Какое надувательство! Коу Джонатан
— А доктор Куинс приезжал ли сегодня утром справиться о состоянии мисс Табиты? — спросил он.
— Да, сэр. Прибыл довольно рано, часов около девяти.
— Понятно. Я полагаю… я надеюсь, никто из прислуги не думает, что она может быть как-то связана с… тем, что произошло.
— Мне неизвестно, о чем может думать остальной персонал, сэр.
— Ну разумеется, нет. Что ж, если вы будете любезны проследить, чтобы наш багаж погрузили в машину, Гимор, я, наверное, сам схожу и перекинусь с нею парой слов.
— Прекрасно, сэр. Вот только… мне кажется, что в данный момент она принимает другого посетителя.
— Другого посетителя?
— Примерно десять минут назад, сэр, приехал какой-то джентльмен и спросил, нельзя ли ему повидаться с мисс Табитой. Встречать выходил Бёрроуз и, боюсь, уже проводил его к ней в комнату.
— Понятно. Тогда я лучше узнаю, в чем дело.
Мортимер живо преодолел несколько лестничных пролетов к покоям сестры и остановился у ее двери. Никаких голосов изнутри не доносилось — по крайней мере, пока он не постучал. После значительной паузы раздался надтреснутый невыразительный голос Табиты:
— Войдите.
— Я просто зашел попрощаться, — объяснил Мортимер, удостоверившись, что она одна.
— Тогда до свидания, — ответила Табита.
Она вязала нечто большое, фиолетовое и бесформенное, а на столе рядом стоял подпертый чем-то раскрытый номер журнала „Спитфайр!“[4].
— Мы должны чаще видеться друг с другом, — нервно продолжал Мортимер. — Вероятно, ты приедешь навестить нас в Лондоне?
— Сомневаюсь, — ответила Табита. — Сегодня утром сюда опять приезжал доктор, а я знаю, что это означает. Они попытаются обвинить меня в том, что тут сегодня произошло, и снова упрятать. — Она рассмеялась и пожала костлявыми плечами. — Ну и что с того? Я уже упустила свой шанс.
— Упустила свой?.. — начал было Мортимер, но осекся. Он подошел к окну и постарался говорить как можно небрежнее: — Ну разумеется, существуют некоторые… обстоятельства, требующие объяснения. Например, окно библиотеки. Гимор клянется, что запер его, как обычно, однако этому человеку, взломщику, кем бы он в действительности ни оказался, кажется, вовсе не пришлось ничего взламывать. Но я не думаю, что тебе что-либо известно об…
Он умолк.
— Ну посмотри только, что ты натворил своей болтовней, — сказала Табита. — У меня сползла петля.
Мортимер понял, что напрасно тратит время.
— Что ж, мне пора.
— Приятного путешествия, — отозвалась Табита, не поднимая головы.
В дверях Мортимер помедлил.
— Кстати, — сказал он, — а что за посетитель у тебя был?
Табита непонимающе уставилась на него:
— Посетитель?
— Гимор сказал, что к тебе несколько минут назад кто-то заходил.
— Нет, он ошибся. И довольно сильно.
— Понятно, — Мортимер глубоко вздохнул и уже совсем было вышел за дверь, но что-то его остановило. Нахмурившись, он обернулся. — Мне это лишь кажется, — произнес он, — или у тебя здесь какой-то странный запах?
— Это жасмин, — ответила Табита, просияв впервые за все утро. — Правда, прелестно?
3
Юрий был в то время моим первым и единственным героем. Родители вырезали все его фотографии из журналов и газет, а я развешивал их на кнопках по стене у себя в спальне. Обои на этой стене давно переклеили, но еще много лет после того, как фотографии сняли, на обоях, словно беспорядочная фантастическая карта звездного неба, виднелись точки булавочных уколов. Я знал, что не так давно он был в Лондоне; смотрел по телевизору, как он едет по улицам, запруженным ликующими толпами. Я слышал о его появлении на выставке в Эрлз-Корт, и оттого, что он пожимал руки сотням счастливых детей, во мне разгоралась жаркая зависть. Однако мне и в голову не пришло попросить родителей свозить меня туда. Поездка в Лондон для моего семейства была предприятием не менее дерзким и неслыханным, чем полет на Луну.
На мой девятый день рождения отец тем не менее предложил если не полет на Луну, то, по крайней мере, запуск в стратосферу — поездку на весь день в Вестон-супер-Мэр. Мне сулили посещение недавно открывшейся детской железной дороги и аквариума, а если позволит погода, то и купание в открытом бассейне. Стояла середина сентября, если точнее — 17 сентября 1961 года. Деда и бабушку в поездку пригласили тоже — я имею в виду, маминых родителей, с отцовскими мы отношений не поддерживали; вообще-то, сколько я себя помню, мы не получали от них ни единой весточки, хотя я знал, что они живы. Возможно, отец и поддерживал с ними тайную связь, но я сомневаюсь. Всегда нелегко было определить, что он чувствует, и даже сейчас я не могу сказать, скучал он по ним или не очень. С дедом и бабушкой, во всяком случае, он ладил вполне пристойно и за много лет успешно выстроил оборонительную стену против дедовского добродушного, но упорного подтрунивания. Мне кажется, в тот день их пригласила мама — вероятно, даже не посоветовавшись с отцом. Как бы то ни было, ссорой в воздухе и не пахло. Родители вообще никогда не ссорились. Отец просто пробурчал нечто в том смысле, что лучше бы им сесть сзади.
Но на заднем сиденье, конечно, расположились женщины, усадив между собой меня. Дед сидел на пассажирском сиденье спереди, раскрыв на коленях дорожный атлас, а его смутная шаловливая улыбка явно намекала, что отцу придется нелегко. Они уже поспорили, на какой машине ехать. „Фольксваген“ деда с бабкой был старым и ненадежным, но дед никогда не упускал случая облить помоями британские модели, к разработке которых мой отец, работавший в местной механической компании, имел какое-то отношение, а потому и покупал — из лояльности работодателям и своей стране.
— Сплюнем через левое плечо, — сказал дед, когда отец потянулся к ключу зажигания. А когда машина завелась, добавил: — Нет конца чудесам.
На день рождения мне подарили дорожный шахматный комплект, поэтому мы с бабушкой сыграли несколько партий — скоротать время. Ни она, ни я не понимали ни одного правила, но нам не хотелось в этом признаваться, поэтому незнание мы возмещали импровизацией, выглядевшей как помесь шашек и настольного футбола. Мама, как обычно, ушедшая в себя, задумчиво смотрела в окно или же прислушивалась к разговору на переднем сиденье.
— В чем дело? — спрашивал дед. — Ты горючее экономишь или что?
Отец не реагировал.
— Здесь можно разгоняться до пятидесяти миль в час, знаешь ли, — продолжал дед— Предел здесь — пятьдесят миль.
— А чего туда в такую рань приезжать? Нам некуда спешить.
— Поимей в виду — эта колымага начнет дребезжать, если разгонится до сорока пяти. А нам хочется доехать живыми и невредимыми. Хотя смотри, осторожнее — кажется, тот велосипед вдет на обгон.
— Гляди, Майкл, коровы! — сказала мама, чтобы как-то отвлечь меня.
— Где?
— В поле.
— Мальчик уже видел коров, — сказал дед. — Оставь его в покое. Кто-нибудь слышит лязг?
Лязга никто не слышал.
— А я уверен, что лязгает. Похоже, фитинг или что-то разболталось. — Он повернулся к отцу. — А ты какую часть этой машины проектировал, Тед? Пепельницы?
— Рулевую колонку, — ответил отец.
— Смотри, Майкл, овцы!
Мы оставили машину у самой набережной. Клочья облаков, пятнавшие небо, навели меня на мысли о сахарной вате, а та неизбежно направила поток сознания к киоску возле пирса, где бабка и дед купили мне огромный розовый ком клейкой амброзии и леденец на палочке, который я приберег на потом. Обычно отец как-то высказывался о пагубных последствиях подобных милостей для меня — как стоматологических, так и психологических, — но поскольку то был мой день рождения, он посмотрел сквозь пальцы. Я сидел на низком парапете у самого моря и поглощал сахарную вату, наслаждаясь восхитительным напряжением между ее немыслимой сладостью и слегка колючим строением, пока не уничтожил примерно три четверти комка и меня не затошнило. На набережной все было спокойно. Убаюканный собственным счастьем, я не обращал внимания на прохожих, но смутно припоминаю прогуливавшиеся рука об руку респектабельные парочки и несколько человек постарше, что двигались более целеустремленно, одетые как в церковь.
— Надеюсь, мы не совершили ошибку, — прошептала мама, — приехав сюда в воскресенье. Будет ужасно, если все закрыто.
Дед удостоил отца одним из своих наиболее красноречивых взглядов и подмигнул: комбинация злорадного сочувствия и развлечения, оттого что ситуация более чем знакома.
— Похоже, она тебя опять втравила в историю? — сказал он.
— Ну что, именинник, — произнесла мама, вытирая мне губы платочком. — С чего ты хочешь начать?
Сначала мы отправились в аквариум. Наверное, то был очень хороший аквариум, но у меня от него остались только самые бледные воспоминания; странно думать, что семейство мое так тщательно планировало все эти развлечения, однако к памяти, словно мухи к клейкой бумаге, прилипли только нечаянные фразы взрослых, их бездумные жесты и интонации. Точно помню одно: небо действительно уже затягивалось тучами, когда мы вышли из аквариума, и бодрый ветер с моря не давал маме насладиться пикником, который мы устроили на Прибрежных Лужайках, поставив шезлонги полукругом. Я до сих пор вижу, как она гоняется за улетающими бумажными пакетами и пытается раздать всем бутерброды, сражаясь со злонамеренно трепыхающейся вощеной бумагой. Еды после пикника осталось много, и мы в конце концов предложили остатки человеку, подошедшему к нашим шезлонгам попросить денег. (Как и все люди их поколения, родители мои обладали даром вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми без видимых трудностей. Я предполагал, что однажды тоже дорасту до такой способности — вероятно, когда оставлю позади всю робость детства и отрочества, — но этого так и не произошло, и теперь я понимаю: такая легкая общительность, которой, похоже, наслаждались мои родители, скорее имеет отношение к эпохе, нежели к особенностям зрелости или темперамента.)
— А хорошая у вас ветчина, — сказал человек, откусив от бутерброда в порядке эксперимента. — Я-то люблю, если горчицы побольше.
— Мы тоже, — ответил дед. — Но его сиятельство есть не захотели.
— Она его балует, — сказала бабушка, улыбнувшись в мою сторону. — Балует так, что стыдно смотреть.
Я сделал вид, что не слышу, и пристально уставился на последний кусок маминого шоколадного тортика, который она протянула мне без единого слова, лишь подчеркнуто заговорщицки приложив палец к губам. Это был третий кусок. В свои тортики она никогда не добавляла обычный шоколад для тортиков — только настоящий молочный.
Я уже дошел до той стадии, когда обещанного купанья ждать больше не мог, но мама сказала, что еда в желудке сначала должна утрястись. Надеясь развеять мое нетерпение, отец повел меня к морю: отлив обнажил чуть не до самого горизонта серую равнину грязного песка, по которой на привязи выгуливали нескольких карапузов — начинающих исследователей с сачком в одной руке и упирающимся родителем в другой. Около получаса мы бесцельно побродили, а затем нам разрешили наконец пойти в бассейн. Народу там было не очень много. Несколько человек сидели или лежали в шезлонгах и на топчанах у воды; меньшинство, рискнувшее искупаться, делало это весьма живо, плещась и визжа. В воздухе мешалась разная музыка. Оркестровые миниатюры для водных процедур, сочившиеся из динамиков, состязались с транзисторными приемниками, игравшими все на свете — от Клиффа Ричарда до Кенни Болла и его „Джазменов“[5]. Вода в бассейне мерцала и поблескивала неотразимо. Я не мог понять, почему публика предпочитает плющиться на спине и слушать радио, когда перед ними открываются такие просторы жидкого счастья. Мы с отцом вышли из раздевальных кабинок вместе: мне казалось, что в тот день у бассейна он, бесспорно, самый сильный и красивый мужчина; однако теперь моему мысленному взору наши тощие белые тела кажутся в равной мере детскими и тщедушными. Я обогнал его и остановился у края воды, затягивая крохотный, но такой бесценный миг ожидания. Потом — прыгнул; а потом — заорал.
Бассейн не подогревался. С чего мы вообще взяли, что он должен быть с подогревом? Меня насквозь пробило ледяной молнией, и я сразу же онемел от шока, но первой моей реакцией — не только на физическое ощущение, но и на муку более высокого порядка: предвкушаемого, но не сбывшегося наслаждения, — было разреветься. Сколько я рыдал — не знаю. Отец, должно быть, вытащил меня из воды; мама, должно быть, опрометью кинулась к нам с галереи для зрителей, где они устроились с бабушкой и дедом. Меня обхватили ее руки, меня ощупывали чужие взгляды, но я был безутешен. Потом мне рассказывали, что я, казалось, не успокоюсь никогда. Но меня все же как-то переодели в сухое и вывели наружу, в мир, к тому времени уже потемневший от собиравшегося ливня.
— Позор какой, — говорила бабушка. Она высказала одному из служителей бассейна все, что по этому поводу думала, а такого я бы не пожелал никому. — Следовало повесить объявление. Или таблицу с температурой воды. Нужно написать письмо кому следует.
— Бедненький ягненочек, — говорила мама. Я по-прежнему хлюпал носом. — Тед, ты бы сбегал к машине, принес зонтики. Иначе мы все простудимся насмерть. Мы тебя тут подождем.
„Тут“ оказалось навесом автобусной остановки на набережной. Вчетвером мы уселись на лавки и стали слушать, как по стеклянной крыше барабанят капли. Дед пробормотал: „Сердечко еще бьется“, и с этими словами — верным признаком того, что, по его оценке, день безнадежно загублен, — я, как по команде, взвыл снова — с удвоенной энергией. Когда вернулся отец, неся два зонтика и туго скатанную целлофановую накидку, мама бросила на него панический взгляд, но он, очевидно, уже обдумал ситуацию и изобретательно предложил:
— Может, в кино что-нибудь идет?
Ближайшим и самым крупным кинотеатром был „Одеон“ — там показывали фильм под названием „Обнаженное лезвие“ с Гэри Купером и Деборой Керр[6]. Родители мои кинули один-единственный взгляд на афишу и поспешили дальше, а я в томлении притормозил, уловив экзотический аромат запретных наслаждений, таившихся в самом названии, и заинтригованный картонкой, выставленной управляющим кинотеатра на видном месте под афишей: НИКТО, НИ ЕДИНЫЙ ЧЕЛОВЕК НЕ БУДЕТ ДОПУСКАТЬСЯ В ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ В ТЕЧЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ТРИНАДЦАТИ МИНУТ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭТОГО ФИЛЬМА. ОБ ЭТОМ ВАС ПРЕДУПРЕДЯТ ВСПЫШКИ КРАСНОГО ФОНАРЯ. Дед грубо схватил меня за руку и оттащил от афиши.
— А что тут? — спросил отец.
Мы стояли перед маленьким и менее импозантным зданием, извещавшим, что оно — „Единственный Независимый Кинотеатр Вестона“. Мама с бабушкой нагнулись к витрине и пристально всмотрелись в рекламные открытки. Бабушкины губы скептически сжались, а мамин лоб пересекла легкая морщинка.
— Думаешь, это подойдет?
— Сид Джеймс и Кеннет Коннор. Должно быть смешно.
Это произнес дед, но все его внимание, как я заметил, привлекала фотография красивой блондинки — актрисы по имени Ширли Итон[7], которая играла в фильме третью главную роль.
— Свидетельство „У“[8],— показал отец.
И тут я заорал:
— Мам! Мам!
Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он „С Гагариным к звездам“. Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — „в ЦВЕТЕ“, хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:
— Вы уверены, что он достаточно взрослый?
И я вдруг пережил то же стремительно пикирующее отчаяние, туже эмоциональную тошноту, которую испытал в миг, когда прыгнул в неподогретый бассейн.
Но деда на кривой козе не объедешь.
— Продавайте нам билеты, женщина, — сказал он, — и следите за своим носом.
В очереди за нами кто-то хихикнул. И вот мы цепочкой вошли в темный затхлый зрительный зал, и я уже все глубже и глубже вжимался в кресло на небесах блаженства, и бабушка сидела слева от меня, а отец — справа.
Через шесть лет Юрий погибнет, „МиГ-15“ необъяснимо вынырнет из низкой облачности и разобьется при заходе на посадку. К тому времени я уже достаточно повзрослел, чтобы пропитаться недоверием ко всему русскому и замечать зловещие шепотки о КГБ и о том недовольстве, которое мог возбудить мой герой у себя на родине, настолько обаяв ликующих жителей Запада. Наверное, Юрий и в самом деле подписал себе смертный приговор в тот день, когда пожимал руки детишкам в Эрлз-Корте; однако смерти я в тот день желал им, а не ему.
Как бы то ни было, теперь я уже не могу припомнить и даже вообразить восторг собственной невинности, с которым тогда высидел неумелую и громоподобную дань его подвигу. Хотел бы — но не могу. Лучше б ему остаться предметом безмозглого обожания, а не превращаться в еще одну двусмысленную и неразрешимую загадку взрослой жизни — в историю без надлежащего конца. Загадок мне и без того скоро хватит.
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 17 СЕНТЯБРЯ, И ВСЮ НЕДЕЛЮ
Дети до 16 лет. по воскресеньям допускаются только в сопровождении взрослых
В воскресенье допуск в зал — с 16:15, по будним дням — с 13:30
Сидни ДЖЕЙМС Ширли ИТОН Кеннет КОННОР
в фильме
КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО![9]
Сеансы по будним дням в: 15:00–17:53 — 20:45 („У“)
— а также —
С ГАГАРИНЫМ К ЗВЕЗДАМ
Официальная русская документальная кинолента в ЦВЕТЕ,
с комментариями БОБАДЭНВЕРСА-УОКЕРА
Сеансы по будним дням в: 13:40–16:30 — 17:25 („У“)
Едва свет в зале стал гаснуть вторично и на экране, объявляя о начале основного фильма, появился сертификат цензора, мама перегнулась и зашептала поверх моей макушки:
— Тед, уже почти шесть часов.
— И что с того?
— А сколько эта картина идти будет?
— Не знаю. Часа полтора, наверное.
— Нам же еще столько обратно ехать. Когда приедем, ему спать давно пора будет.
— Один раз-то можно и попозже лечь. У него ж сегодня день рождения.
Начались титры, и глаза мои прилипли к экрану. Фильм был черно-белый, а музыка, хоть и не без некоторой шутливости, почему-то наполнила меня тревожным предчувствием.
— А ужин? — не успокаивалась мама. — Как же мы с ужином будем?
— Ох, откуда я знаю. Остановимся где-нибудь по дороге и поедим.
— Но так мы еще больше задержимся.
— Сиди и смотри кино, ладно?
Но и следующие несколько минут я замечал, как мама то и дело нагибается к свету и посматривает на часы. А потом я даже не знаю, что она делала, поскольку целиком погрузился в фильм.
Кино было про какого-то нервного и вежливого дяденьку (его играл Кеннет Коннор). Однажды вечером к нему домой заявился зловещий адвокат и до смерти его перепугал. Адвокат пришел сообщить, что недавно у Коннора умер дядя, и ему теперь нужно немедленно ехать в Йоркшир, где в их семейном особняке Блэкшоу-Тауэрс будут оглашать завещание. Кеннет садится на йоркширский поезд вместе со своим другом, тертым букмекером (которого играет Сидни Джеймс), а приехав, понимает, что Блэкшоу-Тауэрс стоит на дальнем краю вересковых пустошей и до ближайшего жилья очень далеко. Друзья никак не могут найти такси, а потому соглашаются доехать до особняка на катафалке. И тот ко всему высаживает их посреди болот в густом тумане.
Когда они наконец добираются до дома, то слышат вдали протяжный собачий вой.
Сидни: „Не очень похоже на воскресный лагерь, а?“
Кеннет: „В этом месте есть что-то жуткое“.
Весь остальной зал, видимо, счел это очень смешным — я же к тому моменту был соответствующим образом напуган. Раньше меня никогда ни на что подобное не водили: хотя в строгом смысле картина не была фильмом ужасов, все детали были весьма убедительны, а мрачная атмосфера, драматичная музыка и неотступное чувство, что сейчас произойдет что-то кошмарное, пытали меня странной смесью страха и возбуждения. Какой-то части во мне больше всего на свете хотелось выскочить из кинотеатра на свет божий — вернее, туда, где от него еще что-то осталось, — но другая часть была полна решимости смотреть, пока не станет ясно, к чему все идет.
Кеннет и Сидни тихонько вступают в вестибюль особняка Блэкшоу-Тауэрс и видят, что внутри дом — такой же жуткий, как и снаружи. Их встречает мрачный и суровый дворецкий по имени Фиск — он ведет их наверх и показывает комнаты. К своему немалому смятению, Кеннет понимает, что его не только разлучили с другом и ведут в Восточное крыло, но и спать ему придется в той комнате, где скончался дядюшка. В холле тихо и тревожно играет орган. Они снова спускаются вниз, их знакомят с прочими членами семейства Кеннета: его двоюродными братьями и сестрами — Гаем, Дженет и Малколмом, дядей Эдвардом и сумасшедшей тетушкой Эмили, для которой время замерло на Первой мировой войне. Адвокат не успевает приступить к чтению завещания, как появляется еще одна женщина: молодая и красивая блондинка — ее играет Ширли Итон. Здесь она потому, что ухаживала за дядюшкой Кеннета во время его смертельной болезни. Стульев за столом на всех не хватает, поэтому Кеннету приходится сидеть чуть ли не на коленях у Ширли. Кажется, он этим вполне доволен.
Оглашают завещание, и выясняется, что никому из родственников ничего не досталось: все они пали жертвами розыгрыша. Расходясь по комнатам перед сном, они жутко ссорятся. И тут в доме неожиданно гаснет свет. За окнами уже вовсю бушует страшная буря, и Фиск предполагает, что, наверное, сломался генератор. Кеннет и Сидни вызываются сходить с ним и проверить. Зайдя в сарай, где стоит генератор, они видят, что механизм этот вдребезги разбит. По пути к дому они с изумлением видят, что посреди лужайки под проливным дождем в шезлонге сидит дядя Эдвард.
Сидни: „Чего он там сидит?“
Кеннет (смеется)'. „Невероятно. Он же простудится и умрет от… умрет от…“
Он оглушительно чихает, и дядя Эдвард одеревенело падает с шезлонга. Он уже мертв.
Кеннет: „Сид… он?..“
Сидни: „Ну, если нет, то он очень крепко спит“.
Раздается кошмарный удар грома — тут мама снова перегнулась к отцу и прошептала:
— Тед, вставай, пошли.
Отец в голос хохотал.
— Зачем?
— Это не годится ребенку.
Кеннет: „То есть, я имею в виду, что мы не можем его тут оставить, правда? Слушайте, давайте перенесем его в амбар, где готовят консервы, — должно быть, это где-то там“.
В зале снова захохотали, когда Кеннет, Сид и дворецкий попробовали приподнять дородное тело дяди Эдварда.
Сидни: „Погодите, гораздо проще будет амбар сюда перетащить“.
Над этим засмеялась даже бабушка. Мама же снова посмотрела на часы; отец, вероятно, решив, что я могу испугаться, взъерошил мне волосы, а руку оставил рядом с моей, чтобы я мог за нее схватиться и прижаться к нему, если захочу.
Кеннет и Сид заходят в дом и сообщают остальному семейству, что дядю Эдварда убили. Сид пытается позвонить в полицию, но понимает, что телефонная линия оборвана. Кеннет говорит, что он едет домой, но адвокат замечает, что в такую погоду все пустоши затопило, проехать невозможно, а если он все равно уедет, то полиция заподозрит его первым. Он рекомендует всем немедленно разойтись по комнатам и запереть двери.
Фиск: „Это только начало. За первым последует и второй, помяните мои слова“.
Сидни: „Спокойной ночи, хохотунчик“.
Кеннет и Сидни уходят наверх вместе, но, оставшись один, Кеннет понимает, что заблудился в лабиринтах старого особняка. Он открывает одну дверь, думая, что попал к себе, но находит в комнате Ширли — на ней только комбинация, и она собирается переодеться в ночную сорочку.
Кеннет: „Послушайте, что вы делаете в моей комнате?“
Ширли: „Это не ваша комната. То есть вещи-то в ней не ваши, правда?“
Она благопристойно прижимает ночную сорочку к груди.
Кеннет: „Чтоб мне провалиться. Нет, не мои. Секундочку — кровать тоже не моя. Должно быть, я заблудился. Простите. Я… я пойду к себе“.
Он направляется к двери, но через несколько шагов останавливается. Оглянувшись, видит, что Ширли по-прежнему комкает в руках сорочку, не разобравшись в его намерениях.
Мама тревожно заерзала в кресле.
Кеннет: „Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?“
Ширли (грустно качает головой)’. „Боюсь, что нет“.
Кеннет: „О. (Умолкает.) Простите. Я пойду“.
Ширли (колеблется, в ней собирается решимость) „Нет. Постойте. (Делает повелительный жест.) Отвернитесь на минутку“.
Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.
Кеннет: „Э… секундочку, мисс“.
Мама попыталась привлечь отцовское внимание.
Кеннет торопливо опускает зеркало — оно подвешено на шарнирах.
Ширли (оглядывается на него): „А вы милый“.
Комбинацию она уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.
Мама:
— Все. Мы уходим. Уже слишком поздно.
Но дед с отцом безотрывно пялились в экран на прекрасную Ширли Итон: стоя спиной к камере, та снимала бюстгальтер, а Кеннет героически старался сдержаться и не подглядывать в зеркало, которое показало бы ему драгоценный кусочек ее тела. Я тоже на нее пялился, наверное, и думал, что никогда не видел никого красивее, — и с того самого мига Ширли разговаривала не с Кеннетом, а со мною девятилетним; поскольку теперь именно я заблудился в коридоре и да, это себя видел я на экране, это я находился в одной комнате с самой прекрасной женщиной на свете, это я оказался в капкане старого темного особняка в разгар кошмарной бури в том захудалом маленьком кинотеатре, той ночью — у себя в спальне, а с того мига и навсегда — в своих снах. Там был я.
Ширли вынырнула из-за моей головы, тело уже закутано в короткий халатик:
— Теперь можете повернуться.
Моя мама встала, и какая-то женщина позади нас произнесла:
— Да сядьте вы на место, ради бога.
На экране я обернулся и посмотрел на нее:
— Ничего себе. Весьма вызывающе.
Ширли смущенно откинула со лба прядь. Мама схватила меня за руку и силком стащила с кресла. Я испустил возмущенный вой. Женщина позади нас шикнула:
— Ш-ш-ш-ш!
Дед:
— Что вы там делаете?
Мама:
— Уходим — вот что мы делаем. И ты уходишь с нами, если не хочешь идти до самого Бирмингема пешком.
— Но ведь картина еще не кончилась.
Мы с Ширли сидели на двуспальной кровати. Она:
— У меня есть предложение.
Бабушка:
— Ну так идем, раз идем. Наверное, нужно будет еще где-то остановиться поужинать.
Я на экране:
— Вот как?
Я вне экрана:
— Мам, я хочу остаться и досмотреть.
— Тебе нельзя.
Отец:
— Ну что ж, похоже, мы получили приказ на выдвижение.
Дед:
— Я остаюсь тут. Мне нравится.
Женщина за нами:
— Послушайте, еще секунда — и я вызову администратора.
Ширли придвинулась ко мне чуть ближе:
— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.
Мама подхватила меня под мышки, сдернула с кресла, и второй раз за тот день я ударился в рев: как от подлинного расстройства, так и, вне всякого сомнения, от унижения. Со мной так не обращались с грудного возраста. Мама со мной в охапку протолкнулась через весь ряд и поволокла меня по ступенькам к выходу.
Я же на экране, судя по всему, не очень уверен, как реагировать на предложение Ширли. Я пробормотал что-то, но в суматохе не расслышал, что именно. Бабушка и отец двинулись за нами по проходу, и даже дед неохотно поднялся с кресла. Когда мама толкнула дверь на холодную бетонную лестницу и солоноватый воздух, я обернулся и успел в последний раз увидеть экран. Я выходил из комнаты, но Ширли этого не знала — она стояла ко мне спиной и оправляла постель.
Ширли:
— А я замечательно устроюсь… — Она обернулась и замолчала, увидев, что я уже ушел. — В кресле.
Двери закрылись, и мое семейство затопотало по лестнице. Я орал:
— Пусти меня. Отпусти меня! — а едва мама поставила меня на ноги, кинулся по ступеням обратно в зал, но отец перехватил меня:
— И куда это мы собрались?
И тут я понял, что все кончено. Я колотил его кулаками, даже пытался расцарапать ему щеку. В первый и последний раз в жизни отец выругался и шлепнул меня — больно — по физиономии. После этого все стихло.
В машине по пути домой я делаю вид, что сплю, но на самом деле глаза у меня чуточку приоткрыты, и я вижу, как на мамином лице играет янтарный свет уличных фонарей. Свет, тень. Свет, тень.
— Теперь мы никогда не узнаем, чем все кончилось, — говорит дед, а бабушка с заднего сиденья отвечает:
— Ох, да закрой ты рот уже, — и легонько тыкает его в плечо.
Я уже не плачу — даже не дуюсь больше. Юрий забыт окончательно, теперь я и припомнить толком не могу фильм, что так взволновал меня пару часов назад. Я думаю лишь о жуткой обстановке Блэк-шоу-Тауэрс и необъяснимой сцене в спальне, где прекрасная, прекрасная женщина приглашает Кеннета провести с нею ночь, а он убегает, пока она смотрит в другую сторону.
Почему он убежал? Испугался?
Я смотрю на маму и чуть было не спрашиваю, понимает ли она, почему Кеннет сбежал, а не провел ночь с женщиной, которая подарила бы ему безопасность и счастье. Но я знаю, что она не ответит мне. Скажет просто, что день был длинный, фильм глупый, а мне следует уснуть и выбросить его из головы. Она не понимает одного — я никогда не смогу выбросить этот фильм из головы. И в этом тайном своем знании я откидываюсь на спину и делаю вид, будто сплю, положив голову ей на колени, а сам сквозь полузакрытые веки разглядываю свет янтарных фонарей, играющий у нее на лице. Свет, тень. Свет, тень. Свет, тень.
Часть первая
Лондон
Август 1990 г
Кеннет сказал:
— Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?