Прекрасные черты Пугачёва Клавдия
Все засмеялись. А у меня неожиданно прошёл страх и все боли. Потом Осип Наумович в шутку требовал с режиссёра проценты за то, что съёмка не сорвалась.
В нашем фильме снимался огромного роста человек, просто великан. Однажды этот великан заболел, и никто из врачей не знал, какую дозу лекарства нужно и можно ему дать. Вылечить же его надо было срочно, чтобы не задерживать съёмки. И вот Осип Наумович совершенно серьёзно пришёл просить у меня сантиметр для измерения длины и ширины больного. Измерив его, он что-то подсчитал в уме и изложил врачу тут же им придуманную теорию пропорциональности. Врач подчинился, и через два дня наш больной выздоровел.
Абдулов был многогранным актёром, в его палитре было всё: драма, комедия и даже трагедия. Он был вне амплуа. Его исключительная музыкальность доставляла всем участникам фильма много радости. Он любил петь и любил слушать других. С особым удовольствием я вспоминаю репетиции и съёмки в трактире «Подзорная труба», где мы пели песенку пиратов:
- По морям и океанам
- Злая вас ведёт судьба.
- Бродим мы по разным странам
- И нигде не вьём гнезда…
С каким заражающим темпераментом, приплясывая на одной ноге, исполнял эту песенку Осип Наумович, как легко было включаться в неё! Я с удовольствием пела и танцевала в этой сцене.
А на каких замечательных концертах мы присутствовали, когда, ожидая съёмок, артисты читали стихи, монологи из играных и неиграных пьес, пели под гитару, спорили горячо и серьёзно о «большом» искусстве. За всё время съёмок эти люди ни разу не огорчили кого-либо. Для меня это была школа не только искусства, но и умения получать огромную радость от взаимного общения.
Когда съёмки особенно затягивались и в желудках начинало бурчать, в перерыве начинали рассказы о еде. Вот тут Абдулов пасовал перед великим гурманом Михаилом Михайловичем Климовым. Шла игра – каждый должен был сервировать стол. Фантазией, знанием и тонким вкусом Климов превосходил всех. Остальных он называл «вокзал». Как правило, Абдулов заканчивал игру возгласом:
– Миша, ты бог по части еды, но я слушать больше не могу, иначе сбегу со съёмки.
Осип Наумович был великолепным рассказчиком, он мыслил образами, и слушать его было наслаждением. И что не менее важно – он умел быть и внимательным слушателем.
Я видела Абдулова во многих спектаклях в театре, участвовала в течение ряда лет в его постановках на радио и часто встречалась с ним в концертах и на озвучивании кинофильмов. И я всегда получала особую творческую зарядку от общения с этим умным, образованным и ярким человеком.
Во Всероссийском театральном обществе часто устраивали театральные представления на злобу дня для работников искусств, так называемые капустники. В них участвовали видные актёры – Топорков, Хенкин, Козловский, Поль, Корф, Блинников, Дорохин, Рудин, Раевский, Рина Зелёная, Плятт, Петкер, Миронова, Канделаки и многие другие. Большим наслаждением были не только сами вечера-спектакли, но и репетиции. Играли в капустниках, как правило, великолепно. Некоторые номера или пьески, сделанные в шутку, выходили из рамок капустника и получали новую жизнь на концертных площадках Москвы и даже за её пределами. Одной из таких пьес-шуток была написанная актёром МХАТа Дорохиным пьеса под названием «Кетчуп». Исполняли её Абдулов, игравший мужа, Шахет – любовник, и я – жена. Нас пригласили играть эту пьесу в летнем саду «Эрмитаж» на месяц, играли же мы весь летний сезон. Когда Шахет, занятый в театре, не мог выступать, вместо него роль любовника исполнял Аркадий Райкин. Наши выступления шли с неизменным успехом, и львиная доля его доставалась Абдулову.
Идея этой шутки родилась так: мы попросили Дорохина написать пьесу, исходя из слов Станиславского, что «хороший актёр может сыграть и телефонную книгу». В основу был положен обычный треугольник: муж, жена, любовник. Дорохин сделал текст из плакатов и популярных объявлений, которыми в то время украшались стены любого учреждения, и написал эстрадную шутку. Режиссёром был Осип Наумович, поставивший пьеску как трагикомедию.
Пьеса начиналась с того, что муж – Абдулов сидел за столом и мучительно боролся с самим собой: налить в стакан водку или нет. Без единого слова он передавал мучения человека, раздираемого противоречиями. Как великолепны были переходы от любования напитком до омерзения к нему, какая сложная гамма чувств разыгрывалась актёром! А когда он, поборов сомнение, произносил фразу, подытоживающую безмолвную сцену: «Водка враг – сберкасса друг», – зрители приходили в полный восторг. Нелепый текст разыгрывался Абдуловым и Шахетом как настоящая трагедия. Нельзя было не смеяться, когда Абдулов – муж, застав свою жену с любовником, хватал револьвер и ревел, как разъярённый лев:
– Прохожий, остановись, не забыл ли ты застраховать свою жизнь?
А любовник отвечал:
– Охота на куропаток только с первого августа.
Текст звучал в таком несоответствии с переживаемой трагедией, что публика буквально стонала от хохота. Я не могу забыть по-настоящему трагическое лицо Абдулова, когда он шёл с револьвером, целясь в сердце моего возлюбленного, мрачно произнося слова:
– Мастерская при Новодевичьем кладбище принимает заказы на гробы.
Как страшен был его крик перед тем, как он стрелял: «Кабуль! Кабуль!» А я, желая спасти и того и другого, искренне молила его: «Не нажимай на кнопку – смертельно!» Когда же любовник, умирая, произносил фразу: «Сдавайте кости в утильсырьё», – раздавался такой хохот, что, казалось, трудно актёру вновь вернуть зрителя к драматическому действию. Но Осип Наумович это делал с большим мастерством: он выжидал паузу, потом шёл ко мне, и по его лицу публика понимала, что жена, оплакивающая своего любовника, лишилась рассудка. Зал замирал. Какая нежность, безграничная любовь и ужас одновременно переплетались в его обращении ко мне!
А разве могут забыть те, кто видел его в этой шутке, хохот Абдулова под занавес и слова, заканчивающие трагедию: «Одна минута – и бульон готов!»
Райкин
Я познакомилась с Аркадием Исааковичем в Ленинграде, тогда он учился в 4-м классе 23-й школы (бывшее Петровское училище на Фонтанке), а я была уже в десятом классе бывшей гимназии Юргенс, которая тоже находилась на Фонтанке и называлась 21-й советской школой.
Однажды ребята 23-й школы показывали у нас свой спектакль для младших классов. Я как раз дежурила в этот день и следила за порядком, так что спектакль видела урывками. Меня впечатлили глаза одного мальчика, участника спектакля. Когда мы угощали ребят в благодарность за их представление, я подошла к этому мальчику и спросила, как его зовут. «Аркадий», – ответил он. «А фамилия твоя?» – «Райкин». «Молодец, – похвалила я, – хорошо отвечаешь. Вот что, Аркаша, приходи с твоими товарищами к нам в школу на новогодний концерт». Ребята, услышав мои слова, закричали: «Обязательно придём, только вы об этом скажите нашему директору!» Я была одной из участниц того концерта, но не знаю, был ли в зале среди ребят Райкин.
А в следующий раз я встретилась с ним, когда уже работала в Ленинградском ТЮЗе. Аркаша был делегатом от своей школы. Наш художественный руководитель и главный режиссер Брянцев считал, что делегатские собрания, впервые возникшие у нас, в Ленинградском ТЮЗе, представляли в театре голос школы. Через них мы узнавали зрителя, изучали его. Члены актива были представителями нашего театра в школе, устраивали «уголки театра», популяризировали нашу работу через школьную стенгазету.
Школа – повседневность, а театр – праздник. На уроках развиваются мыслительные способности школьников, но их нравственность, эмоции раскрываются больше в театре.
Однажды Брянцев попросил нескольких актёров, и меня в том числе, зайти на делегатское собрание, где ребята будут обсуждать спектакль «Тимошкин рудник» по пьесе Макарьева, нашего актёра и режиссёра. Ставил пьесу Брянцев, а я играла роль Тимошки и была популярна у ребят.
Когда я вошла, раздался крик: «Ура, Тимошка!», ребята вскочили с мест и окружили меня. Брянцев и Макарьев быстро водворили порядок, и когда все уселись, я увидела мальчика с огромными, как-то по-особому светящимися глазами. Они что-то напомнили мне, но я не могла вспомнить, где я видела такие же глаза. В конце собрания, когда мы прощались со школьниками-делегатами, ко мне подошёл этот мальчик и сказал: «А я Аркаша, мы с вами познакомились ещё в школе, помните? Я теперь хожу на все ваши спектакли». – «Да, да, я только не помню твою фамилию». – «Райкин, помните? Аркадий Райкин, – повторил он. – Мы у вас в школе играли спектакль.
Вы ещё тогда меня спрашивали, как меня зовут». Он поглядывал на ребят, явно довольный тем, что с ним разговаривает «сам Тимошка».
То была первая советская пьеса на нашей сцене, и Тимошка, герой этой пьесы, спасал рудник от взрыва. Тимошка – независимая личность, характер. Героическая сцена, когда Тимошка старается погасить подожжённый бандитами шнур, была полна драматизма. И какой необыкновенный взрыв радости вздымался, когда Тимошка выходил из шахты и произносил: «Потушил, все руки изжёг!»
Аркаша в ту пору пересмотрел все спектакли, начиная с «Конька-Горбунка» Ершова, где молодой Черкасов изображал передние ноги лошади. В спектакле «Принц и нищий» Черкасов играл Стражника, роль без слов. Потом, много позже, Черкасов блестяще вместе с Борисом Чирковым сыграет в «Дон-Кихоте».
Вспоминая о ТЮЗе, Аркаша говорил: «А помнишь в «Томе Сойере», как ты выходила с дохлой кошкой (я играла Гекльберри Финна)?» или: «Вот когда ты в кресле во дворце засыпала, какая была прекрасная музыка Стрельникова и как ребята следили за твоей мимикой». Это он говорил о «Принце и нищем», где я играла Тома Кенти. Он помнил все спектакли, все детали, всех актёров. А труппа была в ту пору великолепная: Черкасов, Чирков, Полицеймако, Макарьев, Зон, Зандберг, Денисова, Мунт, знаменитая пятёрка травести: Охотина, Ваккерова, Уварова, Волкова, Пугачёва…
Я сыграла много прекрасных ролей, и Аркаша помнил каждую из них и напоминал мне детали.
Ребята получали от спектаклей ТЮЗа не только удовольствие, театр давал жизненный заряд, формировал их вкусы и понимание искусства. А какие прекрасные были у нас вечера, которые устраивал Маршак (в ту пору он заведовал у нас литературной частью). В них часто участвовала Бруштейн как драматург. Её любили все: и работники театра, и ребята. Она умела как-то особенно разговаривать со своим зрителем. На этих вечерах выступали Житков, Шварц, пьесы которого шли в ТЮЗе, Олейников, Даниил Хармс, Вениамин Каверин, обязательно выступали Брянцев, Бахтин, Макарьев, Зон, наши художники Григорьев, Левин, композитор Стрельников и многие другие именитые в ту пору люди, которых приглашал Самуил Яковлевич Маршак. Студенты ИСИ и делегаты из школ тоже приглашались на эти вечера. Леонид Фёдорович Макарьев считал, что искусство должно потрясать зрителя, западать глубоко в душу, заряжать идеями, обогащать познаниями, духовно облагораживать.
Вспоминая о том времени и о нашем театре, Аркаша говорил: «Я впервые по-настоящему там познал мир искусства». В ту далёкую пору я видела его в пьесе «Дружная Горка» в ТРАМе, где главным режиссёром был Соколовский и где Аркаша играл роль Воробушка—юношу, который следил за влюблёнными. Помню и его этюд с кошкой, который он показывал в Доме искусств, будучи ещё студентом. В студенческие годы он часто заходил в ТЮЗ, иногда показывал фокусы с шариками, а иногда с галстуком.
Мы потом часто вспоминали наше первое знакомство, и Аркаша, который для меня оставался до последних его дней Аркашей, повторял: «Ну почему мы не работаем вместе? Вот здорово было бы!»
Иногда он заходил, иногда просто звонил и советовался со мной и с моим мужем, Виктором Михайловичем Шестопалом. Я была намного старше взрослого Аркаши, но этого не ощущала. Мы всегда разговаривали на равных, я считала, что он мудрее и талантливее меня. Он редко восторгался, но когда это случалось, сиял необыкновенно, хвалил безоглядно. Наши встречи были лёгкими, интересными, светлыми. Если собиралась компания, он обязательно начинал доказывать, что у него одно плечо ниже другого от того, что он носил меня на руках от ТЮЗа до дома, когда ему было 14 или 15 лет. Но нёс он не один, а с целой толпой мальчишек. Случалось в моей жизни такое – когда я выходила после спектакля из ТЮЗа, меня ждали ребята и шли за мной, а иногда подхватывали на руки и, кужасу прохожих, действительно несли до дома. Среди них и был Аркаша, но плечи у него были нормальные. А рассказывая об этом, он сделал целый номер, веселился сам и веселил других.
Но однажды, через много лет, судьба нас всё-таки свела на сцене. Аркадий Исаакович был уже известным и любимым актёром в Ленинграде, а я, уже в Москве, работала в Театре сатиры. В те годы я часто выступала в Доме актёра и участвовала в капустниках. Как-то мы попросили Дорохина, актёра МХАТа, написать для капустника пьесу-шутку, воплотив в ней слова Станиславского: «Хороший актёр может сыграть и телефонную книгу». Пьеса называлась «Кетчуп». Мужа играл Абдулов, любовника – Шахет, жену играла я. «Кетчуп» пользовался успехом, и нам предложили играть на сцене летнего сада «Эрмитаж». Но Шахет вскоре уехал с театром на гастроли, и ВТО пригласило на его роль Аркадия Исааковича. К всеобщему удовольствию он согласился. Мы с ним репетировали один раз, вернее, Осип Наумович просто показал ему мизансцены. «А всё остальное ты выдашь на спектакле, – сказал он ему. – Ну, как говорится, ни пуха ни пера».
Актёрство было призванием Райкина, он обладал абсолютным чувством аудитории, и, главное, он получал радость от самого процесса игры, от собственных импровизаций. Кто не наслаждался его блистательным артистизмом, богатством красок, характерной неожиданностью и в то же время узнаваемостью персонажей! Как говорится, его театр был не на сцене, а в зрительном зале, и в этом было главное и особенное его искусства.
Перед первым выходом Райкина на сцену я лежала на диване и, услышав звонок, кричала: «Вытирайте чище ноги перед тем, как в дом войти!» Открывается дверь, появляется Аркаша. Буря аплодисментов на секунду останавливает действие. И я вновь, как в детстве, вижу большие, светящиеся особым огнём глаза, его чарующие, неповторимые глаза. Я не успеваю опомниться, как я уже в его объятиях, а публика всё ещё аплодирует, он целует меня, а публика продолжает неистово аплодировать. «Давай разойдёмся, иначе они не успокоятся», – шепчу я ему. Я хватаю его за руки и тащу к столу, усаживаю и отхожу, чтобы принести угощение. Это была импровизация и способ заинтересовать публику ходом действия. Но не успела я опомниться, как вновь оказалась в объятиях Райкина. В антракте я ему сказала: «Знаешь, Аркаша, я от тебя такого темперамента не ожидала». А он ответил: «Природа, дорогая, природа». – «Но тебя так одарила природа, что, боюсь, ты переломаешь мне кости». Когда герой-любовник погибал, похоже было, что Аркаша и в самом деле перестал дышать, так правдив и органичен был он во всём, что делал на сцене. Это был щедрый талант, даже в такой, в общем-то, пустяковой пьесе-шутке он расходовал себя без жалости. С ним я играла совсем по-другому, чем с Шахетом. Трактовка Райкина заставила меня изменить характер моей героини. Это произошло органично, моя реакция на его отношение ко мне была естественной. Из гетеры на сцене я превратилась в нежное, влюблённое и страдающее существо.
Вместо одного месяца мы играли эту пьесу-шутку в «Эрмитаже» весь сезон. У меня и у Осипа Наумовича был отпуск в театре. Сколько радости мы получали друг от друга! Каждая встреча с ними была для меня праздником.
Я не знаю человека, который бы не любил Райкина. У всех появляется улыбка и радостные огоньки в глазах, когда заговоришь о нём. Даже в разговоре он действует на людей как целительное лекарство. Это был удивительный, неповторимый и уникальный в своём творчестве человек.
Шли годы, мы подружились семьями. Аркаша и Рома (Руфь Марковна Иоффе) были в браке с 1931 по 1987 год, до дня его смерти. Её я тоже знала ещё по Ленинграду. Она училась в той же детской художественной студии имени Лилиной, которую окончила и я. Я была знакома с её дядей – известным физиком Абрамом Фёдоровичем Иоффе, учителем Ландау. Ландау и Иоффе бывали в ТЮЗе на моих спектаклях.
Потом Рома поступила в институт сценического искусства. Руфочка была очень хорошенькой. Помню её черноволосую, смуглую, с короткой стрижкой, с весёлыми лучистыми глазами. Всегда живая, порывистая, в начале своей актёрской жизни она играла так же, как и я, мальчиков. В 1930 году ещё в студии она играла в детской опере «Гуси-лебеди» роль Печки и пела: «Я пеку, пеку, пеку каждый час по пирогу», а в каком-то спектакле произносила слова: «Я не лжу!» Потом Аркаша её часто дразнил: «Ну так как? Я не лжу? Это точно?»
А как они с подружкой Лидой Богдановой (Копыловой) лихо плясали и пели русские песни в студийных концертах! А в «Гайавате» ей приходилось танцевать и индейский танец. Уже тогда намечалось, что она будет характерной комедийной актрисой.
Я любила Рому как добрую, талантливую и остроумную женщину. Мы с мужем всегда были рады видеть Райкиныху себя. Они привносили в дом атмосферу радости и уюта. Когда мы бывали у них, Аркаша горделиво говорил о сыне, показывал его рисунки. Костя действительно хорошо рисовал, а хорошенькая Катюша читала нам стихи. В 1986 году Руфочка подарила мне свою книжку «Повесть и рассказы» с надписью: «Нашей любимой актрисе, нашей самой дорогой «человечинке», которую мы обожаем, – Капе Пугачёвой с восхищением!!! и любовью!!! Р. Рома, А. Райкин. 23 апреля 1986 г.»
Аркаша стал искать тишины и уединения. Однажды мы отдыхали вместе с семьями в Прибалтике. Все шли на море, а он исчезал в какую-то заповедную рощу на берегу маленькой речки. Потом секрет его раскрылся, и вся компания на нескольких машинах нагрянула в его тайное убежище. Он был совершенно беззащитен и трогательно прижимал к груди старинную книгу, которую за минуту до этого читал. Я его спросила, что у него за книга. Оказалось, что это сборник афоризмов XVIII века. Он искал что-нибудь подходящее для новой программы. «Ну и что тебе понравилось?» – спросила я. «Вот это, – сказал Райкин. – Предписывать законы счастия нелепо, а требовать их выполнения – тиранство».
Миронов
Впервые я увидела Андрюшу, когда ему было пять или шесть месяцев от роду. В 1941 году Мария Владимировна Миронова была эвакуирована в город Ташкент вместе с Андрюшей и няней, и её временно поселили в помещении Театра оперетты, где они жили в жутких условиях. Я в Ташкент приехала раньше, и мы с мужем жили в центре города на Пушкинской улице в маленькой комнате, которую дали мужу от завода, но в квартире со всеми удобствами. Узнав, в каких условиях живёт Маша с ребёнком и няней, я предложила ей переехать к нам. Как говорится, в тесноте, но не в обиде.
Андрюша был прелестный и спокойный ребёнок с большими светлыми глазами. Даже когда у него поднималась температура, он как-то нежно и покорно прижимался к няниному плечу. Я ни разу не слышала его плача ни днем, ни ночью, даже тогда, когда он был сильно простужен и кашлял беспрерывно. Через некоторое время Марии Владимировне дали номер в гостинице. Няня, показывая на меня, говорила Андрюше: «Авот это тётя Капа. Понял? Тётя Капа», – повторяла она. Так до конца его дней он и называл меня «тётя Капа».
После нашей первой встречи в 1941 году я увидела его уже школьником, не то в первом, не то во втором классе. За это время у меня тоже родился сын, и я с великой нежностью относилась к ребятам.
Андрюша был упитанным и, как мне показалось тогда, малоподвижным ребёнком. Взгляд у него был хитроватый. Когда няня сказала: «Вот, наконец, и тётя Капа пришла». Андрей, прищурившись, произнёс: «Почему «на конец»? А вдруг – на начало?» И сам рассмеялся. «О, да ты умеешь острить», – сказала я. Он смутился, скорчил мордочку и деловито объявил: «Пойду делать уроки». Но через секунду вышел из комнаты и спросил: «А можете вы мне рассказать что-нибудь?» Так у меня завязалась дружба с Андреем.
Как-то, когда он стал постарше, я спросила его, читал ли он «Хижину дяди Тома». «Конечно, читал», – ответил он. «Ну, тогда я расскажу тебе про твою маму. Когда она была молодой актрисой, почти ещё девочкой, и работала во МХАТе Втором, ей поручили сыграть роль Фанни – избалованной девочки в пьесе «Хижина дяди Тома». У Фанни был слуга, и она заставляла его изображать собаку, которая просит еду. Слуга лаял, делал вид, что виляет хвостом, поднимал лапы, открывал рот и с мольбой смотрел на Фанни, чтобы она дала ему пищу, и Фанни бросала ему в рот кусочки булки или пирожного. «Пёс» радовался и начинал от радости вертеться, а Фанни смеялась и тоже прыгала от радости. Твоя мама играла эту сцену так непосредственно и с таким удовольствием: забывалось, что это происходит в театре».
Когда я рассказывала ему об этой сценке, то невольно изображала то одного, то другого, и маленький Андрюша смеялся от души.
«Ну, а ещё что-нибудь расскажите, тётя Капа», – просил он, и я рассказывала, что в Ленинграде я в этой же пьесе играла роль Доры – дочери плантатора Шелби. И когда на аукционе я должна была подписать бумагу о продаже дяди Тома, то услышала отчаянный крик мальчика: «Дура, Дора, не подписывай!» И через секунду все ребята в зале кричали: «Не подписывай!» Я в первый раз исполняла роль, и никак не ожидала такой бурной реакции со стороны ребят, у меня даже на секунду перо застыло в руке.
Андрей всегда с удовольствием слушал мои рассказы о театре. Много лет спустя, когда он был уже студентом Щукинского училища, Андрей как-то встретил меня на улице и крикнул: «Дора, не подписывай!» Но слово «дура» он не произнёс, он был хорошо воспитанным юношей. На выпускном спектакле Щукинского училища я увидела Андрюшу. И тогда уже было ясно, что он разовьётся в большого художника. Он обладал выразительной мимикой, был наделён комедийной задорностью и подкупающим сценическим обаянием.
Помню, как Андрюша стал выступать на сцене. К сожалению, мне не привелось увидеть его в инсценировке романа Сэлинджера «Над пропастью во ржи». Но отчетливо помню, как искусствовед Флора Яковлевна Сыркина с восхищением рассказывала мне о новом, необыкновенном артисте, которого они с мужем, художником Александром Григорьевичем Тышлером, открыли в этом спектакле:
– Он играл удивительно, точнее, не играл, а жил на сцене жизнью эмоционального, очень ранимого подростка. Он глубоко трогал и волновал своей и его, героя, чистотой, непосредственностью, тревогами. Мы поражались, как безукоризненно, в зависимости от заданного действия, он двигался по сцене. Он по-настоящему пластичен, от природы наделён сценичностью, своей неповторимой манерой игры. Вот уж действительно актёр Божьей милостью!
Кроме этого спектакля я видела его во всех ролях. Бывало, стоило Миронову выйти на сцену в театре или на концертной площадке, и в зрительном зале возникало особое состояние. Я бы назвала его предвкушением радости. Нечто подобное я видела на лицах, когда произносили имя «Мария Миронова».
С Марией Владимировной я знакома с 1934 года. Тогда она работала в Мюзик-холле и была уже известной артисткой, имевшей большой успех у публики. А я работала напротив, в Московском театре сатиры. Могли ли мы с Машей предположить, что её сын станет впоследствии ведущим актёром Театра сатиры?
Я так и не называла его Андреем Александровичем, даже когда он стал уже сложившимся художником. Я ценила в нём не просто прекрасное, но нечто необъяснимое – очарование его чудесного таланта. Он был талантлив не только в искусстве, он был талантлив и в жизни. С ним всегда было интересно общаться. Он обладал чувством юмора, импровизационными способностями, остроумием и большой находчивостью.
Милый, обаятельный, удивительно интересный и увлекательный рассказчик… В его рассказах об увиденном и услышанном отражалась тонкая, трепетная, восприимчивая и талантливая личность, а его музыкальность, унаследованная от отца, пленяла меня и воскрешала воспоминания об Александре Семёновиче Менакере, который имел большой успех в Ленинграде, выступая на эстраде со своими песнями под собственный аккомпанемент. Андрюша очень любил родителей. Ему всегда было приятно слушать об успехах молодого красивого юноши, каким я впервые увидела Александра Семёновича, когда жила в Ленинграде и работала в ТЮЗе.
Последняя моя с ним встреча произошла дома у Марии Владимировны. Андрюша приехал из Ленинграда, стал рассказывать забавную историю:
– Понимаете, тётя Капа, к кому бы я ни пришёл, всюду ваши фотографии. И когда я увидел вашу фотографию у художника Соколова, закричал: «Это какая-то булгаковщина! Да, да, булгаковщина! Это какое-то наваждение!» А он мне в ответ: «У вас своя Пугачёва, а у нас была своя Пугачёва».
– Ты, наверное, видел фото замечательных наших ленинградских фотографов Наппельбаума и Боровиковского? – сказала я. – Они делали чудеса. Это уже не фотографии, это – картины. Моя помощница по дому, милый и непосредственный человек, посмотрев на фото, где я снята в восемнадцать лет, всплеснула руками и сказала: «Ой, надо же, во что превращаются люди!»
– Нет, нет, я не это хотел сказать. Для своего возраста вы и сейчас хорошо выглядите, – ответил Андрей. – Нет, нет, правда, но это было как наваждение, тётя Капа, понимаете, как наваждение…
Да, и смерть его была для меня как наваждение. Когда я шла в театр и увидела тысячную толпу людей, я подумала: мало быть знаменитым актёром, надо быть любимым. Он был таким молодым и красивым… И мне всё казалось, он сейчас встанет и скажет: «Ну, пошутили, и хватит. Спасибо за добрые слова…»
Ландау
В 1926 году во время летнего отпуска я неожиданно для себя оказалась на турбазе Академии наук в Хибиногорске, где и познакомилась с молодыми учёными и студентами физико-математического факультета Ленинградского государственного университета. Моя новая знакомая Анечка Самарцева, студентка Радиевого института, подвела ко мне худощавого высокого юношу с большими тёмными глазами под густыми бровями, с длинным прямым носом, по-детски полураскрытым ртом; его короткая верхняя губа еле прикрывала зубы, а густые вьющиеся волосы спадали на большой лоб. «Знакомьтесь, это Дау». Дау был крайне удивлён, когда я сказала ему, что я актриса. «Как вы попали на нашу базу?» Я рассказала ему свою историю. Мы сидели дома в Ленинграде и не знали, как нам поинтересней провести отпуск. Тогда и пришла в голову такая игра – мы разложили карту России, закрыли глаза и стали тыкать пальцем в карту, кому что выпадет. Мне досталось отправиться на Медвежью Гору (это Ладога, Свирь Онега и т. д.). На маленьком пароходе ехал разный народ, но мне приглянулась девушка, по-видимому, тоже путешествующая в одиночестве, она-то и оказалась знакомой Дау. Я рассказала, как Анечка предложила мне поехать вместе с ней посмотреть Хибины и Мончетундру Она описывала их с такой увлечённостью, что дальнейшее пребывание на пароходе показалось мне неинтересным. И я отправилась в Хибиногорск.
Дау расспрашивал нас о старинной архитектуре церквей в Кижах, интересовался, понравилась ли нам Карелия. Мы с Аней взахлёб рассказывали о нашем путешествии – про берёзовые рощи на фоне голубых озёр, про водопад Кивач, который, как говорят, считается копией Ниагарского водопада в миниатюре, про путешествие по реке среди высочайших камней, про смешной эпизод, который произошёл с нами на пароходе. Уезжая из Ленинграда, Аня забыла приготовить в лаборатории аппарат для опытов и решила послать с парохода извинительную телеграмму. Текст был таков: «Прибор не готов, воздух не заказан». Нас тут же отвели в каюту и попросили подождать. В каюте мы просидели долго, пока выясняли, кто мы такие и не послали ли мы какую-то шифровку. Дау очень веселился по этому поводу. Остроумный, лёгкий, великолепно понимающий юмор и сам любивший пошутить, он выделялся среди окружающих.
На следующий день нашего знакомства мы отправились с ним на прогулку в горы. Разговаривать в горах полагалось только шёпотом, так как в ущелье был такой резонанс, что случались от этого обвалы. Дау смешил меня, показывая руками и ногами, куда надо идти. Ноги у него были длинные, и он как-то особенно ловко выделывал разные кренделя. Он веселился как мальчишка. Я не выдержала и громко засмеялась. Сразу же отозвалось эхо, которое всё усиливалось и усиливалось, и где-то далеко действительно начался обвал камней. От страху я не могла шагнуть. Я знала, чем это грозит для людей, и безумно перепугалась. Дау сразу стал взрослым и серьёзным. Мы долго стояли и смотрели друг на друга, потом молча побрели обратно. Всю дорогу он крепко держал меня за руку, и ни я, ни он не сказали ни слова, только изредка Дау взглядывал на меня укоряюще и строго. Когда мы выбрались из ущелья, Дау сказал: «Ну, пойдёмте на базу, узнаем, каковы размеры катастрофы». Когда мы пришли, я сразу же отправилась к себе, легла на свою раскладушку и как провинившийся щенок стала ждать наказания. Пришла Анечка, побывавшая на аппатитовых разработках, и стала шумно делиться своими впечатлениями от встречи с академиком Ферсманом. Она умела увлечь своими рассказами любого человека, но на сей раз я почти не понимала, о чём она говорит. Я всё ждала от неё известий о случившейся катастрофе в горах. Но оказалось, что она ничего не слышала.
Вечером зашёл Дау и рассказал Анечке, как он меня напугал, и лихо веселился по этому поводу. Я очень обиделась на него и не разговаривала с ним в течение последующих суток. Потом Дау в мужской компании ушёл куда-то на экскурсию. А мы с Анечкой, которая пристроила нас в поездку на остров Кильдин, отправились в Мурманск. Когда мы вернулись на базу, то узнали, что Дау уехал из Хибиногорска. Мне передали от него записку, где он писал, что обязательно разыщет меня в Ленинграде.
Приехав домой с большим грузом впечатлений и окунувшись в любимую работу, я забыла о Дау, но он скоро напомнил о себе. Как-то выходя из дома, я встретила Дауу своих парадных дверей. «Аяузнал, где выживете, и как видите, дождался вас». Я была рада встрече. Мы вспомнили Хибины, я рассказала о нашем с Анечкой путешествии на остров Кильдин. Дау слушал меня внимательно, широко раскрыв и без того большие глаза, так же как слушают дети интересную сказку. И от его искреннего интереса меня, как говорится, «понесло». Я с увлечением описывала ему, как в Баренцевом море мы попали в шторм. Многим было плохо, мы с Анечкой уверяли всех, что надо петь, чтобы не укачивало, и некоторые одурело пели. Мы же сами старались быть на палубе, где приходилось держаться за канаты, чтобы не смыло волной, которая перехлёстывала через борт. Нам пришлось зайти в порт Александровск. Незабываемое впечатление на нас произвёл грандиозный аквариум в океанографическом институте, который мы осматривали ночью (он подсвечивался снизу). Как сказочно сверкало живое дно океана со всеми его обитателями! Из порта мы на рассвете плыли на нашем жалком пароходике, напоминавшем речной трамвай, на остров Кильдин. На острове учёные проверяли, есть ли живность в «мёртвом озере», и обнаружили, что оно живое. Мы наблюдали, как вылавливают водоросли, из которых делают йод…
Мы ходили с Дау долго и не заметили, как уже стемнело. Мы оказались около филармонии и я сходу предложила пойти на концерт. Я позвонила домой, чтобы не беспокоились. Теперь мы могли провести вечер вместе. Во время концерта я видела, что Дау не слушает музыку, он был занят своими мыслями и явно отсутствовал. В антракте он предложил мне погулять по набережной Невы. Дау расспрашивал меня о моей работе в театре.
После этой встречи Дау звонил несколько раз, но встретиться нам как-то не удавалось, мы только болтали по телефону. Ни начало разговора, ни его конец никогда не были стандартными. Дау всегда был интересным, оригинально мыслящим собеседником. Я не звала его в ТЮЗ, мне казалось, ему будет скучно.
Дау в свои юные годы хоть и отличался по-мальчишески озорным и увлекающимся характером, но был, как я ему говорила, в своей профессии «отчаянно взрослым». Он сам рассказывал, как на научной сессии он с друзьями озадачивал учёных, приехавших из других стран, вопросами, ставившими их в тупик. Чтобы ответить, иностранные гости должны были долго думать, а у Дау ответ был всегда готов. Мне эти рассказы очень нравились, и я даже решила сама пойти на сессию и посмотреть, как они смущают учёных мужей трудноразрешимыми вопросами. На сессии он меня познакомил со своими товарищами и с девушкой, которую назвал Килькой. Дау уверял, что она прелесть. Я поняла, что Дау в своей среде считают исключительным талантом. Сессия прошла благополучно, скандала не получилось, и, как мне показалось, все, окружавшие Дау, были огорчены. Много позже мне рассказали, как однажды Дау и его приятели пришли на сессию в собачьих намордниках после того, как их предупредили, что они должны молчать и не ставить старших в тупик своими вопросами. О нём ходило множество легенд. В какой-то стране, не помню в какой, Дау и его коллега на одном из симпозиумов очень по-мальчишески себя вели. Им сделали замечание, что они своим поведением похожи на детей. Тогда на следующий день они приехали на заседание на детских велосипедах и в шотландских юбочках. Меня веселили и радовали эти рассказы о Дау. Мне хотелось верить в услышанное, но когда я ему говорила об этом, он всегда выражал удовольствие и всё же возражал: «Это сказки, но я рад, что вы в это верите».
Мне вспоминается, как Дау впервые пришёл в ТЮЗ на «Тома Сойера», где я играла роль Гекльберри Финна. После окончания спектакля он меня дождался. И сразу признался в том, что весь спектакль он прозлился. «Зачем вы сделали из себя чёрт знает что? Неужели вам это нравится? Поверьте, самое ценное – это вы сами, а не то, что вы изображаете». Я очень огорчилась, так как считала эту роль одной из лучших, что я успела тогда сделать в театре. Я не только огорчилась, что он оскорбил во мне актрису, но и рассердилась и стала доказывать Дау, что он ничего не понимает в драматическом искусстве. «Вот химики себя ведут иначе, – говорила я, – ходят на спектакли и получают удовольствие. Недавно пришло много народу из Радиевого института во главе с академиком Виталием Григорьевичем Хлопиным, и произошёл забавный случай. После окончания спектакля педагог ТЮЗа громко вызывал «Школа Радиевого института, одеваться», и все химики во главе с седобородым академиком поднялись и под бурные аплодисменты детворы гуськом и осторожно между рядами стали пробираться к выходу». Дау улыбнулся и объяснил, что я его не так поняла, что он совсем не хотел меня огорчать.
Как-то вечером позвонил Дау и услышал мой печальный голос. Он не спросил, какие у меня неприятности, нет, он почувствовал что-то и сразу же предложил: «Поедемте завтра в Павловск, я уверен, что настроение у вас сразу изменится. Вы так любите свой парк». Я согласилась. Я действительно не знаю более прекрасного и более лиричного парка, недаром работали над ним величайшие архитекторы и художники. Какое разнообразие пейзажей и какие просторы! Я родилась в Павловске, и Дау знал об этом. Мы встретились рано утром и отправились на вокзал. Дау ничего у меня не спрашивал, говорил больше сам, старался развеселить меня и отвлечь от грустных мыслей. В Павловске мы пошли по моим любимым местам. Гениальные творенья Воронихина, Росси, Кваренги, Гонзаго нас увлекали всё больше и больше; мы дошли до Красной поляны и сели отдыхать, не переставая восхищаться только что виденным, спорили и сходились на том, что всё в парке прекрасно, жалели, что многое запущено и не сохраняется. Колоннада Аполлона, например, построенная архитектором Камероном, прекрасное произведение искусства – действительно выглядела жалко. Колонны все были расписаны и разрисованы, а у самого Аполлона отбиты некоторые части тела. «Бедный Аполлон, – сказал Дау, – он уже не мужчина, и я ему больше не завидую». «Неизвестно, как вы будете выглядеть в его возрасте, он всё же держится на ногах два века», – ответила я. Мы рассмеялись.
Забыв об огорчениях, мы с Дау бегали как ненормальные, гоняясь друг за другом по поляне в районе Белой берёзы. Потом мы пили молоко из крынки, закусывая хлебом. Мы устали, но были очень довольны. Наступало время возвращаться домой. На чугунном мостике в долине реки Славянки, сделанном по проекту Росси, мы торжественно произнесли клятву, что запомним этот день на всю жизнь. Прощаясь, Дау сказал: «Какхорошо, что этот день был». «Да, Дау, Вы мой исцелитель, и я ваша должница». «Ловлю на слове и требую дань в виде вашей фотографии». На следующий день Дау долго рылся в моих фото, и, наконец, выбрал. Я надписала ему «Человек человеку – лекарство».
И ещё одна встреча памятна мне – в день моего рождения. Пришли поздравить: Коля Акимов – молодой художник, Павел Вейсбрем – писатель и режиссёр, Даниил Хармс – детский поэт, Женя Шварц – начинающий драматург, Коля Черкасов – молодой актёр ТЮЗа, Давид Кричевский – уже в ту пору известный архитектор. Пришёл и Лев Ландау. Были мои подруги и моя сестра. Дау никого из них не знал, и они не были знакомы с ним. В ту пору антагонизма между физиками и лириками еще не существовало, и физик Ландау органично растворился в среде лириков. Вдруг кому-то пришла в голову мысль, что мужчины на память имениннице разрисуют белую кафельную печь, а кто не умеет рисовать, напишет что-нибудь занимательное. И началась работа. Потолки в моей комнате были высокие, а печь доходила почти до самого потолка. Сразу же раздобыли стремянку, краски, предназначенные детям для рисования. Дау залез на самый верх лестницы, Черкасов пристроился около него. Акимов рисовал стоя, Шварц, усевшись на пуфик, что-то писал и рисовал у самой дверцы печки. Шум, хохот. Черкасов командовал, как кому разместиться. Я с подружками убирала со стола, чтобы принести сладкие пироги к чаю. Всем было весело, мужчины от своей затеи получали огромное удовольствие – кричали, что эта печка войдёт в историю. Но печка вместе с их произведениями погибла, а все они – каждый по-своему, действительно вошли в историю.
Как я теперь жалею, что не могу воспроизвести ничего из того, что было высказано в тот вечер, какие интересные мысли, какой полёт фантазии, блистательное остроумие, философские суждения! Разве я думала тогда, что каждое высказывание любого из них уже была история. Эта печка на следующий день была сфотографирована, и фотографии хранились до первых дней Великой Отечественной войны, но в войну всё пропало.
Тема рисунков и высказываний была посвящена имениннице. Шварц изобразил меня и моих зрителей – ребят, орущих «Капа» и бросающих цветы. Весь рисунок расположен был вокруг дверцы печки. Кричевский нарисовал замок, в котором будет жить артистка, и около него собачьи будки с псами, охраняющими замок. Головы у псов были похожи на присутствующих мужчин – очень смешно были изображены Акимов и Дау. Хармс написал прелестные лирико-шуточные стихи. Акимов нарисовал памятник, который будет установлен в честь праправнучки Пугачёва – это был обелиск: я где-то наверху в хитоне (я тогда помимо театра выступала в стиле школы Дункан – танцевала в хитоне и босиком) с задранной ногой и рукой над головой, держащей какой-то венец, а внизу толпа (где опять были изображены все присутствующие в тот вечер). Нарисовано необыкновенно остро и смешно. Особенно ядовито он изобразил Кричевского и Хармса. Вейсбрем написал частушки – остроумные и злые, Черкасов живописал себя в виде преклонённой перед именинницей фигуры и тоже четверостишие – кстати, себя он нарисовал великолепно. Дау написал чистое и прозрачное стихотворение – не знаю собственное или нет, но подпись была «Ландау».
С печкой же произошла самая обыкновенная история. Очередная уборщица при уборке квартиры в моё отсутствие тщательно смыла всё – «чтобы она блестела как новенькая».
Как-то раз Дау предложил мне встретиться с ним на кладбище! Я спросила: это он сам придумал или это сейчас модно? «Нет, просто хочу с вами поговорить наедине, а то весь Ленинград с вами раскланивается. Я надеюсь, что мертвецы не выскочат из своих могил при виде вас. Конечно, я за это не ручаюсь, но надеюсь». Я рассмеялась и сказала, что обязательно приду и обязательно в полночь, когда именно все выходят из могил на прогулку. Свидание не состоялось, но Дау уверял меня потом, что он всё-таки ждал меня на кладбище.
В 1932 году Дау уехал в Харьков, а я в 1934 году переехала в Москву, и наше знакомство временно прекратилось. Как-то я встретила случайно его в Москве, он спешил, мы очень обрадовались и даже расцеловались как старые знакомые. Я дала ему адрес, где я временно проживала, и он обещал обязательно зайти. Прошло некоторое время, и вдруг неожиданно является Дау. Он проездом, решил зайти и подарить мне заграничную игрушку, которую привёз для меня. Это был надувной рыжий лев. С этой игрушкой я потом играла в спектакле «Меркурий» в Театре сатиры. Игрушка имела успех. У нас тогда не было надувных игрушек, и публика радовалась этой забавной выдумке.
Во время войны я познакомилась в Ташкенте с очень приятной дамой, и в разговоре с ней выяснилось, что она сестра жены Дау. От неё же я узнала о трагедии Дау, о том, что он был арестован и что её сестра оказалась верным ему другом. Я очень огорчилась, что так сложилась судьба этого исключительно талантливого человека.
Много времени спустя я вновь встретила Дау, познакомилась с его женой и вместе с моим мужем бывала у них дома. Семейная жизнь его мало изменила, он оставался прежним, но облик его стал другим. Свои большие открытые глаза он стал прищуривать, они казались мельче, губы изменились, верхняя губа стала тонкой, и рот принял другую форму, поседевшие волосы всё так же падали на огромный его лоб, но они были не столь густыми. Он с удовольствием принимал внимание и заботу своей жены. Кора Ивановна, русская красавица, блондинка с голубыми большими глазами, безумно влюблённая в Дау, преклонялась перед ним, говорила о нём как о гении, уверяла, что он самый красивый и, подводя нас к портрету Байрона, который висел у них в столовой, уверяла, что Дау очень на него похож.
Когда у них родился ребенок, я подарила им кроватку, доставшуюся мне по наследству от актёра Абдулова для моего сына. Я приезжала один раз даже пеленать ребёнка. Дау не принимал в этом участия, но он был горд, что у него родился сын. Дома Дау существовал на втором этаже (у них была квартира из 4-х комнат и две из них – на втором этаже). Внизу Кора занималась хозяйством, а Дау творил наверху. Обычно он лежал на диване и смотрел в потолок. Трудно было поверить, что человек в подобной позе мог изобретать гениальные вещи. Со мной он говорил на темы, отвлекающие его от занятий. Темы были разные, очевидно, тепло юности располагало к откровенности. В наших беседах не было надуманности – иногда он был даже излишне откровенным. Он высказывал свои взгляды на политику, религию, историю, на прошлое и будущее Вселенной, на жизнь и смерть и, конечно на самое важное дело его жизни – на физику. Многие его мнения шли вразрез с общепринятыми и казались мне парадоксальными.
Он уделял время и тем предметам, которые, казалось, всем надоели и в зубах навязли. Однажды, когда мы с мужем были в гостях у Дау и Коры, Виктор Михайлович увидел на столе том Маркса с закладками и с удивлением спросил у хозяина: «Неужели вас это интересует?» На что Дау с неподдельным удивлением ответил: «Неужели вас это не интересует?»
Как-то он пришёл к нам и застал меня за тем, что я бранила сына. Я была недовольна тем, что он всё время сидит с книгой и не хочет идти на прогулку. Дау сразу стал заступаться за сына, а когда тот ушёл, Дау рассказал мне про себя. Когда он был маленьким, в его комнате были содраны обои, а под ними была наклеены листы с логарифмами и алгебраическими формулами. Он зрительно их запомнил, и ему потом было легко заниматься. Ещё он советовал в туалетной комнате повесить таблицу Менделеева и тогда, мол, ребёнок в школе потом не будет мучиться. И что надо вместо сказок рассказывать малышам что-либо из истории, дети всё равно это воспринимают как сказку. Повесить карту двух полушарий над кроваткой, и пусть ребёнок с малых лет знает, где какая страна – вообще преподал мне урок воспитания детей. Правда, я в их доме этого не наблюдала, но может быть, не заметила.
Когда моему сыну было 12 лет, он с товарищами выпускал юбилейный номер школьной газеты «Звонок» к 40-летию Октябрьской революции. Юная редколлегия решила собрать от именитых людей пожелания ребятам. Уже высказались Яблочкина, Уланова, Михалков, Кончаловская и др. Дал согласие и Ландау. К нему мы поехали вместе. Пока мы пили внизу чай, Дау пошёл к себе наверх написать ребятам пожелание. Лев Давидович вернулся и отдал моему сыну исписанный листок, тот прочёл, покраснел и извиняющимся тоном сказал, что не может это принять. «Почему?» – спросил академик Ландау. «Написано грязно и с ошибками». «С какими ошибками? – смутился Дау, и сын указал на них. Под общий восторженный гомон присутствующих Дау удалился наверх переписывать. Когда Дау закончил, я попросила сына прочесть пожелание.
«Дорогие ребята, – писал Дау, – по-моему, одна из лучших вещей в жизни – это любимая работа. Неважно, что это будет за работа, нужно только, чтобы при одной мысли о ней у вас загорались глаза. Поэтому мне хочется пожелать каждому из вас, чтобы он нашёл в своей жизни эту огромную радость.
Академик Л. Ландау, 1957 г.»
К нам в гости любил заходить Абрам Фёдорович Иоффе, учитель Дау. Я знала, что у них был период сложных отношений, и спросила Абрама Фёдоровича, хочет ли он у нас встретиться с Дау. Он обрадовался и согласился. Теперь был черёд Дау. Тот тоже согласился, хотя и без особого энтузиазма. Вечер получился очень тёплым. Абрам Фёдорович был прекрасным рассказчиком. Он вспомнил о том, как встретил Первую мировую войну. Иоффе любил проводить отпуск в Альпах, на горных пастбищах с пастухами, питаясь молоком и сыром. Раз в две недели он сбегал в долину, в городок за письмами. Вниз он бежал по-альпийски, по крутым тропинкам, отталкиваясь короткой палкой от стволов.
Так он примчался в очередной раз в свою гостиницу и заметил, что за табльдотом совсем нет людей. «Где же все?» – спросил он у хозяина. «Как, месье Иоффе, вы ничего не знаете? – сказал хозяин. – Война! Последний поезд на Марсель уходит через полчаса». Иоффе, не заходя за вещами, бросился бежать на вокзал.
Другой рассказ Абрама Фёдоровича был о том, как сразу после окончания Гражданской войны он был командирован в Европу на закупку оборудования для физических лабораторий. Он ехал через Ригу, один, с чемоданом, набитым самой разной валютой. Рыков, который провожал Иоффе, обнял его на прощание и сказал: «Езжайте, дорогой профессор, и тратьте. Чем быстрее мы избавимся от денег, тем быстрее наступит коммунизм».
Дау вспомнил, как плохо видевший в темноте Абрам Фёдорович как-то ловил на юге в приморском парке светлячков и вместо светляка схватил чью-то горящую сигарету.
Я вспомнила, как в первый год моего пребывания в Москве меня пригласили в цирк – читать монолог ребёнка в клетке со львами. Директор цирка клялся, что номер абсолютно, стопроцентно безопасный, но когда я предложила ему войти в клетку вместе со мной, он срочно уехал на совещание. В это же время в этом цирке дочь Иоффе показывала класс езды на лошади. Абрам Фёдорович почему-то считал, что она позорит честь семьи, бушевал и грозил директору цирка.
Так мы сидели тогда до поздней ночи, и воспоминаниям не было конца…
Когда я услышала, что Дау попал в катастрофу, я сразу позвонила Коре, но она не подходила к телефону, а через четыре дня её увезли в больницу.
Я позвонила профессору Кассирскому, большому другу нашей семьи, и всё узнала. Потом мне рассказывали уже другие люди о самой катастрофе. И как без признаков жизни Дау отвезли в 50-ю больницу Тимирязевского района Москвы. И что у него разбита голова, повреждено лёгкое, перелом таза и сломано семь рёбер. Говорили, что физики делают такие же титанические усилия, как и врачи, чтобы сохранить жизнь Дау. Что Петр Леонидович Капица послал сразу же телеграмму физикам других стран, чтобы достали нужное лекарство. Физики всех стран откликнулись мгновенно. Звонили в аэропорт Лондона, чтобы задержали рейсовый самолёт Лондон-Москва, так как нужно было передать лекарство для Ландау, и самолёт задержали. А в Москве в аэропорту, встречая самолёты, дежурили физики, и чудодейственное лекарство было доставлено. Не только физики, вся Москва интересовалась здоровьем Ландау. 3 апреля Дау сказал первое слово: «спасибо».
Я знала, что в феврале Дау перевезли в Институт нейрохирургии им. Бурденко, и часто ходила у этого здания, мне всё казалось, что я встречу кого-нибудь из знакомых, кто навещал Дау. Когда Кора вышла из больницы, я несколько раз звонила ей. Я не просила о возможности посетить Дау, да мне этого и не хотелось. Я боялась, что по выражению моего лица он сможет понять, как он плох. Ведь врачи сделали чудо, вернув его к жизни, как говорили «сложили по частям заново». Я увидела Дау, когда он был уже дома.
Я позвонила Коре и сказала, что хочу навестить Дау. Она назначила час встречи, когда все лечебные процедуры будут закончены. Я приехала в назначенное время. Кора открыла дверь, и я чуть не вскрикнуля – вместо красивой цветущей женщины передо мной стояла растерянная, худая, с воспалёнными глазами и молящим безумным взглядом незнакомая мне Кора. Она что-то нервно лепетала. Да, да именно лепетала, доказывая мне, что Дау неверно лечат. Я слушала молча, потом она повела меня наверх к Дау, в его комнату. Я удивилась, что он лежит наверху. Кора объяснила, что Дау нужна гимнастика, а ходьба по лестнице помогает ему в этом.
Дау встретил меня улыбкой и сразу поинтересовался слабым голосом, как он выглядит. Естественно, я стала уверять, что прекрасно и что я даже не ожидала увидеть его «таким». Он стал говорить о том, что врачи уверяют, у него нет, мол, «ближней» памяти, а есть «дальняя», что ему теперь очень удобно жить. «Например, приходит человек, которого я не хочу видеть, я сразу ему говорю: «Вот именно вас-то я и не помню». Я рассмеялась, и напряжённость нашей встречи была снята. Лев Давидович спрашивал меня, какой, по моему мнению, понадобится срок, чтобы нагнать упущенное время? Я не знала, что ответить и брякнула: год-два. Тогда Дау нервно заговорил: «Если это так, то лучше бы меня не возвращали к жизни, так как за это время я всё упущу, я могу себе позволить ещё 4–5 месяцев, и всё, понимаете, всё – не больше». Я старалась перевести разговор на другую тему. Спросила, что за красотки висят у него на стене. Говорили о стихах, он даже прочёл стихотворение Блока, я ему напомнила и прочла одно из стихотворений Гумилёва. Когда Дау стал ужинать, я тихо напевала ему шуточную песенку, которую когда-то исполняла в капустнике вместе с Хенкиным – «Вредно много кушать на ночь». Прощаясь, Кора сказала, что Дау занимается с сыном который очень похож на него. Уехала я довольная, веря в то, что Дау поправится и будет работать.
Много времени прошло после первого визита, я звонила только по телефону. Второй раз (и последний), когда я видела Дау, я застала уже печальную картину. У Дау были отморожены ноги. Это его страшно мучило. Кора рассказала, что ему сделали ортопедическую обувь, а она оказалась мала. Дау сразу этого не почувствовал, так как кончики пальцев на ногах были нечувствительны. Выйдя погулять, он отморозил себе пальцы ног, хотя мороз был и небольшой. Когда Дау сказал, что чувствует себя неважно и хорошо бы пойти домой, Кора решила, что он простыл, а посему надо было сделать тёплую ванну. В ванне Дау увидел, что с ног сходит кожа. Срочно вызвали врача, и тот подтвердил, что ноги действительно отморожены.
Дау жаловался во время моего посещения, что болит особенно левая нога и что у него постоянные боли в желудке. Кора объясняла это тем, что от антибиотиков образовалась, как говорили врачи, особая флора в желудке, что Дау от этого лечат, но лечение будет продолжительное, а пока что от этих болей он совершенно извёлся. Постель, вернее матрац, на котором спала Кора, находился на полу рядом с тахтой, где лежал Лев Давидович. Она боялась не услышать его голос ночью, если он её позовёт. Она говорила, что Дау никого не хотел видеть, допуская только одну медсестру, что он никому кроме Коры не верил. Мы посидели недолго, я боялась его утомить, состояние у него было явно плохое. Прощаясь с ним, я пожала ему руку, и он поцеловал мою – никогда раньше он этого не делал. Он попрощался глазами, закрыл их – и вдруг мне стало ясно, что я вижу его в последний раз.
Капица
Впервые о Петре Леонидовиче Капице я услышала еще до знакомства с ним от Льва Давидовича Ландау, или просто Дау, как его называли друзья, в числе которых с юности до последних лет его жизни была и я. Так вот, Дау рассказывал мне, что когда он был безвинно арестован, его освободили только благодаря смелому заступничеству и неустанным хлопотам Капицы. А в назначенный день освобождения, когда Ландау переодевали и даже опрыскивали одеколоном, чтобы заглушить запах карболки, Капица уже подъехал к тюрьме, чтобы встретить Льва Давидовича прямо у места заключения.
Вот тогда я узнала о мужестве Петра Леонидовича – этого замечательного человека и учёного, с которым мне посчастливилось познакомиться.
Мы с мужем Виктором Михайловичем Шестопалом в течение многих лет жили летом на Николиной Горе. Там же находилась дача Капиц. Она стоит на берегу реки Москвы в очень красивом месте.
Познакомила нас с Петром Леонидовичем и его женой Анной Алексеевной вдова писателя Толстого Людмила Ильинична Толстая, которая жила на своей даче по соседству с Капицами.
Вспоминаю первое впечатление от знакомства с Петром Леонидовичем. Поначалу он показался мне человеком замкнутым, неразговорчивым и никого не видящим. Как же я ошибалась! На самом деле это был обаятельный, всем и вся интересующийся живой человек. Ничто и никто не проходило мимо него незамеченным. Его интересовало всё…
В ту пору Пётр Леонидович производил опыты в маленькой избушке, которая находилась при большой даче. Мне, конечно, не показывали, что происходило внутри этой его мини-лаборатории. А вот моего мужа Пётр Леонидович водил туда и о чём-то советовался с ним, хотя Шестопал был не физик, а металлург-литейщик. Пётр Леонидович обычно на какое-то время уединялся с ним, с живым интересом расспрашивая о том, что происходит в области его науки.
Иногда, когда мы приходили к Капицам, то заставали Петра Леонидовича сидящим в гамаке и явно решающим какие-то серьёзные научные проблемы, так как он, обращаясь к Виктору Михайловичу и, как бы продолжая свою мысль, говорил: «Как вы думаете, если, например, взять…» Я тихонько уходила, понимая, что здесь моё присутствие будет лишним.
Пётр Леонидович время от времени дарил нам свои книги с дарственными надписями, сделанными в свойственной ему своеобразной манере. Так, на маленькой брошюре «Жизнь для науки», в которой были опубликованы его выступления, посвященные Ломоносову, Франклину, Резерфорду и Ланжевену, он надписал: «Тов. В. М. Шестопалу. Глубокоуважаемому Виктору Михайловичу на добрую память от П. Капицы 2.VII.65. Николина Гора», а на большой книге «Эксперимент, теория, практика» было написано: «Товар. В. М. Шестопалу товар. К. В. Пугачёвой. На добрую память и с лучшими пожеланиями от П. Капицы 16.VIII.76. Николина Гора».
Вторая из этих книг заинтересовала и меня, потому что помимо непонятных мне специальных научных вопросов, которым была она посвящена, Пётр Леонидович размышляет о широком круге проблем культуры и воспитания творческой личности. Прочла всё, что меня занимало, а потом вскоре произошёл у меня с Капицей памятный мне разговор по поводу мною прочитанного. Сразу же после этого я записала основной ход нашей беседы.
«В вашем выступлении на юбилее института имени Иоффе, – обратилась я к Петру Леонидовичу, – вы говорили, что старость наступает после пятидесяти лет. Что начинают проявляться так называемые склеротические признаки. А вот у актёра пятьдесят лет – это расцвет в его искусстве. Значит, по-разному приходит старость в науку и искусство?»
«Так, так, очень интересно, – заметил Капица, – я слушаю Вас…» и после минутной паузы: «Дело в том, что в науке учёный в 24 года – уже совершенно сформировавшееся явление, а, как мне известно, в театр приходят после окончания института примерно в 24 года неопытные молодые люди, без своего видения искусства, без своего образа мышления. И это трагично. Ведь, по существу, они приходят на сцену неучами и не могут предложить театру нечто новое, новые образы, новую методологию… Это потому, что во главе соответствующих учебных заведений нет руководителей с большим творческим талантом, а управляет всем – администратор Н., а раз вы прочли мою книгу, вы, конечно, помните, что я пишу о Сергее Эйзенштейне, Рене Клере и Чарли Чаплине?»
«Конечно, очень хорошо помню, – ответила я, – вы говорите о признаках талантливости, проявляемых ещё с детства. Но ведь ребёнок редко бывает одержим одним увлечением. Правда, тяга к музыке, изобразительному искусству, пению проявляется с раннего детства. Но, например, к театру – вряд ли. Ведь передразнивание знакомых или чтение вслух стихов ничего не определяет. Да и в балете. Почти все девочки любят танцевать, но это не значит, что они станут талантливыми балеринами. Развить это тяготение можно, но только время покажет, талант это или нет».
«Да, конечно, – ответил Пётр Леонидович, – вы правы». И, продолжая свою мысль, заметил: «Я писал и о том, что некогда театр состоял из труппы актёров, а режиссёр был незаметной фигурой. Теперь же, особенно с развитием кино, в котором порою участвуют тысячи актёров в массовых сценах, главная роль перешла к режиссёрам. При большой коллективной работе режиссёр стал необходим. Он должен понимать смысл и цель решения драматургии, он должен быть личностью творческой, а не администратором. Должен правильно оценивать творческие возможности исполнителей, распределять роли по талантливости». «К сожалению, это не всегда так бывает», – сказала я… и не успела договорить… Пришли новые гости, и беседа наша оборвалась на полуслове. А мне так хотелось поподробнее расспросить его о его понимании гармоничного развития человека, о подвижничестве – в своей книге Петр Леонидович писал, что люди, занятые интенсивным творческим трудом, обычно не тратят времени на обеспечение себя большими материальными благами…
Анна Алексеевна с первого знакомства произвела впечатление обаятельной, умной, женственной, подкупающей своею, я бы сказала, изысканной скромностью. Обычно она сажала меня во время застолья рядом с Петром Леонидовичем, и вероятно поэтому он уделял мне внимание.
За столом у Капиц всегда садилось много народу.
8 первые годы нашего знакомства – дети и гости, а годы спустя к ним прибавились и внуки. Дом всегда был полон людьми с разными интересами, разными вкусами, привычками и воспитанием. Но я никогда не видела Анну Алексеевну в состоянии раздражения или недовольства. Она всегда была необыкновенно приветлива, деликатна и гостеприимна.
А какие великолепные праздники устраивались 9 июля, в день рождения Петра Леонидовича! Съезжались физики не только со всего Советского Союза, но и из других стран. А кроме них много просто знакомых, друзей, родных. Среди гостей я часто встречала там уже известных мне актрису Любовь Орлову и её мужа кинорежиссёра Александрова, переводчицу Гинзбург, Людмилу Толстую, художницу Ходасевич, режиссёра Любимова, а с остальными тут же знакомилась.
Всех уместить в доме было невозможно, а посему в саду стелились разного сорта накидки, одеяла, подушки, на которых рассаживались гости. Читали оды и стихи, сложенные в честь Петра Леонидовича велись интересные разговоры, рождались блистательные экспромты (Капицалюбил пародии, шутки), вспыхивали споры, которые единым словом разрешал Пётр Леонидович. Это были необыкновенные торжества. Я понимала, что мне выпало счастье присутствовать на редкостных собраниях, где царили ум, доброта, талант, интеллект. В течение многих лет устраивались такие праздники и даже тогда, когда одно время Пётр Леонидович был в опале, всё равно его друзья, особенно физики, не покидали его в этот день.
Пётр Леонидович вёл себя на этих сборищах так, как будто это всё к нему не относилось, будто просто собрались у него люди, чтобы встретиться и поговорить друг с другом. И даже когда читались стихи, оды и адреса в его честь, он реагировал на них своеобразно: восхищался, какие талантливые люди написали эти творения, и начинал рассказывать об их авторах такие интересные подробности, что все переключались на чествование чествовавших. Были в Петре Леонидовиче какая-то удивительная скромность и благородство.
Он понимал и любил искусство. Помогал театральным режиссёрам разрешать трудные для них конфликты с вышестоящим начальством. Защищал их интересы. Не боялся, вступившись за них, испортить свою репутацию. Об этом было известно всем, кто знал его.
Его живо занимала, в частности, и моя жизнь в театре, мой репертуар. Кроме того, он интересовался, с кем из интересных людей я встречаюсь, какое впечатление на меня производят знакомые мне ещё с юности Ландау, Гамов, Ратнер. До мельчайших подробностей расспрашивал о том, что творится в театрах. Пётр Леонидович терпеливо выслушивал меня и, когда я говорила что-то смешное, повторял, улыбаясь, как бы про себя: «Ну и артистка, сразу видать, артистка». Капица никогда не видел меня на сцене. Он смотрел только фильм «Остров сокровищ» с моим участием. Но, когда я говорила, что очень жалею, что он не видел меня в той или иной роли, он заявлял: «Ая знаю, как вы это играли, я точно себе представляю». И я верила, что он с его умом и прозорливостью верно представлял меня в моих ролях.
В институте Капицы периодически демонстрировались художественные выставки. Экспозиции эти устраивались либо самим Капицею, либо по инициативе его сотрудников. Мне кажется, Капица усматривал в подобных предприятиях множественную пользу: эстетического воспитания и расширения кругозора молодых физиков, ознакомления москвичей с искусством «униженных и оскорблённых» мастеров кисти. Замечу, что произведения искусства особенно впечатляли там ещё и потому, что были выставлены в помещениях, казалось бы, ничего общего с ними не имеющими – рядом с лабораториями, мастерскими, кабинетами этого всемирно известного научного центра. На выставках царила тёплая атмосфера понимания и благожелательности, и здесь порою решалось будущее иных безвестных художников.
Так, например, однажды я узнала, что во время командировки в Казань местные физики познакомили Капицу с очень своеобразным художником Алексеем Аникеенком. Последний не получал заказы на картины, жил впроголодь и зарабатывал на жизнь, играя на трубе в оркестрике местного ресторана. И вот в 1965 году его первая персональная выставка открылась в стенах института Капицы и привлекла внимание московских искусствоведов и любителей искусства.
Как-то я пригласила Анну Алексеевну и Петра Леонидовича к нам на дачу. Я волновалась, хотела получше приготовить угощение, не знала, понравится ли оно нашим гостям. К моему удовольствию Пётр Леонидович хвалил всё, чем бы я его ни потчевала, и обращался к Анне Алексеевне со словами: «Почему меня дома так вкусно не кормят?» Я понимала, что ему по доброте душевной хотелось доставить мне удовольствие, и, в свою очередь (он очень любил комедийные ситуации) рассказала ему, как однажды накормила его учителя и коллегу Абрама Фёдоровича Иоффе. Иоффе как-то поведал нам историю о том, что королева, когда он был в Англии, пригласила его на обед и, узнавши о его любви к сладостям, устроила ему трапезу только из сладких блюд. И вот однажды, когда Абрам Фёдорович приехал в Москву, я позвала его на обед. «Чем я не королева?» – подумала я и приготовила исключительно сладкие блюда. Абрам Фёдорович ел и хвалил, но, когда я вышла за чем-то из столовой, Иоффе обратился к моему мужу: «Виктор Михайлович, нет ли у вас солёненького огурчика?»
Пётр Леонидович смеялся от души, а я всё спрашивала его и Анну Алексеевну, чего всё-таки недостаёт в моем угощении. Тогда Капица, как галантный кавалер, ответил: «Вашего общества, вы всё время куда-то бегаете». А я бегала на кухню, так как, в отличие от английской королевы, и готовила, и подавала к столу сама.
Однажды, приехав из города Свердловска с гастролей, я с увлечением рассказала Капице, что как-то увидела там в небе летающую тарелку. Вместе со мною за нею наблюдало много людей, в том числе военные, милиционеры, целая толпа граждан. Никто не мог объяснить, что это такое. Между тем тарелка серебряного цвета долго стояла высоко в небе, а потом ушла в глубь неба и скрылась. Пётр Леонидович позвонил в тот же день в Свердловск, уж кому – не знаю, и ему ответили, что ничего подобного не было.
После этого при первой же нашей встрече Капица спросил меня, какой интересный сон мне ещё приснился. Я была изумлена ответом из Свердловска. Не может же случиться обман зрения у сотни людей. А через несколько дней встретила на Николиной Горе моего знакомого лётчика Аккуратова и рассказала ему о злополучной тарелке. Он не удивился и сказал мне, что, когда летал, тоже встречал такое явление, но побоялся приблизиться к этому предмету, так как полагал, что от него идёт сильное излучение и самолёт может сгореть. Всё это я поведала Петру Леонидовичу, на что он сказал: «Аккуратов просто очень вежливый человек и не захотел разочаровывать прелестную даму!» Долго он дразнил меня этой тарелкой, и когда они с моим мужем уходили разговаривать о своих делах, Пётр Леонидович обращался ко мне со словами: «Извините, мадам, вот пойдём с Виктором Михайловичем, поговорим о вашей тарелке…»
Мы никогда не приходили к Капицам без предварительного телефонного звонка. Анна Алексеевна всегда отвечала, что они с Петром Леонидовичем будут рады нас видеть. А если Капица бывал в тот момент занят с каким-то своим визитёром, он вскорости освобождался. Надо сказать, что к Петру Леонидовичу очень часто приходили люди, незаслуженно обиженные, просить о защите, и он, выслушав их, не только становился на их сторону, не только сочувствовал им, но и не страшился подать голос за них и против кого-то сильного, власть имущего.
К власть имущим Пётр Леонидович относился без эмоций. Не любил с ними фотографироваться и рассказывал по этому поводу историю с академиком Павловым. У Павлова в кабинете висел портрет Александра III. Его много раз уговаривали (и даже угрожали) снять этот портрет. Потом рядом с Александром III стали появляться фотографии Павлова с революционными вождями. Потом эти фотографии стали исчезать. Здесь уже Павлова не уговаривали, а просто приходили и снимали. И, в конце концов, Павлов опять остался с Александром III.
По поводу власть имущих в науке Капица любил пошутить. Так, вернувшись на дачу с заседания, он рассказывал об одном директоре института, который читал доклад, подготовленный ему помощниками. Во время чтения он останавливался и говорил в зал по поводу того или иного места в докладе: «Вот ведь как интересно!» или «Вы подумайте только!»
Во время тяжкой болезни Ландау после автомобильной катастрофы мы с Петром Леонидовичем часто говорили о нём. Капица был серьёзно озабочен состоянием здоровья Льва Давидовича. Видимо, изыскивая какие-нибудь средства для поднятия духа бедного Дау, он попросил меня навестить больного, а потом рассказать ему о моём визите. «К нему, – заметил Пётр Леонидович, – все время ходят физики, а вы друг его юности, и ему наверняка будет приятно вас видеть, тем более что врачи говорят, будто он прекрасно помнит всё, что было в его молодости…»
Видимо, неслучайно я начала и завершаю статью о Капице словами о Ландау. В моём сознании его имя тесно вплелось в этот скромный венок воспоминаний о Петре Леонидовиче. Всем своим поистине героическим и отцовским отношением к трагической судьбе Льва Давидовича Капица раскрылся как человек возвышенных чувств и деяний.
Будкер
Будучи на гастролях в Новосибирске с Театром имени Маяковского, там я в ту пору работала, я позвонила Алле Александровне Будкер и передала ей привет от её знакомой, которая просила меня рассказать о жизни в Москве. Алла Александровна была обрадована моему звонку и сразу же пригласила меня приехать к ним в Академгородок, где они проживали. Мы условились, что в первый же мой выходной день она пришлёт за мной машину, так как ей хочется познакомиться со мной и познакомить своего мужа, который меня, по её словам, знал. Я была крайне удивлена, так как впервые услышала о Будкере от её приятельницы и никогда в жизни его не видела.
Приехала к ним около двух часов дня в их особняк. Меня встретила молодая девушка прелестной наружности, тёмная шатенка со светлыми лучистыми глазами. Рядом с ней стоял мальчик лет 5—6-ти и с любопытством смотрел на меня. «Как пройти к Алле Александровне?» – спросила я. Девушка, приветливо улыбаясь, сказала: «Это я и есть, и мы вас очень ждём». «Мы с мамой даже вышли встречать вас», – сказал мальчик.
– Ну, спасибо, только я никак не ожидала, что у тебя такая молодая мама, – ответила я.
Поговорили немного с Аллой Александровной. Её маленький сын, взяв меня за руку, потащил осматривать сад, а Алла Александровна стала накрывать стол к обеду.
Когда мы вернулись, стол был накрыт. Вскоре бодро вошёл человек среднего роста, худощавый, с рыжеватой бородкой и усами, озарённый каким-то внутренним светом, явно необычный. Увидев меня и хитро поглядывая на своих спутников, с которыми он пришёл, хозяин дома театрально приветствовал меня и запел мою песенку из фильма «Остров сокровищ». Как оказалось, Андрей Михайлович смотрел фильм несколько раз и уверял, что он давнишний мой поклонник и рад видеть меня наконец воочию.
Обед прошёл оживлённо, меня расспрашивали о съёмках фильма, об актёрах, игравших в «Острове сокровищ», особенно об Абдулове, Черкасове, Царёве, Климове. Андрей Михайлович, услышав о том, что я очень хорошо знаю Черкасова, попросил рассказать о нём подробнее. И не только как об актёре, но и как о человеке. Я работала с Черкасовым в Ленинградском ТЮЗе, где мы начинали свою жизнь в искусстве, и долго дружила с ним. Будкер считал Черкасова выдающимся художником.
Будкер интересовался также тем, какие спектакли мы привезли в Новосибирск. Что я советую посмотреть. «А то теперь страшновато ходить на всё подряд!» Андрей Михайлович с обеспокоенностью говорил о современном прочтении русских классиков на сцене, спрашивал, с какой мерой ответственности подходят артисты к своему участию в спектаклях? Могут ли актёры влиять на режиссёра в прочтении пьесы?
Много шутили. Андрей Михайлович произвёл на меня впечатление человека, не только занятого своей наукой, но разносторонне образованного во всех областях. Мудрого, с хитринкой в глазах человека, любящего жизнь во всех её проявлениях. Будучи, как мне показалось, влюблённым в свою молодую супругу, он много в тот день острил по поводу её бесхозяйственности. Она со смехом воспринимала его остроты.
Я получила огромное удовольствие от знакомства с этой счастливой супружеской парой. Расставаясь, мы условились, что обязательно встретимся в Москве.
Года через полтора Будкеры приехали в Москву и позвонили нам. Я пригласила их к себе. Мне хотелось повидать их и познакомить с моим мужем. Будкеры мало изменились, были веселы и возбуждены. Андрей Михайлович и Виктор Михайлович сразу нашли общий язык, между ними завязались интересные разговоры. В этот вечер с нами были также наши любимые и давнишние друзья Аркадий Исаакович Райкин и его жена Руфа Марковна, которые были раньше знакомы с Будкерами.
Было весело, уютно и необычайно интересно. Много говорилось об искусстве – как оно влияет на работоспособность, как расширяет фантазию и круг интересов во всех областях. Затрагивались и другие темы. Я помню слова Андрея Михайловича за обеденным столом, он говорил примерно следующее:
Судьбы современного общества упираются, в конечном счете, в те источники энергии, которыми это общество располагает, в стоимость этой энергии. Резкий скачок в количестве добываемой энергии способен радикальным образом изменить наши представления не только о способах достижения желаемого, но и о том, чего мы, собственно, желаем. Концентрация усилий современной науки на овладении новыми источниками энергии даёт возможность предполагать, что в обозримом будущем мы не только сможем управлять ядерной энергией, но и получим выход к источникам энергии иного, субъядерного порядка, которая по своей мощи будет превышать ядерную в той же мере, в какой ядерная превышает электрическую. Последствия этих открытий трудно прогнозировать и поэтому они требуют размышлений, выходящих далеко за пределы физической теорий.
– Представьте себе, – говорил Андрей Михайлович, – что вы страстно желаете чего-то стоимостью в 100 тысяч рублей, представьте теперь, что это «нечто» подешевело до 10 рублей. Захотите ли вы в той же степени обладать этим «нечто»? Представьте теперь, что уценка вашего идеала достигла цифры в 10 копеек. Попадёт ли бывший кумир в поле вашего внимания, нагнётесь ли вы за мелкой монетой, лежащей у вас под ногами. Многие идеалы сегодняшнего технического развития обусловлены их невероятной энергетической стоимостью и при инфляции энергии с ними могут произойти удивительные метаморфозы.
Звонок вызванного такси прервал беседу. Будкеры жалели, что приходилось уезжать, а мы, оставшись с Райкиными, ещё долго муссировали эту тему, и я запомнила слова Андрея Михайловича, которые можно применить ко многим ценностям в жизни, претерпевающим инфляцию.
Мне казалось тогда, что возникшая дружба будет продолжаться долго, а на самом деле мы встретились всего лишь ещё один раз, когда были приглашены на новоселье. Это было в 1972 году – Будкеры только что получили квартиру в Москве. Потом они вновь уехали в Новосибирск, а в 1977 году нас потрясло известие о кончине Андрея Михайловича.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Алексей Шестопал (Пугачёв)
Твой прапрадед Василий Пугачёв был унтер-офицером лейб-гвардии. Прадед, тоже Василий, был регентом хора в дворцовой церкви в Павловске и учителем музыки. Жену его звали Анастасией. В последнюю нашу совместную поездку в Петербург (уже вернувший своё изначальное имя) мы с бабушкой Капой поехали в Павловск, подошли к их кирпичному дому неподалёку от дворцовой ограды (деревянный Павловск почти весь выгорел во время последней войны), прошлись по дворцу, в церкви бабушка узнала хоры, на которых она с братьями и сестрами стояла и пела.
От детства в её памяти осталось немного: отец, играющий на скрипке, катание на вейках и финских санях, хрустящая ржаная корка от окорока, запечённого на Рождество, грядки клубники у знакомого священника в Тярлеве, оркестр на вокзале, названия аллей и статуй в парке, гигантские шаги на лужайке перед домом, фамилии одноклассниц по немецкой гимназии: Хрипуновы, Шуленбурги… Так что бабушка не очень преувеличивала, когда писала в анкетах, что после тифа очнулась в детском доме и ничего не помнит.
Весной семнадцатого года во время эпидемии тифа – брюшного, сыпного и возвратного – умерли сначала её отец, потом мать. Когда Клавдию вносили в больницу, ей сказали: «Девочка, посмотри на свою маму». Ей навстречу на носилках несли тело умершей матери.
Крёстная – мама Кока – успела пристроить детей (Клавдию, Евфросинию, Елену и Андрея) в приют. Брат Афанасий умер. Клавдия, как старшая, старалась, чтобы сестёр и брата не разбросали по разным приютам и они не потерялись. После Октябрьского переворота павловские знакомые боялись узнавать друг друга. Через несколько лет Андрей, уже в военной форме, заехал в павловскую церковь и уничтожил записи о крещении с именами крёстных – великих князей.
Воровали деревянные торцы из мостовых, топили буржуйки, ездили в «собачьих будках» (ящиках для инструментов под вагонами) в деревни – выменивать провизию. Потом из детского дома Клавдия попала в театральную студию Брянцева и очень скоро на сцену брянцевского ТЮЗа. В шестнадцать лет она играла главные роли. Юные зрители носили её от театра до дома на руках.
В начале 30-х годов её стали приглашать московские театры и, в конце концов, она осталась в московской Сатире. Сценическая карьера складывалась блестяще. Но люди, которые её любили и которых она любила, один за другим исчезали в водовороте террора. Летом 1937 года на гастролях в Ялте она встретилась с твоим дедом Виктором. Когда он сказал ей, что любит её, но не знает, что его ждёт в Москве, она ответила: «Что будет с тобой, будет и со мной».
Другой твой прапрадед был мельником на Южном Буге и имел двенадцать детей. Однажды он поехал с мукой в город и увидел, как рабочие прокладывают железную дорогу, а молодой человек в высоких сапогах и фуражке ходит и распоряжается. Прапрадед спросил: «Кто это?» Ему сказали: «Пан инженер». Он решил, что его сыновья станут инженерами.
Сыновья стали не только инженерами. Старший стал врачом. Девочки окончили гимназии. На вакации все съезжались к родителям, садились вокруг огромного чана с галушками, кругом бродили стада гусей, уток и индюшек. Старший сын ввёл в семейный круг своего товарища Михаила Шестопала, тоже врача, и он женился на младшей из сестёр, твоей прабабке. У неё был хороший голос, и после гимназии она пару лет до замужества училась в консерватории.
Прадед Михаил учился на медицинском факультете в Дерпте (Тарту). На первом курсе он снял комнату, и квартирная хозяйка стала его притеснять. Он пошёл жаловаться к бургомистру – старому буршу с лицом, украшенным шрамами от студенческих дуэлей. Тот обещал помочь, но дал совет, чтобы в будущем не он жаловался, а на него жаловались.
Прадед был земским врачом до русско-японской войны, а когда он с неё вернулся, то обосновался в Харькове. У него был свой дом – первые два этажа занимала клиника, на третьем жила семья. В русскогерманскую войну он был полковником и командовал большим тыловым госпиталем в Козлове. Семья была с ним. Горничных и нянек сменили денщики.
Во время Гражданской войны Харьков шесть раз переходил из рук в руки. Родственники разделились среди белых, красных и самостийников. Прадед и старший брат жены прятали в своих клиниках под видом больных и санитаров то одних, то других. Потом старшему брату надоело. Он был хирургом с европейским именем. Миссия союзников предоставила ему салон-вагон до Севастополя, он взял дочь – выпускницу гимназии (женаумерла ещё до войны), старуху-няньку, которая вырастила его жену и дочь, и двинулся в Крым. В Севастополе от эпидемии «испанки» умерла дочь. Он на время потерял разум, и нянька через все фронты привезла его обратно в Харьков.
Твой дед Виктор успел пройти несколько классов гимназии. Благодаря домашним воспитательницам – немке и англичанке – он и его младший брат Николай всю жизнь хорошо говорили на этих языках. После революции для поступления в Технологический институт требовалось провариться в рабочей среде – он пошёл монтёром на электроподстанцию и учился на рабфаке, где философию преподавал матрос из Кронштадта. Однажды философ пришёл смущённым и сказал: «Ось, хлопци, що ж я зробив. Усе, що я диктував – Кант, Кант, Кант, то треба перечеркуваты и надписуваты – Хегель, Хегель, Хегель».
В Технологическом в чертёжках ещё сидели вечные студенты довоенных времён, доучивались после десяти лет окопов, пили пиво, пели солдатские песни. Виктору на первом курсе было пятнадцать, относились к нему неплохо, ругали за то, что носил шляпу.
Защитив диплом, он работал на Паровозостроительном, но шляпу ему припомнили, когда начались процессы Промпартии. Пришлось срочно уехать в Москву и там, гуляя по Мясницкой, онувидел дверную табличку дирекции будущего Горько веко го автозавода и объявление о найме на работу. Он открыл дверь и через пару месяцев оказался в Детройте на заводах Форда, где стажировались будущие инженеры и мастера ГАЗа.
Об американских приключениях твоего деда хорошо написал Анатолий Аграновский в «Репортаже из будущего». Вернувшись домой, Виктор Шестопал участвовал в выборе площадки для строительства автозавода, был самым молодым из начальников цехов (он руководил литейным) и самым молодым среди профессоров Горьковского политеха. Среди друзей он был известен как автомобилист, боксёр и танцор. Ещё он был известен тем, что спорил с Дыбецем, спорить с которым было опасно. Дыбец, директор завода, был анархистом, а потом коммунистом, когда-то спасшим свою бригаду, попавшую в плен к Махно. Махно велел всех расстрелять, но узнав, что командир бригады Дыбец, приказал отпустить и неделю пил с Дыбецем, убеждая его вернуться в анархизм. Не уговорил, плюнул и тоже отпустил. Дыбеца расстреляли в тридцатых.
На пуск автозавода приехал Серго Орджоникидзе, познакомился с молодой командой и через некоторое время пригласил Виктора Шестопала в Наркомтяжпром в группу помощников наркома. В 1937 году после командировки на заводы в Горловку Виктор Михайлович с вокзала поехал в наркомат и, войдя через центральный подъезд, удивился безлюдью в коридорах. Он прошёл в канцелярию отметить командировку и начальник канцелярии, не поднимая головы, сказал: «Ты не задавай вопросы, а отвечай на мои. Отпуск неотгулянный есть? Деньги есть? Уехать куда есть? Вот тебе отпускное удостоверение и выходи не через центральный, а через боковой. В кабинет и в квартиру не заходи».
Он уехал к родителям в Харьков и там из газет узнал, что Серго погиб и половина наркомата арестована. Он погостил у родителей и перебрался в Ялту. В Ялте гастролировал Московский театр сатиры. Обедая в гостинице, Виктор Михайлович попросил своего знакомого Владимира Яковлевича Хенкина, сидящего за соседним столиком, представить его партнёрше Хенкина по сцене Клавдии Васильевне Пугачёвой. Через две недели пришла пора уезжать, и он сказал ей, что не знает, что его ждёт в Москве. Она ответила: «Что будет с тобой, будет и со мной».
Твой дед Виктор вернулся из Австрии в конце лета 45-го, и в честь этого события Охлопков устроил факельное шествие наНиколиной Горе, обломав на даче Шмидтов ножки от плетёных кресел. Отто Юльевич Шмидт отнёсся к этому спокойно (кажется, даже участвовал), но председатель РАНИС Семашко сделал бабушке Капе строгое замечание, чтобы хулиганов на Николину не приглашали.
Отто Юльевича с пушистой бородой я помню, конечно, позже. Он тепло относился к твоей бабушке, которая в тяжёлый момент ледового дрейфа сибиряковцев послала радиограмму одному из спутников Шмидта: «Плюй на всё, дрейфуй домой!» Этот лозунг ободрил команду, и О. Ю. любил его повторять. Помню О. Ю. в дощатом клубе РАНИС (кооператив работников науки и искусства), рассказывающего о происхождении звёзд и планет. Там же, в клубе, мы смотрели кино и стреляли друг в друга из водяных пистолетов.
По дороге из Австрии Виктор Михайлович, который ехал с водителем-денщиком на трофейном «Штейере», встретился с другим полковником, который со своим денщиком передвигался медленнее, то есть попросту пешком, потому что гнал двух породистых трофейных коров в деревню к родне одного из маршалов.
Коров держали не только маршалы. На Николиной коров держали многие и давали им звучные имена, достойные РАНИС: Афродита, Юнона etc. Пастух запомнить эти имена не мог и звал скотину по именам владельцев. На лугу раздавалось: Нежданова, куда прёшь, проклятая! Михалков, опять в овсы полез!
Быка звали Тристан, и нянька Ксеня сокрушалась: «Милай ты наш, хорошай, да за што жтебя, красивого, Дристаном-то прозвали…»
Наталью Петровну Кончаловскую помню на лугу с теми же коровами и в саду с цветами и овощами в руках. Несколько лет тому назад мы встретили у Оки Наташу Поленову с детьми, и я удивился сходству женщин Поленовых и Кончаловских—такие же румяные, плотные, босоногие нимфы.
Наталья Петровна дарила мне книжки «Нашей древней столицы» с её стихами и гравюрами Фаворского.
Другие книжки дарила Александра Яковлевна Бруштейн, рядом с которой мы жили много лет на даче Илюши Манько – старого большевика, робкого и близорукого, с которым я играл в шашки. С другой стороны стояла дача Безыменских. У них жили Кузма-ки – семья моего друга Саши. Отец Саши, профессор-металлург, сварщик, был крупным мужественным человеком, и таким же крупным, красивым был его старший сын – брат Саши по отцу. Подростком он попал под трамвай и потерял руку. Тогда отец засунул одну из своих рук за ремень и год обходился одной рукой, чтобы показать мальчику, что так можно жить. Мальчик вырос и стал чемпионом страны по яхтам, авиаконструктором, доктором наук. Он отлично играл в теннис на корте у старика Гольденвейзера. Ещё молодым человеком он погиб, катаясь на горных лыжах.
Забора у Манько не было, а были жерди на столбах, на которых мы с Сашей качались. Когда жерди ломались, Илюша вздыхал. Другие дачи вместо заборов были огорожены колючей проволокой военных времён. Это привело в изумление моего дядю Николая, когда в 56-м году он вернулся из лагерей и поселился у нас на Николиной. Мы встречали его с папой на вокзале. Он сошёл с поезда – летом в ватнике, с фанерным чемоданом, бородатый. Твоя бабушка в это время плыла на теплоходе «Победа» вокруг Европы и, кажется, была в Неаполе.
Тогда же, летом 56-го, у Капиц на лужайке перед домом широко праздновали день рождения Петра Леонидовича. Но их дом я помню раньше, когда Пётр Леонидович с сыновьями строил лодку. В разлив их дача оказывалась на острове, и лодка была нужна. Однажды, когда я глядел на эту лодку (мне было лет 10), Пётр Леонидович спросил, кем я хочу стать. Я сказал, что физиком. Тогда он дал мне игрушку. Из диска высовывается голова в чалме, на шее-гвоздике, а сбоку индус с мечом. Меч над шеей. Нажимаешь на кнопку – чик! Меч под шеей, а голова на месте. В чём секрет? Я стал строить догадки, запутался и сказал, что я вообще против смертной казни. «Так, братец, – заключил Пётр Леонидович, – будешь ты гуманитарием». Секрет заключался в том, что меч делал полный оборот назад, но так быстро, что глаз не замечал…
На даче у Бруштейнов жила Наталья Александровна Розенель. С Розенель твоя бабушка познакомилась в середине 20-х, когда Семашко привёл её в Москве на обед к Луначарским. Анатолия Васильевича она видела раньше в театральной студии Брянцева и во время его диспутов с Введенским (с младшей дочерью Введенского Ольгой мы познакомились в Тарусе и рассматривали её очень интересный семейный альбом). В другой раз в Москве, в двухъярусной квартире А. В. и Н. А., Клавдия стояла на балкончике антресолей вместе с вахтанговской молодёжью (Мансуровой, Завадским), слушая чтение и обсуждение новой пьесы А. В. В тридцатых К. В. и Н. А. встречались часто и дружили.
Там же, на даче у Бруштейнов, жила дочь Натальи Александровны Ирина, которую твоя бабушка перед войной познакомила с Сергеем Мартинсоном. Совсем молоденькая Ирина протянула руку для поцелуя и томно сказала: «Луначарская». Мартинсон щёлкнул каблуками и ответил: «Не слыхал!»
Этот эпизод вспоминается в связи с другим никологорским героем—Абрамом Зискиндом, секретарём Орджоникидзе, владельцем первого личного спортивного самолёта в Москве, вернувшегося из ссылки ещё до 56-го года и не имевшего права проживать в Москве. Потому проживавшего у нас на Николиной.
В начале 20-х он поехал комиссаром футбольной сборной по приглашению профсоюзных клубов в Европу. Интерес к большевикам был столь велик, что в Нидерландах их пригласили во дворец. Королева протянула ему руку и произнесла: «Вильгельмина Голландская». Он потряс её руку и сказал: «Абрам Зискинд!»
До того как он штурмовал Зимний, Зискинд поддерживал себя и партию профессиональной игрой на бильярде. И он повадился ходить с Николиной в санаторий «Сосны» (IV управления). Там, конечно, заинтересовались таким игроком, и ему пришлось драпать за 101-й километр.
А Вильгельмина Голландская подарила Сталину к 70-летию щенка спаниеля. Сталин отдал щенка сыну Василию, тот передал егерю в Завидово, егерь назвал щенка Милкой. От этой Милки Сталиной и Тёмки Крестинского (трофейного, «взятого на шпагу», как говорил Алексей Толстой) пошёл род московских спаниелей, среди которых был и Кузька – наш спаниель, привезённый на Николину Гору Юрой Крестинским, секретарём Алексея Николаевича и племянником Людмилы Толстой. Юра вёз щенка из Завидова на груди под старой штурманской курткой и говорил потом, что все его боевые испытания меркнут перед этой поездкой, потому что щенок его всего изодрал и описал.
По дороге на Николину мы иногда заезжали в Жуковку в гости к бывшей горничной Толстых Лене которая с мужем и детьми жила в одном доме со старой толстовской кухаркой – тётей Пашей. Однажды я провёл у них мартовские каникулы. Тётя Паша готовила в печке кашу в горшочках, пироги. У печки грелись новорождённые козлята. В буфете стояли штофы и кубки старого стекла – подарки Толстого.
Через поле от Жуковки – Барвиха. В июне 61-го года мне там сняли комнату в деревне с условием, чтобы хозяйка кормила. Сидел я там и готовился к вступительным экзаменам в МГИМО. В то лето я познакомился с красивой девочкой Ниной и другими обитателями большой дачи Пешковых. В овраге на пешковском участке соловьи пели весь июнь. А у Нининой прабабушки Екатерины Павловны можно было встретить людей необычных – то Марию Будберг, то Питера Устинова. Всё это отвлекало от занятий, но в институт я всё же поступил.
На большой даче у гостеприимных её хозяев мы с родителями бывали много лет, в том числе я прожил несколько зимних месяцев на пару с Екатериной Павловной – она на первом этаже, я на втором. По вечерам на кухне я слушал её рассказы про Алексея Толстого, которого она гимназисткой встречала мальчиком с локонами и бантом на шее, гулявшего с няней в парке над Волгой, про Владимира Ильича, которого она потчевала не только «Аппассионатой», про Азефа, которого уже после разоблачения она видела мелькнувшим (и узнавшим её) в Германии…
Через двадцать лет после нашего знакомства с Ниной мы встречали в Барвихе Новый год с её кузеном Максом и его женой – тоже Ниной. Макс (сейчас уже Посол) готовился тогда к поездке в Афганистан. Его жена ждала ребенка. Они достали к командировке ящик копчёной колбасы и хранили его на чердаке. А мыши всю колбасу пообгрызали. От огорчения Максова жена потеряла ключи от сейфа. В утешение я написал им стихи:
- Я замечаю много лет
- Добру случиться или лиху
- Но неизменный ход планет
- Приводит вновь меня в Барвиху.
- И я доверчив стал к судьбе —
- Пускай своим несётся ходом
- И сносит вновь меня к тебе.
- Привет, Барвиха!
- С Новым годом!
Если бы я родился девочкой, то меня назвали Алёной. Так было задумано: мальчик—Алёша, девочка—Алёна.
В честь Толстого.
Алексей-с-гор-вода, Алексей-пролей-кувшин, на Алексея-теплаго доставай ульи из мшеника (Даль).
Алексей – «пособитель, защитник» (греческое).
Алексей – Человек Божий.
Лосев в «Философии имени» пишет: «…Имя есть жизнь… Человек, для которого нет имени, для которого имя только простой звук, а не сами предметы в их смысловой явленности, этот человек глух и нем, и живёт он в глухонемой действительности».
Флоренский в «Именах» пишет: «По имени и житие» – стереотипная фраза житий; по имени – житие, а не имя по житию».
Думаю, Алексею Николаевичу ближе были природные толкования его имени. Так и близкие его воспринимали.
- Алексей-с-гор-вода!
- Стала я на ломкой льдине.
- И несёт меня – куда? —
- Ветер звонкий, ветер синий,
- Алексей-с-гор-вода!
- Ах, не страшно, если тает
- Под ногой кусочек льда,
- Если сердце утопает…
Первые мои встречи с Толстым – не через книги, а через вещи и через людей. После репетиций в театре (науглу Никитской и Собиновского) мы с мамой заходили в дом Толстых на Спиридоновке. Детей у Людмилы не было. Меня она звала крестником. Пока взрослые пили чай, я бродил по квартире, рассматривал книги и гравюры. Мебель у Толстых была такая же, как у нас, вернее, у нас, как у Толстых, потому что выбиралась по совету Алексея Николаевича перед войной. А на кушетке, стоявшей в кабинете А. Н. и потом купленной у Людмилы, я проспал много лет. Вот я сейчас пишу, а на ней Шуша лежит, хвостом накрылся, о мышах размышляет.