Какое надувательство! Коу Джонатан
Я мог бы, наверное, сказать ему еще одну вещь, только в то время и сам ее не очень понял, а потому сон показался мне таким страшным. По правде говоря, человека этого я узнал — то был я сам. Я сам, только старше, смотрел на себя маленького, и лицо мое изуродовала дряхлость, изрезали морщины боли — как древнюю маску.
Одним из увлечений отца была фотография. У него имелись ящичный фотоаппарат в кожаном чехле и самодельная вспышка, а лабораторию он устраивал в ванной — залеплял окошко черной бумагой и наливал в раковину проявитель, но однажды не подрассчитал и сжег всю эмаль. После этого мама запретила ему пользоваться ванной. А до того он успел приехать на ферму мистера Нутталла и запечатлеть на снимках нас с Джоан на вершине нашего домашнего блаженства.
Да, мы с ней теперь жили вместе. Или, по крайней мере, писали вместе, ибо я с опаской согласился на сотрудничество: мой викторианский сыщик должен был перенестись в эпоху Тюдоров, чтобы распутать одно загадочное убийство по просьбе самого Генриха VIII. (Весь этот сюжет, насколько я припоминаю, был, в сущности, вдохновлен „Машиной времени“, которую в то время отец мне как раз читал на сон грядущий.) Для этого у миссис Нутталл был выпрошен еще один табурет, и мы с Джоан сидели друг напротив друга, сочиняли свои главы и передавали их друг другу по верстаку, а в перерывах дышали свежим воздухом и искали вдохновения, гуляя по миниатюрному садику. Что и говорить — предприятие оказалось безуспешным: историю мы так и не дописали, а когда через двадцать с лишним лет вспомнили о ней, то так и не смогли сказать, что стало с рукописью.
Тем не менее именно в тот краткий период нашего творческого партнерства отец сделал свой снимок. На нем мы запечатлены в характерных позах: Джоан сидит, нетерпеливо выпрямившись, лицо озарено доверчивой ухмылкой, а я наполовину отвернулся от объектива, к губам поднесен карандаш, а голова склонена под весьма задумчивым углом. Отец сделал два отпечатка и подарил нам. Много лет, как Джоан мне потом рассказывала, она держала свой снимок в тайном ящичке рядом с самыми дорогими сокровищами. Я же повесил фотографию у себя в спальне, и вскоре она потерялась — это часто бывает с детскими вещами.
Аукцион-Банк Лтд.
Счетные палаты,
Барыш-стрит, Шиллингам
23 июля 1960 г.
Уважаемый мистер Оуэн.
Мы с большим интересом узнали, что Ваше денежное содержание на карманные расходы недавно выросло на 6 пенсов в неделю. С увеличением Вашего недельного дохода до 3 шиллингов, нам представляется. Вы должны быть заинтересованы в тех новых возможностях, которые мы предлагаем своим экономным вкладчикам.
Например, мы могли бы порекомендовать сберегательный счет „Золотое дно“. Пакет предложений подразумевает минимум инвестиций и максимум роста. Один из наших клиентов, открывший подобный счет лишь в прошлом месяце, уже подрос чуть ли не до 6 фунтов и 6 даймов.
Если же Вам это не по нутру, то как сельскому жителю мы можем сделать Вам Особое Предложение: „Свинка-Копилка“. Мы предоставляем свинку и прорезь. Вы — наличные. Экономить Вы теперь сможете не только на колбасных обрезках: в конце года Вам удастся скопить больше чем 1 фунт сальца, и одно это выведет Вас за бюджетные рамки „подопытного кролика“. Вкладывать же придется лишь шесть пенсов в неделю — мы не предлагаем Вам рисковать в биржевой игре.
Кстати, как один из наших самых уважаемых вкладчиков, Вы имеете право вступить в Клуб членов банка, который собирается после дождичка в четверг в таверне „Поле чудес“ на вечера капитальных развлечений и изысканной кухни. Если Вам по вкусу капуста, дрожжи или просто зелень, мы с радостью разместим у себя и Вашего поросенка.
Ваш должник и доходяга,
Мидас Хват
(управляющий).
И еще один сон я помню очень четко — он приснился несколько лет спустя, когда мне стукнуло пятнадцать. В среду, 27 марта 1968 года, ранним утром мне приснилось, что я лечу на маленьком реактивном самолете и вдруг без всякой видимой причины начинаю пикировать к земле. У меня в ушах до сих пор звучит тихий гул двигателя, неожиданно захлебнувшийся кашлем, я до сих пор вижу возникшую из ниоткуда стену густой серой тучи. Плексиглас кокпита вдруг громко лопается, и меня обсыпает осколками, они секут мне руки и плечи, а порыв ветра больно отшвыривает меня к задней стене кабины — и мы падаем, несемся вниз с невероятной скоростью, а сам я пуст внутри, тело мое — полая оболочка, рот открыт, и все, что во мне было, осталось где-то позади, наверху, в небесах, а грохот оглушителен, жутко воет двигатель и ревет ветер, но в этой какофонии я все равно слышу свой голос, ибо повторяю одну фразу — то ли себе, то ли какому-то слушателю где-то не здесь, — ровно и без всякого выражения я повторяю снова и снова: „Я падаю. Я падаю. Я падаю“. И вот — окончательный визг металла, пронзительный скрежет раздираемого на части фюзеляжа, и самолет наконец разлетается в разные стороны миллионом обломков, а я свободно падаю вниз, стремительно погружаюсь, ничем не скованный, и между мною и землей ничего нет, лишь синее небо, и я вижу очень ясно, как земля рвется мне навстречу: очертания континентов, острова, большие реки, ширь водных пространств. Мне уже не больно, я уже не боюсь, я уже забыл, каково это — чувствовать боль и страх; я просто замечаю, что тень земли начинает поглощать нежную синеву неба, и этот переход из синевы в черноту постепенен и очень красив.
А потом я просыпаюсь — не в дрожи, не в поту, не зову отца, а просто ощущаю спад чудовищного напряжения, даже какое-то сожаление: вокруг — тени так хорошо знакомой мне спальни, за шторами — безразличная ночь. Я поворачиваюсь на другой бок и несколько минут тихо лежу, а потом проваливаюсь опять — на сей раз в прозрачный и ясный сон без сновидений.
Два дня спустя, в пятницу утром, за завтраком отец передал мне номер „Таймс“, и я узнал, что погиб Юрий Гагарин, а с ним — его второй пилот, что их двухместный тренировочный реактивный самолет разбился под Киржачем именно тогда, когда мне приснился тот сон[64]. Последний раз голос Юрия слышали, когда он, пытаясь направить самолет в сторону от населенного пункта, спокойно сообщил: „Я падаю“. Сначала я этому не поверил, пока сам на следующий день не увидел в газете фотографию того здания, в котором для прощания выставили его прах, — Центральный дом Советской Армии; вокруг него по траурным улицам вилась колонна людей — по шестеро в ряд, длиной три мили.
… Si vous dormez, si vous revez, acceptez vos reves. C’est le role du dormeur…
На пол упал конверт. Поскольку ничто другое с постели меня поднять не могло, я немедленно спустил ноги с кровати и кинулся за ним в прихожую. На нем стояла марка почтового отправления первого класса, и оно было адресовано „Мистеру Оуэну, Эск.“ — элегантным паучьим почерком. Решив не бегать на кухню за ножом, я нетерпеливо и грубо вскрыл конверт большим пальцем, прошел с ним в гостиную и приступил к чтению нижеследующего послания. Изумление мое росло с каждой фразой.
Уважаемый мистер Оуэн.
Эта короткая, слишком поспешно составленная записочка должна послужить извинением и выступить своего рода пропозицией.
Сначала — извинения. Я совершил — и поспешу в этом первым признаться — ряд преступлений против Вашей собственности и Вашей личности. Мое единственное оправдание — в действительности моя единственная претензия на Ваше милосердие и прощение — заключается в том, что я всегда и неизменно действовал из соображений человечности. Вот уже много лет я интересуюсь делом мисс Табиты Уиншоу, чье долгое и незаконное заключение считаю одной из самых шокирующих несправедливостей, с которыми сталкивался за всю свою профессиональную карьеру. Соответственно, когда из объявления, размещенного Вами в „Таймс“ я узнал, что Вы предпринимаете собственное расследование обстоятельств, имеющих некоторое отношение к данному делу, любопытство мое сразу разгорелось.
Вы должны простить некоторую эксцентричность, мистер Оуэн (или, если позволите, Майкл, ибо должен признать, что, прочтя два Ваших превосходных романа, я ощущаю, что мы с Вами — старые и близкие друзья), — итак. Вы должны простить некоторую эксцентричность, как я уже сказал, старому чудаку, который, вместо того чтобы обратиться к Вам непосредственно, предпочел прощупать территорию заблаговременно в соответствии со своими старыми и проверенными методами. Должен признаться, Майкл, что это именно я взломал контору Ваших замечательных издателей и умыкнул Вашу рукопись; это я преследовал Ваше такси на следующий день; это я, желая вступить в личный контакт с Вами с целью заверить Вас в моих самых благих намерениях, приблизился к Вам около ресторана в Баттерси и был почтен — хоть и несколько удивлен при этом — получением подарка в виде суммы в двадцать пенсов от Вашей очаровательной спутницы (чек на вышеозначенную сумму Вы найдете приложенным к сему посланию); и это я, как Вы наверняка уже догадались, следовал за вами из ресторана, своими старыми ногами пытаясь не отстать от Вас, и наконец, прискорбно не рассчитав, напугал вышеупомянутую спутницу, о чем весьма сожалею, в тот самый момент — если верить моей интерпретации всей ситуации, — когда Вы с ней намеревались перейти к отношениям восхитительнейшей близости.
Способны ли Вы простить такой предосудительный перечень достойных всяческого порицания актов поведения? Мне остается лишь надеяться, что моя нынешняя искренность отчасти послужит покаянием.
А теперь, Майкл, что касается пропозиции. Мне представляется ясным, что мы с Вами, как независимые агенты, в наших соответствующих расследованиях достигли определенного предела. Пришло время объединить наши усилия. Позвольте мне заверить Вас, что в моем распоряжении находится большое количество информации, способной помочь Вам в Вашей работе, и я с готовностью ею поделюсь. Со своей стороны взамен я просил бы Вашего разрешения взглянуть только на один предмет, а именно: клочок бумаги, упомянутый в первых эпизодах Вашей восхитительной хроники, записку, нацарапанную Лоренсом Уиншоу, которую Вы описали с изяществом и точностью, столь характерными, если можно так выразиться, для Вашего повествования в целом, как „всего-навсего записку, нацарапанную Лоренсом своему дворецкому: хозяин просил подать ему легкий ужин в кабинет“. Я полагаю, этот клочок бумаги — который я некогда собственноручно и тщетно пытался добыть, но по необъяснимому капризу Судьбы он, судя по всему, теперь оказался в Вашем владении, — обладает сущностной значимостью для подтверждения здравомыслия и невиновности мисс Уиншоу; что он, иными словами, должен содержать некое закодированное значение или же ключ, ранее ускользавший от понимания — я полагаю. Вы не поймете это превратно — человеком, вероятно не обладающим широтой и разнообразием моего опыта в подобных делах.
Мы должны встретиться, Майкл. Другого варианта здесь просто нет. Мы должны условиться о рандеву, и время терять нам нельзя. Могу ли я сделать Вам дерзкое маленькое предложение касательно предполагаемого места нашей встречи? От моего внимания не ускользнуло, что в следующий четверг в галерее „Нарцисс“ на Корк-стрит (владелец коей — Родерик Уиншоу, как Вам наверняка хорошо известно) будет проводиться предварительный показ — в полном соответствии со спецификой галереи — неких, без сомнения, безвкусных новых живописных работ, принадлежащих кисти юного представителя мелкой аристократии. Как мне представляется, мы можем быть уверены, что притягательность подобного события не окажется для лондонских cognoscenti[65] столь великой, чтобы два незнакомых между собой человека не смогли опознать друг друга в образовавшемся скоплении народа. Я буду там ровно в семь тридцать. С нетерпением жду удовольствия от Вашего общества, а с еще большим трепетом предвкушаю зачин того, что я бы счел плодотворным и сердечным профессиональным сотрудничеством.
Письмо заканчивалось простым „С искреннейшим уважением“ и витиеватой подписью
[Финдлей Оникс]
(детектив).
Родди
1
Фиби стояла в углу галереи, где и провела последние четверть часа. Бокал прилипал к пальцам, а вино нагрелось, и пить его было неприятно. До сих пор никто не остановился с нею поговорить и даже не засвидетельствовал ее присутствие. Она чувствовала себя невидимкой.
Тем не менее трое гостей были ей знакомы. Например, она узнала Майкла, хотя встречались они только раз, да и то больше восьми лет назад, когда он только собирался приступить к работе над биографией Уиншоу. Как он поседел. Вероятно, не помнит ее, а кроме того — занят беседой с совершенно седым и весьма разговорчивым пенсионером, который только и делал, что отпускал грубые замечания о картинах, едва войдя в галерею. Так, еще Хилари, но это ладно. Им все равно друг другу сказать нечего.
И наконец, разумеется, сам Родди. Фиби уже несколько раз ловила его виноватый взгляд и видела, как он в панике отворачивается. Значит, на мировую идти не собирается. Неудивительно: она и на открытие-то пришла лишь затем, чтобы ему стало неловко. Однако наивно было думать, что это ей чем-то поможет. Неловко в первую очередь стало ей самой, пока она наблюдала, с какой легкостью Родди лавирует среди друзей и коллег, болтает, сплетничает. Фиби твердо знала: им всем отлично известно, кто она и в какой отдаленной вероятной связи состоит с галереей. От одной этой мысли у нее вспыхнули щеки. Но она выдержит. Она справится. Лишь покрепче сожмет бокал и выстоит.
В конце концов, этот вечер не угрожает ничему — по сравнению с теми волнами унижения, что обрушились на нее, когда она впервые вошла в эти двери больше года назад.
Фиби рисовала всегда — сколько себя помнила, — и талант ее с ранних лет был очевиден для всех, кроме нее самой. На каждом родительском собрании учитель рисования превозносил ее до небес, однако его коллеги редко могли подкрепить его восторги — ее академическая успеваемость в целом разочаровывала. Закончив школу, Фиби не нашла в себе силы духа поступить в колледж искусств, а пошла учиться на медсестру. Через несколько лет друзьям удалось убедить ее, что это ошибка, и она проучилась три года в Шеффилде, где ее стиль быстро изменился. В один момент перед нею простерлась бесконечность неожиданных свобод: за несколько жадных, невероятных недель она открыла для себя фовизм и кубизм, футуристов и абстрактных экспрессионистов. Писать пейзажи и портреты она уже умела, а теперь принялась творить плотные, беспорядочные холсты, заполненные несочетающимися деталями и пронизанные очарованием физических подробностей. Приходилось пользоваться малопривлекательными источниками вроде учебников по медицине, альбомов по зоологии и энтомологии. Впервые в жизни она начала много читать, и в „пингвиновском“ издании Овидия нашла источник вдохновения для первой серии больших полотен, отразивших течение, нестабильность и неразрывность человеческого и животного миров. Не осознавая этого, ибо в тот период Фиби не позволяла ничему отвлекать себя от творческого возбуждения, она постепенно ступала на опасную территорию, ибо направлялась к столь немодной точке слияния абстрактного и образного — между декоративностью искусства и его понятностью для публики. Ей суждено было стать непродаваемой.
Но прежде чем она в этом удостоверилась, начались спады: сначала кризис веры, а затем в конце второго курса она и вовсе бросила учебу и вновь ушла в медсестры. Несколько лет Фиби не писала, а когда все же взялась за кисть, в ней вспыхнули новая страсть и настойчивость. Фиби сняла половину студии в Лидсе (где теперь и жила) и уходила из нее только спать. Начались небольшие выставки — в библиотеках, центрах образования для взрослых. Были и случайные заказы — правда, ни один по-настоящему не увлекал и не будил воображения.
Один из ее шеффилдских преподавателей, с которым она время от времени выходила на связь, как-то раз пригласил ее выпить и спросил, не пора ли уже показать работы каким-то лондонским галереям. Чтобы облегчить процесс, он предложил свои рекомендации: Фиби могла обратиться в галерею „Нарцисс“ на Корк-стрит и упомянуть его. Она преподавателя поблагодарила, но весьма осторожно: у нее имелись некоторые сомнения насчет его предложения. Влияние на Родерика Уиншоу, коим так хвалился этот преподаватель, среди ее однокашников было расхожей шуткой — они так и не смогли найти этому влиянию никаких подтверждений. С Родди преподаватель ходил в одну школу — это правда, но ничто не доказывало, что их дружба была хоть сколько-нибудь тесной или что в последующие годы знаменитый арт-дилер хоть как-то стремился поддерживать эти отношения. (Например, когда его пригласили прочесть в колледже лекцию, он о ней начисто забыл и так и не появился.) Тем не менее возможность казалась реальной, Фиби любезно предложили шанс, и отказываться большого смысла не было. На следующее утро Фиби позвонила в галерею, поговорила с бодрой и отзывчивой секретаршей, и на следующую неделю ей назначили встречу. Несколько дней она отбирала слайды своих работ.
Закрыв за собой стеклянную дверь галереи, Фиби поняла, что сумасшедший лязг Лондона мгновенно стих, а она вступила в обитель искусств — тихую, клинически чистую и престижную. Дальше она шла на цыпочках. Галерея занимала простое прямоугольное помещение, у задней стены стоял стол, из-за которого Фиби весьма угрожающе улыбалась невероятно красивая блондинка лет на пять моложе. Фиби пробормотала подобие приветствия и, не решаясь двинуться дальше, несколько секунд разглядывала картины на стенах. Это помогло: картины были кошмарны. Фиби поглубже вдохнула и поволокла непослушные ноги к столу, к надменной секретарше. Утром Фиби чуть ли не до самого поезда раскладывала слайды; теперь же она поняла, что время можно было потратить с большей пользой. Следовало тщательнее выбирать одежду.
— Чем могу служить? — спросила блондинка.
— Меня зовут Фиби Бартон. Я приехала показать вам свои работы. У вас должно быть записано.
Фиби села, хотя ее не приглашали.
— Вы имеете в виду, что вам назначена встреча? — переспросила блондинка, перелистнув чистые страницы ежедневника.
— Да.
— Когда вам ее назначали?
— На прошлой неделе.
Блондинка досадливо поморщилась.
— Меня на прошлой неделе не было. Должно быть, вы разговаривали с Маршей, нашим временным секретарем. Ее не уполномочивали назначать встречи.
— Но мы условились о дате и времени.
— Прошу прощения, но здесь ничего не записано. Вы живете поблизости? Мне бы не хотелось думать, что вы напрасно ехали издалека — из Чизвика, скажем.
— Я приехала из Лидса, — сказала Фиби.
— А! — кивнула блондинка. — Да, разумеется. Ваш акцент. — Она закрыла ежедневник и шумно вздохнула, — Ну что ж, раз вы приехали из такой глуши… Вы привезли слайды, полагаю?
Фиби вытащила прозрачную папку и, передавая ее секретарше, сказала:
— Видите ли, я должна была показать их мистеру Уиншоу. Они друзья с моим бывшим преподавателем, и мне сказали…
— Родди сейчас на встрече. — Блондинка взяла слайды и с полминуты смотрела их на просвет. — Нет, боюсь, нам это не подходит.
Она передала папку обратно.
Фиби невольно съежилась. Она уже презирала эту блондинку, но понимала, что абсолютно бессильна перед нею.
— Но вы же едва на них взглянули.
— Простите. Это не то, что нам требуется в настоящее время.
— А что вам требуется?
— Возможно, вам имеет смысл обратиться в галереи помельче, — с ледяной улыбкой ушла от ответа блондинка. — Некоторые сдают свои стенды художникам-любителям. Я не знаю, какую плату они берут.
В этот момент из арки в конце галереи появился высокий, хорошо сложенный человек лет около сорока.
— Все в порядке, Люсинда? — Хотя он сделал вид, что Фиби не заметил, она сразу поняла, что ее краем глаза изучают и оценивают.
— Мне кажется, у нас возникло легкое недопонимание. Вот эта дама, мисс Баркер, пребывает под впечатлением, что ей назначена встреча с вами, поэтому она привезла свои наброски.
— Все в порядке. Я ждал мисс Бартон, — ответил человек и протянул Фиби руку. Та пожала ее. — Родерик Уиншоу. Почему бы нам не зайти ко мне в кабинет, чтобы я смог рассмотреть ваши работы? — Он повернулся к секретарше. — Пока все, Люси. Можешь сходить пообедать.
В кабинете он бросил на слайды еще более мимолетный взгляд. Новенькая его заинтриговала, и он уже знал, чего от нее хочет.
— Гарри рассказывал мне о вашей работе, — солгал он после минутной паузы, во время которой изо всех сил старался припомнить имя старого знакомого, коего настойчиво избегал последние двадцать лет. — И я рад, что могу познакомиться с вами лично. Очень важно установить такой контакт.
В порядке установления такого личного контакта он и пригласил Фиби на лат. Она же, как могла, старалась сделать вид, что понимает, о чем говорится в меню, и ей удалось воздержаться от замечаний по поводу указанных в нем цен, хотя сначала показалось, что там полно опечаток. В конце концов, платит он.
— Видите ли, сегодня на рынке, — говорил Родди, пережевывая блинчики с копченым лососем, — наивно полагать, что удастся продвинуть работу художника вне зависимости от его личности. У художника должен быть свой образ — нечто такое, что можно продавать в газетах и журналах. Не имеет значения, насколько изумительны сами картины: если вам нечего сказать о себе, когда вас явится интервьюировать дамочка из „Индепендент“, у вас будут проблемы.
Фиби слушала, не перебивая. Несмотря на декларируемый интерес к ее личности, именно молчание, судя по всему, от нее и требовалось.
— Кроме того, разумеется, очень важно, чтобы вы умели хорошо фотографировать. — Родди самодовольно ухмыльнулся. — Но с этим, я полагаю, у вас все в полном порядке.
Казалось, Родди как-то странно суетлив. Хотя он явно стремился произвести на Фиби впечатление, в ресторане, похоже, было полно каких-то его знакомых, и большую часть времени он смотрел поверх ее плеча, пытаясь встретиться взглядом с кем-то из важных едоков. Стоило Фиби заговорить о живописи — она полагала, что оба разделяют интерес к ней, — как Родди незамедлительно переходил на другую тему.
Через сорок минут он попросил счет — ни на десерт, ни на кофе времени уже не хватало. На два часа у него была назначена другая встреча.
— Жуткое занудство. Какой-то журналист пишет очерк о подающих надежды художниках, наверное, хочет услышать от меня какие-то имена. Я бы и дергаться не стал, но если с этими людьми не сотрудничать, галерея в прессу не попадет вообще. Вы кого-нибудь можете вспомнить?
Фиби покачала головой.
— Простите, что все в такой спешке. — Родди опустил взгляд и умерил тон до смущенного раскаянья. — Я чувствую, что мы с вами едва познакомились.
Его замечание показалось ей забавным — общие темы для беседы закончились у них минут через пять после начала, — но она услышала собственный голос:
— Да, это верно.
— Где вы остановились в Лондоне? — спросил он.
— Я вечером возвращаюсь домой, — ответила Фиби.
— Это настолько необходимо? Я просто подумал, вы могли бы переночевать у меня. Места в квартире хватает.
— Очень любезно с вашей стороны. — Фиби немедленно исполнилась подозрений. — Но мне завтра на работу.
— Разумеется. Но послушайте, мы должны в ближайшее время увидеться снова. Мне бы хотелось взглянуть на ваши работы по-настоящему. Вы должны мне про них рассказать подробнее.
— Да, только я не слишком часто сюда приезжаю — работа, да и цены на билеты…
— Понимаю. Вам, должно быть, приходится нелегко. Но я и сам бываю в Лидсе. У моего семейства в той части света дом. — Родди взглянул на часы. — Черт бы побрал эту встречу. Хотя вот что — отчего бы вам прямо сейчас ко мне не заскочить? Квартира у меня тут рядышком, сразу за углом, а я через час освобожусь, и мы… Ну, как бы продолжим. А до вечернего поезда у вас останется еще масса времени.
Фиби встала.
— Попытка засчитывается. Хотя и не очень изящно. — Она перекинула сумку через плечо. — Если бы я знала, что под контактом вы имели в виду это, не стала бы вводить вас в такие расходы. Будьте добры, верните мне мои слайды.
— Я отправлю их вам почтой, если настаиваете, — ответил Родди, а потом зачарованно смотрел, как она без единого слова поворачивается и выходит из ресторана. Похоже, будет гораздо забавнее, чем он рассчитывал.
— Он подонок, — сообщила Фиби своей соседке по студии Ким, когда они вечером утешались на кухне кофе.
— А другие что — лучше? Весь вопрос в том, симпатичный или нет.
— Едва ли это имеет значение, — сказала Фиби. (К собственной досаде, она поняла, что Родди довольно симпатичен, хотя чересчур хорошо сам это осознает.)
Она не думала о нем до самых выходных, когда ей позвонил взволнованный отец и спросил, видела ли она субботний номер „Таймс“. Фиби вышла на улицу, купила газету и обнаружила, что ее имя упоминается среди нескольких молодых художников, которым предрекают расцвет карьеры в следующем десятилетии.
„Я стараюсь быть очень осторожным в предсказаниях, поскольку история легко может их опровергнуть, — говорит один из ведущих лондонских арт-дилеров Родерик Уиншоу, — но из всех новых художников, работы которых мне довелось видеть в последнее время, самое большое впечатление на меня произвела Фиби Бартон, молодая и многообещающая художница из Лидса“.
Ким считала, что Фиби должна позвонить и поблагодарить Родди, но та не стала, изо всех сил стараясь не выказывать удовольствия. Тем не менее, когда несколько вечеров спустя он позвонил сам, Фиби первым делом сказала:
— Я прочла ваши слова в газете. Очень мило с вашей стороны.
— А, это? — отмахнулся Родди. — Я бы не стал придавать этому слишком большого значения. После публикации о вас несколько раз спрашивали, но пока говорить об этом рано.
Сердце Фиби скакнуло.
— Спрашивали?
— Собственно, я и звоню, — продолжал Родди, — выяснить, чем вы занимаетесь в эти выходные. Я как раз собираюсь в семейное гнездышко и хотел узнать, не согласитесь ли вы меня сопровождать. Там и посмотрим хорошенько ваши работы. Я мог бы в субботу подобрать вас в Лидсе, и мы бы вместе поехали дальше.
Фиби задумалась. Весь уик-энд наедине с Родериком Уиншоу? Да ей одного обеда вполне хватило. Кошмар, кошмар…
— Отлично, — сказала она. — Это будет очень славно.
2
Родди окинул взглядом муниципальный квартал и решил, что свой спортивный „мерседес“ на его стоянке не оставит. Парковать машину на склоне напротив не то школы, не то культурного центра тоже не слишком улыбалось: когда он запирал двери, за ним наблюдали два юных громилы, похоже, готовых, едва он отвернется, весело расколошматить стекла и проткнуть шины. Родди надеялся, что Фиби готова и ему не придется болтаться в этой богом забытой дыре ни минутой дольше, чем необходимо.
У подъезда многоквартирной башни он нажал на кнопку и представился в домофон. Ответа не последовало — лишь дверь резко зажужжала и открылась. Родди в последний раз оглянулся: на пропеченной солнцем площадке шумели дети, нагруженные покупками молодые мамаши толкали вверх по склону коляски из центра города — и шагнул в вестибюль. Внутри было сыро и очень дурно пахло. Лифт выглядел особенно омерзительно, но подниматься на одиннадцатый этаж пешком невозможно — вспотеешь и запыхаешься, а Родди намеревался произвести впечатление. Поэтому он стиснул зубы, зажал ноздри и с облегчением понял, что подъем прошел относительно быстро и безболезненно. Далее следовало преодолеть мрачный коридор, освещенный цепочкой чахлых сорокаваттных лампочек, особенно убогих по сравнению с яркостью оставшегося снаружи субботнего дня. Едва Родди решил, что окончательно заблудился, как одна дверь открылась и оттуда ему помахала Фиби. Настроение сразу улучшилось: в таком интерьере она выглядела еще ослепительнее, чем раньше, — и сомнения, одолевавшие его всю дорогу из Лондона, моментально испарились под натиском желанья.
— Заходите, — сказала Фиби. — Я почти готова. Ким только что заварила чай.
Родди удивился, оказавшись в светлой и просторной гостиной. На диване развалился молодой человек в майке и драных джинсах — он смотрел телевизор, переключая каналы между „Трибуной“ и какой-то черно-белой комедией по Би-би-си-2. К Родди он даже головы не повернул.
— Это Дэррен, — сказала Фиби. — Дэррен, это Родерик Уиншоу.
— Приятно познакомиться, — произнес Родди.
Дэррен хрюкнул.
— Он приехал из самого Лондона, — сказала Фиби, дотягиваясь до кнопки питания телевизора. — И ему, наверное, хотелось бы прийти в себя.
— Эй, я же смотрю!
Телевизор остался включенным, а Фиби удалилась к себе в комнату заканчивать со сборами. Родди забрел в кухню, где аккуратная женщина с волосами песочного цвета разливала чай.
— Вы, должно быть, Родди, — сказала она и протянула ему чашку. — Я Ким. Мы с Фиби тут вместе живем. За наши грехи. — Она хихикнула. — Вам с сахаром?
Родди покачал головой.
— Мы так рады, что на ее стороне наконец-то появился кто-то значительный, — сказала Ким, накладывая себе три ложки с горкой. — Именно так ей и нужно прорваться.
— Ну, я определенно намереваюсь… сделать все, что в моих силах, — ответил Родди, которого такой напор застал несколько врасплох.
Из спальни вышла Фиби — под мышкой у нее была довольно габаритная папка.
— Она войдет в машину?
У Родди перехватило дыхание:
— Боюсь, не втиснется.
— Ну-у… — Казалось, Фиби сомневается. — Вы же сами сказали, что хотели взглянуть на мои работы. Вы ведь за этим приехали, правда?
— Я думал, все они есть на слайдах.
— Не все. — Фиби просияла. — А можно и прямо сейчас посмотреть, если хотите. Займет от силы час-другой.
Это, конечно, последнее, чего ему хотелось.
— Думаю все же, что поместится. Придется немного передние спинки наклонить.
— Спасибо, — сверкнула улыбкой Фиби. — Сейчас сумку принесу.
Из гостиной, шаркая ногами, возник Дэррен.
— Где мой чай?
— Я думала, ты в „Сэйнзбери“ собираешься, — сказала Ким, накладывая ему сахар.
— Так только в шесть закрывается.
— Да, но к тому времени там уже ничего не останется.
— Сейчас регби начнется.
— Дэррен, что твоя штанга делает у меня в комнате? — Фиби уже стояла в прихожей с вещами.
— Там больше места. А что, мешает?
— Еще как, черт возьми, мешает. Когда я вернусь, чтоб ее там не было, договорились?
— Ну ладно, раз ты так переживаешь.
— Что ж, спасибо за чай, — произнес Родди, не отпивший ни глотка. — Нам, наверное, пора.
— Хороший пидж, — заметил Дэррен, когда Родди протискивался мимо него из кухни, — Типа, из „Некста“, наверное, да?
Обсуждаемый пиджак — из кремового полотна, спортивного покроя — шился на заказ и стоил больше пятисот фунтов.
— От „Чарльза“, на Джермин-стрит, — ответил Родди.
— Фига себе. Я так и думал. Откуда-то оттуда.
Фиби послала ему презрительный воздушный поцелуй и сказала:
— Пока, Ким. Я позвоню, когда буду возвращаться.
— Ладно, давай смотри там. Приятно провести время — и не делай ничего… ничего, о чем потом придется жалеть.
Родди, к счастью, этого уже не слышал.
— Этот парень — идиот, — сказала Фиби, когда они ехали по трассе А1 к Тирску. — А из квартиры его сейчас никак не выкуришь. Меня он уже начинает угнетать.
— Ваша соседка, мне кажется, очень приятная.
— Правда, ужасно расстраивает, когда друзья выбирают себе совершенно неподходящих партнеров?
Родди подбавил газу так, что до передней машины осталось футов десять, и нетерпеливо помигал фарами. Пока в среднем удавалось держать девяносто пять миль в час.
— Я вас отлично понимаю, — сказал он. — Вот, к примеру, есть у меня один приятель. Два года уже помолвлен с одной женщиной — кузиной герцогини _____________________, кстати. Выглядит она не очень, но потрясающие связи. А ему хотелось заняться оперой, видите ли. И вот ни с того ни с сего он без всякого предупреждения разрывает помолвку и закручивает какое-то дельце с совершенно посторонней дамочкой — учительницей начальных классов, если угодно. Никто — просто никто о ней никогда не слыхал. Как вдруг бац! — они женятся. И подумать только — очень счастливы. Хотя мне по-прежнему кажется, что ему стоило закусить губу и остаться с Мариэллой. Теперь мог бы управлять Английской национальной оперой. Понимаете, о чем я?
— Мне кажется, мы о несколько разных вещах говорим, — ответила Фиби.
Несколько минут они молчали.
— А мне кажется, примерно об одном и том же, — вымолвил Родди.
Близилось к шести, когда они проехали через Хелмсли и свернули к торфяникам Северного Йорка. Солнце еще висело высоко, и Фиби обнаружила, что сами торфяники, которые она видела множество раз и считала до невероятия унылыми, сегодня кажутся радостными и приветливыми.
— Вам так повезло, — сказала она, — что у вас здесь дом. Наверное, в детстве тут было чудесно.
— О, я мало времени проводил здесь ребенком. Слава богу. Самое мрачное место на земле, если хотите знать мое мнение. Я и сейчас сюда не езжу, если без этого можно обойтись.
— А в доме сейчас кто живет?
— Вообще-то никто. Там есть какая-то минимальная обслуга — пара кухарок и садовников, да еще этот старый дворецкий, который у нашего семейства уже лет пятьсот. Вот, пожалуй, и все. Поэтому там довольно пустынно. — Родди вытащил очередную сигарету и протянул Фиби, чтобы зажгла. — О, ну, кроме моего отца, разумеется.
— Я не думала, что он еще жив.
Родди улыбнулся.
— Ну, насколько об этом можно судить.
Толком не понимая, как ей реагировать, Фиби сказала:
— А вы помните портрет отца Джона Беллани?[66] Люблю эту картину — такая глубокая, подробная. Так много рассказывает о самом человеке и в то же время выписана с такой теплотой и нежностью. Вся просто светится.
— Да, я знаю эту работу. Хотя не уверен, что мог бы сейчас порекомендовать кому-то вкладывать в нее капитал. Послушайте. — Родди взглянул на Фиби как бы с юмором, но вместе с тем предостерегающе. — Надеюсь, вы не станете весь уик-энд разговаривать о живописи? Мне этого и в Лондоне хватает.
— Так о чем же нам еще говорить?
— О чем угодно.
— „Я живу и дышу искусством, — произнесла Фиби. — То, что другие считают „реальным миром“, мне всегда казалось, напротив, бледным и чахлым“.
— Очень может быть. Лично мне такое отношение представляется довольно экзальтированным.
— Да, но это не я сказала: это вы сами. Журнал „Обсервер“, апрель тысяча девятьсот восемьдесят седьмого.
— А. Ну да. В моей сфере деятельности именно это и следует говорить журналистам. Воспринимать такое нужно с определенной поправкой. — Он по-прежнему затягивался сигаретой, но в голос прокрались раздраженные опасные нотки. — Знаете, что я планировал на сегодняшний вечер? Меня пригласили на ужин с маркизом___________к нему домой в Найтсбридж. Среди гостей должны быть один из самых влиятельных театральных продюсеров Лондона, член королевской семьи и невероятно красивая американская актриса, сыгравшая главную роль в фильме, который сейчас идет по всей стране, — она специально прилетела на этот ужин из Голливуда.
— И что я должна вам на это ответить? Видимо, вам с этими людьми очень скучно, раз вы предпочитаете проводить время со мной у черта на куличках.
— Не обязательно. Я рассматриваю это как рабочий уик-энд. В конце концов, мое существование зависит от воспитания талантливой молодежи. А вас я считаю талантливой. — Комплимент, по его мнению, был тонко просчитан, и он, расхрабрившись, добавил: — Я хочу сказать, дорогая моя, что от этого уик-энда я ожидаю чего-то большего, нежели нескольких часов в гостиной за обсуждением влияния Веласкеса на Фрэнсиса Бэкона. — И не успела Фиби рта раскрыть, как Родди углядел что-то на горизонте: — А вот и приехали. Дом родной.
Первое впечатление Фиби от Уиншоу-Тауэрс оставляло желать лучшего. Вознесясь на гребень огромного и по виду неприступного хребта, поместье отбрасывало глубокие черные тени на земли внизу. Садов видно не было, но разглядеть какую-то чащу уже удалось — она скрывала все подходы к дому, а у подножия холма лежал большой, унылый и невыразительный водоем. Что же до безумной толчеи готических, неоготических, недоготических и псевдоготических башенок, подаривших поместью название, то больше всего они напоминали гигантскую черную руку, кривую и корявую: пальцами она тянулась к небесам, будто тщась их разодрать, чтобы сковырнуть оттуда заходящее солнце, горевшее начищенной монетой, — казалось, еще немного, и светило уступит хватке этой лапы.
— Не очень похоже на воскресный лагерь, а? — произнес Родди.
— А других зданий здесь нет?
— Есть деревушка милях в пяти, с другой стороны холма. Вот, пожалуй, и все.
— Зачем кому-то понадобилось селиться в таком заброшенном месте?
— Бог знает. Говорят, главный корпус построили в тысяча шестьсот двадцать пятом году. Мое семейство завладело им только лет через пятьдесят. Поместье купил один из моих предков, Александр, из каких-то своих соображений, а потом начал достраивать. Потому от первоначальной кладки мало что сохранилось. Теперь вот этот якобы утиный пруд, — Родди ткнул в окно, ибо дорога шла параллельно урезу воды, — известен под именем „ледниковое озеро Кавендиш“. Никакое оно, конечно, не ледниковое, потому что его выкопали. А Кавендиш Уиншоу был моим двоюродным прадедом, он-то и приказал его вырыть и наполнить водой лет сто двадцать назад. Наверное, хотелось ему проводить долгие счастливые часы, катаясь на лодке и вылавливая форель. И вот теперь — только посмотрите на него. Да тут на берегу пять минут постоишь и уже можно от пневмонии умереть. Я всегда подозревал, что Кавендиш — да и сам Александр, если вдуматься, — должно быть, принадлежали к… в общем, к эксцентричной ветви семейства.
— А что это означает?
— О, вы разве не слышали? У семейства Уиншоу — долгая и почетная история душевных заболеваний. Длится и поныне.
— Поразительно, — сказала Фиби. — Обо всех вас книгу бы написать.
В этом замечании прозвучало всепонимающее лукавство, которое слушатель более искушенный, нежели Родди, засек бы немедленно.
— Так о нас и писали, раз уж об этом зашла речь, — в блаженном неведении отозвался Родди. — Я даже встречался с автором — несколько лет назад давал ему интервью. Настырный такой малый, должен сказать. Но тогда все прошло тихо-мирно. Он хорошо поработал.
Они подъехали к главной аллее. Родди свернул, и машина моментально нырнула в темный тоннель под кронами деревьев. Во дни давно прошедшие аллея, должно быть, еще могла пропустить приличных размеров экипаж, но теперь крыша и ветровое стекло встретили упорное сопротивление лоз, плюща, лиан, низких ветвей и всевозможных сучьев. Когда машина все же вырвалась на свет угасавшего дня, со всех сторон предстало точно такое же запустение: лужайки сплошь заросли сорняками, о клумбах и дорожках можно было лишь догадываться, надворные постройки по большинству, казалось, готовы развалиться — окна выбиты, кирпич осыпается, двери висят на ржавых петлях. На Родди, судя по всему, впечатления это не произвело — с несгибаемой решимостью он подогнал машину по гравию к самой парадной двери.
Они вышли, и Фиби огляделась. Немую робость ей внушало не столько благоговение, сколько странное и непривычное дурное предчувствие. Теперь она поняла, что Родди удалось заманить ее в такое место, где ей будет особенно одиноко и уязвимо. Ее охватила дрожь. А пока он вытаскивал из багажника вещи, она окинула взглядом второй этаж поместья, и за средником одного окна уловила какое-то движение. Мимолетное: бледное, изможденное и перекошенное лицо глянуло из дикой путаницы седых волос на прибывших с такой безумной злобой, что от одного этого взгляда в жилах застыла кровь.
Родди рухнул на кровать и шелковым платком промокнул лицо, цветом теперь напоминавшее свеклу.
— Фу… Должен признаться, я этого не ожидал.
— Я же предлагала помочь, — сказала Фиби, подходя к эркерному окну.
Продолжительные звонки и стук кулаками в парадную дверь не вызвали никакой реакции, поэтому Родди пришлось выуживать собственные ключи. Затем он настоял на том, чтобы единолично втащить наверх чемоданы, а папку Фиби осторожно придерживал локтем под мышкой. Сама Фиби молча шла за ним — ее потряс дух мрака и тления, пропитавший дом. Гобелены на стенах обтрепались и истерлись до самой основы; тяжелые бархатные шторы на площадках уже кто-то задернул, и умиравший солнечный свет внутрь не проникал; два комплекта рыцарских лат, шатко стоявшие в нишах друг напротив друга, казалось, проржавели насквозь; и даже головы разнообразных охотничьих трофеев, закончивших свою жизнь украшениями на стенах поместья, смотрели с крайним унынием на мордах.
— Гимор где-то здесь, но он уже наверняка в стельку пьян, — объяснил Родди, отдуваясь. — О, давайте-ка проверим, получится или нет.
Он уцепился за шнурок колокольчика, свисавший над кроватью, и шесть или семь раз неистово дернул. Из утробы здания донеслось треньканье.
— Должно получиться, — задышливо произнес Родди, растягиваясь на кровати. Минут через пять в коридоре раздались шаги — нестойкие и невероятно медленные, причем поступь одной ноги звучала гораздо тяжелее другой. По мере приближения можно было расслышать, что их сопровождает кошмарный хрип. Шаги резко замерли, хрип не умолкал, а через несколько секунд в дверь громко постучали.
— Войдите! — крикнул Родди, и дверь со скрипом приоткрылась.
В щели обозначилась потрепанная фигура, сильно смахивающая на покойника; глаза, мерцая из-под нависающих бровей, подозрительно заметались по всей комнате, пока не остановились на Фиби, которая сидела в эркере и в изумлении разглядывала это явление. Запах алкоголя сшибал с ног: она подумала, что опьянеть можно от одного вдоха.
— Молодой хозяин Уиншоу, — просипел дворецкий голосом хриплым и лишенным всякого выражения; взгляд его не отрывался от гостьи. — Какое удовольствие видеть вас с нами снова.
— Насколько я понимаю, вы получили мое сообщение?
— Так точно, сэр. Комнату вам приготовили еще утром. Однако я не был осведомлен… то есть я не припоминаю, чтобы меня информировали… что с вами прибудет… — он сухо откашлялся и облизал губы, — спутница.
Родди сел на кровати.