Снежная королева Каннингем Майкл

– Засада, – говорит Эндрю.

– Еще какая засада. Так вот, Дора, натурально, рассказала всем, что на мне за туфли. А я набила ей морду.

– Ну ты даешь.

– Я прикинула: если меня не любят, то пусть лучше боятся. И это путь оказался верным.

Эндрю ухмыляется, при этом видно кусочки пищи, застрявшие у него между зубами. Как ему удается не выглядеть совсем уж придурком? Может, все дело в его невинности, интеллектуальной нетронутости, в том, что ему невдомек, как сгущается вокруг него судьба, как незаметно и обыденно, крошечными дозами наступает будущее.

– Только меня не бей, ладно? – говорит он.

– Не буду.

И, доверчивый, как ребенок, он снова набрасывается на еду.

Лиз склоняется над ним и нежно, без намека на какое-либо продолжение, целует в макушку. Она пахнет… пахнет неукротимой, пронзительно свежей и беспримесной жизненной силой. Еще совсем чуть-чуть отдает гелем для волос (это “Дуэйн Рид”, не слишком известный продукт, купленный им как самый дешевый на полке), а фоном присутствует запах – Лиз кажется, что так может пахнуть процесс роста, идущий, подобно росту травы, бессознательно и помимо каких-либо усилий, такой же обыденный и безусловный. Запах головы Эндрю, как и запах травы, не спутаешь ни с чем на свете.

Рано или поздно он встретит женщину моложе. Так бывает. Для него это будет мучительно – чего-чего, а жестокости в нем нет и в помине, – и, соответственно, на все время совершения предательства по отношению к ней ей придется стать ему нянькой, придется поддерживать его, уверять, что главное для нее, чтобы он был счастлив, и при этом, разумеется, врать.

Довольно скоро он откажется от довольно случайного желания стать актером. Поймет, что для этого ему не хватает безоглядного куража и маниакального оптимизма. Начнет заново устраивать свою жизнь.

И будет заниматься этим уже без Лиз.

Со временем он найдет себе нормальное занятие (Эндрю, впереди не так уж много времени). Встретит женщину, не ту, в связи с чьим появлением его будет мучить чувство вины, от которого Лиз будет помогать ему избавиться, а следующую за ней (или следующую за следующей). Он родит ребенка – чудо явления на свет живого теплого существа, сотворенного буквально из ничего, будет означать для него среди прочего невозможность впредь начать жить заново. На это элементарно не хватит денег. Так что, мужчина-дитя, вот твоя жизнь, вся она в этой женщине и ребенке – отдавай им свою любовь без остатка, потому что ничего другого у тебя больше не будет, во всяком случае в обозримом будущем.

А Лиз тем временем (если уж заводить об этом речь, а сама она умеет вести речь практически обо всем на свете) будет крепкой, способной при желании нагнать страх пожилой дамой в темных очках, с затянутой в тугой хвост седой шевелюрой, будет по-прежнему зарабатывать столько денег, сколько ей нужно, по-прежнему встречаться с парнями вроде Эндрю, уязвленная (к чему скрывать?) своею любовью к ним и от этого еще глубже пораженная их сиюминутной верой, будто весь мир простерт у их ног, – пораженной, как поразился бы фермер, узнай он внезапно, что сердце его разорвется прежде, чем он разменяет восьмой десяток, а его жена проживет еще тридцать, а то и больше лет, безмятежная и величавая, как товарные поезда, испокон века оглашающие гобойными стонами укутанные мглой поля.

* * *

Баррет ушел, Тайлер тихо поет на кухне. Когда проснется Бет, неизвестно (то, что она стала так много спать, – это признак выздоровления, того, что организм готовит к новому бою свои потрепанные резервы, или просто ее тело… учится умирать?).

  • Та-тА та-тА надежды льдышка…
  • Та-тА та-тА кинжал изо льда…

Тьфу, достало!..

Ну почему, думает Тайлер, почему ему так непробиваемо трудно, так идиотически тяжело дается эта вещь? Он талантлив. На гениальность не претендует (ну только разве, может быть, слегка – и то в редкие моменты слабости). Ему не надо корчить из себя Моцарта или Джими Хендрикса. Он не проектирует арочный контрфорс и не пытается порвать пространственно-временной континуум.

Он всего-то сочиняет песню. И хочет от нее на самом деле совсем немногого – приятного для слуха сотрясения воздуха, которое продолжалось бы чуть дольше трех с половиной минут.

Или… Ну хорошо: Тайлер хочет, чтобы она вышла лучше – самую малость, ну пожалуйста, самую малость лучше – того, на что он способен. Как яблоко, до которого почти дотянулся, но не можешь сорвать. Вот если бы еще чуть-чуть вскарабкаться по стволу, если бы руку немножко длиннее…

В мифологическом пантеоне, уверен Тайлер, очень не хватает одного сюжета.

Герой сюжета – человек, который делает что-то руками. Пусть это будет столяр, хороший столяр. Его изделия добротны и прочны, дерево он использует выдержанное, кромки сглажены, стыки сделаны аккуратно и надежно. На его стульях приятно сидеть, столы никогда не шатаются.

Однако проходит какое-то время (не правда ли, времени повсюду принадлежит ключевая роль?), и у нашего столяра возникает желание смастерить нечто лучшее, нежели идеально выровненный стол или удобный стул, так и зовущий на себя присесть. Он хочет сделать что-то абсолютно прекрасное, что-то чудесное, стол или стул, который имеет значение (он сам не очень понимает, что имеет под этим в виду); нет, не то чтобы такой возвышенно-благородный стол, чтобы он принялся извиняться за свое приземленное мебельно-функциональное существование, не то чтобы стул, высказывающий собственное мнение о всяком, кто на него ни сядет, нет, но в то же время эти стол и стул должны устроить переворот, совершить революцию, потому что они… что? (Что?)

Потому что…

…они оборотни, выглядят по-разному для каждого, кто бы на них ни смотрел (Гляди, это же стол с фермы моего дедушки! Боже, это стул, который наш сын делал в подарок на день рождения моей жене, когда в той аварии… стул закончен, да как такое возможно?).

Потому что…

…стол – реинкарнация вашего покойного отца, такой же терпеливый, сильный и надежный, а стул – это же мать, появления которой вы так ждали, но не дождались, – она добрая, понимающая, умеет когда надо утешить.

Разумеется, делать такую мебель столяр не может, но зато живо ее себе представляет и потому долгие годы со все нарастающим ощущением тревоги обитает в пространстве между тем, что он способен создать, и тем, что рисует ему воображение.

Кончается история тем… кто его знает чем?

Она может закончиться тем, что оборванный старик, торговец вразнос никому не нужным хламом, к которому столяр был когда-то добр, дарит ему исполнение желания. Но ничем хорошим это не заканчивается, ведь так? Кого-то из тех, кто садится на его стул или опирается локтями на столешницу его стола, повергают в ужас чудесным образом вызванные воспоминания, другие от усовершенствованных версий своих родителей впадают в ярость, поскольку хочешь не хочешь вынуждены вспоминать, что на самом деле дали им отец с матерью.

Или: после того как желание столяра исполнилось, он принялся воображать мебель, наделенную еще большей магической силой. Может, в его воображении она лечила тяжелые болезни, умела внушать подлинную и прочную любовь? И столяр провел остаток своих дней в поисках старого разносчика, который, надеялся столяр, новым своим заклинанием сделает так, что пресловутые стулья и столы будут не только утешать людей, но и менять их, преображать…

Существует вроде бы закон мифофизики, гласящий, что волшебное исполнение желаний непременно приводит к трагедии.

Как вариант, столяр разочаровался. В этом варианте нет ни разносчика, ни исполненного желания. Все более осознавая, сколь незыблемы границы реального, себя самого столяр ограничивает радостями работы шкуркой и столярным метром – изготовление стула или стола, лишенного волшебных свойств, больше не приносит ему удовлетворения, ибо слишком долго он воображал то, что можно было вообразить и невозможно – сделать. Финал истории: столяр, нищий и злой, осыпает проклятиями бутылку, в которой кончилось вино.

А еще столяр в конце может превратиться в дерево (волею разносчика, ведьмы или бога) и, дожидаясь, пока его срубит другой, молодой столяр, размышлять над тем, перейдет ли какая-то важная часть его существа в столы и стулья, которые из него сделают.

Тайлер никак не придумает окончания, которое бы вполне его устраивало.

Ладно, тогда снова за песню. Еще раз с самого начала.

  • Войти в ночи в промерзшие чертоги,
  • Там отыскать тебя на троне изо льда…

Не так уж и плохо, правда? Или слишком сопливо, мол, обычная депрессия прикинулась глубоким чувством? Поди разберись.

Поддавшись постыдному порыву, он включает радио. Посторонний голос сейчас не будет лишним на этой кухне.

Возникает ведущий с поставленным звучным баритоном, способным вещать только правду.

“…такими темпами скоро закончится, поэтому все внимание теперь приковано к Огайо и Пенсильвании…”

Тайлер выключает приемник. Нет, это невозможно. Буш перебил уйму народу и обрушил экономику, но это еще не все. Он к тому же насквозь искусственный – недалекий отпрыск привилегированных протестантов, переделавшийся в прирожденного техасского ковбоя. Сплошное надувательство – вроде сомнительного зелья от облысения, которое коммивояжеры втюхивают провинциалам. Неужели еще кто-то может отправиться голосовать (у них там в Огайо и Пенсильвании, интересно, тоже снег?) с мыслью: давайте вот это все продлится еще на четыре года?

А этот “трон изо льда” не отдает ли подростковой романтикой? Где та грань, за которой от страсти остается лишь наивность?

Тайлер размышляет над словом “осколок”, когда на кухне появляется Бет. Гипсово-бледная, в ночной рубашке, она похожа на викторианскую сомнамбулу.

Тайлер поднимается и идет ей навстречу так, будто она только что вернулась из далекого путешествия.

– Эй, привет! – говорит он, обхватывает рукой ее хрупкие плечи и нежно прижимается лбом к ее лбу.

Она невнятно бормочет что-то радостное. Какое-то время они стоят обнявшись. Это происходит у них каждое утро. Неважно, думает ли Бет при этом о том же, о чем Тайлер, но она явно ценит эти минуты утренней сонной безмолвности. Стоя так в объятьях Тайлера, Бет не произносит ни слова – она то ли знает, то ли интуитивно чувствует, что первые же сказанные слова перенесут их в день, и, хотя они скоро все равно в него перенесутся, они обнимают друг друга не для того, а чтобы помедлить, передохнуть, ради абсолютного покоя, когда еще можно обнимать друг друга, когда можно вместе молчать – им двоим, пока что живым, в окружении тишины.

* * *

Баррет шагает по заснеженной улице, за ним развевается шарф в зеленую клетку (единственная его уступка цвету), на два фута выпущенный из-под толстого пальто. Забавно: час назад, когда он бежал сквозь метель в одних шортах и кроссовках, холод его только бодрил, оживлял восприятие, как оживляется оно у человека, упавшего за борт и, к изумлению своему, обнаружившему, что может дышать и под водой. А теперь в ботинках, пальто и шарфе Баррет еле волочит ноги, пробираясь по ледяным полям Никербокер-авеню неполноценным подобием адмирала Пири[9], которого на сей раз не поджидает посыльное судно и у которого из щиколоток не вырастут крылья, и поэтому остается, склонив голову против ветра, переставлять ноги, обутые в тяжелые ботинки.

В магазине его поджидает уютный мрак, безлюдье и полки с аккуратно и призывно разложенным товаром. А потом откроются двери, и святилище осквернят охотники до японских джинсов, умышленно криворуко связанных шарфиков и футболок с Мадонной, выпущенных к туру Like a Virgin.

Двадцать минут спустя со станции линии L Баррет выходит на Бедфорд-авеню. Мир уже проснулся. Витрина углового магазинчика сияет сквозь снегопад. Закутанные пешеходы смотрят себе под ноги. В это час Уильямсберг принадлежит людям в парках “Бёртон” и купленных со скидкой длинных пальто, каждый день добирающимся сюда на работу общественным транспортом; эти сородичи по кочевому нью-йоркскому племени съезжаются из отдаленных мрачноватых пригородов, которые они стали обживать, когда горожане помоложе и побезответственней затеяли открывать здесь кафе и магазины – в числе последних семь лет назад оказались и Бет с Лиз, до сих пор недоумевающие, как угодили они со своим специфическим товаром в помещение бывшего польского турагентства, зажатое между мясной лавкой (теперь это бутик детской одежды с космическими ценами) и благотворительным магазином (где после череды разорившихся ресторанов некий новоявленный оптимист вот-вот откроет наиточнейшую, вплоть до имитации табачной копоти на стенах, копию какого-то знаменитого парижского бистро).

Даже проснувшийся Уильямсберг под снегопадом был тих; снег укутал его, приглушил и заставил присмиреть, напомнив, что и мегаполис подвластен природной стихии, что громадный шумный город раскинулся на той же планете, на которой тысячелетие за тысячелетием люди устраивали жертвоприношения, затевали войны и воздвигали храмы, дабы умилостивить божество, в любой момент способное одним мановением титанической руки уничтожить все живое.

Молодая мать с поднятым капюшоном, по самый нос обмотанная шарфом, толкает перед собой коляску с ребенком, которого почти не видно за пристегнутым молнией прозрачным пластиком. Мужчина в оранжевой непродуваемой куртке выгуливает двух фокстерьеров, обутых в красные ботиночки.

Баррет сворачивает на Шестую Северную. Здесь посередине квартала строго высится кирпичный фасад армянской церкви Святой Анны. Баррет ходит мимо нее каждый день. Обычно церковь закрыта, свет в окнах не горит, псевдосредневековые двери заперты. Время его прихода на работу и ухода с нее не совпадает с расписанием богослужений, и до этого утра он как-то не задумывался, что там, за фасадом, есть еще и помещение. Его бы не удивило, окажись церковь массивом кирпича, не зданием, а монументом, памятником древним ближневосточным распевам, молитвам и целованию икон, проклятиям и упованиям, крещению младенцев и отпеванию покойников. Баррету не верилось, что это безлюднейшее из безлюдных строений в определенные часы оживает.

Но сегодня служат восьмичасовую литургию. Тяжелые коричневые двери распахнуты.

Баррет поднимается по бетонным ступенькам и останавливается у порога. Картина ему открывается странная, но в то же время очень знакомая: давящий полумрак с вкраплениями золота, священник и служки (грузные мальчишки, спокойные, с заученными движениями, не пугала и не герои, обычные расслабленные подростки – его собственные пухлые потомки) совершают обряд перед алтарем, на котором в двух вазах белые хризантемы вянут под сенью громадного, свисающего с потолка распятия – Христос на нем как-то особенно изможден и измучен, из раны в его зеленовато-белой грудной клетке бьет кровь.

С десяток прихожан, насколько ему видно, сплошь пожилые женщины, смиренно преклонили колени на кофейного цвета скамьях. Священник поднимает над головой чашу и хлеб. Верующие, явно преодолевая боль, поднимаются с колен и направляются к алтарю за причастием.

Баррет стоит у порога, на него сыплется снег – снежинки на пальто тают не сразу.

* * *

– Хочу сегодня пойти на работу, – говорит Бет.

Обряд ежеутреннего молчания исполнен до конца. Бет сидит за столом и по кусочку отламывает от поджаренного Тайлером тоста.

– Уверена? – спрашивает Тайлер. В последнее время он каждый раз гадает, что для нее лучше – делать что-нибудь или беречь силы.

– Ну да, – говорит она. – Я нормально себя чувствую.

Ее аккуратные белые зубки без особого аппетита управляются с поджаристой корочкой. Иногда она похожа на зверька, который подозрительно, но с самыми лучшими ожиданиями пробует подобранную с земли незнакомую еду.

– На улице сильный снег, – говорит Тайлер.

– Тем более хочется пойти. Хочу, чтобы на меня снег сыпал.

Тайлер хорошо ее понимает. В последние недели она особенно жадно стремится получить те немногие сильные ощущения, на какие у нее еще хватает сил.

– Баррет уже там.

– В такую рань?

– Он сказал, что хочет побыть в одиночестве.

Что ему нужна доза полного покоя.

– А мне нужно на улицу, в сутолоку и непогоду, – говорит она. – Ведь всем нам хочется чего-то разного, да?

– В общем, да. Всем нам хочется чего-то.

Бет хмурится на недоеденный кусок тоста. Тайлер протягивает руку и кладет ей на бледное предплечье. Он не ожидал от себя такой неуверенности по отношению к Бет, не думал, что будет сомневаться, то ли он ей говорит и то ли делает. Лучше всего у него получалось просто сопутствовать ей по ходу совершающихся с ней перемен.

– Раз так, пойдем с тобой помоемся, – говорит он.

Он наполнит ей ванну, намылит плечи, польет ей теплой водой спину с торчащими позвонками.

– А потом я могу проводить тебя до метро. Хочешь?

– Да, – говорит она с чуть различимой улыбкой. – Хочу.

Бет очень чувствительна к тону, каким он предлагает ей помощь. В ответ на чрезмерную заботу она закусывает удила (“Спасибо, на пару пролетов я и сама могу подняться”, “Видишь, я разговариваю с человеком, все нормально, мне здесь нравится, и пожалуйста, перестань спрашивать, не надо ли мне прилечь”); уловив недостаток внимания, негодует (“Между прочим, хотя бы на последних ступеньках мог бы и помочь”, “Не видишь, я совершенно без сил, поехали домой прямо сейчас”).

– Доедай.

Она быстро, как хищник, кусает тост и кладет на стол.

– Не могу, – говорит она. – Вкусно, но правда больше не могу.

– Я на весь город славюсь своими тостами.

– Пойду оденусь.

– Давай.

Она встает, подходит к нему, легонько целует в лоб, и на мгновение кажется, что это не он ее, а она его поддерживает и утешает. Это не первое такое мгновение.

Тайлер знает, что сейчас будет делать Бет. Она расстелет выбранную на сегодня одежду по кровати, дотрагиваясь до нее нежно, как если бы ткань пронизывали нервы. В эти дни она надевает только белое. В одних культурах это цвет символизирует девственность, в других – траур. В случае Бет белый означает полуневидимость, пребывание в промежутке, не-там-и-не-здесь, паузу; потому он и кажется ей самым подходящим, тогда как цветная или черная одежда несла бы в себе неуместные, а то и оскорбительные коннотации.

* * *

Баррет сидит в пустом магазине, как молодой раджа среди своих сокровищ. Сокровища – это, конечно, сильно сказано: окружает Баррета, как выражается Лиз, “товар”.

Его работа не то чтобы прямо-таки высокое искусство, и исцеления она не дает. Но все же…

Все же она не муторна. Может, ей и не достает глубины, но ни муторной, ни заурядной эту охоту за маленькими сокровищами точно не назовешь. Они – Лиз, Баррет и Бет – заняты тем (Бет по мере сил, которых у нее в последнее время почти не бывает), что выискивают самородки в отвалах пустой породы, маленькие чудеса вроде кожи толщиной с бумагу, грубой чернильно-синей джинсы или подвесок-талисманов – этих доступных (или полудоступных) по цене подобий усыпанных каменьями платков, говорящих книг и механических золотых слонов, сокровищ, которые получали некогда в дар султаны; добывают предметы обихода и одежды, возможно, созданные пару столетий назад какими-нибудь английскими портными или ткачами, милыми чудаками с быстрыми ловкими пальцами, просыпавшимися по утрам с нетерпеливым желанием вязать шапки или ковать серебряные амулеты, людьми, не вовсе чуждыми колдовства, верившими на некий свой первобытный лад, что из рук их выходят не просто изделия, а латы, которые уберегут праведного воина при штурме башни великого визиря.

И да, все мы существа материальные. Кому, как не Баррету, об этом знать? Знакомы ли кому-то лучше, чем ему, те невидимые нити, что увязывают томление души с облачениями, те чинные процессии златотканых риз и прокрахмаленный белый шорох стихарей пред полным страдания взором деревянных глаз распятого Христа? Разве не хочет, не стремится горячо весь земной мир в подобающем случаю уборе прошествовать гордо и покаянно во славу какого-нибудь спасителя или святого? Каждому из нас, почитателей бесчисленных божеств и кумиров, нужны свои ризы, которые представили бы нас в наилучшем обличье, позволили со всей доступной нам красотой и грацией пройти свой земной путь, прежде чем быть закутанными в саван.

Баррет сидит за прилавком, перед ним разложены “Таймс”, “Пост” и потрепанная “Госпожи Бовари”, которую он перечитывает в шестой раз. Баррет берется поочередно то за одно, то за другое.

Вот пишет Флобер:

Однако она все ждала какого-то события. Подобно морякам, потерпевшим крушение, она полным отчаяния взором окидывала свою одинокую жизнь и все смотрела, не мелькнет ли белый парус на мглистом горизонте. Она не отдавала себе отчета, какой это будет случай, каким ветром пригонит его к ней, к какому берегу потом ее прибьет, подойдет ли к ней шлюпка или же трехпалубный корабль, и подойдет ли он с горестями или по самые люки будет нагружен утехами. Но, просыпаясь по утрам, она надеялась, что это произойдет именно сегодня, прислушивалась к каждому звуку, вскакивала и, к изумлению своему, убеждалась, что все по-старому, а когда солнце садилось, она всегда грустила и желала, чтобы поскорее приходило завтра[10].

А вот “Таймс”:

Спамер Джереми Джеймс, восьмой по масштабу деятельности спамер в мире, признан сегодня виновным по трем уголовным статьям и понесет наказание за рассылку нескольких тысяч незапрошенных электронных писем рекламного характера с серверов, расположенных в штате Вирджиния.

Все верно. Выискивать во мгле парус, дожидаясь судна, которое вдруг да придет; шарить взглядом по экрану компьютера в поисках… маловероятной подсказки, золота, которое преспокойно лежит закопанным у тебя во дворе…

А вот это пишут в “Пост”:

С каменным спокойствием

В Нигерии две женщины до смерти забиты камнями по обвинению в супружеской измене, которая по законам ислама карается смертной казнью.

Флобер ведь казнил Эмму за совершенное ею преступление? Да и в то же время нет. Флобер не был моралистом… или, лучше сказать, за измену мужу он не стал бы грозить Эмме своим пухлым розовым пальцем. Он был моралистом в более широком смысле. Если уж на то пошло, он писал о мире французских буржуа, таком душном, помешанном на респектабельной посредственности…

Эмму же заспамили, верно? Ее ведь погубила не измена, а то, что она поверила в жуткую ерунду.

Такое у Баррета сейчас развлечение – он придумал себе Проект Безумного Синтеза, составляет мысленный альбом вырезок, воображаемое фамильное дерево, где вместо предков – события, обстоятельства и состояния страсти.

С “Госпожи Бовари” он начал просто потому, что это его любимый роман. Ну и с чего-то надо же было начать.

Разумеется, результатов у проекта не будет. Он ничего такого не даст. Баррет, однако, думает (надеется), что при простой, как у него, работе от подобных необязательных и бесцельных проектов есть прямой толк. Он работает в магазине, продает товар, и это сполна оправдывает исследования, не имеющие ни цели, ни аудитории, исследования, выводы из которых никто не станет ни обсуждать, ни опровергать. К тому же еще у его проектов и работы есть точки пересечения. Открыв магазин (то есть через двадцать минут), он примется размышлять над тем, какая же из череды проходящих перед ним Эмм Бовари нанесет смертельный удар себе и своей семье покупкой трехсотдолларовых джинсов или винтажной косухи за девятьсот пятьдесят (цена смутила даже Лиз, но она знает толк в законах рынка и понимает, что заоблачные суммы обычно внушают доверие). Впрочем, это только в книжках так бывает, думает Баррет, чтобы мелочность и алчность уничтожали целые семьи. На дворе не девятнадцатый век, а люди двадцать первого могут истратить все деньги со своих кредитных карт и превысить кредит, но к реальной гибели такие пустяки больше никого не приводят. Всегда есть возможность договориться с банком, а если совсем припрет – объявить себя банкротом и потом начать с чистого листа. Никто сейчас не станет глотать цианистый калий из-за купленных сдуру байкерских сапог.

Это само по себе, может, и здорово, но, с другой стороны, порою не слишком приятно сознавать, что существуешь в системе, не оставляющей тебе права на саморазрушение.

И тем не менее в этой безопасной теперь игре с огнем есть нечто, что восхищает Баррета, за чем ему интересно наблюдать и что помогает ему мириться с его нынешним положением. Несмотря на заведомое отсутствие трагических последствий, призрак катастрофы видится ему за каждой сумасбродной покупкой – каждый раз, когда он слышит из уст поиздержавшейся вдовствующей королевы или юного, лишенного наследства графа: “Мне будет море по колено в этой идеально вылинявшей майке с Фредди Меркьюри (за двести пятьдесят долларов)”. “Сегодня я пойду на вечеринку в этом винтажном мини-платье от Маккуина (за восемьсот), потому что настоящее важнее будущего. Настоящее – это сегодня, а сегодня вечером я войду в зал, и все ахнут – вот это действительно ценно, а что потом у меня не останется ничего, так к этому я отношусь совершенно спокойно”.

Продавец, полагает Баррет, выступает в этой ситуации садистом, но совсем безвредным – ведь никто же, выходя из магазина с покупкой, которая ему не по карману, не бросается с отчаяния под колеса поезда. Поэтому и получается у Баррета, не отягощая себя чувством вины (чувством чрезмерной вины), вживе наблюдать за тем, о чем читал в “Госпоже Бовари”, “Будденброках” и “Обители радости”.

Баррет зажег только тусклую лампочку, она стоит часовым возле кассового аппарата, проливая на ближайшие окрестности приглушенный янтарный свет. Снаружи едва различимые за стеклом силуэты медленно проплывают вдоль по Шестой Северной улице.

До открытия остается восемнадцать минут.

Он чуть ли не столбенеет от удивления, когда в магазине, отперев дверь своим ключом, появляется Бет.

Она медлит немного в прямоугольнике света со снежной улицы. Кажется, ей на мгновение стало странно от того, что она здесь.

Баррету тоже на мгновение становится не по себе. Точно ли она пробудилась от своего беспрерывного сна? Вроде она должна бы сейчас тихо и мирно, без лишней суеты увядать дома в постели?

– Привет, – говорит она.

Баррет отвечает ей не сразу. Прежде чем произнести “привет”, ему надо принять Бет обратно в мир живых.

Одета она так же, как одевалась все последнее время. Белая бандана (а не какая-нибудь там старомодная шляпка) с утонченной небрежностью повязана на лысой голове, белый свитер и белые лыжные штаны, на ногах – белые туфли на высоком каблуке (и это в такую метель).

Баррет подходит к ней с видом ученого, которого оторвали от его многоумных занятий. Бет отряхивает снег со своих хрупких плеч.

– Ты чего пришла? – спрашивает он.

Она смело улыбается в ответ.

Страшно подумать: Баррета начинает утомлять ее смелость, ее победы над собой. Слишком много на них уходит времени и сил.

– Так, захотелось сегодня, – говорит она.

Мгновение спустя Баррет возвращается в свой обычный, человечный образ. Он обнимает ее, помогает отряхнуться от снега.

– В такую-то погоду? Покупателей сегодня человека три зайдет, больше не будет.

– А мне захотелось, – повторяет она и смотрит на него не терпящим возражений воинственным взглядом, с каким полуголодный мальчишка может размахивать знаменем на баррикаде или отважная девушка-детектив – настаивать, что преступление еще далеко не раскрыто; Баррет читал в этом взгляде тираническое своеволие смертельно больного человека: для меня больше не существует логики и причинных связей, я делаю не то, что нужно, а то, на что еще способна, и с каждой удачей меня надо поздравлять.

– Ну и здорово, – говорит Баррет.

Бет придирчивым хозяйским взглядом (магазин они с Лиз открыли вдвоем, деньги дала Лиз, а Бет придумала стилистику и вложила в предприятие свое безошибочное чутье того, что и когда у них станут покупать) окидывает торговый зал, где царит идеальный порядок.

– Неплохо выглядит, – говорит она.

И замолкает. Сколько ее не было… Недели три? Или больше?

– Можно открывать.

Бет делает несколько шагов.

– Джинсы не там лежали, – говорит она.

– Да? Точно. А теперь здесь лежат.

– Они должны быть ближе ко входу.

– Ну, я их как бы переложил. Туда, вглубь, подальше.

– Джинсы – это несущий элемент, – говорит Бет. – Какова главная потребность человека?

Баррет произносит с выражением:

– Найти для себя идеальные джинсы, которые бы сидели как влитые и так подчеркивали достоинства фигуры, что всякое мыслящее существо на планете хотело бы тебя трахнуть.

Она морщится от его художеств. Мантра, которую Бет ожидала услышать, звучит немного иначе: Все люди хотят найти себе идеальные джинсы. Все уверены, что идеальные джинсы изменят жизнь к лучшему. Человек, который нашел себе джинсы, начинает покупать аксессуары.

– Если хочешь, переложим их обратно вперед, – предлагает Баррет.

– Да, так будет лучше.

Оказывается, от ощущения собственной значимости, которое дается ему в виду скорого конца, смертельно больной может становиться более, а не менее докучливым, чем прежде. Кто бы мог подумать?

* * *

Проводив Бет до метро, Тайлер возвращается в привычный кухонный уют, тем более комфортный, что в квартире больше никого, насыпает себе две – нет, пусть будет четыре – дорожки и вынюхивает их одну за другой. Он всем существом ощущает звонкий подъем, искра пробегает по нейронам, сознание пронзительно проясняется.

В замоченную кастрюлю падает с крана очередная капля. Похоже, это добрая весть свыше.

Тайлер внезапно и с полной уверенностью осознает, что Бет поправится. Врачи говорят, что шанс у нее есть, а они же вроде принципиально никогда не обнадеживают больных понапрасну.

Бет выздоровеет. Тайлер закончит свою песню, и она наконец будет именно такой, какую он пытается написать уже много лет.

Он чует эту песню у себя над головой. Он почти слышит ее – нет, не мелодию, а шелест ее крыльев. Еще немного, и он подпрыгнет и схватит ее обеими руками, прижмет к груди. И нестрашно, что она больно проедется перьями по лицу, что может поклевать и поцарапать когтями. Плевать. Ему хватит проворства, он готов, он не боится.

Он в конце концов добьется своего, в ближайшее воскресенье тут, в гостиной, пройдет скромная церемония. Все у них устроится. Тайлер напишет красивую, выразительную песню. Баррет найдет крепкую любовь и подобающую работу. А Лиз… Лиз надоедят молоденькие парни, надоест ее собственная решимость превратиться в колоритную пожилую даму, живущую в утрированном одиночестве. Она встретит мужчину, которому удастся дольше обычных нескольких месяцев удерживать ее интерес к себе, который научит ее домашней близости, тихим семейным радостям – древнейшему испытанному источнику человеческого счастья, кроме Бет, известному практически всем.

После того как они с Бет поженятся, после того как Тайлер запишет альбом на маленьком независимом лейбле с безупречной репутацией и этот альбом оценит не самый широкий круг подлинных любителей (на большее замахиваться не стоит), он подыщет новую квартиру – не в таком мрачном районе, с большими двустворчатыми окнами, впускающими вдоволь света, с гладким и ровным полом. А американский народ (и как мог Тайлер в нем сомневаться?) не переизберет худшего в истории страны президента.

Новый, 2006 год

Все позади. Верится в это с трудом.

И тем не менее. Несколько месяцев как позади.

Скорее всего, болезнь еще вернется. Она почти всегда возвращается. Если однажды в силу некоей загадочной причины организм выказал слабость к безумному размножению клеток, охоту к убийственному росту, эти слабость и охота пребудут с ним до конца. Стремление к избыточной репродукции, пусть задавленное, запечатлевается в памяти тела, и по прошествии времени организму гораздо ярче помнится не возврат к умеренности, а безбрежный экстатический отрыв (только мозг ящерицы постигает смерть), и рано или поздно он обычно снова пускается в этот отрыв, оставив всякие попытки сопротивления.

Но сейчас рака нет.

И это не ремиссия. Он исчез без следа. Год назад, в ноябре, опухоли начали уменьшаться и за пять месяцев исчезли совсем. На первых порах казалось, что речь идет о естественных колебаниях размера, к которым они успели привыкнуть. Потом опухоли как-то уж слишком уменьшились. Параллельно сокращалась область поражения в печени. Все это происходило медленно. Какое-то время все думали, что болезнь всего лишь перестала прогрессировать. Но в конце концов, пасмурным днем в начале апреля, у себя в кабинете (том самом, где ледяную белизну стен делал еще студенее украшавший их тосканский пейзаж и где три года назад в общий для Тайлера и Бет словарный обиход вошло словосочетание “четвертая стадия”) Большая Бетти проговорила осторожно, что опухоли не просто не растут, но явно (тут Большая Бетти бросила взгляд на монитор, как будто нужные слова были написаны у нее там) должны скоро исчезнуть. Известие это она поспешно сопроводила напоминанием, что, мол, шампанское пока покупать рано. И затем монотонным голосом пожилого опытного священника завела проповедь о мерах предосторожности, о том, что надо, конечно, надеяться, но произойти еще может все что угодно.

Но так или иначе, новообразования продолжали уменьшаться. Патологические изменения в печени сходили на нет. Даже химиотерапевт Страшила Стив произнес слово “чудо”, притом что оно явно не из его словаря.

И вот теперь Бет с Тайлером встречают Новый год все в той же бушвикской квартире (они обязательно из нее переедут, Тайлер в этом абсолютно уверен, переедут сразу же, как только у него появятся деньги). Гостиная опутана разноцветными гирляндами. Телевизор показывает записанное на DVD потрескивающее пламя камина. Тут и там развешаны зеленые клубочки омелы, они высохли до хруста, но все равно должны с Рождества довисеть до наступающего года, такова традиция, а прежде в семье Миксов (то ли из духа противоречия, то ли от лени и апатии) традиции блюли плохо. Каждый год все у них делалось в последний момент и впопыхах – Тайлер с удовольствием так бы и продолжал, но Баррет положил конец вечным импровизациям. Здесь, в Бушвике, они не покупали елку в последний момент, не добывали подарки второпях накануне праздника (отчего они бывали порой неожиданными и курьезными, вроде клюшек для гольфа, подаренных на его двенадцатое Рождество Баррету – как бы на случай, если он когда-нибудь увлечется гольфом; а пятнадцатилетний Тайлер получил яркий красно-синий лыжный свитер, притом что уже два года он одевался исключительно в черное и серое). Свою бушвикскую квартиру братья всегда загодя украшали к Новому году, заблаговременно запасались сырами, мясом и хлебом, у них наготове были свечи и жестяные дудки, купленные Барретом на блошином рынке, чтобы дудеть в них ровно в полночь.

За сорок семь минут до полуночи вместе с Тайлером и Барретом, Лиз и Эндрю Нового года ждут Фостер, Нина и Пинг. Все они разряжены в пух и прах: на Баррете шитый золотом жилет, купленный на послерождественской распродаже в “Барнис” (даже с учетом 60-процентной скидки покупка была чистым сумасбродством); в открытом вороте короткого, отливающего стальным блеском платья Лиз виден вытатуированный у ключицы венок из роз и винограда; Эндрю красуется в высоких военных ботинках, обрезанных снизу кальсонах и в майке с обложкой Dark Side of the Moon, оригинальной, того самого 1972 года, полученной в подарок на Рождество от Лиз; Пинг расположился на диване в костюме Гусеницы из “Алисы в Стране чудес” и оживленно вещает, обращаясь к Баррету, Фостеру и Лиз из-под полей украшенного вороновым пером цилиндра, который подобал бы скорее не Гусенице, а Безумному Шляпнику. Баррет с Лиз вежливо его слушают. Фостер (в бархатном пиджаке от смокинга с брошью из искусственных бриллиантов) подался к нему, весь внимание. Пинг в его глазах – жрец из чертога мудрости.

Нина и Бет беседуют, стоя в стороне.

К Бет вернулся прежний, сияющий розовый цвет лица, она набрала двадцать четыре фунта (“Гляди, – сказала она, довольная, месяц назад, – какая я пухленькая!”). Волосы отросли до прежней длины, и все равно они, похоже, единственное в ее облике, на чем оставило отпечаток путешествие Бет туда, откуда мало кто возвращается. Некогда лениво вьющиеся, соболиной масти, они стали прямыми и тусклыми, не седыми, но и не прежнего насыщенного цвета. Ничего ужасного, волосы как волосы, они, однако, теперь просто свисают, тогда как раньше ниспадали блестящими волнами. Они не выглядят живыми и не выглядят мертвыми. Если бы Бет была девочкой из волшебной сказки, волосы служили бы памятью о ее битве со злой колдуньей, битве, которую эта девочка выиграла, но которая не прошла для нее бесследно. Лиз уговаривает ее покраситься, и Бет обещает, но проходят недели и месяцы, а она так ничего и не делает со своими изнуренными волосами, разве что собирает в тугой узел на затылке. Видимо, ей нужна эта память о битве с колдуньей. Видимо, чем-то ей эта память дорога.

Бет стоит посреди гостиной, обняв Нину за талию. Нина выглядит сногсшибательно: на ее крепком, подвижном теле гимнастки идеально сидит винтажное платье-комбинация цвета слоновой кости, на сильной шее – несколько ниток жемчуга. Она шепчет что-то Бет на ухо, та смеется.

Из кухни появляется Тайлер. Бет отплывает от Нины с изяществом, с каким меняют партнера в танце. Денежные мичиганские родители дали ей великолепное воспитание, она умеет себя держать, знает толк в собаках и яхтах и всегда, побывав в гостях, шлет хозяевам благодарственные записки.

Бет целует Тайлера. Дыхание у нее снова свежее, ни лекарствами, ни тухлятиной оно больше не отдает.

– Ну что, – говорит Тайлер. – Совсем скоро наступит 2006 год.

– Только ты постарайся обязательно первым меня в полночь поцеловать, ладно? – шепотом просит она.

– Конечно.

– Чтобы Фостер не попытался опять весь кайф мне обломать.

– Он не станет. Ты теперь замужняя женщина.

– А ты женатый мужчина. После свадьбы ты, по-моему, стал для Фостера еще привлекательней.

– Интерес Фостера к недосягаемому для него, немолодому и абсолютно безденежному натуралу навсегда останется загадкой.

– У Фланнери О’Коннор, если не ошибаюсь, есть рассказ про то, как лебедь влюбился в птичью купальню. Помнишь?

– Про лебедя и купальню было где-то у нее в письмах. Она называла это типично южным чувством реальности.

– Это же про Фостера, тебе не кажется? Он в реальности всего лишь гость.

Тайлер смотрит в ясное, совсем незлобивое лицо Бет. В ее словах нет ни тени досады, ее не напрягает, что Фостер неравнодушен к Тайлеру. Она стремится – и стремилась всегда – из возможных миров жить в самом изобильном и полном разнообразия.

Тайлер обнимает ее. Так много хочется ей сказать, что он не находит слов. Она кладет голову ему на грудь.

И тут откуда ни возьмись подступает страх.

А правильно ли сегодня вот так вот праздновать?

Конечно, правильно. Какие еще есть варианты?

Но разве возможен нынешний праздник без предвкушения будущих воспоминаний, без мыслей о том, соберутся ли они накануне нового 2008, 2012 или какого там еще года ради общих воспоминаний о теперешнем новом, 2006 годе, который они, глупые дети, отмечали так, будто Бет полностью и окончательно исцелилась? Каким вспомнятся им сегодняшний вечер и их собственные заоблачные надежды и исступленная благодарность?

И все же – Страшила Стив, химиотерапевт, произнес слово “чудо”. Это что-нибудь да значит?

Баррет оставляет собравшуюся вокруг Пинга компанию, прихватывает с журнального столика бутылку шампанского и подходит с ней к Тайлеру и Бет. Налив им и себе шампанского, он поднимает свой бокал:

– Счастья в наступающем году.

– Счастья в наступающем году, – отзывается Бет.

Они втроем чокаются.

Тайлер при этом еле сдерживается, чтобы не сказать: счастья в 2006 году? А вам что-нибудь говорят имена Джон Робертс и Сэмюел Алито[11]? Вас, надо полагать, устроили действия властей во время и после урагана Катрина? И вас что, ничуточки не напрягает, что нами второй срок подряд правит худший в истории президент?

Но Тайлер молча пьет свое шампанское.

Чего ему еще не хватает? Бет выздоровела. Он повторяет про себя эту короткую фразу: Бет выздоровела. С какой стати ему теперь хотя бы одну клетку своего мозга занимать мыслями о новом консервативном составе Верховного суда?

Неужели перед Тайлером один путь – превратиться в старого, повернутого на справедливости фрика?

Баррет смотрит на него. Баррет чувствует, когда надо поддержать взглядом, и Тайлер ему за это благодарен.

– Можно тебя на пару минут? – спрашивает Баррет у Бет.

– Да на сколько угодно, – отвечает она.

Тайлер выпускает Бет из объятий. Баррет предлагает ей руку, в одно и то же время пародируя этикет и соблюдая его.

– Я обещал Пингу, что только пойду проверю, у всех ли налито шампанское, и вернусь дальше слушать его обличения Джейн Боулз[12].

– Пинг вообще хороший, – негромко говорит Бет почти на ухо Баррету. – Как думаешь, его можно вылечить от этой привычки обличать?

– Это дело непростое. Он же произносит не обычные обличения…

– А какие тогда считать обычными?

– Он не перефразирует по сто раз что-то давно ему известное, обличения у него не профессиональные, а вдохновенные.

– Ну да.

– Он делает для себя какое-то открытие, и ему сразу надо все, что узнал, рассказать другим.

– Он жутко любопытный. Не знаю человека любопытнее.

– Это ж прелестно, – говорит Баррет.

– Да.

– Но иногда бесит.

– Тоже правда.

– Эй, вы двое, у вас там что, междусобойчик образовался?

Баррет с Бет подходят к дивану, на котором величественно восседает Пинг и разглагольствует перед Фостером и Лиз, а они сидят по обе стороны от него, как служки при жреце. Баррет усаживается в зеленое кресло лицом к компании, Бет пристраивается на подлокотник.

Страницы: «« 12345678 »»