Ожог Аксенов Василий

Они, все трое, так уже прекрасно понимали друг друга, что малейшее движение даже где-нибудь на перефирии сейчас же пронизывало током всю форму, а момент истины всегда приходил ко всем одновременно, и тогда, еще в самом начале спазматической внесекундной радости уже возникала тоска перед разлукой, перед распадом, и долго-долго еще форма шевелилась, изнывала от нежности, от благодарности, и все они покрывали горячие еще части-формы летучими поцелуями и шептали:

– Радик, Радик, солнышко мое…

– Кларчик, зайчик мой, Кларчик…

– Тамарочка, козочка моя, Тамарочка…

– Ах, Радик-Радик, Кларчик, Тамарчик…

Радий Аполлинариевич гладит взволнованные, еще тяжело дышащие головки, копошащиеся на его богатырской груди, и испытывает к ним чуть ли не отеческие чувства.

Забавно получилось, но вот именно этот «ужасный разврат» хранит теперь их душевный покой: и Кларка, самаркандская блядища, прекратила свои бесконечные случки с цветными студентами в общежитии МГУ и учится «на хорошо и отлично», и Тамарка, нежная дочь Днепра, завязала с постыдной службой в валютном баре, меньше употребляет алкоголя и не подкладывается под жалких шведских купчиков для добывания их никчемных, но очень нужных органам секретов, и Радий успокоился – любовь к двум дешевочкам совпала с нынешней попыткой возрождения.

Теперь уж не надо было ему рыскать в слепых лихорадочных поисках по всем помойкам Москвы. Наконец-то маститый художник нашел свой сексуальный идеал. Иногда он даже думал, что в двух юных сучках воплотился для него и романтический образ женщины, в поисках которого ранее столько было совершено мерзких глупостей!

Страшно вспомнить! Вот, например, сравнительно недавно Хвастищев был снят отделением внутренних войск с водосточной трубы высотного здания Министерства путей сообщения. Что его туда занесло? Цепь гнусных приключений, поиски золотоволосой Алисы Фокусовой, которая мелькнула однажды тревожным полднем за рулем своего «Фольксвагена» и озарила сумеречные мозги застрявшего у светофора на площади Восстания Хвастищева – вот она, моя мечта!

Весь день тогда колобродил, искал «координаты», хотел паять, увековечить в бронзе остренькое личико и ниспадающие волосы, худенькое плечико – линия богини Изиды… Мол-мание, ночь, женщина, бегущая у подножия каменного тридцатиэтажного истукана, мгновенный поворот, вспышка лица, исчезновение за дубовой дверью великой эпохи… подрался с плейбоем армяшко-итальяшкой, что оскорблял Изиду намеками на половой контакт… плюнул в ухо швейцару, который не пускал в клуб, где, конечно, сидела она, «дыша духами и туманами»… был бит тремя подлейшими сыскными псами-официантами бара «Лабиринт»… и наконец – ночь, молчание, каменный истукан, памятник культа личности, и на десятом этаже светящиеся окна, конечно, там она, там бал, прием, утонченная нервная обстановка, сейчас он появится в окне, «таинственный в ночи»… оказалось – МПС, и в окнах горюет совсем иное существо, министр транспорта Бещев.

Теперь все это позади, все прежние очарования, включая Алису, жену лауреата и любовницу всей московской сволочи. Теперь и любовь, и похоть у него под крышей, два таких близких существа, сучки, котята… Он больше не пьет, он трудится, зарабатывает деньги, он не распутник, а глава семьи, он спокойно и мудро думает о творчестве, как и подобает большим мастерам, даже раза два в неделю подходит к мраморному боку своего любимого детища динозавра «Смирение», бьет по нему резцом, а девки в эти минуты затихают, как мышки, понимают – Искусство!

Их постель, вернее, ложе помещалось в маленькой комнатке под самым потолком мастерской, и сейчас, покуривая и похлопывая подружек по влажным ягодицам, он мог видеть в маленькое окошечко освещенное с улицы неоновым фонарем простое рязанское лицо динозавра. Надо бы еще немного закруглить носогубные складки, а то вот при таком освещении появляется сардоническая мина, а это недопустимо: никакой сардоники, травоядное простое существо!

Зазвонил телефон. Кларка сняла трубку.

– Радия Аполлинариевича? Нет-нет, пожалуйста! Да, он работал, но сейчас уже, к сожалению, не работает. – Она потянула властелина за непарный орган. – Тебя, Радичек!

В трубке слышался знакомый или незнакомый, но, во всяком случае, «свой» голос. По первому же звуку Хвастищев понял – кто-то из «своих».

– Радий, простите, мы с вами незнакомы, но у нас много общих друзей. Говорит Пантелей Пантелей, писатель.

– Позвольте, Пантелей, разве мы с вами незнакомы? Мне кажется, что ты был, старик, у меня в мастерской.

– Возможно. Не помню. Я сейчас в завязке и со всеми знакомлюсь заново.

– Похожая ситуация. Хочешь заехать?

– Спасибо, обязательно заеду, давно собираюсь, но сейчас я вам звоню по другому поводу,

«Вот тип, я его на „ты“, а он меня на „вы“, не подпускает», – подумал Хвастищев.

– У вас есть транзистор? Найдите Би-би-си, передают нечто важное для вас. Я потом вам перезвоню. – Пантелей дал отбой.

Хвастищев в последние годы не слушал иностранных радиостанций, не видел в этом никакой нужды: никто там за кордоном не мог ему сообщить ничего нового о его собственной стране, а что касается арабских шейхов, то пусть они заебутся со своим керосином! Он даже и не знал, где у них валяется приемник, однако не успел положить трубку, как услышал, что Кларка уже включила радио и бойко шарит по волне.

– Ну и слух у тебя, татарчонок. – Он пощекотал Кларке пупок.

– Профессиональный, – усмехнулась в темноте Тамарка. Хвастищев не успел осознать и эту реплику, как ему показалось, что на живот наступила мраморная стопа динозавра. Перехватило дыхание. Совсем близко, прямо под ухом зазвучал голос его друга, Игореши Серебро:

– …что вам сказать? Конечно, это всегда было моим тайным мучением. Они ошельмовали меня. Оказалось, что вся моя жизнь, и творческая и личная, зависит от их благорасположения…

– Значит ли это, Игорь Евстигнеевич, что вы в течение двенадцати лет являлись тайным сотрудником? – Голос английского интервьюера звучал, как голос врача-психиатра.

– Понимаете ли, они никогда не называли меня своим сотрудником, а, напротив, всегда подчеркивали, что я – свободный художник, что они ценят мой талант и уважают мой патриотизм, но… что уж там… надо называть вещи своими именами… Да, я двенадцать лет был секретным сотрудником. Если человек однажды струсит и даст подпись, они уже его не выпустят. Двенадцать лет! Я больше не мог этого терпеть!

– Вы хотите сказать, что ваше решение остаться на Западе вызвано этой причиной?

– Это лишь одна из причин, но, может быть, самая главная.

– В чем заключалось ваше сотрудничество?

– Они хотели иметь информацию о настроениях моих товарищей и вообще творческой интеллигенции.

– И вы давали эту информацию?

– Я старался не повредить порядочным людям. Чаще всего мне удавалось это сделать, но иногда они вели звукозапись наших бесед.

– Игорь Евстигнеевич, мы договорились, что вы можете отвечать не на все мои вопросы.

– Нет, я отвечу на все. Я хочу сбросить с себя всю грязь!

– Благой порыв. Ну что ж… Вы знали, когда велась звукозапись?

– Нет… да… иногда я догадывался…

– Понятно. Скажите, господин Серебро, почему вы именно сейчас попросили политического убежища? Ведь вы много раз и раньше бывали на Западе, не так ли?

– Жизнь в нашей стране становилась все более удушливой после политических процессов, после оккупации Чехословакии и возрождения духа сталинизма. Мой идеал демократического социализма был полностью разрушен. Все наше движение шестидесятых годов погибло, новая волна превратилась в лужу.

– Вы причисляете и себя к этому движению?

– Мистер Айзенштук, вы меня удивляете! Я был одним из лидеров new russian wave!

– Подонок! Какой подонок! – вскричала Тамарка.

– Радик, он и на тебя стучал! – ахнула Кларка.

– Молчать, идиотки! – рявкнул Хвастищев.

Где-то в эфире, уже не очень далеко, прогревалась глушилка. Неподалеку колотилась песенка Чака Берри «Johnny be good».

– А ты сама, татарка шашлычная! – завопила вдруг и зарыдала Тамарка. – Я знаю, к кому ты ходишь на Кузнецкий мост!

– Ах ты, сука! – завизжала Кларка и вцепилась в волосы своей сестричке. – Я никогда про Радика ничего плохого не сказала, а, наоборот, говорю, что он в душе коммунист! Ах ты, шахна валютная, младший лейтенант!

– Я никогда, никогда! – рыдала Тамарка.

– Я никогда, никогда! – истерически всхлипывала Кларка.

Сквозь глушилку и Чака Берри вновь отчетливо прорезался голос лидера новой русской волны.

– …В последнее время они были недовольны мной. Я понял, что никогда не вырвусь на Запад, если чего-нибудь не придумаю. Они интересовались моим другом Радием Хвастищевым, известным скульптором-сюрреалистом. Я отправился к нему и захватил бутылку виски в полной уверенности, что получится полнейший абсурд. Хвастищев совершенно не занят политикой, это творческий импульсивный тип, а пьяные его речи, по сути дела, просто бред. Получилось не совсем так, но я написал нарочито абсурдную докладную, что Хвастищев – религиозный мракобес, держит связь с иезуитской разведкой Ватикана и затягивает в клерикальные сети писателя Пантелея, математика Куницера, врача Малькольмова и даже джазового музыканта Саблера. Я специально выбрал самых случайных людей из моих знакомых, чтобы получилась вполне абсурдная компания. Хвастищев никого из них ни разу в глаза не видел.

– И вам поверили?

– Сомневаюсь. Однако усердие было оплачено – меня выпустили в Англию. Теперь я свободен!

– Не дорогая ли цена за свободу, господин Серебро? Ведь у вашего друга – как вы сказали, Хвостова? – могут быть неприятности.

– О нет! Теперь, когда я обо всем рассказал по радио! Теперь ведь я уже, что называется, «предатель родины»… мне уже веры нет…

После некоторой паузы прохладный голос известного комментатора Абрама Гавриловича Айзенштука с оттенком брезгливости вопросил:

– Ну-с, и каковы же ваши планы, господин Серебро?

– Отбросить все! – вскричал Игореша с прежним вдохновением своим. – Все, что принес, – сжечь! Даже имя! Я буду новым человеком! Мне нужны только камень и резец! Я буду делать чистые отвлеченные формы! Никакой политики, никакой литературы, никакой философии! Я хочу влиться в клуб свободных художников Запада!

– Вам будет трудно, – проскрипел на прощание Абрам Гаврилович.

Началась «краткая сводка важнейших новостей дня». Гут только завыла во всю силу полоумная глушилка, захлестнула и вояжи Киссинджера, и заявление Реза Пехлеви, и торговые сделки Патоличева, то есть то, что могла бы спокойно и не глушить.

Хвастищев отполз в угол своего огромного ложа и первым делом почему-то натянул трусы. На другом конце лежбища визжали и колотили друг друга его любимые.

– Перестаньте, девочки, – поморщился он. – Чего распсиховались? Подумаешь, большое дело, что и Кларку завербовали. Такая в мире сложилась серьезная ситуация. Если уж даже Игорек двенадцать лет был стукачом, то красивым блядям, видно, на роду написано. Смирение, проституточки мои, учитесь смирению у нашего динозавра.

Девки затихли и уселись, поджав ноги и глядя на своего набоба. Глаза их поблескивали в темноте. Выла глушилка.

Когда мы с ним были в Ясной Поляне? Посмотри, Хвастище, говорил он, вот могила Льва Николаевича. Слева белый лес, а справа – черный, а наверху переплелись белые и черные ветви. Естественная церковь! Мне не хватает вон там наверху в том углу маленького портрета Иоганна Себастиана Баха, выложенного цветным стеклом, как в лейпцигском соборе святого Фомы. Ты любишь эти огромные куски толстовской прозы, лежащие вне драматургии? Они похожи на музыку Баха. Толстой был бы отличным скульптором в своей блузе и с этой своей бородой, ей-ей, не хуже Коненкова! У него были крепкие руки скульптора, вкус к дереву и металлу. В России не было великих скульпторов. Если бы Толстой стал скульптором, он все равно остался бы Толстым. Жаль, что он не стал скульптором, друг Хвастище!

Когда мы были с ним в Ясной Поляне? Наверное, тринадцать лет назад, когда он еще «не давал информации». Впрочем, нет – одиннадцать лет назад. Тогда он уже был стукачом.

Когда мы с ним впервые пришли к Эрику Неизвестному? Он спросил тогда у Эрика про «Раздавленного взрывом» – что это значит, есть ли здесь символ, не символ ли это нашего поколения? Нет, это не символ, ответил Эрик, это просто человек, раздавленный взрывом противотанковой мины. Ваше поколение этого не знало. Это было четырнадцать лет назад, и Серебро еще не был тогда стукачом.

Игореха! Да ведь сколько раз мы с ним вместе издевались над стукачами! Да мы ведь не раз даже били их!

– Радичка, – жалобно позвала Тамарка. – Ты, наверное, кушать хочешь? Пора уже вечерять. Давай я тебе яишенку с помидорами сделаю?

Какая украинская старенькая мама!

– Радька, я за батоном сейчас сбегаю! – как ни в чем не бывало подскочила Кларка.

Экая шустрая студенточка!

– Смирно, товарищи офицеры, – сказал Хвастищев и включил весь свет в спальне и в мастерской.

Очень сильный свет. Все стали белыми, как плохо проявленная фотография. Публичный дом. Противные белые тела красивых сук.

– Девки, помните, Серебро как-то приносил бутылку «Джони Уокера»? Где она? Не вылакали еще?

Тамарка тут же бросилась куда-то – голая, тонкая, белая, «ка-ри-очи-чорни-брови», прямо хоть снова ей втыкай! – и протянула ему ту самую бутылку, о которой только что Игореша Серебро рассказал мыслящему человечеству.

– Правильно, Радик! Трахни ее об стенку! Чтоб духу ее не было здесь у нас!

Хвастищев взял бутылку, прочел все надписи rare Scotch whisky by appointment of Нег Majesty… отвинтил пробку с весело шагающим оптимистом в белых штанах, заглянул для чего-то внутрь, затем встряхнул и начал глотать.

Сразу после первых глотков он понял, что возвращается прежнее время – таинственные, как юношеский онанизм, вечера, одушевление предметов, предчувствие любви и пыльные удушающие утренники в «Мужском клубе».

Девки, обнявшись, плакали над ним, выли в голос, как над покойником.

Ну давайте же в самом деле чай пить

как посоветовали товарищи!

Замухрышка Верочка подсела к Куницеру со стаканом бледного чаю. Он заметил у нее на пальце кольцо с бриллиантами. Не меньше чем на две тысячи тянуло такое кольцо. Когда-то он был женат и дарил своей жене подобные вещи.

– Скажите, Аристарх, а где сейчас Натали?

– ?

– Я имею в виду вашу жену, мы были когда-то знакомы.

– Мать моих детей сейчас далеко отсюда, в «обществе равных возможностей».

– В Штатах?

– Да… в этом смысле… где-то там… в Бразилии…

– Она уехала через Израиль? А что же вы, Арик? Застиранное платье замухрышки Верочки и кофточка

из магазина «Синтетика» пахли духами «Мадам Роша». Верочка, милейшая женщина, лет сорока, по-свойски тепло и не сентиментально придвинулась, локоть положила на стол и подбородок в ладонь и ненавязчиво заглянула в глаза.

– Муж матери моих детей – талантливый сионист, а я ведь русский, Верочка, хотя это вам покажется странным, и фамилия моя происходит от русского слова «куница». Это в далеком прошлом я был слегка еврей, а сейчас передо мной большое будущее.

Она премило засмеялась:

– Вы все такой же, Кун! Помню, как вы у нас в Измайлово…

– У вас в Измайлово?

– Не помните? – Она засмеялась просто очаровательно и даже немного таинственно. – А кто меня в ванную тянул?

Нечто дрожащее прикоснулось к плечу Куницера. Он оглянулся – Нина.

– Может быть, мы поедем, Аристарх Аполлинариевич? Ведь вы еще хотели диктовать…

Замухрышка Верочка смотрела на нее, собрав свои милейшие морщинки и внимательно смеясь.

– Ко мне еще могут ревновать такие молоденькие женщины?

Сильный удар кулаком по столу прервал эту по меньшей мере странную сцену.

– Что за свинство! – гулко и яростно сказал Аргентов. – Светская болтовня, кадрежка, сцены ревности! Рехнулись, что ли, ребята?

Куницер был слегка пристыжен – в самом деле, Аргент прав – по меньшей мере странно вести себя так в разгромленной явке. Однако и молчать ведь дальше нельзя. Что же они молчат?

Все молчали безысходно и тупо, но вовсе не потому, что так уж сильно перепугались, а из-за недостатка опыта. Новые русские социал-демократы еще не знали, как следует себя вести после налета тайной службы.

Верочка отошла от Куницера и повернулась к Аргентову со злой улыбкой.

– Ну, так скажи что-нибудь, Аргент! Хватит сидеть, как памятник! Надо же дописать эту главу истории!

– Вера, или замолчи, или убирайся вон! – сказал Аргентов спокойнее. – Давайте, друзья, подумаем вместе, как это случилось? Они знали все. Где что лежит, кто присутствует… знали даже, что я пригласил сегодня Куна… Ага, вот, быть может, зацепка!

– Ясно, что есть стукач, – пробурчал мужской голос из темного угла. – Кто-то из нас стукач.

– Сейчас начнется драма на французский манер! Франтиреры! Маки! – расхохоталась Верочка. Она уже сидела на подоконнике, как раз на том, откуда несколько лет назад «сыграл» на улицу человек. Рядом с ней стояла бутылка. Расхохотавшись, она напила в стакан темную жидкость – коньяк, по запаху определил Куницер – и выпила залпом, что называется «махнула».

– Товарищи, мы сейчас все равно не найдем стукача, – глуховато сказал недавний докладчик Яков Шалашников. – Лучше разойтись!

Аргентов снова шарахнул кулаком по столу:

– Мы не можем так разойтись!

– Он страдает, что его не взяли, – любезно пояснила с подоконника Верочка. – Боится, как бы на него не подумали.

Аргентов резко встал. Куницер тоже вскочил, собираясь преградить другу путь к тому опасному окошечку, но Аргентов пошел в другую сторону и включил весь свет: люстру и три канделябра. Потом он уперся кулаками в стол и заговорил раздельно и с блуждающей улыбочкой:

– О приходе Куна знали только четверо: я, Вера, Нолан и Майборода. Последний сейчас в Ростове. Предлагаю взять на подозрение всех нас четверых.

– Гапонище мой дорогой. – Вера снова налила себе коньяку.

Теперь Куницер заметил марку. Ни больше ни меньше как «Реми Мартен»!

– Понимаете, товарищи, – оживленно заговорила она, – внеся такое предложение, наш мудрый Аргентик уже наполовину реабилитировался.

– А ты что предлагаешь, Маруся Спиридонова? – повернулся к ней Аргентов, и Куницер тогда понял, что они давно уже любят друг друга и мучают друг друга, и то, что клокочет между ними, гораздо для них важнее, чем любая борьба за всякую там демократию.

– Я предлагаю покончить с этим! – внезапно охрипнув, сказала Верочка. – Завтра всем выйти на Пушкинскую площадь, объявить о своем существовании, и пусть уж арестуют всех!

– Согласен! – неожиданно для себя воскликнул Куницер. – И нечего до завтра ждать! Надо сейчас выходить, немедленно!

– Ну, это, конечно, несерьезно, – хмуро сказал Шалашников. – Если уж самосожжение, то хотя бы польза была. Надо подготовиться, предупредить, кого следует… – Он встал, задернул молнию на своей поношенной куртке и надел черную фуражечку с буквой «Т» на околыше. Оказалось, действительно таксист.

– В ОВИР вы уже опоздали, Шалашников!

Из угла вышел молодой человек с мягкой бородкой и очень-очень жесткими маленькими глазками. В своей косоворотке и мягком пиджаке он выглядел просто неправдоподобно, будто с экрана, эдакий завершенный тип позднего народовольца.

– ОВИР уже давно закрыт, – не отрываясь, он глядел на Шалашникова.

Тот заметно смешался, делал вид, что что-то ищет по карманам, завязывал шнурки на своей папке с докладом.

– ОВИР, ОВИР… – бормотал он под нос. – У меня сегодня смена… в ночь выхожу… попробуйте прокормить семью при плане тридцать пять рублей за смену… я уже не молод… зрение слабеет…

– В чем дело, Кершуни? – нехотя, как бы сквозь зубы, обратился Аргентов к «народовольцу».

Все эсдеки уже покинули свои углы и столпились вокруг стола, все смотрели на Шалашникова и Кершуни. Куницер переводил взгляд с одного на другого. Похоже было, что все уже предполагали исход этой сцены и только лишь ждали пикового туза и пистолета. Мягкие Нинины губы прикоснулись к уху Куницера:

– Аристарх, уйдем отсюда, умоляю…

Он грубо ее оттолкнул.

– А что же мне-то говорить? – недобро улыбнулся Кершуни. – Пусть Шалашников расскажет, как он обменял двухкомнатную в Чертанове, на трехкомнатную в Тель-Авиве.

Шалашников поднял руку, чтобы наградить молодого человека пощечиной, но позволил близстоящим товарищам себя удержать.

– Что же… не скрою… дезертировать не собирался, но заявление подал… на последний случай… революционная тактика позволяет…

– Ну, слышали! – полыхнул Кершуни и повернулся ко всем, ожидая, видимо, соответствующего полыхания.

Маленькая группа людей возле стола молчала.

– Ну? – растерянно вымолвил Кершуни.

– Аргентик, что же ты молчишь? – издевательски крикнула с подоконника Верочка.

Куницер быстро оглянулся – бутылка была уже пуста на две трети.

– Да я же ж полный идиот! – вскричал Кершуни, бросился прочь, вернулся, схватил кепку, дернул воротник косоворотки.

– Легче, легче, Моисей, – потянулся было к нему Аргентов. – В конце концов, Шалашников…

Двери уже хлопали за Кершуни.

– Моисей, вернись!

Зов был оборван железной дверью лифта.

– Наивный жид-идеалист, русский патриот, – хихикала Верочка замухрышка. – Надо исключить его из социал-демократии, верно, Аргентум? Вот мы настоящие материалисты, трезвые политики, правильно, Никодимчик? Мы все уже самостоятельно позаботились об отступлении. Все продумали до мелочей, а? На какой марке машин вы будете ездить в изгнании? Советую «Ягуара». Аргентик, подаришь мне «Ягуарчика»? Твои мемуары «Подполье» будут в ходу…

– Какая мерзость! – сказал ей в лицо Аргентов, искажаясь от ненависти, заостряясь и дрожа.

– К черту эти ваши советские тряпки! – Верочка мгновенным движением разнесла свое ветхое платье на две части. – Хочу одеваться от Диора! Хочу лайф де люкс! Хочу хорошего мужика! Эй, Кун, пошли со мной! Брось свою дешевочку, она ничего не умеет!

Молчаливая вторая замухрышка, схватила Верочку за плечи, повлекла ее в соседнюю комнату. Лицо этой молчаливой ничего не выражало, оно как бы застыло в страдании, тогда как Верочка, невероятно помолодев и обнаглев, невидящими глазами смотрела куда-то и кого-то звала, проводя рукой по своему бедру и подталкивая вверх грудь.

– Протяни меня! Протяни меня!

Дверь за женщинами закрылась. Мужчины, глядя в пол, шапки в руки, один за другим покидали квартиру Аргентова. Хозяин, мыча от отчаяния, ходил из угла в угол.

– Какая мерзость, какая мерзость… Поверь мне, Кун, мы вовсе не такие…

Куницер подошел к окну, вылил остатки «Реми» себе в стакан. Получился почти полный стакан. Он выпил его, не отрываясь, а затем направился к телефону.

– Куда звонишь? – спросил Аргентов.

– В «ящик»? Меня ищут, да и мне не терпится узнать, как действует вычисленное мною орудие массового уничтожения.

Мне тоже ни рубля не накопили строчки

сказал Пантелей Маяковскому, сидя на приступочке памятника.

– Как видите, есть нечто общее между нами, Владим Владимыч. Есть и различие, дружище: вы пели как весну человечества республику свою, тогда как сонмище моих республик, включая даже Коми АССР, переживает позднюю засуху. Однако моя любовь к вам не уменьшается, мой славный, мой милый друг, плеснувший краску из стакана и поразивший в далекие времена юного фон Штейнбока своим надменным лицом молодого бунтующего европейца…

Он смотрел снизу на мощные складки широких штанин, отягощенных, по мысли скульптора Кибальникова, дубликатом бесценного груза, и думал о том, что такой вот гранитный тяжелый Маяк всегда казался ему недосягаемо пожилым, перезревшим, набрякшим, да и сейчас вот кажется таким, хотя и запечатлен тридцатисемилетним, то есть моложе, чем он сам, сидящий у подножия Пантелей, стареющий юноша, вечный друг красивого двадцатидвухлетнего Маяка, плеснувшего краску из стакана.

Дважды уже мимо Пантелея прошли дружинники, трое толстых работяг в выходных костюмах и с орденами. Несмотря на явную сытость, они говорили о мясе.

– И что же, мясо там есть? Снабжают?

– Очень капитально. Конечно, свинина. Говядины не бывает.

– Некоторые свининой брезгуют, а ведь вкусный сочный продукт.

– Татары, те жеребят лопают.

– Жеребятина бывает тоже нежная.

Они беседовали увлеченно, но всякий раз, проходя мимо Пантелея, внимательно его оглядывали. Издалека, от метро, на него смотрел милиционер.

«Боятся, что иностранец, – подумал Пантелей. – Вдруг прикует себя к памятнику и потребует освобождения Буковского. Бывали же в Москве такие случаи с иностранцами. Ясно, с русскими такого приключиться не может. Русскому человеку где взять цепи?»

Он вспомнил, как лет десять назад вокруг этого памятника собиралась толпа и читали стихи, как здесь демонстрировали «смоги» и тот же Буковский, герой русской молодежи, читал здесь стихи, еще и не думая о Владимирском централе. Нынешним ребятам такие поэтические манифестации кажутся невероятными. Некоторые полагают, что такое случалось только до революции.

– Который час, не скажете? – спросил дружинник.

Решили, наконец, выяснить – иностранец или наш. Сейчас он им покажет, что в доску свой, несмотря на длинные волосы и замшевые кеды.

– У вас рубля случайно не будет, папаша? – хриплым голосом ответил он вопросом на вопрос. – Душа горит. Из инфекционной больницы выписался. Воровать больше не хочу. На тарелку супа хотя бы…

Дружина испустила вздох облегчения – свой парень!

– Греби отсюда, пока цел, – сказал один.

– Есть мнение поддержать товарища, – сказал второй.

– Зачем снова толкать на стезю преступления? – резонировал третий.

Первый тут же согласился и выскреб из кармана какую-то мелочишку.

– Спасибо, ребята, – растроганно сказал Пантелей. – Вижу, что фронтовики… чувство локтя… не забуду… верну с лихвой… родине отдам… может, паспорт оставить?

– Иди-иди, друг, – подтолкнули его животом, – опохмелись и спать ложись, не катись по наклонной плоскости.

Пантелей от греха подальше пошел к «Современнику». Подсчитал мелочь – оказалось немало, около восьмидесяти копеек. В самом деле, понадобятся, если есть захочу. В самом деле, спасибо авангарду прогрессивного человечества. В самом деле, в нашей стране все-таки не пропадешь: или отпиздят и в тюрягу посадят на пайку, или вот соберут «на суп». Нечего дурака-то валять, я люблю свою зрелую родину!

Хочешь не хочешь, придется теперь идти в «Современник». Он как раз и отсиживался возле памятника, потому что в «Современник» идти не хотел. Там была сейчас Алиса Фокусова с мужем и со всей своей бражкой. После скандала в клубе они поехали на ночной прогон нового спектакля, конечно же уже запрещенного злосчастным демоном московских прогрессистов, Какаржевским.

Пантелей не поехал с ними по двум причинам: во-первых, не хотел себя причислять к Алисиной бражке, ко всем этим высокопоставленным подонкам, что окружали его любимую – любимую, ага!!! – а во-вторых, потому и не поехал вместе с ними!

Сегодня ночью он выследит Алису и «блейзера», выследит и сорвет их подлый деловой «пистон», не бывать этому пистону!

Где они собираются? На какой-нибудь законсервированной стройплощадке? В каком-нибудь вонючем подъезде, не присаживаясь? Кстати, в «Мерседесе»-то кулиса передач в полу или на руле? А сиденья-то раскладываются в этой тачке?

Думая о разных вариантах «пистона», взятых, между прочим, из собственной практики, Пантелей покрывался жарким потом ненависти. Эти дамы из московского, так называемого, «света» самые что ни на есть распутные шлюхи! А Блейзер, что ж – профессиональный «ходок», воткнул-вынул, спортивное дело… Он никогда не гладил во сне ее бедро, никогда не видел ее в образе польской полонянки, не блуждал с ней по взорванному замку, не крутился вокруг Земли в вагончике ржавой канатной дороги.

К черту, я сейчас не пьяный, я сейчас трезвый и строгий! В прежние времена, пьяный, наглый и вдохновенный, я бы давно уже спал с ней. Переспал бы и отдал другим. Сейчас отберу у всех, в том числе и у академика-мужа. Хватит, попользовался моей любимой!

Алиса нужна была теперь Пантелею для новой, простой и трезвой жизни. Прежде она была образом гулящей и хитрой, коррумпированной, «выездной», псевдохемингуэевской, лживой и мимолетной Москвы. Теперь он напишет ее новый образ, и она волосы свои золотые соберет в пучок, сядет с ногами на какой-нибудь драный диванчик, будет курить, слушать музыку, преданно смотреть в затылок труженику пера. Днями они будут молчать, а ночью будут любить друг друга… бесконечные прикосновения… а над ними будут кипеть листвой многоярусные и столь щедрые по части лунных отблесков деревья… засыпая, они будут говорить о деревьях… в конце концов, врасти бы им в деревья… стоять, прикасаясь друг к другу ветвями, а когда затекут от стояния ветви, призывать ветер… что будем делать, когда сгнием?

В «Современнике» в своем кабинете сидел директор театра Олег Табаков. Он был в рыжем огромном парике, мерзейшем парчовом мини-платьице, черных сетчатых чулках и туфельках-шпильках. Исполнял, стало быть, в сегодняшнем спектакле какую-то постыдную женскую роль, а сейчас, в перерывах между выходами, подписывал характеристики на представление ряда своих сподвижников к званию Заслуженного артиста РСФСР. Увидев в дверях Пантелея, Табаков встал, раскрыл объятия и со своей неподражаемой порочной улыбкой двинулся навстречу.

– Пантелята! Я – твоя!

Приподнял ладонями ватные груди и прижался к Пантелею, дыша с удушливой страстью.

Пантелей любил Табакова, как можно любить всякое завершенное произведение искусства. Нынешний директор популярного театра родился актером. Сцены ему для игры не хватало, он играл везде: дома, в кругу семьи, в Министерстве, в кругу бюрократов, наедине с собой. Когда же нечего было ему играть, он просто смотрел на собеседника со своей «неподражаемой», которая, казалось бы, говорила: «Я про вас многое, многое знаю, как и вы, должно быть, про меня».

– Пантелята, почему ты опоздал? Тебе звонил весь театр. У нас скандал! В зале сто американцев и двести тихарей. Все шишки, все тузы, все красивые бабы Москвы, а нашего Пантеляты нету. А ведь мы тебя любим, Пантелята! Мы от тебя ждем шедевра. Говорят, ты Цаплю задумал, Пантелята, а?

– Это еще что? – Пантелей остолбенел. – Откуда ты, Лелик, узнал про Цаплю? Я ее только сегодня придумал.

– От Серебряникова. Вадюша рассказал. Задумал, говорит, Пантелята наш гениальный парафраз «Чайки» небезызвестного Чехонте.

– Да ведь он пьян был в лоскуты час назад!

– Ю ар не райт, Пантелята, совсем не райт! Вадим Николаевич сидели перед спектаклем вот в этом кабинете совершенно трезвые вместе с Товстоноговым, Ефремовым, Какаржевским, Дугласом Хьюджесом, академиком Фокусо-вым и прочими шишками. Тогда он и рассказывал про Цаплю. Говорил, что хочет связать ее с чилийскими делами. А может, Пантелята, нам отдашь?

– Фантастика! – Пантелей почесал малобритый подбородок. – Днем он был вдребезги, постыдно пьян. При всех целовал официантку в сгибы ног под чулками, знаешь ли…

– Умеем собираться! – сиял, восхищался незримым Серебряниковым Табаков. – В этом наша сила! За то нас и начальство любит, что не выпадаем в осадок. Вот блюем, вот вопим, вот целуем, как ты утверждаешь, сгибы чьих-то ног, но вот надо же сегодня явиться в «Современник», ведь нельзя же сегодня не явиться, сегодня здесь ВСЕ, и мы являемся. Вот смотри. – Не снимая грима, он показал, как является друг Вадюша, с белыми выкаченными, но многозначительными глазами, прямой, как столб, с губами, кривящимися от борьбы за вертикальность. – Итак, мы входим с академиком Фокусовым, – он показал осанку пожилого спортсмена, напряженные повороты патрицианского лица, – и с мадам Алисой, – быстренькое отбрасывание волос, молниеносное подмигивание в левый угол и прямая ярчайшая улыбка в правый.

Все получилось очень похоже. Пантелей схватил Табакова за ватные груди.

– А чего этот подонок с Фокусовыми ходит?

– Пусти, хулиган, я не такая. – Табаков захихикал уже в своей женской постыднейшей роли, высвободился и мигом вошел в другую роль, заговорил глуховато, чуть грассируя, как знаменитый конструктор тягачей: – Простите, дружище, но мы с Серебряниковым за двадцать лет прошли немало: Вьетнам, Камбоджа, дороги Смоленщины… пардон, это уже из другой оперы… словом, много горячих точек планеты…

Громкий голос помрежа сказал из репродуктора:

Страницы: «« ... 1718192021222324 »»

Читать бесплатно другие книги:

Что может заставить воина, ушедшего от мира, вновь взять в руки клинок? Множество вещей – любовь, не...
«Как всегда, день начался удивительно....