Снежная королева Каннингем Майкл
Пинг вещает о том, что Джейн Боулз – это Святая Покровительница Чокнутых Дам[13], но Баррету слушать его неинтересно. Все то, что стало недавним откровением для Пинга, он давно уже про Джейн Боулз знает, но перебивать Пинга нельзя – он страшно обидится, поскольку подает ее своим слушателям как собственную редкостную находку, дикарку, им, Пингом, вывезенную с Черного континента и представленную теперь восхищенной публике.
Ради праздничного вечера, ради всего доброго и хорошего, что еще осталось у него в душе, Баррет старательно гонит от себя мысль: избавь нас Боже от тех, кто считает себя умнее, чем они есть на самом деле.
Фостер сидит слева от Пинга и восторженно его слушает. Фостер все никак не решит, кем стать. С двадцати лет он зарабатывал на жизнь (и законным образом, и не очень) благодаря завораживающей техасской симметрии лица и удачно доставшейся от предков фигуре. Теперь, когда внешность его несколько поизносилась (ничего не поделаешь, таков удел всех смертных) и потеряла рыночную ценность, Фостер пытается подыскать себе какое-нибудь занятие.
Баррету тревожно за Фостера: ему тридцать семь, им не владеет всепоглощающая страсть, им не руководит непререкаемый принцип, и поэтому он мечется, хватается то за одно, то за другое. Фостер хочет устроить себе новое будущее, но устраивает его настолько бессмысленно и бессистемно, что как бы ему не продолжить это занятие и в пятьдесят лет, к тому времени по-прежнему работая официантом или выискивая в интернете клиентов среди любителей зрелых партнеров (Ищете настоящего мужчину? Я знаю, что вы хотите. Я знаю, что вам необходимо).
Кто-то, возможно, подумает, будто Баррет в своих поисках как две капли воды похож на Фостера.
Думать так неправильно. Но Баррету самому странно, насколько ему неохота переубеждать тех, кто просто не в курсе.
Баррет – скромный продавец. Он торгует шмотками. Но втайне, для себя он трудится над Единой Теорией Поля Всего на Свете – как и вообще большинство стоящих проектов, его работа обречена на неудачу и является бредовой в лучшем случае наполовину.
Начать с того, что солнечная система и субатомные частицы подчиняются разным законам физики. Хотя очевидно, что и там и там законы должны быть одни, что планета должна летать вокруг солнца более-менее так же, как электрон вокруг атомного ядра. Но нет, как бы не так!
Баррет, к сожалению, не физик. Природа обделила его этим даром.
Поэтому он размышляет о другом.
В финале “Госпожи Бовари” сообщается, что месье Омэ – воплощение самонадеянной посредственности, деревенский аптекарь, чьи снадобья погубили больше людей, чем вылечили, – награжден орденом Почетного легиона.
Омэ, разумеется, персонаж выдуманный. И все же. Среди реальных кавалеров ордена – Борхес, Кокто, Джейн Гудолл[14], Джерри Льюис[15] (правда-правда), Дэвид Линч, Шарлотта Рэмплинг, Роден, Десмонд Туту[16], Жюль Верн, Эдит Уортон[17] и Ширли Беси, исполнившая заглавную песню в “Голдфингере”.
В число наших американских героев, мужчин и женщин, которые наверняка бы удостоились американской версии ордена Почетного легиона, конечно же, входят Уолт Уитмен, Томас Джефферсон, Соджорнер Трут[18], Джон Адамс[19], Гертруда Стайн, Бенджамин Франклин, Томас Эдисон, Сьюзен Энтони[20], Джон Колтрейн, Момс Мейбли[21] и Джаспер Джонс[22].
Но в один с ними список попадает и Рональд Рейган, которого уже вспоминают как одного из величайших американских президентов, и Пэрис Хилтон – одна из самых известных из ныне живущих людей.
Баррет пытается по мере сил свести все это воедино. Начиная с “Госпожи Бовари”.
А еще он видел небесный свет. Который видел его. Этого достаточно Баррету, чтобы идти узким путем, чтобы стремиться к знанию ради самого знания. Он обитает в срединной сфере. Он больше не работает барменом в загибающемся итальянском ресторане в Портленде, но и не вымучивает из себя умные статейки, цепляясь за преподавательское место в каком-нибудь заштатном университете. Он продает вещи, которые приносят людям радость. И втайне ведет свои одинокие штудии.
Ему этого вполне хватает. Да, конечно, все от него ожидали совсем другого. Но ведь правда же очень тоскливо и уныло оправдывать ожидания, которые возлагают на тебя посторонние?
А еще к нему может прийти любовь – и никуда потом не деться. Это вполне может быть. Ведь нет в природе внятных законов, диктующих любви непостоянство (как нет, впрочем, и внятных законов, которые объясняли бы поведение нейтронов). Главное – набраться терпения. Разве главное не это? Терпение и решимость надеяться несмотря ни на что. Решимость, которую основательно подкосил тот прощальный текст.
Желаю тебе счастья и удачи в будущем. ххх.
Это написал человек, с которым, как вообразил Баррет, как он позволил себе вообразить, у них возникал подлинный душевный контакт, раз или два точно (когда Баррет, дождливым днем сидя с ним в ванне, прочел стихотворение О’Хары ему на ухо, окаймленное очаровательным белокурым завитком; и ночью в Адирондакских горах, когда им в окно стучались ветви дерева и тот человек сказал, как будто поделился тайной: “Это акация”).
Но ты живешь дальше, ведь так? Видишь невероятный свет, который потом гаснет. Веришь, что считал ту вторничную ванну в Вест-Виллидж целью и конечным пунктом, а не одной из многих остановок в пути.
Твоя работа, Баррет Микс, заключается в том, чтобы наблюдать, копить наблюдения и их сохранять. И в конце концов, сделал же ты открытие: даже если умственные способности у тебя выше средних, тебе не обязательно производить фурор и делать выдающуюся карьеру. Ни в каком контракте этот пункт не прописан. Богу (кем бы Она ни была) совсем не нужно, чтобы ты явился под конец на небеса непременно с полновесным грузом жизненных успехов.
Баррет сидит, обнимая тонкую талию Бет. Пинг вещает:
– А вот лучшая фраза в романе, ее произносит наиболее толковая из двух героинь, Фрида: “Я разлетаюсь на куски, о чем мечтала уже многие годы”. Грандиозно сказано, да?
– Я сделаю себе такое тату на груди, – говорит Фостер.
– Помышления плотские суть смерть, а помышления духовные – жизнь и мир, – говорит Баррет.
Повисла тишина. Пинг смотрит на Баррета так, будто тот внезапно сострил и ждет от Пинга продолжения шутки.
– Уверен, что так оно и есть, – говорит Пинг подчеркнуто любезно, словно помогая Баррету выйти из неловкого положения.
Бет нежно гладит его по спине. Она замужем за Барретом так же, как за Тайлером, – об этом говорят такие жесты.
– Извини, – говорит Баррет. – Давай дальше.
Но Пингу перебили запал, обломали драйв. Он улыбается приторно, как улыбались, должно быть, записные льстецы при дворе французских королей.
– Ангел мой, не подскажешь, откуда ты взял эту мысль? – спрашивает он.
Баррет обводит взглядом гостиную – страшно жалея, что не может стать жидким и утечь сквозь зазоры между досками пола, как пролитая судомойкой лужица, – и замечает Эндрю; тот стоит с бутылкой пива и горстью арахиса позади и сбоку от дивана, не попадая в поле зрения Пинга.
Эндрю спокоен и уверен в себе, ему – и в этом он сродни некоторым божествам – абсолютно нет дела до человеческих дрязг, он в буквальном смысле их не понимает. О чем вообще людям спорить между собой, когда плодов, воды и неба с избытком хватает для всех?
Может, поэтому он так непривычно надолго задержался у Лиз?
– Из Послания к Римлянам, – отвечает Баррет.
– То есть из Библии?
– Ага. Из Библии.
– Ты чудо, – говорит Пинг.
Он примадонна, но не той породы, что разит нетерпимостью, а примадонна в духе гранд-дамы, умеющей и выказать недовольство (нельзя, чтобы кто-то вообразил, будто его легко поставить в тупик, будто чары его на потребу публике), но при этом пусть сдержанно, но радушной. Педантом его тоже не назовешь. Он в чистом виде фанатик, одержимый неистовой, преданной страстью к тому, что считает своим открытием. До Джейн Боулз его объектом был Генри Дарджер[23], а перед Дарджером – Барбара Хаттон[24] с ее насыщенной биографией. Когда Пинг во власти очередного увлечения, он искренне неспособен понять, как кого-то может интересовать что-то другое.
– Есть версия, что Джейн Боулз отравила ее марокканская возлюбленная, – говорит Баррет.
– Я знаю, – с торопливым напором парирует Пинг. – Разве не фантастика? Та женщина, кстати говоря, была старой страхолюдиной, ходила вечно в парандже и темных очках. Есть фотографии: Джейн, изящная светлокожая аристократка, снята на марокканских улицах с женщиной, как две капли похожей на ведьму из “Макбета”.
Лицо Фостера – оно по-прежнему приковывает взгляды благодаря эффектному сочетанию высеченной из известняка ирландской челюсти с размашистым изгибом нижней губы и немыслимым аристократическим носом английского школьника – вытягивается, можно было бы подумать, что от восхищения, но Баррету почему-то кажется, что Фостер просто не очень понимает, о чем речь.
– С ума сойти, – говорит Фостер.
– Джейн и сошла, – отзывается Пинг с видом довольной жизнью кошки.
Он уверен, что все без исключения художники не в своем уме или на худой конец большие оригиналы. Интересно, думает Баррет, связано ли это убеждение с тем, что по выходным Пинг рисует сентиментальные пейзажики и натюрморты? Объясняет ли оно его шляпы, его идею коллекционировать викторианские рисунки с птицами, арабские светильники и книжные первоиздания?
– Наверно, надо бы ее книгу прочитать, – говорит Фостер и интонация, с какой это сказано, полностью выдает его истинные намерения, свидетельствует, что прочитать книгу – это в его случае захватывающий и невыполнимый проект, что с таким же успехом он мог сказать: наверно, надо бы выучить физику элементарных частиц.
– Ты не думай, там не все сплошь мрак и тоска, – говорит ему Пинг. – Местами неожиданно веселое чтение. И вообще, между жизнью великого художника и его книгами часто нет ничего общего.
К Пингу возвращается ораторский запал.
– Надо помнить, что жизнь у нее складывалась странно, – говорит он. – Она была экспатом. Замуж вышла за крутого педика Пола Боулза[25], которому на фиг была не нужна, который не слал ей ни цента, и поэтому она постоянно бедствовала. Мне кажется, она жила в таком мире, где возможным было абсолютно все.
Бет треплет Баррета за загривок – мол, держись, – встает с зеленого подлокотника и ищет взглядом Тайлера.
– До полуночи, если кто не знает, двадцать девять минут, – говорит она.
После Бет получает право удалиться и он. Баррет смотрит на Лиз, но у нее на лице застыло мертвое добродушное выражение. Она умеет, сидя в компании, сделать такое лицо, будто терпеливо дожидается заказанную машину, которая обязательно скоро придет и увезет ее куда-то, где ей будет хорошо и спокойно.
– Всего двадцать девять минут, чтобы припомнить все свои грехи, – говорит Баррет.
Баррет единственный тут может считаться соперником Пинга. Только шутка позволит ему соблюсти приличия, покидая ряды слушателей посреди исполняемой Пингом арии.
Пинг хватается за грудь, старательно изображая ужас.
– Дорогуша, – говорит он, – тебе не минут, тебе двадцать девять дней на это понадобится.
Баррет поднимается из кресла. Пинг снова обращает весь свой пыл на Фостера:
– Ну и сам подумай – если ты гений и психопат, как не разлететься на куски, когда живешь в стране, где по улицам шныряют обезьяны, а торговцы продают фрукты, которых ты раньше и не видел никогда?
Фостер исподтишка (Пинг не любит, когда слушатели глазеют по сторонам) смотрит, как Тайлер обнимает Бет за плечи и прижимает ее к груди.
Этот Тайлер… Он так красив, по-львиному напорист. И умеет быть преданным. А это очень эротично. Ну почему среди геев мало кто это умеет? Почему они такие неугомонные, почему все время хотят нового, нового, нового?
Мимолетно ему представляется: Тайлер снимает с Фостера одежду, нежно, пылко, любуется обнажившейся грудью, рельефом брюшного пресса; Тайлер рассматривает идущую вниз от пупка полоску волос так, будто Фостер вырастил ее специально для него; Тайлер хочет Фостера, но только его, Фостер исключение, мужчины его не заводят, его заводит Фостер, и поэтому он спускает с него джинсы, по-родительски заботливо и в то же время эротично, готовый овладеть Фостером с беспощадной добротой отца, фантастически извращенного, не знающего никаких табу отца, который делает своему мальчику только хорошее, заботится о нем, обожает, в силу кровной связи лучше любого другого понимая, что ему нужно.
Но Пинг уже снова продолжает:
– Правильнее, конечно, было бы ярко уйти. За то, что они так ушли, мы и любим Мэрилин Монро и Джеймса Дина[26]. Мы любим тех, кто несется прямиком в пламя. Я про то, что Джейн Боулз – это не Мэрилин и не Джеймс Дин, так, во всяком случае, считает большинство, но я…
Фостер снова внимательно его слушает. Пинг хороший учитель, а Фостеру столько еще надо узнать.
Встав с кресла, Баррет не может решить, куда направиться. Бет беседует с Тайлером и Ниной, а Баррет не чувствует ни сил, ни желания присоединяться к их разговору. Эндрю сидит бочком на подоконнике и смотрит в ночь (или на свое отражение в окне), заливая в себя очередную бутылку пива (ест и пьет он как дышит, послушно употребляя все ему предложенное, как животное, чье физическое благополучие основано на поглощении максимума питательных веществ и расходовании при этом минимума энергии). Несмотря на благоговение Баррета перед Эндрю – или по причине его благоговения, – отношения между ними установились дружественные, но не близкие. Невозможно представить, чтобы Баррет сейчас запросто подошел к нему и заговорил… например, о надеждах, которые он возлагает на наступающий год. Ну или о чем-нибудь еще.
Баррету приходит в голову, что хорошо бы на несколько минут прилечь у себя в комнате. Ему вдруг показалось, что нет ничего лучше, чем тихо лежать в одиночестве на своем матрасе и слушать, как за стенкой тихо, похоже на радио, звучит праздник.
Электричества он не зажигает и остается в темноте – темноте весьма относительной, поскольку при незанавешенном окне Никербокер-авеню всю ночь напролет заливает комнату оранжевым светом. Баррет усаживается на матрас – осторожно, будто у него болят суставы.
Пульсирующий на белых стенах оранжевый свет с улицы делает его комнату похожей на жилище героя фильма нуар. Не то чтобы ему было так уж неуютно.
Но он чувствует себя в ней – и с течением времени чувство это становится только острее – как иммигрант в чужой стране. В этой стране, где ему ни тепло ни холодно, он осел только потому, что ни в какие более приветливые края с имеющимися бумагами его не пускали, а оставаться на родине он больше не мог. Навыки его – проворно освежевать антилопу, перетереть в муку мешок желудей – в этой стране никому не нужны.
В прежние годы ему бывало непросто из-за того, что слишком многое его интересовало. В первую очередь интересовали, конечно, книги; ему было интересно учить языки, проникать в их коды, понимать их закономерности и то, как эти закономерности менялись во времени; интересна была история, возможность соскрести наслоения времени и обнажить в живой непосредственности некий день на рынке в Месопотамии, где некая женщина раздумывает, покупать ли манго; или ту ночь на подступах к Москве, когда черный воздух так студен, что трудно дышать, тут же под промерзшими небесами Наполеон и московская тьма, усыпанная ледяными звездами, которые никогда не сияли так ярко, так недостижимо далеко…
Параллельно с этим существовал мир забот попроще: усталость под конец рабочего дня независимо от того, переворачивал он в этот день бургеры во фритюрнице или крыл крышу; влюбленности в официантов и поваров, плотников и электриков – ни к кому так не прикипаешь душой, как к тем, с кем работаешь (возможно, эта привязанность повторяет в миниатюре ту, что испытывают друг к другу воевавшие вместе мужчины); шумная дразнящая суматоха пятничных пивных посиделок, у Вилли была абсолютно чумовая девица, а Эстер пора бы вернуться домой к детям, а Малыш Эд почти накопил денег на подержанный “дукатти”…
В том, что касается работы, Баррет долго вел себя как дебютантка, которая никак не могла сделать выбор, которой каждый следующий претендент на ее руку нравился больше или меньше, но никогда настолько, чтобы согласиться видеть его каждый божий день всю оставшуюся жизнь, – и поэтому приходилось ждать. Она не была чрезмерно высокого о себе мнения, не считала, будто слишком хороша для простого смертного; нет, ей просто всякий раз казалось, что набор ее склонностей и причуд плохо сочетается с личными качествами очередного потенциального мужа. Ведь нечестно же выходить за человека, если не уверена, что вы полностью подходите друг другу. Вот она и дожидалась кандидата, в отношении которого сомнений не будет. Она еще была молода, достаточно молода, а потом – совершенно внезапно и непонятно каким образом – молодость миновала, и вот она живет дома с родителями, проводя дни за чтением и шитьем…
Это правильно, на некий странный и с привкусом горечи манер, что Баррет выбрал наконец себе род занятий – и тем более правильно, что занятие это не преследует суетных целей и не чревато возможностью разбогатеть.
На потолке прямо у Баррета над головой растет У-образная трещина, откуда время от времени сыплется пылью штукатурка, выбивается короткий искусственный снежный шквал – это означает, конечно же, что надо идти скандалить с домовладельцем, а еще означает, что дом разваливается (о том же говорит и превращение перекрытий в труху от неистребимой сырости), что он теряет веру в себя, из последних сил сохраняет целостность потолков и несущих стен и в один прекрасный день издаст скрипучий вздох и превратится в груду строительного мусора.
Но как бы там ни было, Бет вылечилась, ее распад был остановлен, и Баррет даже позволил себе вообразить, будто небесный свет, явившийся ему полтора года назад, каким-то образом, возможно, причастен к исцелению.
Ему трудно выносить необычность этого явления, его грандиозность. Он с удовольствием лежит в тишине своей комнаты, куда снаружи, из мира, прекрасно обходящегося без него, долетают звуки улицы и праздничного веселья. Лежа на кровати, он плывет, как Офелия, блаженная утопленница (такой, во всяком случае, он ее себе рисует): она рассталась с жизнью, но и навечно укрылась от упреков и предательств, в смерти прекраснее, чем в жизни, обратив к небу безмятежно-бледное лицо и раскрытые ладони белых рук, в обрамлении цветов, за которыми слишком низко склонилась над ручьем, она скользит по воле течения, некогда смятенная, а теперь покойно вернувшаяся в лоно природы, в единении с землей, доступном только мертвым.
– Эй.
Баррет приподнимает голову, оглядывается на дверь.
Это Эндрю. Нет, такого не может быть. С какой бы стати Эндрю явился и встал на пороге его комнаты?
И все-таки это он. Это его силуэт, его узкая талия и широкие плечи, его стриженая, похожая против света на шлем голова, небрежное изящество позы, будто он замер в танце, фигуры которого большинство населения планеты выучить неспособно.
– Да? – откликается Баррет.
– Поделишься? – спрашивает Эндрю.
Поделишься – чем? Ах да, конечно…
– Извини. У меня пусто.
Эндрю облокачивается о косяк, стремительный и властный в движениях, как Джин Келли[27]. О котором Эндрю, разумеется, даже не слышал.
Очень характерно – это высокомерное пиратское нелюбопытство, изумительная юношеская уверенность Эндрю, что если он о чего-то не знает, то, значит, оно того и не стоит.
– А я думал, ты слинял, чтобы заправиться, – говорит Эндрю.
Баррет ошеломлен – Эндрю заметил его исчезновение. Но нет, сейчас нельзя умолкать. Надо продолжать разговор.
– Знаешь, вообще-то можно поискать, – говорит он. – Пойдем.
Баррет встает и делает несколько шагов в направлении Эндрю. Он не владеет танцевальным шагом и просто старается ставить ноги по одной линии. Ему хочется верить, что не выглядит неуклюжим.
Баррет вступает в область запаха Эндрю. Вздумай кто торговать этим ароматом, на этике флакона могло значиться единственное слово: “Парень” – и никакое кроме; в нем неожиданно нет ни намека на потную кисель (пот Эндрю вообще ничуть не зловонен, его запах не с чем сравнить, самое большее его можно назвать чистым, чувственным и чуть-чуть по-морскому соленым). К нему, разумеется, не примешивается ни туалетная вода, ни дезодорант, только слышится легчайшая цитрусовая нотка, оставленная мылом, лосьоном или, возможно, гигиенической помадой.
Баррет уговаривает себя успокоиться, и в какой-то момент его охватывает иррациональный страх, ужас от того, что, подходя к Эндрю, он ни с того ни с сего произнес вслух: успокойся.
Неужели это общее свойство всех одурманенных страстью – думать, что другому слышны твои мысли? Наверно, так. Разве может оставаться неслышной вся эта сумятица надежд, страхов и вожделения? Ни одна черепная коробка не спрячет ее в себе.
– Я не хотел мешать, – говорит Эндрю.
– Ничего, – отзывается Баррет. – Я так просто… Передохнуть решил. Перед полуночью.
Эндрю кивает. Ему непонятно, зачем перед полуночью отдыхать, но он вполне себе признает право окружающих на маленькие причуды. Это одна из черт, из которых складывается его очарование, – он, как мужское воплощение Алисы, с невозмутимостью школьницы путешествует по Стране чудес, где все незнакомо и все вызывает любопытство, но не внушает ни испуга, ни отвращения.
– Пошли, – говорит Баррет.
Он отводит Эндрю в комнату Тайлера и Бет.
Там темно и пусто. Без возлежащей как в гробу Бет комната из забытой сокровищницы – полной приношений спящей принцессе – превратилась в захламленную нору. Вещи увеличились в количестве, но по сути остались теми же. Стало больше сложенных в зыбкие стопки книг. Так и не дождавшаяся починки лампа в виде гавайской танцовщицы нашла себе сестру с ножкой, изображающей маяк, и абажуром, украшенном парусными корабликами. Две отощавшие герцогини, два хлипких парных стула, обзавелись слугой – смущенным на вид, убогим бамбуковым столиком.
После того как Бет поправилась и вернулась в большой мир, вместе с ней из комнаты ушло и томное эдвардианское очарование. С тех пор это просто спальня, под завязку забитая книгами и старьем, логово барахольщиков, симпатичное, но по-своему с налетом идиотизма. Освобожденные от заклятия близящейся смерти Бет, бессловесные обитатели комнаты, все эти стулья, лампы и сложенные пирамидой кожаные чемоданы, пережив краткий отрезок преображенного бытия, снова сделались обиходными предметами и теперь в вещном мире терпеливо дожидаются конца света.
За нагромождением хлама белеет кровать, чуть не светящаяся чистотой. Кровать – это Спящая красавица, а рухлядь вокруг – колючая чаща, выросшая, дабы беречь ее сон.
Баррет пробирается среди скопленных в комнате богатств. Свалка свалкой, но здесь совсем нет характерных для лавки старьевщика запахов пыли и старого лака, смешанных со скорбным и нечистым ароматом, пристающим ко всему, что слишком долго никому не нужно. Бет жжет по всем комнатам ароматические свечи с лавандой – подобно тому как стареющая женщина использует духи, чтобы заглушить дух распада.
Баррет выдвигает ящик прикроватной тумбочки. В нем полно Тайлерова добра: смазка и презервативы, куда без них (XL, надо же); тюбик какой-то японской мази; небольшой блокнот “Родья” и маркер “Шарпи”; старый снимок матери (Баррету до сих пор бывает странно от напоминаний о ее полноте, густых бровях, близко посаженных недоверчивых глазах женщины, которую никогда не обвесит деревенский мясник; о том, что она была женщиной статной, видной, как все говорили, но отнюдь не красавицей, какой ее помнил он); несколько капсул контака; россыпь медиаторов; и…
Из-под медиатора высовывается пузырек. Явно ему не отведено почетного места, так, валяется среди прочего содержимого тумбочки.
Баррет рассчитывал найти заначенный Тайлером кокаин. И в то же время надеялся, что не найдет.
Ну конечно, Тайлер не завязал. Баррет мог бы и догадаться. Или нет? Слишком давно у него вошло в привычку доверять Тайлеру.
Странное явление: похоже (хотя этого и не может быть, правда же?), что секретам свойственна парность. Раз Баррет не рассказывает Тайлеру про небесный свет, то и Тайлер естественным образом что-то скрывает от Баррета. Равновесие превыше всего.
Мысль дикая. Но, видится Баррету, вполне допустимая.
Еще одно странное явление: Баррет разрывается между обидой на предательство (он быстро подсчитывает в уме, сколько раз Тайлер говорил, что перестал принимать наркотики? – для Баррета существует огромная разница между ложью и несказанной правдой), обеспокоенностью (кокаин Тайлеру вреден, как вреден он вообще любому, но Тайлер особенно податлив, для него слишком убедителен его собственный образ, рожденный под воздействием кокаина) и чувством облегчения (за которое ему стыдно) от того, что наконец у него есть чем порадовать Эндрю, что теперь он для Эндрю не просто ничем не примечательный мужчина, до его появления лежавший в одиночестве на кровати.
Баррет достает из ящика пузырек – крошечный цилиндр из прозрачного пластика с черной пластмассовой крышкой. Показывает его Эндрю. Тот кивает с видом знатока, будто соглашаясь с широко известной мудростью, которая не теряет в цене оттого, что ее повторяют на протяжении столетий. Баррет отдает ему пузырек.
Баррет пробовал кокаин два раза, на тусовках, много лет назад, и тяги к нему никогда не испытывал. Оба раза он не почувствовал практически ничего, кроме головной боли и повышенной тревожности, которой ему и без того хватало.
Эндрю отвинчивает крышку. Достает из кармана связку ключей (и зачем ему столько, явно больше десятка), опускает один ключ в пузырек, после чего протягивает его Баррету. На кончике ключа – аккуратный холмик белого порошка.
Нет. Баррет хотел сделать новогодний подарок Эндрю. Сам он нюхать не собирался.
С другой стороны, как он себе это представлял? На каком поезде, из какой глуши он явился деревенским простаком в этот сияющий огнями город? Эндрю, понятное дело, решил, что они сейчас вместе занюхают. Как это принято у людей.
Баррет в растерянности. Проще и естественнее было бы сказать: нет, спасибо. Но отказаться не хватает воли. Он не может позволить себе обмануть ожидания Эндрю.
Баррет наклоняет голову, и Эндрю подносит ключ вплотную к его правой ноздре. Баррет втягивает воздух.
– Сильнее, – говорит Эндрю.
Баррет вдыхает глубже. Кокаин обжигает и подмораживает, он похож на лекарство.
– Теперь другой, – говорит Эндрю.
Он окунает ключ в пузырек и бережно подносит к левой ноздре Баррета. Баррет вдыхает, на это раз сразу глубоко.
Эндрю один за другим снюхивает два кокаиновых холмика и говорит:
– Красота.
Он садится на край Тайлеровой с Бет кровати, как пловец, выбравшийся на плот. Баррет садится рядом, стараясь не коснуться коленом колена Эндрю.
– Этого-то мне и не хватало.
– Мне тоже, – говорит Баррет.
Неужели глупая страсть заставит его лгать и притворяться?
– Внимание, внимание, приближается 2006 год, – говорит Эндрю.
Мгновение спустя Баррет понимает, что кокаин начал действовать. В голове зажужжало, но непохоже на пчел или на других живых существ; жужжание издает флотилия стальных щетинистых шариков, они кружат в мозгу, наголо вычищая мысли и оставляя за собой пульсирующую чистоту. Напоминает медицинскую процедуру: потерпите, это неприятно, но зато потом вам станет гораздо лучше.
Может, на этот раз Баррету действительно станет лучше.
– Еще разок, а? Новый год как-никак, – говорит Эндрю.
Он отсыпает из пузырька новую порцию порошка. Баррет боится, как бы не промахнуться, как бы не сыпануть кокаин на подбородок, но движения Эндрю точны, как у хирурга, он подносит кончик ключа сначала к правой, потом к левой ноздре. После Баррета он нюхает сам.
– Красота, – говорит Эндрю.
– Очень здорово, – соглашается Баррет, хотя ему уже ясно, что все далеко не здорово. Стальные щетки не унимаются. Ему кажется, он физически чувствует, как вычищена и опустошена внутренняя поверхность его черепной коробки, как белеет пустота там, где раньше у него был мозг.
– А мощно этот две тысячи шестой начинается, да? – слышит он будто со стороны собственные слова.
Говорит не он, а только его голос. Сам Баррет обретается в склепе своего черепа, в древней полости, где грохочет металлическими зубьями какая-то непонятная машина.
– Ты про Бет? – спрашивает Эндрю.
– Нет. Про Майкла Джексона, как он отбился от липовых обвинений в растлении малолетних.
Эндрю озадаченно смотрит на Баррета. Ему непонятно. Он вообще не понимает сарказма. Баррет с изумлением ловит себя на том, что его это не напрягает. Он сейчас слишком на взводе, чтобы напрягаться по таким пустякам. Да, Эндрю, я такой. Я ироничен, я остряк. Мне не так повезло с внешностью, как тебе, но я тоже не пустое место в этом мире.
Стальные щетки, видно, потрудились на славу, вытравили из него способность постоять за себя, отбили желание быть желанным. Единственное, что у него осталось, – это голос, как сбрендивший оракул, вещающий из катакомб, в которых когда-то обитал его разум.
– Я пошутил, – говорит Баррет. – Конечно, про Бет.
– Понимаю. Организм – он от всякой дряни избавиться может.
– Может.
– А врачи, знаешь, ни хрена не соображают.
– Кое-что соображают. Но иногда ошибаются. Как и все мы.
Баррет слушает, ему удивительно слышать от себя законченные предложения. Их составляет механизм, очистительная машинка, позабытая у него в черепе и выполняющая программу, заложенную в нее прародителями.
– Я лично, если бы заболел, – говорит Эндрю, – пошел бы к шаману.
И тут все меняется.
Баррет удивлен происходящим, но не в силах ему противиться. Запускается физический процесс на уровне состава крови. Влечение к Эндрю понемногу улетучивается.
Перемену запустило, должно быть, слово “шаман”. То, что Эндрю сказал это с таким напором, хотя Бет поправилась, ни разу даже не подумав обратиться к шаманам, медиумам или налагателям рук; что уникальный визионерский опыт был ниспослан Баррету, несмотря на весь его скептицизм; что Эндрю выговорил это слово со своим нью-джерсийским акцентом, скорее всего, плохо представляя его значение.
Ни разу до того Баррет не пытался вообразить, какое будущее ожидает Эндрю. В его будущем Баррету явно не отводилось места, поэтому интереснее, сексуальнее было думать об Эндрю исключительно в настоящем времени.
Но теперь все иначе. Теперь Баррет явственно представляет лишь одно – будущее Эндрю. Вот он, стареющий ревнитель маловероятного, живет на гроши, которые платят ему за примитивную работу, мало-помалу превращаясь из старательного подмастерья волшебника в одного из тех, кто считает себя вполне себе волшебником, черпает “факты” из помоечных источников, досконально информирован о правительственном заговоре с целью скрыть от граждан скорую высадку инопланетян в штате Нью-Мексико, но неспособен при этом назвать по имени сенаторов от своего штата…
Эндрю – это иллюзия.
Баррет знал это с самого начала, с тех самых пор, как впервые его увидел (Лиз тогда взяла с собой Эндрю в кино – кажется, на третий эпизод “Звездных войн”), и у него засосало под ложечкой от первого же взгляда на откровенную, равнодушную красоту, которую Эндрю нес беспечно, как если бы воплощал собой некий забытый американский идеал. На протяжении многих поколений его предки отважно пускались на покорение неведомых земель, шли через горы и леса, пока другие – осмотрительные, ни в чем до конца не уверенные, благодарные за то малое, что у них есть, – обделывали свои разнообразные дела на покрытых копотью мостовых Восточного побережья, стараясь не ступить в лужу и не вляпаться в конский навоз.
Эндрю – идеал, редкое произведение, золотой кубок. Каждый год люди тратят миллиарды, лишь бы в большем или меньшем приближении походить на Эндрю, сына сапожника из Нью-Джерси, которому все досталось даром.
Баррет чувствует, что к Эндрю его тянет все меньше и меньше. Раньше простодушие Эндрю казалось ему совершенным чувственным дополнением к небрежно-совершенному телу. Теперь же он видит в нем недалекого парня, которому даже время, успев основательно поработать над его телом, вряд ли прибавит ума.
– Вот будь у тебя одновременно рак печени и прямой кишки, хрен бы тебе шаман помог, – говорит Баррет.
Эндрю подается вперед и жадно смотрит на Баррета.
– Ты не веришь в шаманов, – говорит он, словно вызывая на спор (флирта ради?).
Возможно ли, что Эндрю внезапно почувствовал интерес к этому новому Баррету, которому он сам больше не интересен?
Да, так оно и есть. Любой другой ответ прозвучал бы странно.
– Да нет, я, наверно, почти что во все верю. Но так, чтобы всему свое место и свое время. Магия – штука могущественная, ее силу недооценивают. Но магия не может извлечь из тела раковую опухоль.
– А тебе не кажется, что Бет именно так и поправилась?
Что на это ответить?
Баррет закрывает глаза, чтобы дать мозгу накопить заряд, придать большую ясность и силу мыслям.
– Однажды я видел свет в небе, – говорит он, выдержав паузу.
Он никому еще об этом не рассказывал. С какой стати теперь рассказывать Эндрю?
Хотя кому еще? Разве кто-то, кроме него, поверит Баррету и сумеет обойтись без дурацких шуток?
А этот новый, разоблаченный Эндрю, сидящий тут с ним, глупый и скучный, как и все те бессчетные красивые юноши, что на протяжении веков…
– Я то и дело вижу, – говорит Эндрю. – Метеоры там, планеты, падающие звезды. Пару раз что-то типа летающей тарелки видел.
– Я видел большое зеленоватое сияние. Формой вроде спирали. Над Центральным парком, больше года назад.
– Круто.
– Ну да, круто. И очень необычно.
– Ага, там, наверху, куча странной фигни. Ты думаешь, люди знают, что там творится? Все там наверху изучили?
– Этот свет… он казался живым. В некотором роде.
– Звезды – они живые.
– Это была не звезда.
– Красивый был свет?
– Да, красивый. И немножко страшный.
– Чего так?
– Слишком могущественный. Огромный. А потом он погас.
– Сильная история.
Баррету надо было остановиться. Больше ничего не говорить.
– Я стал ходить в церковь.
– Правда? – Судя по тону, Эндрю признание Баррета не показалось ни особо странным, ни совсем уж рядовым. Обычаи Страны чудес непривычны для чужака, однако и не отталкивающи. Чтобы избежать конфликта, Алисе достаточно быть вежливой и выказывать благонравие.
– Я не молюсь, – говорит Баррет. – И на колени не встаю. Вместе со всеми не пою. Просто захожу раз-другой в неделю и тихо сажусь сзади на скамье.
– В церквях красиво. Я не про организации религиозные, там отстой, а в церкви чувствуется что-то святое.
– Куда я хожу, там совсем как-то просто. Кроме меня только человек десять старушек, они впереди сидят.
– Ага.
– Со мной там никто не разговаривает. Я думал сначала, что после службы ко мне подойдет кто-нибудь из священников и скажет что-то вроде: “Что привело тебя к нам, сын мой?” Но они все старые, очень старые, делают все на автомате и, не знаю, думают, наверно, только о том, как бы мальчишкам-алтарникам под стихарь залезть, когда остальные все разойдутся.
Похотливо усмехнувшись, Эндрю говорит:
– Чего же ты туда ходишь?
– Там такой покой. Особая атмосфера, даже в этой старой захудалой церкви. Сижу там и жду, вдруг что-нибудь такое… ну, снизойдет.
– Снизошло или как?
– Пока нет.
– Вот где они.
Баррет открывает глаза. На пороге стоит Лиз – точно так же, как за двадцать минут до того на пороге его комнаты стоял Эндрю. Неужели под конец жизни Баррет будет вспоминать всех, кто являлся к нему на порог, потревожив в очередном убежище?
– Привет, – говорит Эндрю.
– Уже без одиннадцати, – говорит она и входит в комнату. – Ну и помойка же.
– Тайлер с Бет коллекционеры, – говорит Баррет.
