отвечает: э, ты не панимаешь! Сматри, 12 кароче, иду я по селу, к двоюродным братьям, кароче, чай пить, дела абсудить, туда-сюда, кароче, иду, и в этом кармане у меня «тэ-тэ», и в этом – тоже «тэ-тэ», а тут, кароче, за поясом «макаров», и тут тоже «макаров» – панимаешь?

Мне удалось сдержать улыбку. Жека Питерский зевнул.

– Они не солдаты. Они маленькие дети с большими хуями.

Он отвернулся к стене и долго ворочался, но потом опять сел – взъерошенный, с острыми плечами – посмотрел на меня и с нажимом сказал:

– А тебе не понять. Тебе не понять, гитарист. Поешь ты складно, но не знаешь, что это такое – пятнадцать лет прожить со стволом в обнимку. Я солдат. Мне приказывают пойти и сдохнуть – и я иду, и подыхаю. Тебе не понять. И чеченам твоим тоже.

Он опять лег. Я ждал, что он вскинется, решит добавить что-нибудь еще, но через минуту уроженец Северной столицы уже храпел.

Я бы поспорил с ним. Сказал бы ему, что у него, профессионального солдата в погонах и казенных штанах, нет монополии на воинскую гордость, что жизнь в обнимку со стволом мне знакома. Только мне и таким, как я, приходится помалкивать об этом.

Я и сейчас промолчал, я был тут гость и хорошо понимал, как надо себя вести.

Вышел из душного кубрика на воздух, сел на узкую лавку, закурил.

Первый ствол помнишь всю жизнь. Как первую женщину.

В армии я имел дело с карабином Симонова – простым и надежным, хотя и морально устаревшим оружием. Но наши карабины были обезличены и отделены от нас, солдат. Огнестрельные машинки хранились в оружейной комнате и выдавались два раза в месяц, когда наша рота в свой черед «заступала в караул» – охранять емкости с авиационным керосином и хранилища боеприпасов. Всякий раз мне доставался другой карабин, и все они были одинаково старые, с облезшим воронением и стертым лаком прикладов, с дочерна засаленными и потрескавшимися от времени брезентовыми ремнями. То есть мы – бойцы Советской армии, русские и узбеки, грузины и латыши – не имели персонального оружия, а ведь это важно: владеть собственным личным стволом. И чтоб его не трогал никто, кроме хозяина – зато хозяин чтоб общался, когда хотел и сколько хотел.

К тому же для аэродромного служивого люда харизма стрелкового оружия не была очевидна. Что такое карабин против сверхзвукового истребителя-перехватчика? Я провел два года меж огромных, хищно заостренных, оглушительно ревущих боевых птиц и не воспринимал всерьез автоматы, пистолеты и карабины.

Зато первый собственный, личный ствол – обрез охотничьего ружья, настоящую бандитскую волыну, появившуюся двумя годами позже, – нельзя было не воспринимать всерьез.

Выстрелом из моего обреза, одним только патроном, снаряженным крупной дробью, перерубало дерево толщиной в руку.

Я отпилил оба ствола и приклад, сделал подобие пистолетной рукоятки, и машинка стала смахивать на какойнибудь дуэльный «лепаж» начала девятнадцатого века. Очень романтично.

Кстати, стрелял я всегда неважно: от рождения тонкие кости, слабые кисти. Но городская война не требует от бойца навыков снайпера. Попасть из одного угла комнаты в другой угол может всякий. В городской войне – 12 той, московской войне начала девяностых, – главное было не попасть в цель, а решиться выстрелить.

Все это было, повторяю, необычайно романтично. Больше двух лет прошло среди запахов кожаных курток и оружейной смазки. Удобный обрез подвешивался под плечо, на петле, как топор студента Раскольникова. Либо засовывался за пояс. Но чаще хранился в машине, в тайнике. А еще чаще – дома, тоже в тайнике. Ствол – все знают – берется только на конкретное дело.

Я не занимался бандитизмом в его классическом понимании, не отнимал у людей силой их имущество. Моей профессией был рэкет, выколачивание долгов. Я фанатично любил карате, посвятил ему долгие годы и вдобавок хорошо водил машину – меня быстро пристроили к ковбойской работе. Дважды или трижды я побил каких-то предпринимателей, крупно задолжавших другим предпринимателям, и особо хочу отметить, что побил бы тех предпринимателей и бесплатно, даже если бы они никому ничего не задолжали – уж больно противные были у них морды и манеры. Впрочем, первые предприниматели, нанявшие нас для избиения вторых предпринимателей, оказались не лучше; впоследствии пришлось побить и их тоже, за жадность и глупость. Еще позже часть побитых предпринимателей обратилась к услугам других бригад, с целью мести нашей бригаде, – так и завертелось.

Ковбойская жизнь приносила мало доходов, зато женщины нас любили и давали бесплатно, а предпринимателям – только за деньги. Когда тебе двадцать два года, это очень сильный аргумент в пользу выбора профессии рэкетира.

Побитых предпринимателей я не жалел. В школе мне подробно и доходчиво объяснили, что капитализм – это плохо, это безудержная нажива и эксплуатация. При капитализме человек человеку волк. Когда в августе девяносто первого молодые красивые ребята ложились под танки, я их не понимал: они дрались против коммунизма, а значит – за капитализм! За систему, при которой человек человеку волк! Возможно, они думали, что в России удастся построить какой-то особенный капитализм, не волчий? Или все проще: они плохо учились в школе? Когда капитализм победил и завернутый в одеяло Горбачев прилетел из Фороса, я уже не сомневался ни секунды. Пора тренировать волчий оскал. Меня не родили волком, но мне вполне по силам научиться хотя бы изображать его.

Если у тебя есть ствол – дома, или в лесу закопан, – ты меняешься. Ты знаешь, что у тебя есть ствол, и все вокруг тоже это знают, даже если ты помалкиваешь. Уверенность в своих силах резко возрастает. Ты защищен. Это не защищенность спортсмена, боксера с каменными кулаками. Это не защищенность милиционера, у которого всегда под задницей пистолет. Это мужицкая защищенность. Крестьянская. Крестьянин не откопает ствола без крайней нужды, но, если откопает – бойтесь тогда мирного крестьянина.

Однажды ты не удержался и попозировал перед зеркалом, в черной кожаной куртке, в черной майке, с двухдневной щетиной, с пушкой в руке. А чего, двадцать два года, один раз можно и попозировать. Точнее, ты пытался позировать, но едва подошел и посмотрел, как отшатнулся. Там такая была рожа, страсть. Немного слишком кинематографичная, чересчур много черного, перебор со стилем. Но в целом – сойдет. Настоящий бандит. Ты потом много сил потратил, чтобы уйти от этой лишней кинематографичности, живописности, от любви к черному цвету, от привычки к боевым, напряженным позам 12 и угрюмым прямым взглядам. Бандиту положено быть расслабленным и благодушным.

Раз в неделю ты едешь в уединенный овраг и там расстреливаешь десяток патронов, чтоб ладонь, рука, тело помнили, что такое вес и отдача, чтоб ухо не забыло грохота, а ноздри – сладкого запаха сгоревшего пороха.

Постоянное напряжение, жизнь с оглядкой. И наконец, главное: наличие врага. Враг может появиться откуда угодно в любую минуту, и он тебя не пожалеет. Жизнь давно поделена на две части: прошлая – до появления первого настоящего врага – и новая, в которой враг или враги уже присутствуют. Благословенны наши враги, они делают нас взрослее.

Я оглядываюсь и опять закуриваю. Кавказская ночь хороша. На северо-востоке слабое оранжевое зарево. Горят чьи-то дома или машины. Небо сразу в нескольких местах расчерчивают вертикальные следы трассирующих пуль. Красные и зеленые огоньки летят, раздвигая звезды, потом гаснут. А звезды не гаснут.

В мутном воздухе пыльного чеченского предгорья было, конечно, растворено много больше опасности, чем восемь лет назад в пропахших кошачьей мочой московских подворотнях, – но это была та же самая опасность. Смертельная. И те же самые навыки требовались, чтоб ее избежать.

Не ходи по ночам. Не ходи в одиночку. Оглядывайся. Обходи стороной подозрительных людей, особенно если их двое и больше. Не рискуй: смельчаки долго не живут. Делай вид, что вооружен, даже если не вооружен. Не раздражай представителей власти, не дерзи и не ругайся, захотят обыскать – дай себя обыскать.

На блокпостах часто раздевают подозрительных молодых мужчин, заставляют снимать рубаху, смотрят, нет ли синяков, рубцов, мозолей и отметин от лямок вещмешков, от прикладов. Я всегда показываю свои плечи и спину спокойно, потому что за всю чеченскую кампанию ни разу не прижал приклада к плечу. Ни разу не выстрелил.

И из своего обреза тогда, в Москве, тоже не стрелял. Только на природе, в тайном овраге, для тренировки. В городе, по живой цели – никогда. Даже в воздух не бабахнул. Слава богу, за два армейских года меня научили, что в комплект к стволу обязательно нужна голова. Мозги. Таким образом, со временем обрез перестал быть мне полезен, поскольку при помощи головы продвигаться по жизни гораздо проще и удобнее, чем при помощи обреза.

В первой половине девяностых в Москве убивали по три тысячи человек в год. За шесть лет, с девяностого по девяносто пятый – больше, чем за всю афганскую кампанию. Конечно, здесь, в Аргуне, я не стал бы говорить с вояками об этом – они бы не поняли, сурово одернули: э, мужик, ты не сравнивай, ты не горел заживо и тушенку со штык-ножа не жрал. Жрал, ребята, жрал. А бывало, и тушенку не жрал; вообще нечего было жрать. Никогда не жрал так плохо и не жил так бедно, как в период московской городской войны. Только, парни, вы гибли благородно, с оружием в руках, зная, что умираете как воины, – а мой товарищ Миронов однажды был избит до полусмерти за то, что не вернул барыге пятьдесят китайских пуховиков. Потом рассказывал: «Лежу, пинают меня, ломают ноги, а я думаю: вот, подохну сейчас – и за что? За пятьдесят китайских пуховиков? Лишь бы мама не узнала...»

Ему приставили ко лбу «вальтер» и велели написать расписку на огромную сумму.

Он не написал, и ему сломали ребра и ключицу.

А другого однажды били по голове железным чайни12 ком, долго били, он все не умирал никак, уже чайник согнулся и сломался, а человек все не умирал, и тогда его

выбросили из окна, с большой высоты, и он наконец умер.

А третьего, моего лучшего друга Юру, умертвили ударом по голове, и потом еще душили, чтоб наверняка; ему было двадцать три года.

И все это происходило не в горах или степях, на окраинах страны, – а в ее столице, в большом городе, среди музеев и театров, в домах с горячей водой, телевизорами и центральным отоплением.

А теперь, стало быть, выходит, что ветераны горячих точек – парни хоть куда, а жертвы бандитских войн – гнилые существа, мужчины второго сорта.

Им давали ордена – нам давали сроки. Они бережно хранят свои фотографии, а я свои выбросил, поскольку однажды их могут в уголовное дело подшить. Я уважаю их боевую славу – кто будет уважать мое бесславие? Или, может быть, я не за то сражался, когда неделями спал в машине, когда рукоятку обреза точил напильничком? Или, может быть, у кого-то появилась иллюзия того, что я сражался за деньги? Погибал за металл?

Нет, не за металл. Я бился за возможность быть собой. Человеком мужского пола.

Робин Гуда не корчил из себя. И кое-что из того, что сделал, мог бы не делать. Но сделал и не жалею.

Время, История, ситуация, обстоятельства заталкивали интеллигентного юношу, бледного начинающего литератора, поэта и музыканта, туда, где ему следовало быть: в опрятную бедность, в редакцию скромной газеты, где можно сидеть, не высовываясь, периодически прерываясь для спорта и домашних хлопот, а вечерами сочинять дерзкую повесть о бледном начинающем литераторе, вынужденном работать в редакции скромной газеты. Но юноша был против. Он сомневался, что можно к штыку приравнять перо. Все-таки штык есть штык, а перо есть перо. Он был очень решителен, этот юноша, он хотел орудовать с двух рук. И штыком, и пером. Юноша очень любил красоту и гармонию, но подсознательно понимал, что за пределами красоты и гармонии есть чтото, чем нельзя пренебрегать.

И когда один его друг погиб, а другой был избит до полусмерти, красота навсегда перестала быть для юноши божеством.

Возьмите красивое и разрушайте его. Убейте, сломайте, порвите на части. Превратите красивое в безобразное – там истина.

Легко понять красивую смерть. Горячую, чистую военную смерть от быстрой вражеской пули. А вы поймите безобразную, глупую смерть задушенного, зарезанного, забитого ногами молодого человека, который задолжал и наделал ошибок. Поймите такую смерть – тогда все поймете.

Перед красивыми смертями следует склонять головы. Но это не значит, что некрасивые смерти нужно предать забвению. Что – если бы моего друга Миронова убили за пятьдесят китайских пуховиков, это была бы глупая смерть? Я не согласен. Он очень твердо себя повел в той истории с пуховиками, пошел на принцип, до конца. И потом зауважал себя, и я его тоже зауважал.

Ночью я несколько раз просыпался от стрельбы. Хаотичной, очередями и одиночными, из разных калибров. Капитан Семенов не ложился – видимо, дежурил. Его рация хрипела, несла через эфир распоряжения высоких командиров:

– Прекратить всякую несанкционированную стрель12 бу. Как понял? Прием.

– Понял вас, – отвечал капитан. – Есть прекратить стрельбу.

Увидев, как я ворочаюсь в койке, он развел руками.

– Как ты ее прекратишь, стрельбу? Пусть они стреляют.

– Кто?

– Ребята.

Я кивнул, но капитан решил, что я не все понял, и особенным тоном произнес:

– Оружие. Оно должно стрелять.

Утром он дозвонился до Грозного и выяснил, что город открыли. Вдвоем мы дошли до рынка, и я уехал на дребезжащем, пробитом пулями такси.

Глава 13. 2009 г. Гоген, безделье и русский капитализм

Обычно я просыпаюсь около восьми утра и коротко обдумываю предстоящий день. Подробное планирование происходит, как уже было сказано, позже, в баре, за чаем, но о главном лучше размышлять сразу после пробуждения: обычно в этот момент на ум приходят простые решения самых замысловатых житейских уравнений.

Далее – если день обещает быть сложным, я встаю. Но когда дел мало, обязательно сплю еще час или даже два.

То есть, так было раньше, в прошлой жизни, вчера, позавчера и пять лет назад. Были времена – я вставал в половине шестого, и вбегал в рабочий кабинет к семи утра, и работал до девяти-десяти вечера. Сейчас такой режим кажется мне смешным. Внутренний хозяин полностью подавлял внутреннего раба и эксплуатировал его жестоко и изобретательно.

Сегодня я спал до обеда. Периодически выныривал оттуда сюда, и внутренний хозяин пытался что-то приказать внутреннему рабу; но раб со слабой улыбкой ласково посылал хозяина по известному адресу и опять задремывал себе.

Только алкоголики знают, что такое трезвость. Только тот, кто много работает, умеет наслаждаться бездельем.

Задолго до того, как у меня появился офис – тот самый, куда я рвался к семи утра, – был еще период в жизни, сразу после школы, до ухода в армию. Семнадцатилетний провинциальный парнишка только что поступил в университет, на вечернее отделение, а днем работал на стройке. Вставал затемно и ровно в восемь, облаченный в телогрейку, вливался в трудовой коллектив, трудно дымящий папиросами «Казбек».

«Беломорканал» обходился на две копейки дешевле и считался уделом низкооплачиваемых плебеев; мои же соратники полагали себя элитой рабочего класса, особенно каменщики и сварщики, и не без оснований: денег они заколачивали нехило.

Месил раствор, пилил доски. В четыре вечера – за час до конца рабочего дня – парнишку отпускали, как несовершеннолетнего малолетку; поезд в Москву уходил в пять, первая лекция начиналась в семь. Две пары, с семи до десяти вечера, далее опять поезд, назад, домой, в Электросталь. В первом часу ночи чувак добирался до дома, съедал объемистую миску горячих макарон с сыром и черным хлебом, запивал чаем и падал. 13 Так продолжалось всю неделю: котлован – электричка – лекции – электричка – спать. В электричках были прочитаны «Илиада», «Одиссея», Аристофан и Софокл. Зима восемьдесят седьмого года была холодная, парнишка мерз, комедии Аристофана не согревали нихера.

Лучшим днем считалась пятница: в полночь, дойдя пешком от вокзала до дома, парнишка переживал экстатические моменты: впереди два выходных! На подходах к родной девятиэтажке он даже позволял себе, несмотря на усталость, постоять пять минут, запрокинув голову и изучая небо, – прочувствовать момент. На самом деле по воскресеньям он зубрил, иногда весь день напролет (ему тяжело давался немецкий язык), а под отдых отводилась только суббота.

В субботу он ничего не делал, совсем. Абсолютно. Ни единого лишнего движения. Почти как иудей в праздник Йом Кипур; только иудей не пользуется механизмами, даже к телефону не подходит и клавишу не нажмет, чтобы свет включить, а парнишка уважал музыку. Вставал поздно, заворачивался в халат и брел завтракать, потом медленно набирал ванну и погружался, предварительно наладив магнитофон, где крутились у него то Стинг (»Англичанин в Нью-Йорке»), то Цой – в тот год вышел второй из двух лучших альбомов Цоя. «Звезда по имени Солнце». Весь день парнишка лежал или сидел, непрерывно пил чай, а то журнальчик листал или книжечку. Если друзья звонили ему, предлагая погонять мяч или выпить пивка, он только усмехался, вежливо отнекивался и опять возвращался в состояние полудремы.

Тот парнишка мне всегда нравился, он был неплохой человек. С тех пор и по сей день я предпочитаю пассивный отдых. Спать, жрать, валяться. Не тратить энергии.

Сейчас решаю прожить день именно так: не потратив энергии.

Пожевав – аппетита утром нет (его и вечером нет), – одеваюсь в первые попавшиеся шмотки и выхожу. Решаю навестить центр Москвы. Я там редко бываю, а сегодня первый день новой жизни – хороший повод освежить впечатления.

Перед уходом медленно нюхаю из пузырька, попутно заметив, что объем коричневой жидкости за полгода уменьшился вдвое, – конечно, я не втянул ее ноздрями, просто какое-то незаметное глазу количество снадобья испаряется, когда я открываю пробку.

В лифте со мной едет незнакомый человек, я с ним не здороваюсь, принципиально. Новичков много. В доме бурно продаются, покупаются и арендуются квартиры, едва не каждую неделю у входа стоит фургон и суетятся грузчики. Шестьдесят четыре квартиры, а старожилов – тех, кто девять лет назад заехал в пахнущее краской новое жилье и с тех пор сидит на месте, – меньше десяти семей. Моя – одна из них. Остальных мы не знаем и высокомерно поглядываем искоса. Новые люди странные, их трудно идентифицировать. Одеты дешево, лица незначительные. Мужчины низкорослы, женщины некрасивы, все средних лет, меж собой говорят о какой-то ерунде, на странном наречии: вроде бы по-русски, но ничего не понять, эдакий столичный суржик, блабла-бла-че-почем-со-скидкой-эсэмэска-турпутевкаашан-там-дешевле. Похожи на представителей особенной, чисто московской прослойки граждан, отважно продающих квартиры в центре, дабы купить более просторные апартаменты на окраине, а остаток денег прожить. Сейчас в Белокаменной это почти спорт: впарить родительскую хату на Патриарших Прудах и съехать в Марьино, выручив полмиллиона долларов наличными; 13 можно пятнадцать лет не работать.

В моем доме нет быстрых менеджеров в галстуках, нет модных молодых мужчин с мускулами и мотоциклами, нет бизнесменов на джипах. Был один, сосед по этажу, торговец металлом, моя жена приятельствовала с его женой; впоследствии решительный дядя выгнал жену и через брачное агентство выписал себе другую, внешне такую же (и нос, и волосы, и глаза), а чуть позже, еще до кризиса, перебрался в более престижный район, на Сокол, что ли; квартиру отдал матери, широкой старухе с мужским лицом.

Другие старухи в доме отсутствуют, только на первом этаже бодро существует активная и многочисленная кавказская семья, по виду и языку – дагестанская, руководимая осанистым дедом; сталкиваясь с ним на выходе или входе, я всегда открываю дверь и пропускаю аксакала вперед, а он усмехается и жестом отказывается, давая понять: «Я не настолько стар, чтобы пользоваться старческими привилегиями; я еще, может, покрепче тебя буду». Хороший старик, ему явно нравятся знаки уважения. Женщины этой семьи разбили под окнами цветник и сейчас, в сентябре, там грустно вянут неизвестные мне красные и желтые цветы, летом ежедневно поливаемые из шланга, протянутого в открытое окно, а сейчас практично брошенные умирать.

До метро десять минут.

Прозрачные двери вестибюля украшены рекламными плакатами: «Одни открывают дверь, другие – пиво». Плакаты красивые, но мне печально, плакаты лгут, такая реклама – чистое насилие над сознанием, разрушение мозга, грубое наебалово. Да я лучше сто дверей открою, чем одно пиво, потому что за дверью может ждать новая жизнь, а в бутылке пива нет ничего, кроме пива. Там сначала пиво, а потом дно, не верите – сами убедитесь. Не только двери – все переходы и вагоны увешаны рекламными лозунгами, где пиво ассоциируется со свободой, энергией, движением. Красивая реклама, запоминается – только врет, и мы тут имеем классический случай, когда безобразное маскируется под красивое. Какая там свобода, в пиве, какая энергия, окститесь, родные мои, – там только вырождение, рабство и смерть.

Вхожу в подземелье, втекаю в толпу. На меня никто не смотрит; не на что смотреть. Худой, небритый, усталый, седина в волосах, несвежие джинсы с набитыми карманами, а набитые карманы – это моветон. Идет медленно, под локтем – последний номер только что закрывшегося журнала «Русская жизнь». Лохмат, носат, среднего роста. Колец, татуировок, цепочек, перстней, браслетов и часов нет. То шаркает, то ускоряется. Вот, дал бродяге мятые десять рублей, но бродяга не рад, даже не кивнул, продолжает почесывать струпья. Очень некрасиво: один мужчина, неопрятный и сутулый, дал денег другому, совсем сгнившему. «Нет бы оба умылись, причесались и работать пошли!» – так, наверное, думают фланирующие мимо благоуханные дамы.

Нет, дамы, не пойду я работать, я свое отработал. Рекомендую прекрасное полотно Поля Гогена под названием «Не работай»: там полуголый островитянин сидит подле полуголой, с квадратными азиатскими грудями островитянки, в руке у него дымится самокрутка. Не исключено, что с каннабисом. Гоген вообще давал своим работам остроумные названия, часто на двух языках – родном французском и таитянском.

Кстати, о Гогене, – я вдруг решаю, что для полного счастья мне не хватает именно Гогена, и очень радуюсь посетившей меня идее: сегодня я иду к Гогену! В Пушкинский музей.

Не буду работать. Двадцать лет работал – и что? В су13 хом остатке босый хер. Хорошо, хоть сына поднял. А

бродяг люблю, они вне понятий красивого и безобразного. Я их после тюрьмы полюбил. Там их много, и с ними – вшивыми, грязными – считаются и воры, и авторитеты. Бродяги сидят в основном за кражу еды или – редко – за пьяную поножовщину. Меж своими подерутся, повздорят – опять же из-за еды, или бомж приревнует бомжиху и ножом ей в бок. Так пять тысяч лет назад было, и сейчас так есть. А что дамы морщат носики – это от недомыслия.

Выхожу на «Арбатской», бреду по Гоголевскому бульвару вниз; у монумента классику отдыхают несколько неопрятных хиппарей, бренчат гитаркой, поют «Дом восходящего солнца», но знают, судя по всему, только один куплет, самый простой: «O mother, tell your children...» Говорят, это песня американских арестантов.

Проникаю в музей, нахожу Поля и Винсента, смотрю на их уродливых персонажей. Я теперь без работы, учусь лентяйничать, и посмотреть на работы двух крупнейших мегаломаньков от живописи мне полезно.

Последний раз я был здесь с Мироновым, десять дет назад: едва откинулся из «Матросской Тишины», весь в ожидании чего-то нового и лучшего. Долгожданная свобода на вкус была как груша в сиропе. Тогда мы с Мироновым были пиздец какие контркультурные: возле храма Христа Спасителя вышли на набережную, отыскали спуск к воде, уединились под гранитной стеной, освоили жирный косяк марихуаны – и вперед, в музей. И нам стало хорошо, возле старых голландцев, а у Клода Моне – совсем интересно: там у него в центре висит совершенно психоделическая «Темза в Лондоне», а справа и слева – два «Руанских собора», один – «вечером», второй – «в полдень»; нас накрыло так, что пришлось спуститься в кафе и перекурить. Миронову стало страшно, а у меня начался нервный тик. «Руанские соборы», в сущности, очень страшные полотна. Каково живется человеку, если мир для него всего лишь вихрь из миллионов переливающихся перышек райских птиц?

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга «Год крысы. Путница» завершает дилогию «Год крысы» одного из лучших авторов юмористического фэ...
Очередное творение юмористической фантастики Ольги Громыко в соавторстве с Андреем Улановым. Как и в...
Неладно что-то в Шотландском королевстве!.. При невыясненных обстоятельствах погибает наследник прес...
Продолжение первой книги «Из любви к истине» получило название «Ложь во спасение». Эта книга повеств...
Произведение повествует о простой девушке, которая испив чашу с магическим напитком из рук прекрасно...
После очередной веселой попойки два друга Андрей и Владимир просыпаются вампирами. Правда, в отличие...