Ожог Аксенов Василий
Мы шли на восток двадцать семь дней. У этой оторвы на северо-востоке действительно надежная зона – Чукотка. Гнус, жар, понос, озноб, ссадины, снег, болота – все это вместе, может быть, только немного лучше, чем уран. Ах, дружище, нам приходилось чинить насилие – мы нападали на лоуроветлан и отнимали у них их жалкую еду, оленьи шкуры, спички, водку. По всем признакам лоуроветлане – мирный народ, и я надеюсь, они не будут долго держать зла к той кучке полубезумных доходяг. Уже с Аляски я посылал лоуроветланам мольбы о прощении – с ветром, с солнцем, с птицами, просто по Божьим путям, я надеюсь, они дошли.
К Берингову проливу мы вышли впятером, шестеро остались в вечной мерзлоте, но не переход их сгубил, просто их привезли на рудники на несколько недель раньше. Радиация… мы тогда и слова-то этого не знали.
С тех черных скал над холодной рябью пролива такой открывался просторный и неживой мир, мир неорганической, природы! Камни вода, лед – ничего больше! Страх охватил меня там, и я усомнился в Христе.
Понимаешь ли, если вокруг жизнь, деревья, дети, собачня и даже просто трава, просто даже ягель, всегда веришь – жив Иисус! На мысе Дежнева мне явилось видение Иного, Небога, могучего и насмешливого, перекинувшего свои столбообразные ноги через пролив на Америку и Россию.
Нам показалось, что здесь-то нам и придет конец, на грани двух миров, которую не перешагнуть, и здесь мы станем холодным тленом, как вдруг мы увидели под скалами длинный каяк.
Да, внизу на гальке лежала лодка, сшитая из шкур, натянутых на кости морзверя, а вокруг не было ни души, а на горизонте-то тянулись какие-то темные полосы, может быть, просто тучи, а может быть, и Аляска!
Мы стали спускаться к морю, и в это время нас обнаружил пограничный патруль. Три солдатика сначала кричали нам, потом начали стрелять. У них были карабины-полуавтоматы, а у нас паршивые вохровские трехлинеечки, но… Но если бы эти ребята-пограничники знали, насколько мы их сильнее и страшнее и как нам нужен этот каяк, они, наверное, побоялись бы вступать в бой.
С такой страстью я бился, пожалуй, только один раз, в отряде «маки», когда мы отбивали у немцев винный склад в Шатильоне. Господи, прости меня!
Через полчаса все было кончено, все друг друга перебили. Я остался один в тишине. Я был только ранен в руку. Отчетливо вижу и сейчас белобрысую голову пограничника, прислоненную к камню. Он словно слушает что-то там внутри, а ветер перебирает его волосики, как хлеб в неурожайный год.
Все мои товарищи остались в чукотских камнях – Дмитро и Олег, и Гедиминас, и Боря. До каяка дополз один лишь Гурченко Александр, нынешний доктор теологии в Римском университете. Вдруг с моря повалил туман, густой, как дымовая завеса. Я столкнул лодку в воду, упал в нее и потерял сознание.
Сколько времени я болтался в этом каяке по волнам, сказать трудно. Иногда мне казалось, что я вижу небо, то вечернее синее, то золотое. Странная улыбка посещала меня в такие минуты просветления. С этой улыбкой я смотрел, как борются за меня Бог и Природа. Природа терзала меня, вытягивала из меня кровь, нависала надо мной зеленой стеной с пенной гривой, и не со зла, конечно, а просто подчиняясь своим законам. Бог посылал мне птиц, чтобы ободрить. Они, большие и белые, пролетали через пустынные небеса, напоминая о жизни. Я не чувствовал ни страха, ни отваги, а лишь ждал развязки со странной улыбкой.
Однажды птица села на корму каяка и посмотрела на меня с ожиданием, словно женщина. Глупый, ждущий, жадный взгляд голой и разогретой уже для любви женщины. Вдруг, все, что было в моей жизни с женщинами, прокрутилось передо мной мгновенным, но медленным, истекающим, но бесконечным кругом. Радость, тепло, благодарность и надежда охватили меня. Так бывает, когда кольнешься морфием. В следующую минуту мне стало страшно, что я никогда больше не увижу женщины. Тогда я сел в каяке и взялся за весло. Бог и Природа, как видно, пришли к соглашению. Через месяц я вышел из военно-морского госпиталя в Фербенксе и стал выступать по «Голосу Америки». Это был разгар «холодной войны», и в выражениях тогда не стеснялись. Ты не слышал моих выступлений?
Нет, я не слышал его выступлений. В то лето я, первокурсник, танцевал вальс «Домино». Я первым выловил этот шлягер на волне «Радио Монте-Карло» и стал напевать:
- Домино, домино
- Промелькнуло в тенистых аллеях
- Домино, домино
- За террасой, где маки алеют…
Аккордеонист Елкин услышал. Что это ты напеваешь, чувак? Давай-ка я подлабаю. Он подлабал, а вскоре и весь оркестр заиграл. Монте-Карло каждый вечер пело про таинственное домино. Европа, забыв о войне, неистово закружилась под щемящую мелко– или крупно буржуазную музыку. Домино затуманило пролетарские мозги. Мы-то думали, что «сегодня в доках не дремлют французы, на страже мира докеры стоят»… Увы, в доках-то они не дремали, но про стражу мира начисто забыли – танцевали «Домино».
– А ты чего же не лабаешь, чувак? – укоризненно сказал мне Елкин. – Вон бери эриковскую дудку, он сурлять ушел, и лабай.
– Я не хочу лабать. Я танцевать хочу. Я только что научился. Видишь, стоит гимнастка Галя? У нее розовые щеки и белые зубы, у нее спина, как у кошки, она таинственна, как «Домино»…
– Чувак, не связывайся с Галкой. За ней такие битки ходят, закон джунглей!
– А, ерунда! Домино, домино…
Дотанцевался! Сбросили с третьего этажа на угольную кучу.
– Ну, значит, и у тебя было интересное лето.
– А женщина, Саня? Та, что сидела на корме?
– Ее мне Бог послал для спасения из вод. С тех пор я больше никогда такого не испытывал. С каждым годом мне все меньше и меньше хотелось женщину, а теперь, вот уже несколько лет, и вообще…
– Правда, Саня?
– Ну, конечно, – он небрежно кивнул и пояснил: – Уран.
Вот подъезжаем. Вечный город встает из тумана. «Фиат» плывет по холмам Ломбардии, а мы видим Рим. С берегов Арно мы видим берега Тибра. Странная зоркость. Впрочем, не более странная, чем наши четкие воспоминания. О, наши четкие воспоминания! Мы вспоминаем, как подъезжал к городу на Семи Холмах, а город уже течет мимо нас: и Виа-дель-Корсо, и пьяцца Мадама, и Венето, и площадь Святого Петра, а там и Папа мелькает в высоком окне в зеленом френче и фуражечке а-ля Киров – уж эти четкие воспоминания! Город течет через нас со своими бесчисленными автомобилями, а мы все катим с холма на холм и вспоминаем об Аппиевой дороге, о походе Суворова через Альпы, а они уже идут мимо нас, суворовские гренадеры в шутовских киверах, освободители Европы от ига насильственной демократии.
– Сегодня будет жаркий день. Давай помолимся за них. Они умрут от жажды.
Однако, когда мы вышли из машины перед придорожным распятием, жарой и не пахло, было сыро и холодно, и птица кричала, словно в Литве. Неподалеку на раздавленном доме стоял танк нашей армии. Четверо танкистов, лежа у гусеницы, резали на мелкие кусочки венгерскую колбасу.
– Нам плохо, чуваки, мы заблудились, – заныли они при виде своих. – Хуй его знает, где мы едем. Нас тут не любят. Руссо, говорят, чушка поросячья. Пить хочется, а валюты нету. Танк забодать? Расстреляют. Боезапас забодать? Расстреляют. На венгерской колбасе далеко не уедешь. Чуваки, мы домой хотим! Проводили бы до дома!
Я вспомнил дом свой – всю бездну унижений. Всех выблядков, дрожащих за свои пайки. Я вспомнил и пайки. Развал кремлевского пайка на свежевымытом столе. Все наоборот: был гроб, теперь яства! Родное русское: краб-чатка, боржом, коньяк, нежнейшая селедочка, какая уже на поверхности России не бывает, а вылавливается только в подземных реках. Я вспомнил вдруг кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве, как они удаляются от меня все выше и выше, все ниже и ниже, все мельче и мельче…
– А что там бьется у вас в танке под брюхом? – спросил я танкистов.
– Гулкое сердце России, еще не тронутое порчей.
Я глянул на Саню и увидел, что он все-таки здорово постарел с той ночи в Праге, с той памятной ночи вторжения.
Я увидел, что и нервы у него уже не те: цепочка слезинок катилась по огромной ломбардии его лица. Немалого труда мне стоило спрятаться за танк.
– Саня, я не переплывал Берингов пролив. В то лето я танцевал вальс «Домино».
– С Богом, ребята! – сказал он и осенил нас крестом. – Желаю вам в пути не умереть от жажды.
Мы поехали. Я сидел рядом с водителем, следил за дорогой в прорези и в перископ и командовал:
– Выезжаем на автостраду! Покажи правый поворот, пропусти «Ланчу»! Перестраивайся в левый ряд, пропусти «Вольво» и «Мерседес», включай левую мигалку! Выключай мигалку, прибавь газу! Встань на линии «стоп»! Опять включай мигалку, но жди! Почему? Потому, мудила, что нам на стрелку, а стрелка пока не горит. Загорелась! Выезжай на перекресток, но пропусти «Лей-ланд»…
Водитель, потный грузин, стонал от наслаждения и благодарности.
– Ай, кацо, как хорошо едем! Что я без тебя бы делал? Сгорел бы от стыда!
Командир экипажа, лейтенант Хряков, сидел на башне и кричал по-итальянски в окна идущих параллельно с нами туристских автобусов, текст я написал на бумажке русскими буквами:
– Советский танк, господа! Мы заблудились! Умираем от жажды! Просим несколько бутылочек кока-колы или немного денег! Спасибо от всего сердца!
Туристы охотно давали и воду, и деньги, и сандвичи. Ребята повеселели – так ехать можно! Они совсем уже успокоились, но танку все еще было страшновато, и он летел по автостраде, как окаянный странник, как слон Ганнибала, отбившийся от карфагенской колонны.
– Вернемся ли мы когда-нибудь на свою родину? – весело спросил стрелок-радист Мухамеджанов.
Вокруг пылали мрачным огнем сумерки суперцивилизации, сквозь вишневые и оранжевые дымы проносились неоновые вывески фирм, стеклянные кубы фабрик, емкости и кишечники нефтеперегонных заводов.
– Смотрите, ночь уже, а ни одной скульптуры Ильича, – сделал замечание Махнушкин.
– А ты помнишь, Махнушкин, помнишь свою родину? – строго спросил я его. – Ведь она велика. Помнишь, Махнушкин, как ты заболел диабетом и родина щедро лечила тебя в своем госпитале под Клайпедой?
– Так точно, помню, – сказал Махнушкин. – Я был тогда старшим матросом на ракетном крейсере «Стража» и подцепил диабет, где не помню. Я помню, как вы меня лечили, товарищ, отлично помню ваш шприц, но вот имя-отчества не помню.
– А помнишь, Махнушкин, как рядом на стадионе играла день-деньской куча разноцветных котят? Ты их ласкал, бывало.
– Так точно, помню. Я тогда их мамашу придушил по приказанию главного врача.
– Хорошо, что память у тебя крепкая, милейший мой Махнушкин.
– Память подводит редко, товарищ гражданин Советского Союза. Котята были отличные. Самочки.
– Нет, коты, Махнушкин.
– Никак нет, самочки.
– Вот видишь, память тебя подвела. Коты!
– Никак нет…
Автострада вдруг оборвалась, и мы сползли на холмистую равнину, окаймленную дубовыми рощами и отдельными дубами. В глубине равнины стоял белый дом, внутри которого и вокруг светились гостеприимные тихие огни. Все было как на картине какого-нибудь спокойного английского художника. Все быстро и бесшумно приближалось.
Наконец я увидел себя в кругу своей новой семьи: леди Брудпейстер, чилдренята, старик Кулаго и сам адмирал. Попивая кофеек, потягивая «Шартрез» (из монастыря Шартрез, а не из Раменского ликерно-водочного завода) я поглядывал иногда на дом, спокойный, как раннее детство, и видел в окнах второго этажа слуг, которые, с милым юмором на лицах, готовили ко сну постели: большую, как фрегат, кровать красного дерева для нас с Машей, гамак для адмирала, модерновые ярчайшие нары для детей и походную русско-республиканскую раскладушку для старика Кулаго.
Все мы за столом нежно и осторожно улыбались друг другу, боясь спугнуть мгновение. До поры до времени все было спокойно. Бесенок Щ мирно копошился в цукатном торте. Мраморный динозавр, вытянув шею, осторожно, будто впервые, нюхал закат над Атлантикой. Подполковник Чепцов с закрытыми глазами неподвижно сидел в телевизоре, похожий на скульптуру с острова Пасхи. Мы делали вид, что не замечаем этих пришельцев, как будто исключаем их из нашего нежнейшего мгновения. Глупую пушку танка, высунувшуюся из кустов, вообще никто из нас не заметил.
– Врубай заднюю, Резо, – сказал я нашему водителю. – Не туда заехали!
Там, за столом, даже и не услышали рева нашего танка, когда мы рванулись назад. Они берегли свое мгновение и стремительно удалялись от нас со своими дымящимися чашечками в руках и со своей светящейся в сумерках скатертью версальского полотна.
Танк задним ходом въехал в кумачовое царство, в море мерцающих новостроек красавицы Москвы.
Все для народа, все во имя народа, слава КПСС, партия и народ едины, идеи Ленина вечны, наша цель коммунизм, слава КПСС, слава КПСС, твердили нам нижние этажи московского неба, а в центре неба висел растопыренный спутник, висел и пел неувядаемую песню «Хаз-Булат удалой». Слышался также диалог двух высочайших вершин, двух Останкинских телебашен, из которых одна стояла у себя в Останкино, а другая, чуть покачиваясь, брела где-то в ночном мареве Чертанова.
– Весь засыпной аппарат собран в один укрупненный узел весом в сто двадцать тонн, – говорила одна башня. – Сократив в три с лишним раза время ремонта агрегата, коллектив дал доменщикам возможность выплавить дополнительно тысячи тонн чугуна, что на сотни тонн больше, чем в соответствующем квартале прошлого года.
– Снижается засоренность, уменьшается заболеваемость хлопчатника черной корневой гнилью, – говорила другая башня. – До полного освоения хлопколюцерновых севооборотов промежуточные культуры сыграют поистине неоценимую роль. Все готово к севу в соответствии с решением ЦК КПСС.
– Ну, вот и дома мы, слава Богу, – сказал лейтенант Хряков и широко перекрестился.
– Семи часов еще нету? – спросил Махнушкин. – Успеем?
– Ты, рыло, убийца матери моих котят, студню хочешь? – спросил я его.
– Свиного или говяжьего? – поинтересовался он. – Телячьего? Быть не может!
Вечный советский солдат, начиная еще с Халхин-Гола, пересекая бело-финскую и Отечественную, кончая последней разведкой в Ломбардию, вечно молодой в разных родах войск, соперник Васи Теркина Теодорус Махнушкин мало верил в улыбки судьбы и никогда на них, на улыбки эти блядские, не рассчитывал, а если получал самую малость, то радовался, как дитя. И вдруг! Пять ведер янтарного холодца из телячьих ножек! Обалдеешь!
Всего было вдоволь на разгулявшейся свадьбе – и выпить и закусить, а гости уже расползлись со стола по всей квартире – сильно накушались. Где-то пел хоровой кружок. Где-то учили нахального Юрика родину любить, перепускали из угла в угол. Где-то Алик Неяркий вращал жениха в космической центрифуге, а тот просил: «Еще, еще, давай, Алька, крутани еще разочков сто, тренировка никогда не помешает». Где-то танцевали шейк под песню протеста в исполнении Дина Рида. Коллега Чепцова, соратник по невидимому фронту в валютном гардеробе, генерал Лыгер тряс частями тела вместе с бывшей своей законной Полиной Игнатьевной. Неплохо получалось даже после двадцатилетнего паралича! Хозяин же дома Чепцов под шейковый ритм танцевал танго с невестой, прижимая дочку к себе всем телом и воображал, что катает ее на раме велосипеда.
– Папа, бросьте! Шейк ведь! Пустите! – Нина откидывала голову назад, пытаясь спасти свой рот от жестких губ старика, а ноздри от чесночного дыхания.
– Пой, деточка, пой свою песню протеста, – хрипел Чепцов.
Песня протеста советской молодежи, исполненная машинисточкой-пантомимисточкой Ниночкой Лыгер-Чепцовой
- Властям Претории продажным мы заявляем свой протест…
- арабским воинам отважным шлем привет из разных мест!
- Мой милый, ты меня покинул… исчезла юная луна… и выхожу я через силу… за космонавта Колтуна…
- Мы гневно говорим Лоп Нолу – в Камбодже снова будет принц!… Мы презираем Гонолулу и всех ночных его цариц!
- Мой милый, памяти отрава течет, как черная река.… и чахну я, как чахнут травы, в наждачных лапах старика…
- Позор надменным португальцам! Успеха копьям ФРЕЛИМУ!.
- В кулак мы загибаем пальцы… Пантомиму… Пантомиму…
А милый ее тем временем лежал на балконе в мусорном контейнере и слезно просил всю компанию:
– Рюмочку! Глоточек! Ребята, спасите! Умираю! Горю, тону, в узел завязываюсь!
Вдруг он увидел над домами гигантский огненный фонтан. Вслед за фонтаном изумрудно сверкающее ядро поднялось в небо и разорвалось там на сотни звезд, частично белых, частично желтых, частично сиреневых. Трепещущий свет озарил могучий город, и в этом свете Пострадавший увидел вдали, за Ходынским полем отчетливую фигуру динозавра высотой с Министерство иностранных дел, а может быть, и выше. Ракеты салюта освещали его маленькую – но все-таки не меньше танка! – голову с простым рязанским лицом, змеиную шею, расширяющуюся книзу и переходящую в немыслимо огромный жопоживот с выпирающими буграми мускулов.
– Товарищи, на помощь! Динозавр в столице! Звоните! Бейте в набат! – закричал Пострадавший.
Гости столпились у балконной двери, дышали воздухом, любовались салютом.
– Действительно, динозавр, и немалых размеров!
– Ой, мамочки, небось он там народу-то подавил, на Смоленской!
– Ничего, правительство примет меры!
– Думаете?
– А вы как думаете? Иначе?
– Бомбу надо на него! Китайские штучки! Бомбу атомную надо на него!
– А что он вам, мешает?
– Так ведь людей же давит же на Смоленской площади, здания трясет, мешает уличному движению!
– Мне лично не мешает. Сегодня салют из скольких
залпов?
– До Смоленской отсюда рубчика три на такси будет.
– Может, все-таки позвонить куда следует?
– Да бросьте попэрэд батьки у пэкло! Правительство примет меры, на то им головы дадены народом.
– Эх, салют-салют… зола это, а не салют! Японская пиротехника! Химия! Липа! Вот раньше были салюты! Вождь народов висел на дирижабле, а дирижабль, понял, замаскирован под тучи, так что вождь как будто сам там висит, на каждого гражданина смотрит, а вокруг розы,
фонтаны, ручьи…
– Тогда все было проще, естественней, вкуснее…
– И цены снижали е-же-годно! Как весна на носу, так и ждешь – чего еще подешевеет?
Салют кончился, и город погрузился во мрак, и динозавр пропал.
– Вот видите, нету динозавра! Это была киносъемка, товарищи! Давайте-ка к столу, к столу, товарищи!
Всех, что греха таить, беспокоили огромные остатки закусок и напитков, все потянулись к столу. Танкисты помогли даже Пострадавшему выбраться из контейнера и присоединиться к свадьбе.
Стол напоминал последний день Помпеи, к вечеру. Некоторая странность присутствовала за столом, но ее постарались не заметить, чтобы выпить и закусить без помех. Странность, однако, и после рюмки не улетучилась, и наконец до всех дошло – присутствие странности выражалось в отсутствии хозяина дома, подполковника в отставке Чепцова.
Нельзя, однако, сказать, что его совсем не было. Огромное его лицо смотрело на всех гостей с экрана телевизора «Рубин». Прелюбопытнейшая складывалась обстановочка, не свадьба получалась, а КВН!
– Покайтесь! – глухо сказал Чепцов всем-всем-всем. – Недавно я был на том свете и сейчас всем советую покаяться. Покайтесь в насилиях, жестокости, трусости, лжи! Покайся, стальная когорта, и вы, спортсмены, герои мюнхенской олим…
Он почему-то не смог закончить фразу и полетел, растопырив руки и ноги, словно парашютист, в пучину телевизора. Хохоту было! Шуму, звону, икоты! Все говорили сразу, веселые оживленные, все устраивались в стульях поудобнее, ожидая от ЦТ новых сюрпризов.
Один лишь Пострадавший выбрался из-за стола и в ужасе бросился к своему контейнеру. Только там я могу спастись, только там! Здесь слишком просторно! Огромная дымная пучина, а внизу поле битвы, ни руки протянуть, ни крикнуть – некому! Лица где-то в немыслимой дали, словно дикие изъяны в природе. Я вот-вот куда-то упаду, но падать некуда! Как страшно бояться падения, когда падать некуда!
Спрятался с головой в мусорный контейнер, поплыл. Сквозь волны мусора плывет человек, разгребая коробки, измазанные разными пастами, пистончики, клочки волос, яичные скорлупки, множество отрезанных ногтей, ватки, тампончики, жировые сливы, подгнившие овощи, использованные туалетные бумажки – плывет! Задыхается, но уходит все глубже, сопротивляясь тому, кто тянет его за штанину – вернись!
– Милый, не бойся! Это я – Алиса! Какая сладкая приманка! Вот так и Одиссея когда-то хотели купить сирены! Как, Алиса, ты хочешь меня отдать моим палачам, всему этому сброду из «Суперсамсона»?
Вся свора преследователей вырвалась из подземной финской бани, где только что кейфовала за подпольным датским пивом, и теперь, улюлюкая, преследовала Пострадавшего:
– Держи ворюгу! Рыбу украл! Держи сучонка! К столбу его! К позорному столбу истории!
Все они бежали голые, огромные, розовые, с открытыми после сауны порами, бежали, сильно работая локтями и ритмично тряся большими, но отнюдь не женскими грудями, они, подземные любители трудовых пятаков.
Он знал, что не уйдет, но мужское достоинство требовало бежать до конца, до самого последнего мгновения, и он бежал вдоль разорванного и смятого пакета из-под молока, как раб вдоль основания пирамиды, падая и задыхаясь, пробирался сквозь рваный капроновый чулок, захлебывался в лужице прокисшего майонеза, прятался за надкусанным огурцом и снова бежал, пока не споткнулся об обглоданное куриное горло и не растянулся в вате с ржавыми менструальными пятнами. Здесь мужское достоинство отлетело от него, и он стал ждать удара, как дождевая лягушка.
– Милый, да успокойся же ты! Не бойся, не рвись! Это я, Алиса! Теперь мы вместе, не бойся, родной!
И наконец-то я увидел действительность. Передо мной стояла золотоволосая Алиса со сморщенным от жалости и брезгливости лицом. Как отчетливо я видел весь ее облик, всю ее одежду: легкий кожаный пиджачок, свитерок под горло, широкие твидовые брюки.
За головой, за спутанными волосами Алисы светился такой естественный, такой родной, любимый и волнующий пейзаж: русский бульвар, русские липы, русские грачи в русских гнездах, быстрые русские тучки в сиреневом небе, не тронутом еще монгольской конницей.
Я расплакался. Любовь моя, нежность моя – Россия, Алиса, Москва! Я опирался спиной о мусорный контейнер. Все вокруг было нормально и просто. Редкие прохожие мелькали в стороне, не обращая на нас внимания. Бесшумная и верная, как собака, воспитанная с щенячьего возраста, стояла рядом с нами Алисина машина. Одна лишь музыка струилась из ее окна – ликующие, но тихие пассажи десятка скрипачей.
– Моцарт, правда? – спросил я сквозь слезы.
– Ну да, ну да, конечно, Моцарт, – быстро проговорила моя любимая. – Менуэт pе мажор.
– Алиса, милая моя, я ведь ничего особенно плохого не сделал! Я только рыбу украл, глупую резиновую рыбу. Я могу даже возместить убытки.
– Да ну тебя к черту с твоей рыбой! – шутливо рассердилась Алиса. Лицо ее разглаживалось от счастья и начинало уже сиять юностью, любовью и океаном. – Ты мне просто надоел уже со своей рыбой! Поедем мыться! Я сейчас тебя в ванне буду мыть, подонок несчастный!
Оказалось, что она ищет меня уже давно по всей Москве и даже ездила в Ленинград и Ригу, где я якобы побывал за это время. Оказалось, что она уже объездила все мои пристанища и отчаялась меня найти. Оказалось, что она увидела меня случайно.
По бульвару бежали три тетки в белых халатах и кричали «украл, украл», а впереди улепетывал человек. Это я и был, тот человек, который улепетывал. Алиса тогда двумя десятками остановила погоню и расправу. Как это ловко, восхитился я, прекратить весь этот кошмар двумя розовыми государственными бумажками. Ты, видно, волшебница, Алиса?
– А ты чучело гороховое!
Я блаженствовал в будозановой пене, а Алиса, в одном лифчике и маленьких трусиках, скребла мою башку, ворчала и фыркала от удовольствия. Большое, видно, удовольствие – скрести вонючую голову любимого человека.
– Где это мы? – спросил я.
– На хате, – сказала она. – Это квартира моей подруги, а сама она уж год как в Марокко.
– Небось немало тут было гостей за этот год? – спросил я.
– Бывали, бывали, – хихикнула она.
– Сволочи! – вскричал я. – Как я ненавижу всех этих скотов, твоих любовников!
– Ну, это уж слишком, – тихо смеялась она. – Почему уж все-то скоты?
– Мерзавцы! Подонки! Как они смели прикасаться к тебе! Если бы ты знала, как я тебя ревную! Неужели ты все еще встречаешься с кем-нибудь из них?
– Завязала, – весело сказала она, накрыла мне голову махровым полотенцем и крепко-крепко стала вытирать.
– И ведь долго встречалась с этими, разными, а? Ногой я вытащил пробку из ванны, пена стала снижаться. Алиса терла мне голову и молчала.
– И подолгу ты встречалась с каждым говнюком? – спросил я.
Она все молчала. Я сорвал полотенце и встал в ванне.
– А по сколько говнюков у тебя было одновременно? По два, по три, по пять?
Она отступила на шаг от ванны. Она смотрела в сторону, и губы ее чуть-чуть дрожали.
– Странные, в самом деле, вопросы, – глухо, не своим голосом проговорила она.
В самом деле, странные, подумал я. Что-то я путаю. Мы с ней вдвоем в ванной, она в трусиках и лифчике, а я голый совсем, и мне уже кажется, что мы прожили долгую любовную жизнь. Будто бы я просто откуда-то вернулся и сейчас ревную ее по полному праву, а ведь мы даже еще и не совсем знакомы. Стыд и нежность охватили меня. Я взял ее руку и приблизил к той части своего тела, с которой она была еще незнакома. Она, будто слепая, провела там пальцами и взяла. Я посмотрел ей в лицо. Глаза ее были закрыты, а губы что-то неслышно бормотали. Еле-еле тихо-тихо я провел руками по ее плечам. Как будто иголочки электричества пронизали ладони. Я перешагнул через край ванны, повернул ее к себе спиной и чуть-чуть подтолкнул вперед.
Она прошла в полутемную комнату, посреди которой и остановилась без движения. Тут меня всего передернуло от желания. Это было какое-то новое желание, оно было настолько сильнее обычной похоти, что его и похотью-то нельзя было назвать, это была другая, прежде и неведомая тяга. Я все-таки сказал себе, что это обычная похоть, расстегнул Алисе лифчик и сжал ее маленькие груди. Потом я опустил ее маленькие трусики на пол, и она вышла из них.
Это жрица любви, это львица, твердил я себе. Не церемонься с ней, возьми ее сразу, как львицу, ты, распутный скот, бери ее без церемоний. Так я твердил себе, но руки мои и кожа слышали что-то другое. Еще раз я подтолкнул ее в спину ближе к тахте и стал сгибать.
– Что ты? – пробормотала она. – Ты так хочешь? Сразу так? Почему?
Впервые я почувствовал слабое сопротивление, слабую неприязнь, но я толкнул ее сильнее, сильнее сжал ее бедра, и тогда она покорно опустилась на колени и на локти.
Преодолевая нежное, беззащитное, будто вечно девственное сопротивление, я вошел в нее. Она раздвинула ноги пошире, чуть тряхнула головой и перебросила на спину свою золотую гриву. Одной рукой я схватил ее за волосы, а другой забрал обе ее груди.
– Боже, что ты делаешь со мной? – прошептала она.
Сколько времени прошло – не нам знать. Потом я перевернул ее на спину и уложил все ее тело вдоль тахты, а сам лег рядом. Я трогал ее соски, трогал ребра, живот, гладил мягкие волосики в паху, провел ладонью по шее и, найдя там морщинки, поцеловал их, влез носом в золотую гриву, нашел там мочку уха и подержал ее в зубах, чуть-чуть прикусывая, потом поцеловал полуоткрытый рот и полузакрытые глаза, потом лег на нее, коленом раздвинул ее ноги. Она закинула руки за голову так устало, но с такой готовностью, с такой покорностью, с такой невыразимостью! Я уткнулся лицом в пространство между ее рукой и щекой, и она приняла меня теперь уже совсем без всякого сопротивления, но с нежностью и приветом, хоть немного и усталым, но постоянным, как будто бы вечным. Я вошел к ней, как в родной дом, и попросил ее открыть глаза, но она прошептала, что никогда не открывает, и я тогда чуть-чуть разозлился и приказал ей открыть глаза, и она открыла, а там был теплый парной туман, и она подержала глаза открытыми, а потом все-таки их закрыла, потому что все-таки она привыкла всегда делать это с закрытыми глазами, ведь ей было сорок три года, и за время своей жизни она привыкла лежать под мужиком с закрытыми глазами, но я понял тогда, что мне надо их открыть, открыть во что бы то ни стало и без слов, без всяких приказаний, и я стал их тогда открывать и открывал их, открывал их, открывал их с некоторой даже яростью, пока она не застонала, не запричитала, пока она не открыла глаза, и в них я увидел вдруг ликующую изумленную девочку, а вовсе не львицу.
Прелюбопытнейшее пробуждение. Пострадавший проснулся прямо в автомобиле, уже побрившийся, умытый и явно позавтракавший.
– Что завтракали? – строго спросил он у водителя Алисы.
– Ах, милый. – Женщина со смиренной нежностью смотрела на него. В ней явно жила еще память о прошедшей ночи, тогда как он вдруг обнаружил, что в нем нет никакой особенной памяти, помнил только лишь, что переспал с ней, но не было никаких нюансов.
Автомобиль ехал сквозь московскую транспортную дребедень, справа его теснили страшными ржавыми боками самосвалы и трейлеры, слева стремительно обгоняло нечто фисташковое с трепещущими шарами, с ленточками, с пупсами, свадьбы, свадьбы, свадьбы одна за другой, или вдруг проносилось нечто тяжелое и черное, крейсерский хамовоз с кремовыми шторками, посаженый отец всех этих фисташковых свадеб.
– Чем мы завтракали? – повторил Пострадавший свой вопрос в уточненной форме.
Переключая то и дело скорости, следя за мигалками и светофорами, Алиса все-таки выбирала моменты, чтобы глянуть на любимого.
– Завтракали, как все нормальные люди, – ответила она. – Пили кофе. Масло, поджаренный хлеб, сыр, колбаса, апельсиновый сок…
– Ага! – повеселел Пострадавший. – Дули, значит, сок с джином! Джин-физ!
Он опустил противосолнечный экранчик и заглянул в зеркальце, посмотрел на свое отекшее лицо с веселым утренним сочувствием, словно на какую-нибудь шкодливую падлу.
– Никакого джину мы не пили, – возразила Алиса. – Хватит с тебя джину!
Он содрогнулся вдруг от мощного, словно близкая рвота, ощущения лжи. Его окружали – ложная кожа, фальшивый металл, сомнительная любовница… Жить и умереть во лжи!
– Куда мы едем? В больницу? – хмуро и подозрительно спросил он.
Она могла и не отвечать, он знал и так: в больницу, под стальную сетку, на коечку с сеточкой. Сережа, фары включай!
– Да в какую еще больницу? – с милой досадой отмахнулась она. – Кого нам лечить-то? Мы оба здоровы.
– Что же, и я здоров?
– Ты? Ого! Еще как здоров!
– Куда же мы тогда?
– Туда, куда ты просил. В тот городок. Забыл?
– Ах да, я вспомнил, в тот город, где дикая жара, где все раскалено от жары. В тот городок, что похож на сковородку с яичницей, туда мы едем. Будем жить там, пока жара не спадет, а когда жара спадет, уедем в другой город, где сыро. Ох, Алиска, там будет сыро, все будет хлюпать от сырости, и мохнатая плесень будет украшать наше жилище, а мы будем лежать в мокрых простынях, не различая уже, где наша страсть, где кровь, где пот и где слезы. Там мы проживем с тобой все годы дождей, а когда они кончатся, уедем в другой город, где будет стужа. В ледяной город, где керосиновая лампа мгновенно превращается в светящуюся сосульку… Что ты так смотришь? Может быть, я что-то лишнее сказал?
– Говори, мой милый, – смеясь от недальновидного счастья, сказала Алиса. – Ты говоришь так, как… – Она запнулась.
– Как что? Ага, понимаю: я говорю так, как писал когда-то один неудачливый писатель. Кстати, куда он пропал? Куда он так основательно пропал?
– Ах, не надо, милый, об этом! – Легкая тучка промелькнула по небу недальновидного счастья, но тут же растаяла. – Говори, милый, я просто люблю, когда ты так говоришь.
Он продолжил свой рассказ о том городе, куда они едут,
но, если бы она не была поглощена своим недальновидным счастьем, она заметила бы, что он уже морщится от тошноты и юлит. В нем росло убеждение, что его везут в больницу. Алиса пробралась между грузовиками в правый ряд, а потом нырнула в переулок. Они стали огибать маленький сквер перед подъемом в гору.
– Осторожнее, Алисик, – мягко попросил Пострадавший. – Осторожнее, но смелее. Осторожность не повредит, но и без смелости мы тут не проскочим. Ты видишь, как он невероятно вырос за последнее время. Размеры его растут, а движения становятся все медленнее. Глядишь, через несколько лет он из разрушителя станет просто памятником, достопримечательностью нашей столицы. Я предлагаю тебе медленно проехать вдоль всего хвоста, под арку, что образована его половым органом и изгибом бедра. Под аркой ты врубаешь вторую скорость, даешь газ и без страха проскакиваешь подо всем его пузом. Как раз пройдет полфазы его шага, а мы уже будем вне опасности.
– На этот раз что-то не совсем понимаю, – сказала Алиса. – Ты, кажется, немного перегнул, милый. Нельзя ли немного пояснее?
– Поезжай, поезжай! Если боишься, давай я за руль сяду. Правильно, право руля! Теперь – газку! Отлично! Темно? Не бойся! Видишь, брезжит что-то? Это сквозная духовная артерия, сквозь нее и проходит свет. Сейчас мы выскочим в переулок. Любопытно, что мраморная гадина сохранила привязанность к этому району города, где когда-то и зародилась. Правда, любопытно?
– О чем ты говоришь? – со страхом спросила Алиса. Они поднимались теперь вверх по горбатому переулку.
Милейшие московские старухи судачили у молочной. Проволочные ящики с кефиром стояли на тротуаре.
– Я говорю об этом переулке, – пояснил Пострадавший своей любимой. – Здесь когда-то жил скульптор. Ты, может быть, помнишь? Ты не спала с ним? Кажется, он умер или что-то в этом роде, а?
– Не надо, милый, не надо об этом, – умоляюще прошептала Алиса. – Ах, не надо! Зачем ты мучаешь себя?
Они проехали мимо молочной, мимо овощной, мимо кондитерской, притормозили возле гастронома, но только лишь затем, чтобы пропустить поток машин и выехать на шумную магистраль, на которой все человеческое, простое, потребительское сливается в бесконечную жуткую мочалку и вместе с агитпунктами, комиссионками, райкомами и конторами несется мимо уже без всякой надежды – к больнице! – Давай уж прежде попрощаемся, – с хорошим мужским достоинством предложил Пострадавший. – Приглашаю тебя в ресторан.
– Тьфу, дурачок! – она облегченно рассмеялась. – А я уж думала, ты всерьез чудишь! Идея ресторана мне по душе! Только мы не прощаться там будем, а начнем наш «хани-мун»!
– А по-польски ты еще помнишь? – спросил он осторожно.
– Никогда и не знала ни слова.
– Английский все-таки немного помнишь?
– Спикаю э литл…
– Хорошо, – улыбнулся он, – значит, мы начнем наш веселый преступный «хани-мун»… – И подумал: «Все пропало, она везет меня в больницу».
– Да-да, мы беглецы, мальчик и девочка! – Она тряхнула гривой. – Знаешь, милый, у меня сейчас такое чувство, словно до тебя ничего не было!
«Будет заливать-то! – хмуро подумал он. – Все у тебя было». Тут он вдруг очень ярко вообразил себя под тугой нейлоновой сеткой и стал задыхаться и мять руками горло. Алиса этого не заметила. Она была поглощена маневрированием, так как пробиралась к бензоколонке между такси, ведомственными машинами и частными «жигулятами». Наконец, ткнулась задним бампером в бордюр и встала. Впереди ждали заправки две машины.
Пострадавший проглотил свое удушье и вылез из «Фольксвагена». Суета, матюгалка, запах бензина ободрили его. Холодное небо над станцией и над близким жилмассивом показалось ему похожим на балтийское небо. Там, на Балтике, в молодые годы в гальюне гвардейского флотского экипажа он смотрел на такое вот небо и воображал свое будущее. Теперь, в этом своем будущем, он воображал свое балтийское прохладное просторное прошлое, и это ободряло его.
Станция была забита машинами. Кроме легковых, здесь стояло еще несколько голубых «ЗИЛов»-самосвалов, а чуть в стороне рафик «скорая помощь», весь открытый и пустой. Пострадавший прошел мимо рафика и как бы между прочим заглянул в кабину. Панель приборов была вся оклеена цветными вырезками из журналов – какие-то неизвестные киноактрисы и пейзаж «Дубовая роща».
Он окинул взглядом публику и нашел шофера рафика. Прожженный этот тип пил из горлышка кефир и беседовал с водителем такси. Пострадавший приблизился и прислушался. Два прожженных московских типа, криво усмехаясь, глядели на Алисин автомобиль.
– Видал, Петяй, какой «фолькс» красненький стоит, как ботинок лакированный…
– Ага, и блядь в нем хорошая сидит!
– Видно, порядочный человек ее ебет…
– Ага, лауреат какой-нибудь, не иначе!
Пострадавший быстро пошел к своей любимой, чтобы посмешить ее этим разговором, но из головы все не выходила раскрытая на все двери «скорая помощь» и пейзаж на панели приборов.
Алиса тем временем уже подкручивала поближе к колонке. Она протянула ему в окно десятку и попросила:
– Милый, заплати за тридцать литров.
Из окна машины, из-за остренького плечика Алисы, уверенно раскатывался темповый хорошо свингованный джаз, играли «Take Five».
– Сдачи надо? – тупо спросил Пострадавший. Беспокойство уже сжигало его внутренности, он подрагивал с десяточкой в руке, но Алиса этого не замечала, занятая сложным маневрированием.
– Алиса, ты помнишь, был когда-то среди нас славный такой малый, саксофонист? – вдруг спросил он.
Она вздрогнула и повернула к нему свое лицо, сморщившееся от какой-то тяжелой мысли.
– Он здорово играл «Take Five»! – громко, с вызовом сказал Пострадавший.
Все, кто был вокруг на заправочной станции, повернулись к нему – шоферюги и два офицера-гаишника с крепкими мужскими лицами, едва лишь подгаженными избытком власти.
– Милый, не надо! – умоляюще попросила Алиса. – Прошу тебя, не двигайся с места! Я сейчас к тебе подойду!