Какое надувательство! Коу Джонатан
— Я не имел в виду — сейчас. Я подумал, что, может быть… за ужином?
Судя по всему, тут она удивилась еще сильнее.
— Вы приглашаете меня на ужин?
— Полагаю, да.
— Когда?
— Завтра вечером?
— Хорошо. Где?
Вопрос загнал меня в угол, потому что я знал только один местный ресторан и как раз туда мне идти не хотелось. Но большого выбора не было.
— В „Мандарине“? В девять?
— С удовольствием.
— Прекрасно. Значит, мы можем либо поехать отсюда на такси, скажем, минут за десять, либо идти пешком туда не очень далеко, и, может, по дороге зайдем куда-нибудь…
Тут я понял, что разговариваю с закрытой дверью, и вернулся к себе.
А теперь Фиона намазывала сливовый соус на блинчик тыльной стороной ложки и укладывала на него тонкие полоски утятины и огурчиков. Ее пальцы бегали очень ловко.
— Итак, Майкл, какими же откровениями вы собирались со мной поделиться? Я сгораю от нетерпения.
Я улыбнулся. Мне было нервно весь день: я думал, как это странно — снова питаться с кем-то вместе, — но меня уже охватывала тихая эйфория.
— Нет никаких откровений, — ответил я.
— Так вчера ночью… это просто был хитрый способ выманить меня и посмотреть, как я выгляжу в халатике?
— То был просто импульс. Больше ничего. Мне только сейчас пришло в голову, каким странным может показаться мое поведение. Понимаете? То, как я замыкаюсь в себе, еле-еле отвечаю, столько времени пялюсь в телевизор… Вы, наверное, недоумеваете, с чего бы это все.
— Да нет, — ответила Фиона, кусая свернутый блинчик. — Вы прячетесь от мира, потому что он вас пугает. Вас пугаю я. Вероятно, вы так и не научились завязывать отношения с людьми. Неужели вы считаете, что я неспособна такое заметить?
Меня обошли на повороте — оставалось только жевать блинчик, но я его неправильно сложил, и содержимое вывалилось, едва я поднес еду ко рту.
— Над этим нужно работать, вот в чем все дело, — сказала Фиона. — Если речь идет о депрессии, то поверьте — она мне известна. Но знаете… Взять этот велопоход пару недель назад. Это же было мучение. Сущее мучение — точно вам говорю. Но я, по крайней мере, познакомилась с какими-то людьми, мы вместе выпили, я получила два приглашения на ужин. Казалось бы, не очень много, но через некоторое время начинаешь понимать… что нет ничего хуже, чем одиночество. Ничего. — Она откинулась на спинку стула и вытерла пальцы о салфетку. — Ладно, это просто мысли вслух… Наверное, не стоит об этом в начале вечера.
Я тоже вытер пальцы. Сливовый соус, казалось, обляпал мне все руки и теперь большими коричневыми мазками пачкал салфетку.
— Хороший ресторан, — сказал Фиона, оглядывая зал. Уютно, несколько интимно и одновременно по-компанейски. — А раньше вы здесь бывали?
— Нет-нет. Просто читал о нем где-то.
Но это, разумеется, была ложь, поскольку именно здесь у нас с мамой произошла последняя бурная ссора, от которой нам обоим еще предстояло оправиться. Я поклялся никогда сюда больше не возвращаться, опасаясь, что кто-нибудь из официантов меня узнает и, к моему смущению, что-нибудь скажет: мы тогда устроили довольно зрелищную сцену. Но теперь, успокоенный и воодушевленный присутствием Фионы, я решил, что беспокоиться нелепо. В конце концов, это один из самых популярных ресторанов в округе, и, представив себе тысячи посетителей, что заходили сюда за последние два или три года… В самом деле, я льщу себе, если думаю, что кто-то счел тот инцидент запоминающимся.
Официант подошел к нам забрать тарелки.
— Добрый вечер, сэр. — Он слегка поклонился. — Как приятно, что вы зашли к нам через столько лет. Как здоровье вашей мамы?
Несколько минут после его ухода я просидел, не в силах вымолвить ни слова, не в состоянии посмотреть Фионе в глаза. А те смеялись, хотя губы ее кривились в вежливом недоумении.
Затем я выдавил:
— Ну… да, я действительно заходил сюда как-то раз с мамой. Мы ужасно поссорились и… да, но я не об этом хотел сегодня поговорить.
— А мне показалось, что в этом как раз весь смысл, — ответила Фиона. — Чтобы что-то мне рассказать.
— Да, да. И расскажу. Просто некоторые вещи, некоторые области… — У меня выходило криво, и было ясно: если я хочу завоевать ее доверие, требуется какой-то широкий жест. — Ладно, вы можете спрашивать меня о чем угодно. О чем захотите. Спрашивайте.
— Ну, хорошо. Когда вы развелись?
Не закончив глотка, я поставил бокал вина на скатерть, немного расплескав.
— А вы откуда об этом знаете?
— Это написано на обложке вашей книги, которую вы мне показывали.
Ах да, верно. Я ведь напрасно времени не тратил, стараясь произвести на Фиону впечатление, и сразу показал ей свой первый роман. На суперобложке и в самом деле значилась эта жемчужина личной информации. (Идея Патрика — он считал, что такое сделает меня более интересной личностью.)
— В тысяча девятьсот семьдесят четвертом году, хотите верьте, хотите нет. — Сам я верил в это с трудом.
Фиона удивленно подняла брови.
— А как ее звали?
— Верити. Мы вместе учились в школе.
— Должно быть, вы женились очень рано.
— Нам было по девятнадцать. Ни у нее, ни у меня никого до этого не было. Мы вообще не соображали, что делаем.
— Вам до сих пор обидно?
— Наверное, нет. Я просто смотрю на это как на зря потраченную юность — действительно впустую: наркотиков не принимал, не спал с кем ни попадя, а это, наверное, весело. Вот такой… извращенный позыв к конформизму.
— А мне никогда не нравилось имя Верити, — решительно сказала Фиона. — В колледже я знала одну Верити. Ханжа. Считала, что важнее всего в жизни — говорить правду, но я не думаю, что она хоть когда-нибудь говорила правду самой себе. Если вы понимаете, о чем я.
— Значит, вы думаете, имя играет роль?
— Некоторые имена — да. С возрастом человек начинает соответствовать своему имени, как хозяин — своей собаке. И ничего с этим не поделать.
— Я сегодня наткнулся на одно любопытное имя. Финдлей. Финдлей Оникс.
Пришлось повторить имя и фамилию по слогам, чтобы Фиона разобрала. Потом я объяснил, как мне это имя попалось.
Тем утром я отправился в Колиндейлскую библиотеку — поискать в газетных подшивках еще каких-то упоминаний о смерти в Уиншоу-Тауэрс в ту ночь, когда Мортимеру исполнилось пятьдесят лет. Наверное, вы помните, что местная газета обещала держать читателей в курсе дела. Я наивно рассчитывал, что в ней опубликовали серию подробных заметок о начавшемся расследовании. Но что и говорить — я не принял во внимание, что семейство Уиншоу владело той самой газетой, а Лоренс был гроссмейстером той ложи, среди самых влиятельных членов которой значились и несколько шишек из полиции. Либо о таком расследовании не сообщат, либо — что вероятнее всего — не начнут его вовсе. Представляла интерес только одна деталь — коротенькое продолжение заметки, которую я уже видел, хотя скорее загадочное, чем полезное. Там говорилось, что ни на какие обстоятельства дела свет пролить больше не удалось, но полиция желает допросить частного детектива, работающего в этом районе, — упомянутого выше мистера Оникса. Судя по всему, некто, отвечающий описанию погибшего человека (чья личность до сих пор не выяснена), был замечен обедающим с детективом в одном из ресторанов Скарборо в вечер неудавшегося ограбления; более того, по сведениям, полученным от местного адвоката, выступающего представителем Табиты Уиншоу, в начале месяца мистер Оникс навещал ее в клинике Капкан-Бассетта по крайней мере трижды и предположительно — по делу. Для полноты картины в заметке сообщалось, что детектив также разыскивается в связи с тремя исками по поводу непристойного поведения (раздел 13 Акта о сексуальных правонарушениях, 1956).
И после этой статьи — ни единого упоминания о загадочном инциденте. В следующем номере гвоздем уже было сообщение о невероятных размеров баклажане, выращенном кем-то из местных огородников.
— Вот, видимо, и все, — заключил я, когда нам подали блюдо больших дымящихся креветок, обильно посыпанных имбирем и чесноком. — Этому парню, судя по заметке, уже тогда было около шестидесяти; маловероятно, что он еще жив. А это значит, что след более или менее остыл.
— Вы и сами в детектива потихоньку превращаетесь, а? — заметила Фиона, скромно вылавливая ложкой креветку. — А есть во всем этом какой-то смысл? То есть так ли важно то, что случилось тридцать лет назад?
— Очевидно, кто-то так по-прежнему думает, если считает нужным врываться к моим издателям и следить за моим такси до дома.
— Но это же случилось больше месяца назад.
Я пожал плечами.
— Все равно, по-моему, я что-то нащупал. Вопрос в том, где искать дальше.
— А я не смогу вам помочь?
— Помочь? Как?
— Я привыкла заниматься разными исследованиями. Вообще-то это моя работа. Я пишу рефераты статей из научной прессы, а после этого они индексируются и собираются в огромные справочники, которые потом обычно попадают в университетские библиотеки. Фамилия Уиншоу встречается там сравнительно часто — вас это удивит. Томас, например, до сих пор связан с довольно многими нефтехимическими компаниями. И разумеется, мелькает имя Дороти Бранвин — она ведь тоже сначала была Уиншоу? Каждый год — целая пачка материалов о каких-нибудь ее чудесных нововведениях: новые способы обработки разных тошнотворных частей куриного тела и выдачи их за настоящее мясо. Мы начали работать еще в пятидесятых, поэтому я могу посмотреть в старых справочниках. Никогда ведь точно не скажешь — может, там где-нибудь и отыщется ключик.
— Спасибо. Вы мне очень поможете, — сказал я и добавил (так же неискренне): — Похоже, у вас интересная работа. Вы давно ею занимаетесь?
— Начала… два года назад. За несколько недель до того, как наконец завершился мой развод. — Она перехватила мой взгляд и улыбнулась, — Да-да, вы не единственный, кто проиграл на этом фронте.
— Ну что ж, в каком-то смысле мне стало легче.
— У вас с Верити были дети?
— Мы сами были дети, других не требовалось. А у вас?
— У него были. Три дочери от первого брака, но ему не разрешали с ними видеться. И понятно почему. У него был маниакально-депрессивный психоз, а сам он — утвердившийся в вере христианин.
Я не очень понимал, как реагировать. С моих китайских палочек сорвался большой кус говядины, облитый устричным соусом, и приземлился мне на рубашку. Это отвлекло нас на какое-то время, а потом я сказал:
— Я, конечно, вас не очень хорошо знаю, но, похоже, он был совсем не ваш тип.
— Это правда. Вы меня не очень хорошо знаете. А он был мой тип — еще как мой. Понимаете, я, к сожалению, отношусь к таким людям… у меня щедрая натура.
— Я заметил.
— Ну вот, например, как я обрушила на вас эти растения.
— И как вы даете нищим милостыню — даже если они не очень-то просят.
То был намек на старика, подошедшего к Фионе, когда мы направлялись в ресторан. Хотя он просто спросил, который час, она немедленно вытащила из кошелька двадцать пенсов и сунула ему в руку. Казалось, старик больше поразился, чем обрадовался, мне пришлось сообщить ему, что сейчас без четверти девять, за что он меня поблагодарил и отошел.
— Ну да, — сказала Фиона. — Мне жалко людей.
— Даже если им не нужна ваша жалость?
— Но она ведь никому не нужна, правда? В каком бы отчаянном положении люди ни оказались.
Но это понимаешь только в самом конце. — Она вздохнула и задумчиво погладила бокал. — Но замуж из жалости я уж точно выходить никогда больше не буду.
— Похоже, его положение в самом деле было отчаяннее некуда.
— Они с первой женой какое-то время были ревностными евангелистами. У них уже было двое детей, а потом она в невероятных муках родила третьего. В конце концов потеряла веру — причем как-то очень злобно — и просто ушла, забрав дочерей — Веру, Надежду и Бренду.
— И сколько это длилось?
— У кого — у нас с ним? Пять лет. Почти.
— Ничего себе.
— Вот именно. — Она извлекла из тарелки последний обрывок зеленого перца и сунула в рот. — Бывают даже моменты… моменты слабости, должна признаться… когда я по нему немного скучаю.
— Даже так?
— Ну а что — ведь иногда хорошо, если кто-то рядом, правда? Например, он мне очень помог, когда умерла моя мама. Очень по-доброму.
— А ваш отец? Он… еще?..
— Жив? Понятия не имею. Он сбежал, когда мне было десять лет.
— А братья и сестры?
Фиона покачала головой.
— Я единственный ребенок. Как и вы.
После этого мы долго молча рассматривали руины нашего пиршества. Фиона аккуратно положила свои палочки на подставку; если не считать нескольких отбившихся зернышек риса, ее половина стола была безупречно чиста. На моей, похоже, Джексон Поллок творил основу для какой-то особенно зверской композиции, по замыслу целиком и полностью состоявшей из настоящей китайской еды. Мы заказали чайник чаю и тарелку личи.
— Ну что ж, — произнесла Фиона. — Не могу сказать, что вы мне сегодня полностью открылись, несмотря на все обещания. Не сказала бы, что душа ваша предстала предо мною во всей своей наготе вот на этом столе. Узнала я только, что вы женились в абсурдно юном возрасте, а большую часть времени предпочитаете смотреть кино, а не разговаривать с людьми.
— Я не просто смотрю кино, — ответил я через некоторое время, успев почувствовать себя так, будто готовлюсь нырнуть в какие-то неизведанные глубины. — Фильмы неотвязно меня преследуют.
Фиона ждала разъяснений.
— Вернее, один фильм. Скорее всего, вы о нем никогда не слыхали. — Я сказал ей название, и она покачала головой. — Когда я был маленьким, меня на него повели родители. Мы ушли из зала в середине, и с тех пор меня не покидает это странное чувство — что фильм так и не завершен. Наверное. А я в нем… поселился.
— А о чем он?
— О, просто глупенькое кино. Богатая семейка съезжается в большое сельское поместье на оглашение завещания, и всем ее членам одному за другим приходят кранты. Конечно, задумывался он как комедия, но мне в то время было совсем не смешно. Он напугал меня до смерти, и я дико влюбился в героиню, ее играла Ширли Итон — помните ее?
— Смутно. Это не она плохо кончила в одном из фильмов про Джеймса Бонда?
— Да — в „Золотом пальце“[60]. Ее красят золотой краской, и она задыхается. Но в том фильме у нее была сцена с Кеннетом Коннором: она приглашает его остаться на ночь в ее комнате, она ему очень нравится, она к нему очень добра, она, очевидно, не только красива, но и благоразумна, поэтому со всех сторон предложение лучше некуда, но он не может заставить себя его принять. В доме происходят жуткие вещи, где-то бродит маньяк-убийца, однако все это пугает его гораздо меньше, чем перспектива остаться наедине с этой чудной женщиной на всю ночь. Я никогда не забывал этой сцены — она со мной уже тридцать лет. Почему-то.
— Ну, это ведь не трудно понять, правда? — сказала Фиона. — Это история всей вашей жизни, потому вы ее и не забываете. — Она взяла с тарелки последний личи. — Вы не против, если я доем? Так освежает.
— На здоровье. Мои вкусовые пупырышки все равно требуют шоколада. — Я показал официанту, что нам нужен счет. — Может, по дороге домой попадется открытый магазин.
На улице стало ясно, что жара последних дней спадает, и пока мы шли к дому, я заметил, как Фиона вздрагивает. Мы зашли в ночной газетный киоск, и я купил „Аэро“ и белый „Тоблероне“. Предложил ей половинку „Аэро“ и мысленно вздохнул с облегчением, когда она отказалась. В воздухе висела легкая дымка. Мы свернули с Баттерси-Бриджроуд и начали срезать углы по переулкам. Район спокойный, освещается плохо, дома приземистые и мрачные, за палисадниками никто не следит, в такое время ночи — ни единого признака жизни, если не считать кошек, что при нашем приближении ошалело неслись через дорогу. Без сомнения, на мне сказывалось и выпитое, и общее возбуждение от, по-моему, удачного вечера: все вдруг показалось каким-то бесшабашным, заряжало предчувствие похожих вечеров, наверняка — еще лучше, меня переполнял оптимизм, который следовало как-то озвучить, пусть даже невнятно.
— Надеюсь, мы как-нибудь сможем это повторить, — промямлил я. — Я не получал такого удовольствия уже… ну, скажем, я такого даже припомнить не могу.
— Да. Было бы мило. Очень мило. — Но в согласии Фионы сквозило сомнение, и меня ничуть не удивило, что слова ее прозвучали очень трезво. — Только я не хочу, чтобы вы думали… Послушайте, я не знаю, как сказать.
— Говорите, — подбодрил я, когда она умолкла.
— Ну, я просто больше этим не занимаюсь — не спасаю людей. Вот и все. Мне бы хотелось, чтобы вы это понимали.
Мы молча шли дальше. Через некоторое время она прибавила:
— Да и не нужно вас спасать, мне кажется. Разве только чуточку встряхнуть.
— Справедливо, — согласился я, а потом задал очевидный вопрос: — А встряской людей вы занимаетесь?
Она улыбнулась.
— Возможно. Однако не более того.
Я уже чувствовал, как неотвратимо подступает одно из тех мгновений, что кардинально меняют всю жизнь, один из тех поворотных моментов, когда нужно либо хватать выпавший шанс, либо беспомощно смотреть, как он выскальзывает у тебя из рук и растворяется в воздухе. Я знал: нужно что-то говорить и дальше, хотя сказать было особо нечего.
— Знаете, я всегда считал удачу нехорошей вещью; всегда чувствовал, что если наша жизнь строится на одной удаче, то все остальное в ней — произвольно и бессмысленно. Мне никогда не приходило в голову, что удача может приносить счастье. Я о том, что и с вами-то познакомился лишь потому, что повезло: удачно сложилось так, что мы живем в одном доме, и вот теперь мы, два разных человека…
Фиона замерла и движением руки остановила меня. Очень нежно поднесла палец к моим губам и сказала:
— Ш-ш-ш.
Я поразился: какой интимный жест. После этого она сунула свою руку в мою, и наши пальцы сплелись. Мы двинулись дальше. Она прижималась ко мне. Через несколько шагов она прижалась еще плотнее — ее губы касались моего уха. Я предвкушал, что она может мне сказать.
— Мне кажется, за нами следят, — прошептала она. — Слушайте.
Я ошеломленно закрыл рот, ее рука выскользнула, а я прислушался, не раздаются ли действительно какие-то звуки помимо наших сбивчивых шагов. В самом деле что-то слышно: за нами следовало какое-то эхо — чуть в отдалении. Более того, когда мы остановились, оно прозвучало еще пару секунд и резко замерло. Мы пошли дальше, и оно двинулось за нами. Кто-то вполне точно повторял все наши движения.
— Мне кажется, вы правы, — прошептал я. Одна из моих не сильно полезных реплик.
— Разумеется, я права. У женщин на такое вырабатывается чутье. Иначе нельзя.
— Продолжаем идти, — сказал я. — Сейчас я повернусь и посмотрю.
Но туман уже сгущался, и сзади что-то удалось разглядеть лишь ярдов на двадцать. Невозможно было определить, движется ли что-то за серым клубящимся пологом. Шаги тем не менее не отставали, мы слышали их так же отчетливо, и я начал подталкивать Фиону вперед, взяв ее за локоть, пока скорость наша не выросла чуть ли не вдвое. Дом был уже недалеко, и мне пришло в голову пойти в обход, чтобы сбить преследователя.
— Что вы делаете? — прошипела она, когда я неожиданно свернул вправо.
— Идем. И держитесь ко мне поближе. Скоро мы его запутаем.
Я еще раз свернул вправо, потом влево, а потом повернул назад по дорожке, шедшей между сплошных рядов трехэтажных домов. Потом мы пару раз перешли через дорогу и миновали переулок, который вывел нас почти на самую окраину парка Баттерси. Мы остановились и прислушались. Обычный шум машин, в нескольких кварталах от нас разогревается какая-то вечеринка. И никаких шагов. Мы перевели дух, и Фиона отпустила мою руку, за которую, как я понял только сейчас, она крепко держалась последние десять минут.
— Мне кажется, мы его сбросили, — сказала она.
— Если вообще кто-то был.
— Был. Я знаю — точно был.
Остаток пути мы прошли по главной улице, и между нами зияла хоть и маленькая, но не знакомая прежде дистанция. К подъезду вела короткая дорожка, рвано обсаженная лавровыми кустами, и вот здесь, перед тем как открыть дверь, я намеревался предложить Фионе первый пробный поцелуй. Но настроение уже изменилось. Она по-прежнему держалась напряженно, крепко прижимала сумочку к груди, а я так суетился, что очень долго тупо тыкал ключом в замок, пока не заметил, что ключ вообще не тот. Когда же дверь наконец открылась и я уже занес ногу, чтобы войти, Фиона вдруг вскрикнула — нечто среднее между ахом и взвизгом, — заскочила в дом у меня перед самым носом, схватив меня за руку и втащив с собой внутрь, захлопнула дверь и прислонилась к ней, тяжело дыша.
— Что такое? В чем дело?
— Он там был — я его видела. Лицо в кустах.
— Кто?
— Господи боже мой, откуда я знаю? Он там пригнулся и высматривал нас.
Я потянулся к дверной ручке:
— Это смешно. Я посмотрю.
— Нет! Майкл, прошу вас, не надо. — Она вцепилась в меня. — Я разглядела его лицо довольно ясно, и… я его узнала.
— Узнали его? Так кто это?
— Точно не знаю. Вообще-то я его не то чтобы узнала, но… я уже видела это лицо. Точно видела. Майкл, мне кажется, следят не за вами. Я думаю, следят за мной.
Я вывернулся из ее хватки.
— Что ж, это мы скоро уладим.
Я приоткрыл дверь и выскользнул на улицу; Фиона тоже вышла, но только на ступеньки.
Похолодало, было очень тихо. Туман волокнами висел в воздухе и странно закручивался вокруг белого света уличных фонарей. Я прошел по дорожке взад и вперед, побродил по газонам и окинул взглядом улицу по обе стороны от дома. Ничего. Потом осмотрел кусты, просовывая голову между ветвей, обламывая сучки и резко кидаясь в каждое скопление листьев. Снова — ничего.
Вот только…
— Фиона, подойдите-ка сюда на минутку…
— Ни за что в жизни.
— Слушайте, здесь никого нет. Я просто хочу убедиться, что вы тоже это чувствуете.
Она присела рядом на корточки.
— Вы его видели за этим кустом?
— Кажется, да.
— Вдохните поглубже.
Вдохнули мы вместе — два долгих пытливых шмыга.
— Странно, — произнесла она после минутного раздумья. Я уже знал, что последует. — Здесь же нигде жасмин не растет, правда?
2
Как-то вечером мы с Фионой вместе посмотрели „Орфея“ — через два или три дня после ужина в „Мандарине“. Она оправилась от страха довольно быстро, и по ночам теперь заснуть не мог я. За несколько часов до рассвета я обычно бодрствовал, устало вслушиваясь в приступы затишья, которые в Лондоне сходят за полную тишину.
…La silence va plus vite a reculons. Trois fois…[61]
Мои мысли плыли и путались бесцельной репетицией полузабытых разговоров, неприятных воспоминаний и напрасных тревог. Если разум зацикливает на подобном, быстро становится очевидно, что освободиться от этого узора можно только одним способом — встать с постели; однако это последнее, на что способен. И только когда кислотная сухость во рту становилась решительно непереносима, я находил в себе силы подняться и пойти на кухню выпить воды, после чего какое-то подобие сна мне было гарантировано, поскольку круг наконец разрывался.
…Unseulverre d’eaueclaire le monde. Deuxfois…[62]
У меня имелся будильник, всегда поставленный на девять, но я, как правило, просыпался раньше. С трудом нащупывая сознание, распознавал первый звук — не урчание машин, не дальние раскаты самолетов, а чириканье стойкой малиновки, где-то в кронах деревьев под окном моей спальни встречавшей хилый свет дня.
…L’oiseau chante avec ses doigts. Une fois…[63]
Потом я лежал в постели — полу спал, полу нет и слушал шаги почтальона на лестнице. Почему-то с самого детства я так и не утратил веру в то, что письма способны изменить мою жизнь. От одного вида письма, лежащего на коврике в прихожей, меня затапливает нетерпение, пусть и преходящее. Следует отметить, что бурые конверты такое чувство вызывают редко; конверты с окошечками — никогда. Но есть и чисто белые конверты, надписанные от руки, эти достославные прямоугольники незамутненной возможности, что в некоторых случаях являют себя порогами в новый мир, не меньше. И вот в это утро, пока я тяжелым, выжидательным взором смотрел в прихожую сквозь приотворенную дверь спальни, именно такой конверт скользнул бесшумно в квартиру, неся с собой весь потенциал перемещения меня не только вперед, в неизведанное будущее, но и к тому мгновенью моего детства больше тридцати лет назад, когда письма только начали управлять моей жизнью.
Господа Ламп, Розетт и Штепсел
Электрики с 1945 (или с без 1/4 8)
Кабель-спуск, 24
Счетчикборо
26 июля 1960 г.
Уважаемый мистер Оуэн.
Мы вынуждены принести свои извинения в связи с задержкой подключения электроснабжения в Вашем новом доме, а именно втором коровнике полевую руку от фермы мистера Нутталла.
Говоря по правде, в этих попытках нас несколько закоротила неявка на работу нашего последнего новобранца, по сравнению с прочими искрившего сообразительностью. В результате, насколько мы понимаем, Вы на несколько недель остались без питания, но в таком незаземленном напряжении, что можно вольтануться.
Вы вправе спросить, собираемся ли мы как-то шевелить нашим рубильником. Можем Вас смело заизолировать, мистер Оуэн, — питание будет подключено в ближайшем будущем по выполнении ряда замеров и п. р. о. б* А тем временем просим принять в знак нашей доброй воли этот амперический подарок — месячный заряд калорийной энергии в переменном ассортименте наших постоянных булочек (прилагается).
Искренне Ваш,
А. Даптор (завотделом претензий)
* (после реабилитации от безделья)
Давным-давно на белом свете короткая прогулка от дома моих родителей по тихим сельским дорогам могла привести вас на опушку леса. Мы жили в таком районе, где самые дальние окраины Бирмингема уже вливались в сельскую местность, в безмятежном респектабельном захолустье, немного роскошнее и благороднее, чем мой отец мог себе позволить. И каждые выходные, обычно воскресным днем, мы втроем отправлялись в этот лес на одну из тех долгих, мягко нелюбимых прогулок, что лишь гораздо позже стали сердцевиной моих самых ранних и счастливых воспоминаний. В наличии имелось несколько разных маршрутов, и каждому присваивалось собственное функциональное (но в те времена — глубоко романтичное и многозначительное) определение: „поляна“, „пруды“, „опасная тропа“. У меня же был один любимый маршрут, и хотя по нему мы гуляли не чаще, чем по остальным, он неизменно манил меня своими (даже в те годы) ностальгическими чарами. Назывался он просто — „ферма“.
На нее вы натыкались случайно. Тропинка огибала лес — широкая и утоптанная, но почему-то мало используемая; как бы ни было в действительности, память подсказывает мне именно такую версию событий — это видение рая на земле всегда предлагалось нам очень интимно и в крайнем уединении. А раем на земле эта ферма и была: она возникала перед глазами, когда вы меньше всего этого ждали, после целой череды поворотов, спусков и подъемов, казалось уводивших вас еще глубже в темную лесную чащу, — кучка амбаров и надворных построек из красного кирпича, а в центре — увитый плющом домик невероятного очарования. С одной стороны к дому подступал фруктовый сад, и деревья его пестрели желтевшими плодами, а позднее мы обнаружили, что позади него, за стеной, располагается небольшой огородик, скрытый от глаз: правильные шахматные квадратики грядок разделены гравийными дорожками и миниатюрными живыми изгородями. Но что лучше всего — невдалеке от проволочной ограды, разделявшей общественные земли и частные владения, имелся мутный пруд, в котором бултыхались утки и куда время от времени вперевалку приходил на водопой гусь. В свои следующие визиты сюда мы никогда не забывали прихватить коричневый бумажный пакет с черствыми горбушками, которые я швырял в воду, а иногда в приступе дерзости продирался сквозь проволоку на ту сторону, гуси подходили ко мне и вырывали корки у меня прямо из пальцев.
— Должно быть, это та ферма, которую видно с дороги, — сказал отец, когда мы впервые на нее наткнулись. — Та, мимо которой я езжу на работу.
— Интересно, они держат лавку? — спросила мама. — Наверняка у них дешевле, чем в деревне.
После чего она начала покупать яйца и овощи только на ферме, а вскоре такой порядок приобрел не только практический, но и светский оттенок. Еще раз продемонстрировав талант завязывать дружбу с малознакомыми людьми, моя мама зря времени не теряла и завоевала доверие жены фермера миссис Нутталл, чьи продолжительные и цветистые монологи о муках и радостях буколической жизни означали, что на несложное, казалось бы, предприятие — например, приобретение нескольких картофелин — следует выделять не менее получаса. Чтобы я в таких случаях не успел заскучать, меня представили батраку по имени Гарри — он разрешал ходить за собой хвостиком, а иногда позволял даже кормить чушек или забираться в кабину комбайна. В последующие несколько месяцев экскурсии Гарри, казалось, становились все дольше, чаще и подробнее, пока я окончательно не примелькался на ферме — меня узнавали теперь все работники, включая самого мистера Нутталла. Ко всему прочему, как раз тогда мои родители решили, что я достаточно большой мальчик и могу сам ездить на велосипеде по местным дорогам, и я по-настоящему зачастил на ферму. Иногда мама давала мне с собой пакеты сэндвичей, и я съедал их, сидя в саду или у пруда, а потом отправлялся самостоятельно исследовать хозяйственные постройки; никогда не забывал заглянуть к телятам — они из всей скотины были моими любимчиками — или вскарабкаться на кипы сена, сложенные на задах самого большого амбара, где всегда и в любых количествах можно было отыскать тощих и сонных полосатых котов. Я ложился рядом с ними в сено, озадаченный глубочайшей тайной их мурлыканья и загипнотизированный их непроницаемыми полуулыбками, от которых всегда завидовал их снам.
В то время я был влюблен в одну девочку — Сьюзан Клемент: в школе ее парта стояла рядом с моей. Волосы у нее были длинные и светлые, глаза — бледно-голубые, и теперь, оглядываясь назад, мне кажется, что я ей тоже нравился, только наверняка я этого не знал: я проводил множество недель и даже, наверное, месяцев в томлении по ней, но легче было слетать на Луну, чем подобрать нужные слова, чтобы выразить свои чувства. Правда, я отчетливо помню одну ночь, когда проснулся и обнаружил ее рядом с собой в постели. Ощущение поначалу не показалось незнакомым: в том же году я уже спал в одной постели с Джоан, когда наши семьи отправились вместе в поход; но мне никогда не хотелось коснуться ее, да и чтобы она до меня дотрагивалась, не хотелось; я вообще гнал от себя такую мысль. Однако со Сьюзан я первым же делом понял — чуть рассудка не лишившись от радости, от потрясающей, ощутимой реальности происходящего: она прикасается ко мне, я прикасаюсь к ней, а вместе мы сплелись воедино, слились, перепутались двумя сонными змеями. Казалось, все до единой части моего тела соприкасаются со всеми до единой частями ее тела, казалось, отныне и впредь весь мир будет постигаться лишь прикосновением, и в затхлом тепле моей постели, во тьме за шторами спальни мы можем лишь нежно извиваться, и каждое движение, каждый крохотный порыв друг к другу будут возбуждать новые волны наслаждения, пока мы не начнем раскачиваться взад-вперед, как люлька, а потом я больше не смогу этого выдержать и должен буду остановиться. И остановившись, я проснулся — один и в отчаянии.
Это мое самое раннее воспоминание о сексе и один из трех детских снов, которые я теперь могу припомнить хоть с какой-то точностью.
Джоан жила на той же улице, через несколько домов от нас. Наши матери подружились, когда были беременны нами, поэтому мы с полным правом можем утверждать, что росли вместе. Ходили в одну школу и даже в нежном возрасте заработали себе репутацию интеллектуалов, что стало еще одним фактором, определившим нашу близость. К этому времени я уже не только в общем и целом решил для себя, что стану писателем, но у меня даже вышла первая книга — ограниченным тиражом в один экземпляр, придуманная, проиллюстрированная и написанная от руки мною лично. В повествовании, щедро усыпанном бодрыми анахронизмами, я пересказывал несколько случаев из практики викторианского сыщика; герой мой, без всякого внимания к ограничениям, налагаемым законами об авторском праве, был вылеплен по образу и подобию персонажа одного из многих комиксов, составлявших основу моего внеклассного чтения. У Джоан также имелись литературные амбиции: она писала историко-любовные романы, обычно касавшиеся судеб той или другой жены Генриха VIII. По моему же мнению — не то чтобы я бывал настолько черств, чтобы сообщить ей об этом, — работа ее была очень незрелой. Характеры обрисованы бледно по сравнению с моими, да и грамматика хромала. Но нам нравилось показывать свои произведения друг другу.
Мы с Джоан часто ездили на ферму мистера Нутталла вместе. Поездка была короткой — не дольше десяти минут — и проходила по совершенно сказочному отрезку дороги: под уклон, но не слишком круто, как раз чтобы немного разогнаться, снять ноги с педалей и лететь вперед, а ветер сечет лицо и свистит в ушах, и в уголках глаз закипают сладкие слезы восторга. Разумеется, обратный путь — совсем иное дело. Обычно приходилось слезать с великов и толкать их. Будучи детьми сознательными — что не очень естественно, как мне сейчас видится, — мы знали, что за нас будут волноваться родители, если мы не вернемся домой через пару часов, а это значило, что наши визиты на ферму поначалу были событиями заполошными и эпизодическими. Мы брали с собой книги, карандаши, бумагу и что-нибудь поесть, но, как правило, от недостатка усердия проводили время с Гарри и животными. В любом случае такими я вспоминаю весну и начало лета 1960 года — еще до того, как мы с Джоан сделали свой исторический шаг и зажили одним домом.
Тут требуется кое-что пояснить. К тому моменту я уже несколько месяцев присматривался к одному пустовавшему коровнику — насколько я видел, претендентов на него не было. С определенной настойчивостью я принялся канючить, и мама через некоторое время уступила: сходила к миссис Нутталл и вежливо осведомилась, нельзя ли мне его как-то использовать.
— Он пишет книгу, — с затаенной гордостью объяснила она, — и ему нужно такое место, где было бы мирно и покойно.
Миссис Нутталл, судя по всему, быстро передала эту информацию своему супругу, на которого известие произвело такое впечатление, что он взял это дело под свою личную ответственность; и когда я приехал на ферму в следующий раз и потянул на себя тяжелую створку на ржавых петлях, то в темном интерьере коровника обнаружил, что мое новое убежище оборудовано письменным столом (в реальности, скорее всего, ненужным верстаком) и небольшим деревянным табуретом, а голая лампочка, свисавшая на шнуре со стропил, укрыта выцветшим зеленым абажуром. И это оказалось только начало. В течение лета я переместил в этот мрачный приют все любимые книжки и рисунки из своей спальни; миссис Нутталл снабдила меня двумя вазами и регулярно пополняла в них запасы ирисов и хризантем; а Гарри даже умудрился починить импровизированный гамак, присобаченный к стене в углу коровника двумя крепкими гвоздями — подразумевалось (довольно опрометчиво, если хотите знать мое мнение), что гвозди способны выдержать вес моего тела в лежачем положении. Короче говоря, я приобрел новое жилище, и мне казалось, что большего счастья на свете не бывает.
Но вскоре мне суждено было обнаружить — бывает. Однажды утром в самом начале школьных каникул я прибыл к коровнику и увидел, что под створку ворот подсунут белый конверт. Адресовано мне — подписано отцовским почерком. То было мое первое письмо.
Ассоциация жителей фермы Нутталл
Кудах-тах-плаза,
Птичий двор,
Зобишр
19 июля 1960 г.
Уважаемый мистер Оуэн.
Могу ли я выразить от имени всех наших жителей, насколько в восторге мы от того, что Вы предпочли обосноваться в незанятом коровнике мистера Нутталла.
Известие об этом всколыхнуло радостью всю ферму. Некоторые из нас даже покрылись гусиной кожей и не могут сдержать животного нетерпения, дожидаясь возможности хотя бы на цыпочках осмотреть ваше новое жилье. Коровы только и м-мусолят эту новость, а лошади просто бьют копытом, предвкушая знакомство с новым соседом.
Сначала Вам может показаться, что некоторые птицы не особо высокого полета при виде Вас странно хохлятся или чрезмерно кудахчут. Но не забывайте, пожалуйста: многие обитатели нашей фермы не настолько образованны, как Вы, — прямо скажем, не могут произнести ни бе, ни ме, ни кукареку. Я надеюсь, что Вас не смутит свинское поведение или ослиное упрямство некоторых Ваших соседей.
Не стесняйтесь и залетайте поболботать в любое удобное для Вас время — мы с моими женами очень любим гостей. Иногда в этом птичьем гомоне жить очень неприятно, а запах здесь бывает как в настоящем свинарнике.
Искренне Ваш,
Петр Петушек
(Почетный Павлин).
Следующий сон, который я помню, — самый короткий из трех, но он был так ярок и жуток, что я орал во весь голос, пока отец не прибежал из спальни меня успокаивать. Когда он спросил, что случилось, я мог пролепетать только, что мне приснился кошмар: надо мной склонялся какой-то человек и так пристально всматривался мне в лицо, что я решил — он собирается меня убить. Отец присел на край кровати и начал гладить меня по голове. Через некоторое время я, видимо, уснул.