Ожог Аксенов Василий
- Удар, удар, еще удар,
- Еще удар и вот –
- Иван Буткеев (Краснодар)
- Проводит апперкот…
Оказалось, сам Высоцкий и поет, Володя. В ногах у лежащего Самсика сидела, завернувшись в трехцветную шаль, Марина Влади, пшеничная голова. А на груди у Саблера лежала не очень молодая, но бесконечно милая женская рука со следом от обручального кольца. Чья это рука – уж не полонянки ли Алисы? Проследив взглядом всю эту руку до плеча, он увидел выше скулу и нос докторши Арины Беляковой, своей первой любви из Бармалеева переулка. Значит, не умру, подумал он, поеживаясь от уюта. А где сакс? Сакс-то успел спасти? Сакс лежал рядом, и на раструбе его даже запеклась капелька вражьей крови. Гордый сакс, золотое оружие!
Вокруг тихо сидели музыканты – Сильвестр, Маккар, Деготь-бой, Томаз Горчиашвили, Фрумкин, Левин, Карповец… весь ансамбль и их чувихи. Вот так джем! Опять котельная! Убежище древних христиан – котельные Третьего Рима! Ничего, здесь совсем неплохо, совсем неплохо, совсем, совсем…
На полу, в кругу изгнанников, стояла целая батарея больших черных бутылок с отвратительным пойлом, так называемым «портвейном». Самсик вспомнил, что в прежние времена, когда он пил, эти бутылки называли «чернильными бомбами».
– Товарищ очнулся, – сказал над ним голос докторши.
Самсик погладил ее длинное бедро. Кажется, в старину она занималась барьерным бегом.
– А вы узнали товарища? – спросил он в благости. Какая благость!
Лицо ее склонилось над ним, пальцы с облупленным маникюром вынули изо рта сигарету.
– Товарищ может не сомневаться. Товарищ узнан.
– Я тебя тоже узнала, – сказала Влади.
– Даже вы, мадам? – Самсик весь всколыхнулся от счастья, благости и тепла. – Даже вы? А третьей здесь нет?
– Самс, ты не нервничай! – В кадре появилась виноватая физиономия Сильвестра. – Ну, смалодушничал я немного, но что делать? Этих сук на нас обком напустил в обход горкому. Понимаешь? Скоп уже намекнул, а я проверну, мы будем выступать в Автодорожном техникуме на митинге солидарности с борющимся народом Зимбабве. Лады?
– Лады, – блаженно потянулся Самсик. – Я всегда сочувствовал народу Зимбабве. Это приятнейший угнетенный народ. Обязательно сыграем в их честь. И в честь горкома.
Ребята захохотали:
– Во, Самс дает – дадди Самс – во, остроумный!
У Дегтя глазенки уже были стеклянные – «заторчал». Самсик увидел рядом со своим бедром на три четверти опорожненную «чернильную бомбу».
– А это кто выдул? Неужели вы, мой милый доктор? Ребята вокруг захохотали еще пуще:
– Это ты сам и выдул, дадди Самс! Мы тебя «чернилами» отпаивали, вот ты и ожил! Где твоя завязка? Давай развязывай? Ну ее на солуп, твою завязку! Пусть зимбабве себе концы завязывают!
– Правильно, – сказал Самсик, – пусть они завязывают, а мы развяжем, потому что у нас ноги, как змеи, а торсы богов, а головы кентавров. Пусть зимбабве жрут свою тыквенную кашу, а мы будем чернилку глотать в знак солидарности!
Откуда только взялось прыти? Он вскочил и отбежал в середину бойлерной. Поднял бутылку над головой и в последний раз окинул взглядом милую картину: друзей и женщин с пшеничными волосами и своего маленького непримиримого золотого дружка со следами запекшейся вражьей крови, свернувшегося, как божий эмбрион, на цементном полу. – Самсик, не пей, дурачок!
Он отвернулся и стал тянуть химический гнусный «портвейн». Перед глазами у него теперь тихо пошевеливал ободранной асбестовой шкурой могучий, но спящий до поры до времени змей Зимбабве.
Куча разноцветных котят на зеленой мокрой траве
В пятидесятом отделении милиции, так называемом «Полтиннике», что в самом центре столицы, давно привыкли к обслуживанию самых неожиданных клиентов. Бывало, что и депутатам пиздюлей подкидывали, если позорили звание «слуг народа». Ночная дежурная команда обычно никаким красным книжечкам снисхождения не делала а просто распихивала всех алкашей по камерам, если мест в вытрезвителе не было, – утром разберемся, какие вы гениальные.
Пятеро, которых привезли в ту ночь, не скандалили, а мирно волоклись по коридору: кто насвистывал, кто напевал кое-что, иные болтали обычное, антисоветское. В районной вытрезвилке мест, конечно, не было. Пролетарский и Ленинградский районы в приеме клиентов отказали. Всех пятерых запихнули до утра в изолятор для особо опасных, хотя, повторяем, ничего особого в этой пятерке не было. Сержанту Чеботареву велели приглядывать. Раза два или три он открывал дверь в изолятор, прислушивался к бормотанию.
Ситуация была вполне обычная: один жаловался на предательство, другой на бабу, третий на вспомогательную народную дружину четвертый изобрел, видите ли, ужасное оружие, а пятый оживил палача. Нормально.
Утром все пятеро мирно курили и рассказывали друг другу сновидения. Оказалось, что все они видели в ту ночь один и тот же сон – кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве. Вначале вроде бы как из окна, потом как бы с птичьего полета, потом все выше, выше, все мельче, мельче, все выше и выше, все мельче и мельче…
КНИГА ТРЕТЬЯ ППП, ИЛИ ПОСЛЕДНИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПОСТРАДАВШЕГО
Иль сон, где, некогда единый -
Взрываясь, разлетаюсь я,
Как грязь, разбрызганная шиной
По чуждым сферам бытия.
Владислав Ходасевич
Он (или я?) заходит в магазин «Суперсам». Смысл этого слова ему, как и всем прочим гражданам, не особенно ясен: суперсамсон? суперсамолет? суперсамец?
Первое, что бросается в глаза, – большие штабели мыла. Хозяйственное, туалетное, сульсеновое, витаминное, хвойное, пальмовое, ананасное… чрезвычайное изобилие! А ведь были времена, когда за кусок мыла ставили к стенке! Человек всегда любил чистоту, обладал законным правом на кусок мыла и потому незаконного владельца своего мыла частенько ставил к стенке.
С мылом связаны трагические детские воспоминания. По улицам двигалась тюремная фура для собак. Собаки совали свои милые носы в решетку, стремясь перед тем, как превратиться в мыло, насладиться воздухом любимых помоек.
– Собак везут на мыло.
Да сколько же надо собак, чтобы соорудить такие горы затоваренного мыла! Дазаебись она, ваша гигиена, если для нее надо истреблять чудесных прыгучих созданий с крутящимися хвостами! Такие мысли посещали не одного мальчика до развития нашей могучей химической промышленности. Да и сейчас, между прочим, мы, зрелые люди, помним: бесснежная мусорная зима, гнусный несъедобный тыловой мусор, запах ихтиола, колкость за воротником, жалобный вой из зарешеченной фуры…
Порядок в суперсамсонах такой. Вы входите. Желательно сразу произвести приятное впечатление на телесоглядатая. Ну, улыбнитесь, ну, насвистите что-нибудь эдакое, ну проявите вроде бы некоторую рассеянность, как будто вы и не вор. Свою ношу вы сдаете в специальную секцию, чтобы не перепутать потом с ворованным, получаете жетон. Берете проволочную тару и скрываетесь в лабиринтах американских прилавков. В сетку для отвода глаз бросаете кусок мыла «Кармен» образца 1898 года (ровесник русской трехлинейной винтовки), но в секции детских игрушек берете огромную резиновую рыбу, выпускаете из нее воздух, затычку прячете себе за щеку, а плоскую рыбу – себе под свитер. Спокойный, чуть отяжелевший (рыба же на животе же) пересекаете кассовый барьер, где платите за одно лишь мыло, а о рыбе умалчиваете. Вы скажете – риск? Да, риск есть, но не такой уж и большой. Гораздо опаснее, например, ездить на мотоциклах.
…Погоня была яростной, как будто он не резиновую рыбу украл, а что-нибудь съестное. Никогда не предполагал за собой таких спринтерских данных. Всем спринтерам врачи-психологи должны внушать, что они украли рыбу. Спринтер должен выходить на старт с ощущением, будто он только что украл в суперсамце огромную резиновую рыбу.
И вот я в полной безопасности на Цветном бульваре. Идиллическая обстановка. Старая Москва. Передо мной переулок, подымающийся по горбу к Сретенке. Вниз идет крошка. Она, конечно, не откажется от рыбы.
– Крошка, иди сюда! Хочешь рыбу?
Что это я шепелявлю? Ах да, затычка во рту! Вдвоем с крошкой мы надуваем рыбу и вбиваем ей под хвост затычку. Плыви, крошка, и вспоминай изредка вороватого дядю.
Напрасно ко мне приглядываются прохожие, должен их огорчить, я не вызываю никаких подозрений, в отличие от
крыши овощного магазина, который боком выпирает в переулок. Крыша этого дома, в котором в промежутке между овощными периодами, кажется, было что-то не овощное, теперь вызывает серьезные опасения. Внешне не отличаясь от сотен других крыш и имея даже кота возле трубы, она между тем таит в себе опасность для всего нашего образа жизни.
Эге, да она уже вздувается! Жесть выгнулась горбом и сейчас треснет по швам. Какая разница – буду я смотреть туда или не буду? Он все равно вылезет оттуда, потому что растет, потому что с годами ему там становится тесно. Но все-таки лучше туда не смотреть. Лучше почитать «Советский спорт». Опять продули – говнюки! Лучше подумать о собаках, о бессмертной Муму. Почему бы не написать рассказ под названием «Как я переписывал Муму»? В этом рассказе можно многое сказать. Сказать кое-что о большой культуре России, конечно же недоступной народам других стран. Некоторые народы мира страдают космополитизмом, другие национализмом. Мы не страдаем ни тем, ни другим. Написать, что ли, о нашем здоровье? Однако рассказ не пропустят без хорошей дозы марксизма, этого исконно русского недуга. Для чего же писать тогда рассказ, если его никто не прочтет? Для души. Сделаю из рассказа бумажный комок и запихну его в пасть Лесючевскому, авось подавится. Не подавится – проглотит! Нет смысла писать рассказы – Лесючевский вкупе с Полевым глотают их, словно хорошие акулы табуретки. Надо просто посидеть здесь и подумать о Тургеневе. А туда не смотреть.
Можно, между прочим, перебежать бульвар и юркнуть в кафе. Там не только ведь молочное едят. Там можно подзарядить аккумуляторы. В окне видна полукруглая стойка, за ней тетка в белом халате, над ней прорва коньяку. Один грамм коньяку стоит 1,6 копейки. Пересчитай-ка свою наличность.
«Паркером» на песке он сделал умножение – денег было на 3578,5 грамма коньяку. Солидность суммы приятно пора шла его и сделала всю обстановку более спокойной. Он встал и солидно пошел в кафе.
По дороге не удержался, бросил все-таки взгляд на тревожный перекресток, на опасную крышу. Нечего нагнетать страхи – там ничего особенного не произошло. Крыша овощного магазина действительно лопнула, но не по швам, а звездообразно. Над крышей поднимались круглые мраморные уши, но это было совсем не страшно. Если немного здесь постоять, можно будет увидеть и глазки. Да вот они и появились, маленькие сонные глазки безобидного существа.
Плывут облака. Грачи прилетели. Асфальт подсох. Прохожие наслаждаются теплой атмосферой. Над крышей старенького дома в переулке поднимается простое рязанское лицо. Я зашел в кафе и громко спросил:
– Никогда не видели мраморного динозавра?
Ответом было молчание. Публика ела пищу: кто борщ, кто битки, кто сливки с тертым орехом. Я прошелся по кафе, заглядывая в лица, пытаясь понять, есть ли у кого-нибудь интерес к таким явлениям, как мраморный динозавр, вылезающий из овощного магазина. Не добившись ответа на свой вопрос, я приблизился к стойке, облокотился на нее, как будто где-нибудь в Париже, и показал буфетчице на бутылку самого дорогого.
– Вместо того чтобы вызвать кого следует, вы ему наливаете, – сказал голос из пищевого зала.
– А вам не касается, – сказала буфетчица в пищевой зал. – Мне плотят, я наливаю. Вам касается кушать.
Она с величавостью, свойственной русским буфетчицам, поставила передо мной коньяк.
– Вот чудак, – сказал я буфетчице. – Думает, что я какой-нибудь провокатор. Вы местный житель и, конечно, знаете, что я имею в виду мраморного ящера в том доме, где когда-то жил скульптор. Кстати, где этот бедолага? Отчалил?
Я прихлебывал коньячок и поглядывал в большое окно, за которым плыл сероватый уютный денек с умеренным ветром, с приятно оживленными прохожими. Там развевались длиннейшие ярчайшие шарфы. Проехал ярко-зеленый автобус с надписью «Дюбонэ».
– Приятно, месье? – спросила буфетчица. – Не правда ли, приятно?
– Приятно ли? Не отрицаю – приятно, но спасения, мадам, надо искать не здесь, а глубоко в сердце России, еще не тронутом порчей. Знаю, вы скажете, Суэцкий канал, нефтяное эмбарго, «Конкорд – Ту-144»… Многое лежит между нами, но я все-таки рискну рассказать вам свою нехитрую
историю.
У меня была любовница из белоэмигрантской семьи. Мы вместе сражались в Африке за человеческие жизни. Да, так бывает, мадам, белое розовеет, красное выцветает. Они жаждут революции, мы алкаем величия. Компромисса не будет, сколько ни добавляйте синьки! Мы встречались в течение девяти лет раз в три года. Теперь выяснилось, что Маша родила мне трех детей. Я и приехал сюда не для борьбы за мир и не для коммерции, а просто деток повидать. Ву компренэ?
– Закрываемся, – сказала буфетчица. – Обеденный перерыв.
– Справедливо, – согласился я. – Повару ведь тоже надо покушать.
– Это хорошо, что вы так говорите, – сказала буфетчица, – а есть такие, что без понятия.
– Конечно-конечно! – вскричал я. – Многие думают, что Фима из еды и не вылезает, а ведь это и на вас, Софья Степановна, бросает тень как на законную супругу.
Буфетчица от такого неожиданного понимания расстрогалась и предложила мне провести у них обеденный перерыв.
– Однако, мадам, вы не посягаете на мою личную свободу?
– Ни в коем случае, да вы не нервничайте. Нервные клетки не восстанавливаются. Фима, дай месье покушать.
Ефим явился, весело, небрежно, любезно – отличный парень! – поставил передо мной блюдо нервных клеток.
Я с удовольствием смотрел на бывшего мясника. Время пошло ему на пользу – такой, знаете ли, handsome man чистый, голова промыта, одет в стиле «сафари». Кухня для него лишь один из способов существования, а может быть, и просто хобби. Главное – отдел драматургии на радиостанции «Свобода», там он ведет еженедельный обзор советских театров.
– Ешьте клетки, сэр. Они не восстанавливаются, а мы их готовим в соусе по-барбизонски.
Вековая культура Франции! Жаровня гасконских цыплят под острым галльским смыслом, слева – океан, справа – сумрачный германский гений. Помните Ла-Рошель? Оттуда и пошло: «Бей своих, чтобы чужие боялись!»
Фима и Софья Степановна нырнули за стойку на обеденный перерыв. Софа там запела, застонала, прямо как девочка, а Фима-молодчик только покрякивал, видно, вырезками парными он снабжал себя по старым связям – капитально!
Я доел мозги и вышел на улицу. Любопытно, как изменился день, пока я прохлаждался в кафе. Из уютного, чуточку мрачноватого рутинного дня он стал чрезвычайно атлантическим и тревожно-прекрасным. По небу летели тучки, облачка, колечки, шарики, газетки, ленточки, прочая фигня. Казалось, что там, за домами, море, написанное Марке.
– Мы будем драться за каждую букву Атлантической Хартии!
Чего только не было здесь, на углу! Старик в кожаном фартуке продавал устриц. Кусочки льда и морская трава в корзинках усиливали и без того чрезвычайную свежесть. В табачном киоске рядом всеми красками спектра сверкали призраки юности – графство Мальборо, округ Винстон, городишко Салем, известный не только ведьмами, но и ментолом. Цветочница, похожая на старую большевичку, предлагала свой товар: пармские фиалки, сенегальские вечные гладиолусы, скоростные бельгийские гвоздики. В витрине мирно висели замшевые штаны, под ними пасся целлулоидовый поросенок. Несколько шкафов-автоматов томились желанием выбросить из своих недр что-нибудь полезное для человека – чуингам ли, пепси, хот-дринк…
В тот момент, когда я вышел на перекресток, по нему проходили моряк, две монахини, командировочный Союзмаш-мехимпорта с женой и другом, а также красивый наемный бандит Ян Штрудельмахер. Не успел я и опомниться, как все эти люди прошли, от Штрудельмахера осталась лишь длинная нога,
по и она в следующий миг исчезла, а перекресток уже заполнили другие – идущие, бегущие, ковыляющие: студентки, одна с красивым бюстом, другая с красивым задом, ветеран с бульдогом, философ Сартр задержался на миг понюхать устрицы, и вот на перекрестке уже появились новые герои моего мгновения: пара рокеров в кожаных куртках, нищий испанец, экскурсия японских школьниц, патер, шлюха, высокий костлявый старик с тремя детьми, большая умная собака… но вот и эти скрылись, а следующие… мне стало чуть-чуть невмоготу.
– Мы будем драться за каждую букву Атлантической Хартии!
Это сказал старик-плейбой, сидевший на крепеньком стуле с витыми чугунными ножками. Он сидел в независимой позе и жадно наслаждался своим сидением на бульваре, жадно наслаждался своим дорогим, скроенным по последней моде костюмом из шотландской фланели, своим цветным фуляром на шее, густыми своими моржовыми усами, своей трубкой, кампари со льдом и каждой буквой Атлантической Хартии. Старик сидел прочно, и вокруг него на витых чугунных стульчиках прочно сидели другие люди. К ним я и двинулся, потому что они не пропадали. Кто-то махнул мне из дальнего края Парижа. Это был, должно быть, Хемингуэй.
Не знаю, ценят ли французы Хемингуэя и понимают ли, какое очарование придал этот иноземец их любимому Парижу. Были времена, когда весь Париж был мне дорог только потому, что там сидел Хемингуэй. Вот и сейчас на этом бульваре сидели молодые американцы Двадцатых, коны, гордоны и фицджеральды, и придавали Парижу дополнительное, уже совсем сверх всяких сил, внепарижское очарование.
Я подсел к Хемингуэю.
– Хелло!
– Хелло! Многие советские чураются меня. Им кажется, что я не настоящий Хемингуэй, что я секретный советский агент, рядящийся под Хемингуэя.
– Я знаю – вы настоящий.
– Что будете пить?
– Все равно. Лишь бы захмелиться, а то временами возникает чувство нереальности.
Он разлил по стаканам вино, посмотрел на меня и улыбнулся в бороду.
– Как меняются времена! Хорошо, что советские люди теперь стали свободно разъезжать, проводить уик-энд на Гаваях. Третьего дня я встретил в Гонолулу Евтушенко.
– Настоящего?
– Если даже и нет, то удачная имитация.
– Простите, Эрнест, но между писателями в ходу комплименты.
– Да-да, не беспокойтесь, я вам подготовил один. Недавно прочел в «Таймс литерари сапльмент» ваш рассказ «Как я переписывал Муму». Поздравляю!
– Держите ответный, Эрнест! Ваша «Кошка под дождем» перевернула всю мою жизнь. Спасибо вам за тот оверкиль.
В это время на дальнем конце Парижа жадный до жизни старик что-то проартикулировал ртом. Через минуту до нас долетело:
– Мы готовы сражаться за каждую букву Атлантической Хартии!
Я усмехнулся, стараясь представить себя знатоком западного свободного духа.
– Смешной старик, не правда ли?
– Ничуть, – отверг насмешку Хемингуэй. – Я к нему присоединяюсь. Готов биться за все буквы всех алфавитов. Кроме «Щ».
– ?Хем?
– Я люблю русскую литературу, но мне кажется, что даже ваши классики чураются этой странной букашки.
– Ой ли, Хем? Ой ли? А щавель, а щастье, а борщ? В «Записках охотника» нередко можно увидеть этого трехголового сучонка с хвостиком. Отнеситесь к нему теплее, старина! Быть может, ему первому суждено прорваться через железный идеологический занавес.
– Будущее покажет. Я не люблю спорить. – Хемингуэй кивком подбородка отвлек меня в другую часть Парижа. – Смотрите, к вам едут!
По зеркальному асфальту обожравшегося Запада, по чужому миру, не согретому ни Хемингуэем, ни Бальзаком, по миру, сверкающему в разных плоскостях, завивающемуся в узлы, уходящему под землю и взлетающему в небеса, ко мне неуклонно приближалось какое-то родное красное пятно.
Это ехала Машка Кулаго в открытом «Феррари». Нелегко было узнать в элегантной даме прежнюю вечно пьяную девчонку, которая начинала снимать джинсы всегда за минуту до того, как ей делали соответствующее предложение. Милая строгость, грустноватая улыбка были обрамлены драгоценным мехом диких зверей и марокканской кожей дорогого автомобиля. Раскрутившись наконец по всем виткам сверхцивилизации, она въехала в наш старый Париж и затормозила возле нашего чугунного столика.
– Эрнест, я похищаю у вас собеседника.
Просто и сердечно она подставила мне свою щеку. Незаметно для всех, да и для меня самого, моя рука быстро дотронулась до ее грудей и живота. Она подвела меня к жадному до жизни старику, который смотрел на нас со своими раздутыми на ветру усами.
– Знакомьтесь. Это мой муж, адмирал Брудпейстер. Я вас предупреждала, адмирал, что он когда-нибудь приедет, – сказала она мужу.
– Что ж, – сказал адмирал, – приглашайте, мадам, отца своих детей к нам на обед. Посмотрим, какие у него манеры. Умеет ли пользоваться щипцами для лангуста, как разрезает фрукты, не фокусничает ли с салфетками. Кстати, сэр, у нас за столом отрицается всяческая пропаганда. Ваши дети за годы вашего отсутствия воспитаны в атлантическом духе. Мы не отдадим без боя ни одного камня! Прошу!
Стол был сервирован под вековым британским дубом на поляне в графстве Сассекс. Дубовые листья иной раз падали в суп с чисто рязанской непринужденностью. Адмирал лукаво поглядывал – как русский будет выкручиваться, сумеет ли сохранить достоинство?
Русский вынимал листья из супа и тщательно их обсасывал, потому что суп из бычьих хвостов был вкусный. Детей приводило в восторг поведение заезжего папы. Щипцами для омара папа дельно выедал внутренности авокадо, а членистоногого крошил ударами кулака. Кроме того, он поминутно скрывался под столом, после чего мама слегка вздрагивала. Дети поглядывали на любимого дедушку, гвардейца Кулаго.
– Вы, наверное, комиссарских, еврейских кровей, дружище? – спросил дедушка папу, подняв левую бровь. – Не дрался ли ваш батюшка с русскими войсками на юго-западном фронте?
Папа тогда всех озадачил, включая маму.
– С одной стороны, я барон фон Штейнбок, с другой – пролетарий, товарищ Боков. Устраивает?
– Это нечто новое.
– Это нечто старое, как вся наша жизнь.
Подали сладкое. Подвезли на колясочке портвейн. Папа при виде колясочки чрезвычайно оживился.
– Красненького подвезли! Красненьким сейчас хорошо отлакировать! – Он принял из рук слуги граненый хрусталь с искрящимся портвейном, быстро опрокинул его в рот, сногсшибательно подышал в ладонь и обратился к адмиралу:
Это сколько же в нем будет градусов?
– Друг мой, вы выдержали испытание, – сказал адмирал. – Вы прост, естественен, комильфо. Я не удивляюсь, что Маша полюбила вас.
Старик Кулаго пока еще «не принял» гостя, еще дулся на него за узурпацию русской революции, еще демонстрировал «комиссару» свой республиканский профиль, но и он уже, без всякого сомнения, таял: новый псевдорусский человек, отец его дражайших чилдренят, ему нравился.
Герцогиня Брудпейстер была со всеми мила, улыбчива, снисходительна, настоящая леди, если не считать того обстоятельства, что пальцы ее временами приподнимали скатерть и касались взведенного курка псевдобарона, а может быть, и включая это обстоятельство. В один из таких моментов она мягко обратилась к отцу:
– Скажи, пап, ты видишь его рядом с собой на первом в мире многомоторном бомбардировщике «Русский витязь»?
Профиль униженной, но несдавшейся Республики Россия дрогнул, и сквозь лицо старика, сквозь все его морщины проступил юноша Кулаго, доверчивый и смелый. Я протянул руку, положил ее на стол и прочел нечто из своего любимого:
- Шел я по улице незнакомой
- И вдруг услышал вороний грай,
- И звоны лютни, и дальние громы
- Передо мной летел трамвай.
Рука старика легла на мою руку.
– Елки точеные, фон Штейнбок, – сказал он юношеским голосом, рвущимся сквозь склеротический кашель. – Хоть ты и жид, фон Штейнбок, но мне кажется, что мы вместе с тобой в пятнадцатом году в Ораниенбауме отрабатывали буксировку планера!
Дети мои закричали: «Шурли! Фаин! Лавли дадди! Лав-ли грэнпа!» Машка расплакалась. Адмирал Брудпейстер выпустил из трубки «Данхил» дымовую завесу, дабы скрыть за ней сентиментальные изменения лица.
Как все было чудно! Графство Сассекс тихо, как «Наутилус», погружалось в розовый атлантический закат. Нежно-зеленая округа, казалось, не ведала никаких проблем экологии. Круглые купы больших британских дерев ненавязчиво оживляли горизонт. Тихая лампа, принесенная скромно улыбающимся слугой, была еще бледна на фоне золотой небесной пыли. Умные дети своими славными мордашками, своими веселыми, полными юмора глазками замечательно оттеняли грустную сдержанность взрослых лиц, сильно траченных временем, но тоже не лишенных привлекательности. Цукатный торт, веерообразно разрезанный адмиралом, лежал на скатерти, словно тропический остров во льдах Антарктики. Тоненькая струйка кофейного пара дрожала над веджвудским фарфором с изображением псовой охоты XVIII века. Все было чудно, если не считать мелочей. Если не считать, что над холмом за усадьбой понемногу поднималась мраморная головка динозавра. Если не считать, что к нашим ладоням, слегка извиваясь и маскируясь, подползал трехголовый гаденыш Щ с хвостиком. Если не считать, что в доме адмирала на веранде светился огромный экран телевизора «Нельсон», а с этого экрана внимательно следил за нашим столом недавно реанимированный передовой советской медициной подполковник в отставке Чепцов.
В основном все было так, как бывает во сне на исходе болезни – нежный, ускользающий из памяти вечер, чувство зыбкого счастья, надежда на повторение.
Плач леди Брудпейстер, урождениой Мариан Кулаго
Была жива Принцесса Греза… в березках девичья игра… жива Россия и береза… в «Березках» водка и икра…
Я стала английскою леди… но муж мой пьяный так сказал… тебе бы стать московской блядью… Казанский украшать вокзал… Мой муж вернулся из похода… израненный своей тоской… все позади – загулы, годы… полеты пьяного удода… и в бочке дегтя ложка меда… Арбат в преддверии восхода… все впереди, твердит природа… но жив ли Боже над Москвой?
Греха таить нечего, параллельно в Тимирязевском районе, на Планетной улице шла свадьба. Подполковник в отставке Чепцов выдавал дочку Нинель за майора авиадесантных войск Гришу Колтуна.
Вначале был приготовлен культурный стол, ни к одной бутылке не придерешься – все валютное! И вдруг родственники жениха явились с ведрами: пять ведер печеных пирожков, пять ведер винегрета, пять ведер холодца. Ничего, в целом пригодилось. Как пошли гулять, так навалились на студень!
– Абрамчику маца! Рувимчику маца! Натанчику маца! Ванюшеньке-душеньке кусочек холодца!
Майор Колтун, статный парень с хорошей спортивной выправкой, искоса поглядывал на невесту. Тощевата Нинка, не за что подержаться. Конечно, большой плюс, что родители гарантируют девичью честь. В наше время цел очку найти – все равно что «Запорожец» в лотерею выиграть. Важный фактор, конечно, жилплощадь, близость к Академии ВВС, куда майор Колтун как раз подал бумаги на экзамен.
Исключительная точность организма порой удивляла даже самого Колтуна. Иной раз возьмешь хорошую банку, утром все товарищи кряхтят, а ты просыпаешься с ровным пульсом, с оптимистическим мироощущением. Тридцать восемь лет майору, а все рефлексы, по утверждению авторитетов, на двадцать пять. Рефлексы плюс жизненный опыт – получается капитально, а без опыта можно попасть в смешное положение. Вот пример.
В 1968 году, когда мы выручали из беды братскую Чехословакию, я, по недостатку опыта, попал в смешное положение, но потом был награжден вот этим орденом боевой славы. Есть желающие послушать? Тогда буду по порядку. Шурин, помолчи!
Итак, мы высадились в целях маскировки в ночное время. Задание четкое – изолировать группу вражеской агентуры в журнале «Я И ТЫ». Игореша, давай так договоримся – или песни спивать, или слушать боевой опыт. Слушать? Ну так молчи!
Значит, выкатили мы из «Антона» броневичок-амфибию и поехали. С нами патриот этой страны, бывший бухгалтер из госбезопасности. Хорошая машина, эта амфибия, приемистая, остойчивая на волне… только на ху… извините, Нинель… только мало пригодна для средневековых европейских городов.
– Евреев там много, Гриша?
– Прошу вопросы потом. Ну, хорошо-хорошо, отвечу. Там, товарищи, советскому человеку многое непонятно: евреи и европеи – все сливаются в безликую массу. Значит, едем по спящим улицах враждебного города братской страны. Ребят привлекает содержание витрин, в частности, трикотажные изделия, однако морально-политическое в подразделении на высоте, и все хранят молчание. Значит, едем… Амфибия задевает бортами за углы плохо благоустроенных в смысле ширины улиц. На ху… на кой нам ляд эта амфибия, ведь не Суэцкий же канал, простой «козел» был бы удобнее. Однако едем в чем дали.
Вдруг наш чех – ля-ля-ля, ля-ля-ля, стоп мотор, соудруги! Прыгнул и растворился в темноте. Значит, правильно про него говорили, что жулик, что казенные деньги у Дубчека спиз… простите, тяпнул и к нам, на родину социализма, мотанул.
Куда ехать? Никто не знает. Видим, еврейка идет в штанах. Медленно едем за ней, спросить дорогу стесняемся в связи с незнанием языка. Дождь начинает капать, положение серьезное. Вдруг эта еврейка, ну, может, и не еврейка, голословно утверждать не буду, – шурин, заткнись! – короче, останавливается эта проститутка на углу, нажимает на своей тросточке какую-то кнопку, и из тросточки, товарищи, выскакивает… Сержант Шаликоев Равиль – отличная реакция у парня! – дает очередь. Оказалось, не оружие, зонтик с кнопкой. Увы, одной блондиночкой стало меньше. Сказалось отсутствие опыта у сержанта Шаликоева, но реакция не подвела!
– Все, что ли? Горько! Горько!
Майор Колтун повернулся к невесте. Сидит бледная, смотрит в одну точку, прямо классическая картина «Неравный брак», однако все ж таки майор Колтун не старый крепостник, а кандидат в команду космонавтов, парень, за которым все девки в Голицыне бегали… Да если бы не близость жилплощади!…
В официальном порядке майор прикоснулся к холодным губам невесты, и вдруг на него чем-то таким повеяло, чем-то таким… чего он и не знал раньше, и он оторваться уже не мог от этих холодных губ, и подошел ближе к этим губам, и шел к ним все ближе и ближе, пока что-то не обвалилось с грохотом на отцовском конце стола.
– Прошу прощения, продолжаю рассказ о значении опыта в боевой обстановке. После инцидента с зонтиком мы выехали на маленькую площадь с фонтаном и неоновой вывеской. Как старший по званию я стал эту вывеску читать. Какого хе… какого черта, думаю, все буквы через ж… через пень-колоду: первая Я, но поставлена наоборот, вторая нормальная идет Е, а дальше какой-то жучок вроде нашей гусеницы, за ней, правда, родная надежная Т и дальше вполне понятное очко, потом опять Я, раком поставленное, затем обыкновенное А, затем, товарищи, просто номер, и в конце снова посадочный знак, дорогая каждому десантнику буква Т. Догадались, товарищи? Шурин, уловил? Открываю завесу – это я от волнения и недостатка опыта забыл о наличии за рубежом латинской азбуки. Вывеска-то была Restorant, a я прочел что-то вроде ЯЕТАЯТ, минус гусеница и номер. Так, думаю, по-ихнему и будет «Я И ТЫ»!
Стоп машина! Оружие на изготовку! Шаликоев, Гусев, Янкявичус, за мной! Врываемся в помещение, точно – сидит за столом обезьянье племя, длинноволосые мужики. Советская армия! Встать! Лицом к стене! Хорошо, что чехи понимают по-русски, в других странах будет сложнее. Произвели личный обыск. Оружие не найдено, обнаружены порнографические открытки, улика буржуазного влияния. Докладываю по рации в штаб бригады: оперативная группа укрепилась в журнале ЯЕТАЯТ. Там ни ху… ни слухом ни духом, банку давят, что ли, слышу хохот. Ах ты, говорят, Колтун, подмосковная акула, да ты ресторан взял с бою!
Тогда меня вдруг осенило, все буквы перевернулись, вспомнил – ведь в школе проходили ИХ ЛИБЕ МАЙНЕ ФАТЕР-ЛЯНД… Пиз… конец, думаю, моей карьере! Задержанных, спрашиваю, отпустить? Ни в коем случае, отвечают, едут к тебе особисты. Что оказалось? Ваше благородие, госпожа удача! Чуваки-то эти и были как раз из журнала «Я И ТЫ»! Прямо на них мы и вышли! Тогда я был представлен к награде.
Затянувшийся рассказ жениха слушало только несколько человек за столом: сам хозяин, да Нинель, да я, да мой друг, ледовых дел мастер Алик Неяркий, бывший бомбардир, а ныне главный стоппер сборной страны. Остальные гости копались в холодце, выворачивали ноги венгерским индюкам, пели традиционно-свадебное «Когда б имел златые горы и реки, полные вина».
Видя такое дело, майор обратился уже интимно к невесте:
– Эпизод пошел мне на пользу, Нинель. Имея в виду развитие обстановки и разрядку международной напряженности, я в срочном порядке овладел английским. Неге you аге, Нинель!
Малость взмокнув и прижав ладонью короткую челочку на лбу, он стал читать невесте на кембриджском наречии «Балладу Редингской тюрьмы».
– Надеюсь, майор, насилия не было? – прорычал через весь стол папаша Чепцов. Он сидел, навалившись локтями на какие-то закуски, и сквозь медальные рашен-водки жег взглядом ненавистного жениха.
– Что, папа? – легко так, даже не поворачиваясь, спросил Колтун. С колотящимся от счастья сердцем он смотрел на губы своей невесты, которые чуть дрожали.
«Что это со мной? – думал будущий покоритель астероидного кольца. – Всегда ведь раньше товаристые бабы нравились, а теперь от этой доходяги глаз не оторву. Влияние Запада, что ли?»
Чепцов вынул из-под локтя котлету и швырнул в жениха.
– Эй, сынуля, насильничал над людьми в этом ЯЕТАЯТЕ?
– Да что вы, папа! – Колтун досадливо, словно слепня, стряхнул со щеки котлету. – Товарищи попались вполне сознательные, все члены КПЧ и комсомольцы, хоть и хиппатые на вид.
– Как и я, например! – хохотнул Неяркий и тряхнул своей новенькой золотистой шевелюрой а-ля Бобби Орр.
– Мы брали их по обоюдному, по обоюдному… – Майор Колтун не закончил фразы и впился в трепещущие губы невесты.
Алика уже томило желание доброй шутки, хорошего юмора. Он встал, взял сзади сильную руку жениха и закрутил ее назад двумя своими, тоже неслабыми. Эй, камрад, помоги – подмигнул он мне. Я тогда древком алебарды нажал майору на адамово яблоко. Потные в своих кожаных колетах со стальными наплечниками, мы вдвоем с Аликом поволокли майора к стене.
– А так не брали? – спрашивал Алик. – Таким-то способом комсомольцев в Праге не таскали?
Майор отрицательно повращал глазами – нет, мол, так не брали. Крепко держа древко алебарды, я смотрел прямо в спокойное чистое лицо десантника и видел, что он не очень-то хорошо помнит сейчас тот пражский ресторанчик. Помнит ли он, как давил карабином в горло Людека Травку, скромнейшего всезнайку из международного отдела «Я И ТЫ»? Не исключено, что и забыл. Конечно, он отлично помнит все команды, которые получал и отдавал, и состав своей оперативной группы, но помнит ли он подробно ту далекую ночь: цвет скатертей на столах, слабый запах мочи из близкого туалета, форму очков на носу у буфетчика, картинку на стенном календаре – альпийский ли пейзаж, морской ли берег, – дымящиеся сигареты в пепельницах с надписями – какими надписями-то, – куртки, висящие в углу на вешалке, светящуюся шкалу приемника и песенку, что началась в начале операции и продолжалась до ее завершения, то есть три с половиной минуты, – что это было, «Stranger in the Night» или «Summertime»? He помню…
Помнит ли майор Колтун все подробности этой ночи, то есть всю ту ночь, а если не помнит, если эта ночь для него, стало быть, не очень-то существует, то виноват ли он в ней? Помнят ли арестованные интеллектуалы-чехи все подробности этой ночи, а если не помнят, то виноваты ли они в ней? Любопытно, что я и сам-то не очень хорошо помню подробности этой ночи, а значит, и я не виноват в том, что остался с Хеленкой в задней комнате, а не вступил в бой с оккупантами и не искупил своей гибелью позора своей могучей страны.
Что стоят наши размытые блеклые ночи, дни, вечера? Что стоят вообще наши блеклые размытые воспоминания? Что стоит прошедшая жизнь, да и была ли она, если мы так мало о ней помним?
Я шел по Пшикопу вдоль траншей, нет, не оборонительных – обороной здесь и не пахло, – вдоль траншей, выкопанных для канализации: Прага хотела откачать излишек дерьма, но не успела. Из предрассветного тумана (или из ревизионистского смога) выплывали туши неподвижных танков. Вялые сумрачные танкисты сидели на броне. Многие читали желтенький выпуск журнала «Юность», повесть «Затоваренная бочкотара». Пушки и зенитные пулеметы на башнях казались нелепейшими предметами в этой рутинной обстановке.
На Вацлавском наместье возле киосков, торгующих круглые сутки горячими шпекачками, даже и в ту ночь толкался обычный пражский ночной люд: несколько продрогших блядей, космополитическая компания пьяных джазистов, два-три таксиста, священник, страдающий, видно, бессонницей… обычный нервный смех, неразборчивая болтовня, клокотание пива в распухших глотках.
Священник – а впрочем, может быть, и не священник, а просто человек в черном свитере и с узкой полоской белой рубашки на горле – стоял чуть в стороне от других и пил «Праздрой» мелкими глотками прямо из горлышка, а между глотками затягивался сигаретой. Тень липы скрывала от меня его лицо, зато отчетливо вырисовывалась в сумраке его сухая спортивная фигура.
Я и так уже почти догадался, кто передо мной, а в это время возле памятника Вацлаву остановился броневик оккупантов и сильным прожектором осветил тротуар. Тогда я увидел его лицо, две вертикальных глубоких складки на щеках и глаза, с жестковатой усмешечкой смотревшие на меня.
– Хелло, – сказал он.
– Привет, Саня, – сказал я.
– Тогда в Риме, – сказал он, – зачем мы с тобой ломали комедию? Я узнал тебя сразу.
– Затем, чтобы сегодня встретиться, – сказал я.
– Пожалуй, – сказал он.
– Саня, чем занят Бог в эту ночь? – спросил я.
– Грустью, должно быть, – ответил он. – Грустью и жалостью.
– Ему жалко Дубчека?
– Да, и Дубчека тоже.
– А Брежнева?
– Конечно, и Брежнева, и нас с тобой, и вон ту девчонку, которая сегодня уже пять раз строчила минет разным подонкам и едва не задохнулась, когда сперма попала ей в дыхательное горло. Жалко ему и тех подонков.
– Какой жалостливый старик! А гнева у него нет?
– Ни гнева, ни презрения.
– Значит, сейчас он просто с грустью смотрит на Прагу?
– Да разве на Прагу только? С неменьшей грустью он смотрит сейчас и на Рио-де-Жанейро, где наверняка какие-нибудь пятеро избивают какого-нибудь одного, или на Бомбей, где пария корчится от голодной рвоты в двух шагах от булочной. Масштаб событий не играет роли для Небесного Отца. Он грустит от смысла событий. Масштаб он оставляет людям.
– Но, Саня, Саня! Саня, уйди хотя бы из-под прожектора! Что же мне делать, если я весь трясусь от гнева, от презрения, от стыда?
– Так и трясись. Ведь не можешь ты подражать Богу.
– Скажи, Саня, утешь меня, пушку хотя бы он не жалеет? Подлую суку-пушку? Курву-ракету с боеголовкой?
– Утешься, Толя, их он не жалеет.
– Спасибо и на том. Ты так авторитетно говоришь о Боге. Должно быть, ты уже доктор теологии?
– Какая разница – кто из нас спрашивает, кто отвечает. Считай, что это я задавал тебе вопросы. Я знаю о Боге не больше, чем ты, хотя я действительно доктор теологии, а ты, фон Штейнбок, обыкновенный пьянчуга.
Со стороны Пшикопа донесся рев – стоявшая там колонна танков начала прогревать моторы.
– Мне надо рвать когти, – сказал д-р Гурченко. – Не затем я переплывал Берингов пролив в пятьдесят первом, чтобы в шестьдесят восьмом комми меня снова прихватили в Праге.
Мы быстро ушли в маленькую боковую улочку, где бедные чехи за эти свои несколько месяцев сделали все «как в Европе»: и рекламу «Чинзано», и «Бар энд грилл», и всякие другие маленькие, светящиеся предметы и буквочки, превратившие эту улочку с ее огромными старыми домами в таинственный уголок европейской столицы. Вдоль тротуаров стояли машины разных марок и разных стран, среди них и Санин «фиатик».
– До границы мы доберемся за несколько часов, – сказал он. – На всех КПП сейчас, конечно, полная неразбериха. Очень удобный случай для тебя.
Мы влезли в машину. Саня с усилием выкручивал руль влево, чтобы вылезти из ряда. Со всех сторон, то приближаясь, то отдаляясь, выли танковые моторы.
Как ou переплывал Берингов пролив очень теплым летом 1951 года
Ну и пиздили же они меня, Толя, от первого дня следствия до последнего! Лучше не вспоминать! Вот ты говоришь, что воспоминания не стоят ни гроша, но ты не прав. Бывают дни, когда все стонет от воспоминаний и не поймешь, то ли плоть стонет, то ли душа. Осколок того года бродит у меня под кожей в дурные дни.
Потом с четвертаком за пазухой меня отправили на Чукотку, в Первое – ты знаешь, урановое – управление. Там в шахтах были одни «четвертаки», все самые страшные враги советской власти, но даже и таким нам давали масляный довесок, и вся хавалка была погуще, чем в обычных лагерях, чтоб не сдохли раньше времени, потому что стране был нужен уран для обороны от империализма. Там шел даже зачет – год за пять. Через пять лет в Ялту поедете, в санаторий с портвейнами, говорила нам вохра. Все, конечно, знали, что отсюда уезжают не через пять лет, а через полгода и не в Ялту, а подальше. В шахту нас спускали без всякой защиты, и о язвах на теле у доходяг тоже лучше не вспоминать.
К счастью, я попал туда летом. На разводах я видел горы, освещенные солнцем, на утренних разводах – западные, на вечерних – восточные. Зимой, наверное, я молча бы умер в темноте. Лето – опасная пора для урановых рудников.
Да что я, в тягловую лошадь, что ли, превратился? Вот передо мной восточные горы, на них большие пласты снега, а между ними синие карманы – тень. Перевали одну за другой эти горы или на одной из них сдохни! Быть может, ты еще увидишь море с плавающим льдом. Переплыви это море или утони в нем! Разве ты забыл, как выбивают оружие у охраны? Уходи с оружием или получи пулю! Пуля, веревка, собачьи клыки – все варианты были лучше уранового рудника.
Оказалось, что еще несколько парней в лагере мучились такими же вопросами. Охрана там была поставлена безобразно. Дальстрой справедливо считал, что лучшая вохра – сама Чукотка. Разоружить вечно пьяных вертухаев для десятка матерых европейских солдафонов вроде нас вообще было не проблемой.