Страсти по Максиму. Горький: девять дней после смерти Басинский Павел
«Неожиданно встал, протянул руку и ушел к трамваю. Походка его на первый взгляд кажется твердой, но, присмотревшись, видишь, что он нерешительно качается на ногах».
Горького «заказывали»?
Когда-то вопрос о том, почему М.Горький в 1921 году уехал из советской России за границу, а в 1933 году окончательно вернулся в СССР, казался неуместным. Понятно – почему! Уехал потому, что «друг» Ленин счел нужным лечение Горького за границей и «дружески» на этом настоял. А вернулся потому, что был «пролетарским писателем», «соратником Ленина», «основоположником социалистического реализма», и где же еще находиться такому писателю, как не в СССР?
Хотя вопросы, конечно, все равно возникали.
Например, почему нельзя было организовать лечение Горького в советской России? Кто довел страну до такого состояния, при котором писателю с мировой известностью элементарно выжить можно было только за границей? Почему из России бежал даже Горький, находившийся, в отличие от других писателей, в привилегированном положении? Что за статьи писал и печатал Горький в своей газете «Новая жизнь»? Почему в 1918 году ее закрыли? Почему закрыли «Новое время» —это понятно. Газета консервативная, явно антибольшевистская. Но почему закрыли старейший журнал «Русское богатство», выходивший с 1876 года и печатавший цвет русской демократической прозы, Горького в том числе? А «Новая жизнь» Горького была просто газетой социалистической, под логотипом ее красовался лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Почему ее закрыли? Впрочем, для того, кто знал о том, что вся небольшевистская периодика была тогда запрещена, тут не было вопросов.
Но вопросы возникали, и ответы давать становилось все труднее по мере публикации обширного публицистического и эпистолярного наследия Горького. Трудно было объяснить, почему «соратник» и «основоположник» в 1917—1918 годах азартно ругался с Лениным. Почему с конца 1921 года и до 1933-го (двенадцать лет!) жил за границей, а не в СССР, и почему наконец все-таки вернулся.
Последние опубликованные документы говорят о том, что отъезд Горького за границу в 1921 году оказался итогом сплетения двух обстоятельств, а вот возвращение его в СССР явилось результатом длинной цепи очень сложных явлений, рассмотрение которых переворачивает привычный взгляд на жизнь Горького как в эмиграции, так и в СССР в двадцатые—тридцатые годы.
Уехал за границу Горький потому, что, во-первых, не смог договориться с Лениным о своем месте в революции (иными словами, «дружище» Ильич, как и в 1908—1909 годах, элементарно «отсек» Горького от партии; во-вторых, Горький был действительно очень болен. Гибель А.А.Блока и В.В.Розанова, расстрел Н.С.Гумилева и откровенное хамство Зиновьева, который устраивал в квартире Горького обыски, сделали свое дело. Кстати, формально (с позиции «революционной законности») Зиновьев и Ленин были «в своем праве». Русская интеллигенция в целом большевиков ненавидела, в прочность их власти не верила и являлась, по сути, «пятой колонной», которую Горький старательно опекал и организовывал.
Зрелый Горький был «дипломатом» по натуре, но у всякой дипломатии ограниченные возможности. Когда Ленин арестовал почти всех участников Компомгола (Комитета помощи голодающим), кроме Горького и Фигнер, «дипломат» стаи невольным провокатором. Именно так и назвал его бывший соратник по кругу реалистов Борис Зайцев. Ведь это Горький с согласия Ленина организовал комитет, куда вошли известные ученые, писатели, общественные деятели С.Прокопович, Е.Кускова, М.Осоргин, Б.Зайцев, С.Ольденбург, куда в качестве почетного «комитетчика» приглашали и В.Г.Короленко, но смерть его помешала этому. О Горьком как о человеке можно говорить разное. Он мог быть и хитрым, и лукавым. Он не любил неприятной для него правды, умел делать «глухое ухо», нередко позволял ввязывать себя в темные провокации. Но подлецом и провокатором Горький никогда не был.
И наконец, он действительно был болен. Все, кто вспоминает его в это время (за исключением разве что Зинаиды Гиппиус, писавшей в дневниках, что Горький на Кронверкском чуть ли не пирожными объедается и скупает за бесценок уникальные произведения искусства), отмечали болезненную худобу и сильное нервное истощение. Привычное уже кровохарканье приняло угрожающие формы. Не знаю, как переживал ссору с Горьким Ильич, но для Горького разрыв революции и культуры несомненно был глубочайшей личной трагедией, такой же, как для Блока отсутствие в революции «музыки». Он верил в революцию как в способ освобождения культурной энергии народа и верил во власть как способ организации этой энергии. На деле революция освобождала низменные инстинкты толпы. Власть их в лучшем случае контролировала.
В худшем случае поощряла и разжигала сама.
И началось это не 25 октября 1917 года. Художник А.Н.Бенуа описывает в дневниках 1917 года, как он, Горький, Шаляпин и еще несколько крупных и известных представителей литературы и искусства после отречения царя и установления власти Временного правительства мчались в Таврический дворец, чтобы решить вопрос об Эрмитаже, Петергофе, Царском Селе. Ведь там бесценные сокровища! Ведь изгадят! Ведь разворуют! Растащат по сундукам!
И что? Один революционный чиновник кивал на другого. А в общем всем на всё было наплевать. Но главное, что отметил про себя проницательный Бенуа: это – не власть! Это —что угодно, но не власть. Только в А.Ф.Керенском Бенуа заметил «жилку власти».
Был ли отъезд Горького за границу осенью 1921 года эмиграцией в точном смысле этого слова?
Нет, конечно. И тем более это не было бегством за границу, подобно бегству Бунина или Гиппиус и Мережковского. Официально Горький выехал в заграничную командировку «для сбора средств в пользу голодающих», а также для лечения. То есть для Ленина и его окружения Горький формально продолжал оставаться «своим». А на самом деле?
Для большевиков Горький уже не свой. В советской прессе его имя не упоминают. А это имя самого известного из живых русских писателей! В то же время его официальный отъезд на лечение предполагал неучастие во враждебных советской власти зарубежных изданиях. Причем такое соглашение соблюдалось не только Горьким, но всеми, кто уезжал «в командировку» или эмигрировал с разрешения большевиков. Ни Вячеслав Иванов, ни Константин Бальмонт (первое время), ни Андрей Белый, ни Виктор Шкловский, ни Алексей Ремизов, ни Павел Муратов, ни Михаил Осоргин советскую власть публично не ругали. Не говоря уж о выезжающих в короткие командировки Есенине, Маяковском и других.
Например, Андрей Белый вообще не считал себя эмигрантом, но только «временно выехавшим». Так же говорил о себе «красный граф» Алексей Толстой, бывший белогвардейский публицист, покаявшийся и с весны 1922 года издававший «сменовеховскую» газету «Накануне» с прокоммунистической ориентацией. Да просто выходившую на деньги Кремля.
Эмиграция была расколота на непримиримых, лояльных, идейно-сочувствующих и элементарно работавших на Москву. Кстати, по отношению того или иного эмигранта к коммунистам и определялся его статус в эмиграции. Одно дело – Бунин, другое – Белый и третье – Алексей Толстой. Были и какие-то совсем непонятные, «маргинальные» варианты. Например, Марина Цветаева, которая воспела Белую гвардию («Белая гвардия, Путь твой высок…»), обожала поэта Маяковского, при этом была замужем за бывшим белым офицером Сергеем Эфроном, завербованным НКВД. Внутри лагерей были свои оттенки разногласий. Они проявились, например, во время присуждения Бунину Нобелевской премии. На нее, как известно, одновременно претендовали Бунин, Мережковский, Шмелев и Горький. Получил премию Иван Бунин. Но любопытно отношение и самих претендентов, и всей эмиграции к этому событию. Бунин и Мережковский – оба «непримиримые», оба пострадали от большевиков. Но на предложение Мережковского в случае любого решения Нобелевского комитета поделить премию пополам Бунин говорит решительное «нет»! В литературе они почти враги. Но и мелькнувшая было кандидатура Шмелева, который и «непримиримый», и эстетически близок Бунину, казалась Бунину несерьезной. Зато Марина Цветаева была возмущена тем, что премию получил Бунин.
Как оказалось, Иван Шмелев затаил обиду не только на Бунина, но и на всю эмиграцию. В 1941 году в письме к своей последней возлюбленной Ольге Бредиус-Субботиной Шмелев писал: «Здесь (в парижской эмиграции. – П.Б.), в продолжение 12 лет, меня пробовали топить, избегали называть меня и моё (до смешного доходило!) – но даже левая печать – «Современные записки»31 – уже не могли без меня: меня требовал читатель. О, что со мной выделывали, с моим «Солнцем мертвых»32 <…> Поверь, Оля, давно бы я был «лауреатом». За Бунина 12 лет старались: сам Нобель, шведский архимандрит, ряд членов Нобелевского комитета…»
Это письмо отражает истинные отношения внутри эмиграции.
Но что же Горький за границей?
Долгое время он старается быть в стороне от эмигрантских споров. «Сидит на двух стульях» (Глеб Струве), но стулья эти, по крайней мере, не разъезжаются. Печататься в газете «Накануне» отказывается (в литературном приложении – иное дело), но с самим А.Н.Толстым, как писателем и человеком, поддерживает хорошие отношения. Нина Берберова, которая вместе с Ходасевичем близко общалась с Горьким в это время, так описывает его: «Теперь Горький жил в Герингсдорфе (лето 1922 года. – П.Б.), на берегу Балтийского моря, и все еще сердился, особенно же на А.Н.Толстого и газету «Накануне», с которой не хотел иметь ничего общего». Но и с другими изданиями («Руль», «Дни», «Современные записки» и др.) Горький не сотрудничал. Впрочем, и не выступал публично против эмиграции до 1928 года.
Зато Горький своеобразно мстит крестьянству, написав о нем в 1922 году злую брошюру и выпустив в Берлине («О русском крестьянстве»). Получалось, не большевики виноваты в трагедии России, а крестьянство с его «зоологическим» инстинктом собственника. «Жестокость форм революции, – объявлял Горький на всю Европу, – я объясняю исключительной жестокостью русского народа». Кстати, эта брошюра – первый шажок Горького к будущему Сталину с его политикой «сплошной» коллективизации.
Тогда в эмигрантской прессе в связи с книгой Горького появилось слово народозлобие, вариант будущей «русофобии».
Но досталось от Горького и большевикам. То есть Горький фактически нарушил соглашение – быть лояльным в отношении советской власти после официального отъезда за границу.
Весной 1922 года в открытом письме к А.И.Рыкову он выступил против московского суда над эсерами, который грозил им смертными приговорами. Письмо было опубликовано в немецкой газете «Форвертс», затем перепечатано во многих эмигрантских изданиях. Ленин назвал горьковское письмо «поганым» и расценил его как предательство «друга». В «Известиях» Горького «долбанул» Демьян Бедный, в «Правде» – Карл Радек.
Значит, война?
Нет, он не хотел воевать.
Да покайся Горький перед эмиграцией (пусть даже самой «непримиримой»), как А.Н.Толстой покаялся перед коммунистами, она конечно же приняла бы его в свой политический круг в качестве персоны № 1. Какой это был бы козырь для международного оправдания эмигрантского движения, в котором оно в то время чрезвычайно нуждалось!
Но возможно, как раз поэтому, за исключением «письма об эсерах», Горький о большевиках молчал и к эмиграции относился прохладно. Дело дошло до того, что он вежливо отказался присутствовать на собственном чествовании в Берлине в связи с тридцатилетием своей литературной деятельности, которое организовали наиболее дружественно настроенные к нему А.Белый, А.Толстой, В.Ходасевич, В.Шкловский и другие.
Горький злится. На всех. На народ, на интеллигенцию. На эмигрантов и большевиков. Внутренне, вероятно, и на себя.
Но именно это позволяет ему в период с 1922 по 1928 год осуществить творческий взлет, который признали даже самые строгие эмигрантские критики (Ф.Степун, Д.Мирский, Г.Адамович) и самые язвительные из критиков советской метрополии (В.Шкловский, К.Чуковский). Да и как не признать достоинств таких произведений, как «Заметки из дневника», «Мои университеты», рассказы 1922—1924 годов!
Он часто любил повторять, что не пишет, а только «учится писать». Даже если согласиться с этим, надо признать, что в эмиграции Горький «учился писать» особенно хорошо.
До 1924 года Горького не пускали в Италию, куда он рвался всей душой, как «политически неблагонадежного». Но вот наконец Италия, Сорренто. (На Капри все-таки не пустили.) Море, солнце, культурный быт. Кто только не побывал у него на вилле – от старых эмигрантов до молодых советских писателей.
Например, приезжал бывший символист Вячеслав Иванов. «Горький встретил своего философского врага с изящной приветливостью, они провели день в подробной беседе, – вспоминает свидетель. – Возвращаясь в «Минерву» (гостиница в Сорренто. – П.Б.), утомленный Иванов должен был сознаться, что не встречал более сильного и вооруженного противника».
Утомленные солнцем. Культурной беседой. На самом деле, влиятельный когда-то и культурнейший из символистов, Вяч.Иванов искал расположения соррентинского отшельника по весьма прозаической причине. По той самой причине, по которой искали его расположения многие писатели эмиграции. Зато другие, как Марина Цветаева, вдруг немотивированно отказывались от встречи с ним. Когда Ходасевич в Праге пытался познакомить страшно нуждавшуюся Цветаеву с Горьким, намекая, что это знакомство может быть ей полезным, Цветаева отказалась. Из гордости. Понимая, каким влиянием обладает эта фигура. В то же время Цветаева была благодарна Горькому за помощь ее сестре Анастасии.
Дело в том, что Горький продолжал оставаться «мостом» между эмиграцией и СССР. И те, кто хотел вернуться домой, понимали, что проще (да и «чище») это сделать через посредничество Горького.
В частности, Вяч.Иванов просил Горького о содействии в решении финансового вопроса: чтобы продлили командировку в Италию от Наркомпроса, организованную Луначарским, и продолжали посылать денежное обеспечение. И Горький немедленно бросился «хлопотать». Он «хлопотал» о многих. Как в России в 1917—1921 годах, так и в «эмиграции».
Итак, фактически считать его эмигрантом нельзя. Это был затяжной, вынужденный отъезд, во время которого Горький не только лечился и писал классические вещи, но и пытался проводить сложную и хитроумную (как он себе представлял) политику по сближению эмиграции и метрополии. Но не так, как А.Н.Толстой, скомпрометировавший себя изданием газеты «Накануне». И уж конечно не так, как муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон, завербованный НКВД и впоследствии погубивший не только самого себя, но и свою семью. Горький был слишком умен да и амбициозен для этого. И вообще Горький был Горький. Единственный и неповторимый.
Но это же стало и причиной глубокой внутренней драмы. Художник Павел Корин, посетивший Горького в Сорренто и написавший, возможно, лучший его портрет, гениально «схватил» это. Да, на его картине Горький возвышается над Везувием (так построена перспектива), что можно счесть обычной художнической комплиментарностью. Но как он одинок в своей громадности! Как очевидно неуютно ему на этой скале! Старый Сокол, доживший до крушения своих самых заветных иллюзий и не способный расправить крылья, но понимающий, что бросаться со скалы вниз головой – глупость. Мудрый беспомощный старик, обремененный «семьей» и осаждаемый просителями. Нет, сил в нем еще достаточно. Но опоры уже нет. Только вот эта толстая палка, помогавшая ему еще в его ранних странствиях. Так бы и бил этой палкой по башке всех, кто не понимает, что Человек – «это звучит гордо!»
Возможно, такой (или похожий) взгляд был у Махатмы Ганди в конце сороковых годов, перед тем как его застрелил на улице индусский националист. Тогда, после мировой войны, рушились его главные идеалы, которыми он, говоря словами Толстого, «заразил» индийский народ. Тогда вновь вспыхнул национализм, и великий Ганди оказался «недостаточно» индусом. Как он страдал, видя, что в пламени возбужденных страстей горит то, что он кропотливо созидал всю жизнь, – его идеология «непротивления»!
Но простой народ назвал его Махатмой, что означает «великая душа». Для простых индусов, не для теоретиков национализма, он был почти богом. И до сих пор, подходя к месту его сожжения, надо задолго снимать обувь и идти босиком, как входишь в индусский храм.
А Горький? В двадцатые годы, когда Ганди утверждал свои идеи среди индусов и они триумфально побеждали, Горького с его «социальным идеализмом» «народная власть» выдворила из страны, как при монархии.
О Ганди Горький написал в письме к Федину 28 июля 1924 года: «…В России рождается большой Человек, и отсюда ее муки, ее судороги. Мне кажется, что он везде зачат, этот большой Человек. Разумеется, люди типа Махатмы Ганди еще не то, что надо, и я уверен, что Россия ближе других стран к созданию больших людей».
В сущности, они были антиподами. Ганди был «толстовец», а Горький «толстовство» ненавидел. Ганди воспевал этот мир как вечный, данный от богов, а Горький был богоборцем, воспевавшим торжество «чистой» человеческой мысли.
Хотя в жизни этих людей было немало общего. Трудное детство. Страсть к образованию, «вдруг» проснувшаяся после небрежного отношения к учебе и отчаянного подросткового нигилизма (юный Ганди даже мясо ел, что для людей его касты и веры было ужасным грехом). Жажда справедливости. Предпочтение «духа» материи.
И вообще – два «больших человека», несомненных национальных лидера. Только Горький не стал для русского народа «махатмой», как не стал им Толстой. Скорее всего русским «махатмой» мог быть в начале двадцатого века святой и праведный отец Иоанн Кронштадтский, но революция смела все, что созидал этот человек. И наконец, как ни крути, по крайней мере на двадцать с лишним лет «махатмой» был признан Сталин.
К нему-то Горький и пришел.
Его возвращение в СССР было предопределено массой причин. Назовем некоторые.
Зададим неприятный, но неизбежный вопрос: на какие средства Горький жил за границей? лечился в лучших санаториях, снимал виллу в Италии, содержал многочисленную «семью» из родных и «приживальщиков»?
Месячный бюджет Горького в Италии составлял примерно 1000 долларов в месяц. Это много или мало? По нынешним «понятиям» – немного. Но не будем забывать о реальной стоимости доллара тогда и сегодня.
При этом значительная часть эмиграции жила даже не в бедности, а в нищете. Так жили Куприн, Цветаева или менее известная поэтесса Нина Петровская, проникновенные воспоминания которой о Брюсове все эмигрантские издания отказались печатать по сугубо цензурным соображениям: ведь Брюсов стал коммунистом.
Горький пишет М.Ф.Андреевой, служившей в советском Торгпредстве в Берлине: «Нина Ивановна Петровская <…> ныне умирает с голода, в буквальном, не преувеличенном смысле этого понятия. <…> Знает несколько языков. Не можешь ли ты дать ей какую-либо работу? Женщина, достойная помощи и внимания…»
Согласно заключенному в 1922 году (то есть уже в «эмиграции») Торгпредством РСФСР в Германии и Горьким договору сроком действия до 1927 года, то есть ровно на пять лет, писатель не имел права «ни сам, ни через других лиц издавать свои сочинения на русском языке, как в России, так и за границей», кроме как в Госиздате и через Торгпредство.
Ежемесячный гонорар, выплачиваемый Горькому из РСФСР за издание его собрания сочинений и других книг составлял 100 000 германских марок (свыше 320 долларов).
Финансовыми делами Горького в Госиздате вместе с М.Ф.Андреевой занимался будущий бессменный секретарь писателя П.П.Крючков, живший тогда за границей и с большим трудом «выбивавший» из России деньги Горького. М.Ф.Андреева в 1926 году писала: «К сожалению, П.П.абсолютно не имеет возможностей <…> добиться от Госиздата каких-либо отчетов. <…> Сердишься ты – напрасно. <…> Ты забыл, должно быть, условия и обстановку жизни в России?»
Последняя фраза гораздо интереснее путаных объяснений Андреевой о неразберихе, царящей в финансах Госиздата, которые мы опускаем. Еще любопытнее другая фраза из ее письма: «Вот будет П.П. в Москве, восстановит и заведет связи…»
Связи Горького с Москвой осуществлялись через П.П.Крючкова, М.Ф.Андрееву, Е.П.Пешкову, полпреда в Италии П.М.Керженцева и других людей. А вот отношения его с эмиграцией становились все хуже и хуже. Даже с Владиславом Ходасевичем, прожившим в «семье» Горького в Италии немало времени, он круто расходится. Тем более что рухнул их совместный издательский проект.
Издавая журнал «Беседа», Горький мечтал объединить все культурные силы Европы, русской эмиграции и советской метрополии. Журнал должен был издаваться в Германии, но распространяться в основном в России. Таким образом осуществлялся бы «мост» между заграницей и Россией. Молодые советские писатели имели бы возможность печататься за рубежом, а эмигрантов читали бы на родине. Такой замечательный проект.
Вероятно, получив неофициальное согласие из советской России, Горький на базе берлинского издательства «Эпоха» в 1923 году выпустил первый номер «Беседы». Работал он над ним со страстью и вдохновением. Сотрудниками, кроме Ходасевича, были А.Белый и В.Шкловский, научный раздел вел Б.Адлер. Список приглашенных в журнал имен впечатляет: Р.Роллан, Дж.Голсуорси, С.Цвейг; А.Ремизов, М.Осоргин, П.Муратов, Н.Берберова. Из советских – М.Пришвин, Л.Леонов, К.Федин, В.Каверин, Б.Пастернак.
Понятно, что в «Беседе» не могли напечататься, с одной стороны, Бунин или Мережковский, а с другой – Бедный или Фадеев. Как и в «каприйский период», Горький лавировал, искал компромисса. И в Кремле его на словах поддержали. Но в секретных бумагах Главлита журнал «Беседа» оценили как издание идеологически вредное. Ни Пастернак, ни Зощенко, ни Каверин, ни Ольга Форш, ни другие советские авторы печататься в нем не имели права. Но самое главное – в СССР «Беседу» не пустили.
Всего вышло шесть номеров. Горький был морально раздавлен. Его снова сделали невольным провокатором, потому что он наобещал и эмигрантам, и советским писателям (тоже жившим скудно) приличные гонорары.
В который раз его обманули, не позволив «сказку сделать былью». В который раз его социальный идеализм и страстное желание всех примирить и объединить для разумной коллективной работы разбились о тупое партийное чванство и личные политические амбиции.
Но история с «Беседой» преподала ему и еще один, вполне практический урок. Он ясно понял, что за границей ему развивать деятельность не дадут. Стулья начали разъезжаться, и появилась необходимость выбирать один из них. Но это и было самое трудное для «еретика» Горького – сидеть на одном стуле. «Непривычно сие!» – как скажет он потом Илье Шкапе.
Для Горького-писателя соррентинский период был счастьем, вторым творческим взлетом после Капри. Для Горького-деятеля это был период жестокого кризиса и новой переоценки ценностей. В конце концов он их переоценил. В пользу сталинской «державности».
Насколько непросто складывались издательские и денежные дела Горького за границей, явствует из его переписки с «Мурой» (М.И.Будберг), которая была его доверенным лицом в этих вопросах. Вот она пишет ему в связи с продажей прав на экранизацию «На дне»: «Что же касается требования «скорее денег» с Вашей стороны, а моей просьбы «подождать», то тут я, может быть, проявила излишнюю мягкость. <…> Убедительно все же прошу Вас не предпринимать никаких мер. <…> Деньги у Вас пока есть: 325$ – это 10 000 лир, и должно (курсив М.И.Брудберг. – П.Б.) хватить на месяц». «Должно» – настаивает Будберг, намекая, что неплохо бы «семье» Горького ужаться в расходах.
К сожалению, писем Горького к баронессе Будберг сохранилось очень мало. Но и этих писем вполне достаточно, чтобы догадаться, как финансово трудно выживал Горький в предвоенной, кризисной Европе. «Коллекцию (нефрита. – П.Б.) безумно трудно продать, – пишет она, – я справлялась и в Париже, и в Лондоне, везде советуют продать частями и говорят, что стоимость на 50% упала, т.е. не 700 ф<ранков>, а 350. Что делать?»
«Нефрит продать за 350-500 – чего? – уже совсем раздраженно спрашивает она в ответ на какое-то письмо Горького. – Драхм? Лей?»
Сиденье «на двух стульях» затянулось. С одной стороны, Горького настойчиво приглашают в Москву. Туда рвется и сын Максим с молодой женой и двумя детьми: там его знают, там ему интересней. Из СССР приезжают молодые писатели, Л.Леонов, Вс.Иванов и другие. Они жизнерадостные, жадные до творчества, что всегда обожал Горький.
Эмиграция смотрит на Горького или враждебно, или косо. Те, кто «дружит» с ним, сами давно мечтают вернуться в Россию, но как бы под его гарантию. «В Европе холодно, в Италии темно…» – напишет О.Мандельштам позже о том, что происходило в Европе, и в частности в Италии, где у власти стоял Муссолини. Обыск на вилле Горького «ребятами» Муссолини мало чем отличался от обыска «ребятами» Зиновьева в Петрограде. Но кому жаловаться? Когда обыскивали «ребята» Зиновьева, он помчался жаловаться в Москву, к Ленину. Теперь же – к советскому послу. Кто еще может защитить несчастного всемирно известного писателя?
В 10 часов вечера 27 мая 1928 года Горький вышел на перрон станции Негорелое и ступил на советскую землю после семилетней разлуки. Здесь, как и на всех других советских станциях, его приветствовали толпы людей. Тысячи людей! Апофеоз встречи состоялся на площади перед Белорусским вокзалом в Москве. Это было началом нового, последнего периода его жизни, разобраться в котором еще сложнее, чем в предыдущем. Очень жестко сказано об этом в воспоминаниях Ходасевича: «Деньги, автомобили, дома – все это было нужно его окружающим. Ему самому было нужно другое. Он в конце концов продался – но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни».
ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ: ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ
… Русская революция низвергла немало авторитетов. Ее мощь выражается, между прочим, в том, что она не склонялась перед «громкими именами», она их брала на службу либо отбрасывала их в небытие, если они не хотели учиться у нее. Их, этих «громких имен», отвергнутых потом революцией, – целая вереница: Плеханов, Кропоткин, Брешковская, Засулич и вообще все те старые революционеры, которые только тем и замечательны, что они старые. Мы боимся, что лавры этих «столпов» не дают спать Горькому. Мы боимся, что Горького «смертельно» потянуло к ним, в архив. Что ж, вольному воля!.. Революция не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов.
Сталин, газета «Рабочий путь», 1917, 20 октября
Крепко жму Вашу лапу!
Из письма Горького Сталину
«Чудесный грузин»
В феврале 1913 года, накануне возвращения Горького из итальянской эмиграции в Россию, Ленин написал ему письмо. Выражая в самом начале письма свои обычные опасения по поводу здоровья Горького – «Что же это Вы, батенька, дурно себя ведете? Заработались, устали, нервы болят. Это совсем беспорядки», – Ленин снова и снова набрасывается на уже разгромленный им «махизм» вообще и на Богданова лично. «А Богданов скандалит: в «Правде» № 24 архиглупость. Нет, с ним каши не сваришь! <…> Тот же махизм = идеализм, спрятанный так, что ни рабочие, ни глупые редактора в «Правде» не поняли. Нет, сей махист безнадежен, как и Луначарский…»
Но важно это письмо не этим, а тем, что в нем произошла заочная смычка «Ленин – Горький —Сталин».
Отвечая на какое-то письмо Горького по поводу разгула национализма (проблема, которая сильно волновала Горького накануне первой мировой войны), Ленин писал: «Насчет национализма вполне с Вами согласен, что надо этим заняться посурьезнее. У нас один чудесный грузин засел и пишет для «Просвещения» большую статью, собрав все австрийские и пр. материалы. Мы на это наляжем. Но что наши резолюции (посылаю их в печати) «отписка, канцелярщина», это Вы зря изволите ругаться. Нет. Это не отписка. У нас и на Кавказе с.-д. грузины + армяне + татары + русские работали вместе, в единой с.-д. организации больше десяти лет. Это не фраза, а пролетарское решение национального вопроса. Единственное решение. Так было и в Риге: русские + латыши + литовцы; отделялись лишь сепаратисты — Бунд. То же в Вильне».
Ленин был неисправим. По его убеждению, есть одна национальность – его партия, его секта. Все же прочее – тонкости и сложности национальных отношений – должно перед этим стушеваться.
По-видимому, Ленина, по крайней мере до его размолвки со Сталиным, устраивало, как решал национальный вопрос «чудесный грузин», как устраивало его и то, что с Кавказа, в бытность там Сталина и Камо, в большевистскую кассу поступали деньги от экспроприации, то есть грабежей. Ленина вообще устраивало все, что не противоречило его партийным убеждениям. И этот принцип Сталин несомненно перенял у Ленина. Так что он был искренен, когда потом, оказавшись на вершине власти, смиренно называл себя его «верным учеником».
Достаточно оценить, как Ленин относился к собственной стране и ее населению. В письме к Горькому (конец января 1913 года) Ленин писал: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции (во всей Восточной Европе) штукой, но мало вероятно, чтобы Франц Иозеф (так у Ленина. – П.Б.) и Николаша доставили нам сие удовольствие».
«Сие удовольствие» большевикам доставили в августе 1914 года, но они сумели воспользоваться им только после февраля 1917-го.
Поражает не столько цинизм Ленина по отношению к своей родине и своему народу, сколько та откровенность, с которой он высказывает свою точку зрения Горькому. Ведь Горького разгул национализма волновал именно из-за опасения новых расколов, раздоров, войн.
И все-таки проблема притяжения-отталкивания между Лениным и Горьким более или менее понятна. Каждый из них – авторитет, большой человек. Пусть один из них «сектант», а второй «еретик» и между этими категориями есть полярность, но существует и степень взаимопонимания и взаимопритяжения.
Но главное – Ленин в глазах Горького был «интеллигентом», и это для Горького являлось решающим обстоятельством. Ленин был умницей, эрудитом. Вне партийного раскола он мог вести беседу в тональности, которая была понятна и приятна Горькому.
Легко поверить, что Ленин действительно проверял простыни в гостиничном номере Горького в Лондоне – не сыроваты ли? И едва ли Горький выдумывал, когда писал, что Ленин «заразительно смеялся», как ребенок. «Заразительный» смех Ленина не один Горький отмечал, как не один Горький отмечал загадочный ленинский магнетизм, его способность влюблять в себя партийцев, не только простых, но и лидеров, даже своих оппонентов, как Богданов и… сам Горький.
Но что нашлось общего у Горького со Сталиным, кроме густых усов? Понятно, что могло сближать его с «интеллигентом» Львом Каменевым или с «любимцем партии» Николаем Бухариным. Даже с Зиновьевым у Горького до 1921 года были почти теплые отношения. Но об отношениях Горького со Сталиным до того, как они вступили в переписку в конце двадцатых годов, ничего не известно, кроме грубого окрика Сталина в 1917 году в газете «Рабочий путь», вынесенного в эпиграф этой главы.
Впервые Сталин проявил себя в гражданскую войну, а до этого был неприметной фигурой в партии, хотя входил в Политбюро и принадлежал к старой большевистской гвардии. Александр Орлов пишет, что, будучи назначенным после Октября комиссаром по делам национальностей, Сталин имел стол в общей комнате с табличкой на нем, написанной от руки. От Сталина того времени до всесильного тирана, которого Анри Барбюс назвал «лицом» стомиллионного советского народа, расстояние почти космическое.
Но ни тот, ни другой Сталин не могли быть близки Горькому, который всегда любил больших «человеков», но не терпел тиранов. Пресловутый «вождизм» Горького проявился лишь в самом конце его жизни, и только в статьях, написанных как будто другим человеком. Прочитав его письма к членам писательского товарищества «Серапионовы братья» Лунцу, Зощенко, Каверину, Вс.Иванову, Федину и другим, можно ощутить, сколько в них неподдельной любви к «молодым». Но главное – сколько в них потрясающего такта! И это понятно. У Горького была «школа» переписки с Чеховым, Толстым, Короленко. Горький элементарно не мог нагрубить начинающему таланту, для него это было все равно что наступить сапогом на пробившийся из семечка росток.
Зато грубость Сталина отмечали многие. Он был груб и с писателями, хотя ценил творчество некоторых из них, скажем, Всеволода Иванова. «Пожалуй, только с М.Горьким он не мог себе позволить снисходительного, порой грубого тона, каким он говорил нередко с другими писателями», – пишет Дмитрий Волкогонов, но, думается, он не совсем прав. После охлаждения отношений с Горьким, с 1934 года, Сталин в письмах к нему позволял себе тон если не снисходительный, то достаточно едко иронический. И то, что он посчитал себя вправе ломиться к умирающему Горькому в два часа ночи, говорит о многом. Из этого становится понятным бешенство больного и беспомощного Ленина, когда Сталин словесно оскорбил Крупскую.
Из предыдущей главы ясно, что в 1928—1931 годах между Горьким и Сталиным была заключена какая-то сделка, даже если она не была оформлена официально. Из дальнейшего повествования будет понятно, что ни Сталин, ни Горький своих условий до конца не выполнили. Именно это стало причиной расхождения между ними. Так что Горький вовсе не был «жертвой» Сталина. Скорее он был жертвой закономерностей своей судьбы, жертвой своего богоборческого разума.
Важнее выяснить другое. Почему от «дружища» Ленина Горький в 1921 году бежал, а к «тирану» Сталину вернулся, да еще и со словами хвалы на устах? Каким «золотым ключиком» к душам человеческим обладал этот «чудесный грузин», что сумел «заманить» к себе Горького почти на восемь лет, на весь остаток жизни, и использовать его мировой авторитет, сделав его частью основания своей пирамиды власти?
Возвращение «условно»
В конце 1921 года Горький уезжал из России, обозленный на коммунистов. Даже трудно сказать, на кого именно он был в наибольшей степени зол (видимо, все-таки на Зиновьева). Но не понимать, что в центре всех событий стоит его «друг» Ленин, он не мог.
Из переписки Горького с Короленко 1920—1921 годов (последний жил в Полтаве) можно судить об отношении Горького к политике большевиков, то есть Ленина и Троцкого. «Вчера Ревтрибунал судил старого большевика Станислава Вольского, сидевшего десять месяцев в Бутырской тюрьме за то, что издал во Франции книжку, в которой писал неласково о своих старых товарищах по партии. Я за эти три года много видел, ко многому «притерпелся», но на процессе, выступая свидетелем со стороны защиты, прокусил себе губу насквозь».
В этом же письме Горький с уважением отзывается о патриархе Тихоне, которого Ленин ненавидел: «очень умный и честно мыслящий человек». Горький-то, который не терпел церковников, так как еще с юности был обижен ими! Насколько же должно было измениться его сознание!
Письмо было написано в связи со смертью зятя Короленко К.И.Ляховича. Его арестовали, в тюрьме он заразился сыпным тифом, и тогда его отпустили умирать. «Удар, Вам нанесенный, мне понятен, – пишет Горький, – горечь Вашего письма я очень чувствую, но – дорогой мой В.Г. – если б Вы знали, сколько таких трагических писем читаю я, сколько я знаю тяжелых драм! У Ивана Шмелева расстреляли сына, у Бориса Зайцева – пасынка. К.Тренев живет в судорожном страхе. А.А.Блок, поэт, умирает от цинги, его одолела ипохондрия, опасаются за его рассудок, – а я не могу убедить людей в необходимости для Блока выехать в Финляндию, в одну из санаторий».
Смерть Блока, расстрел Гумилева (ускоренный потому, что Горький бросился «хлопотать» за него в Москву), наглость Зиновьева и непробиваемое мнение Ленина, что все, чем занимается Горький, – это «пустяки» и «зряшняя суетня», привели к тому, что Горький из России уехал.
Но поостыв в эмиграции, он вновь стал посматривать в сторону советской России. Неверно думать, что причиной тому был исключительно финансовый кризис. Недостаток денег действительно начинает сильно омрачать быт соррентинского отшельника, причем главным образом даже не его, а его большой семьи. Семья Горького привыкла жить на широкую ногу. Тимоша любила одеваться по последней европейской моде (во всяком случае, так пишет Нина Берберова, кстати, без тени осуждения). Сын Максим Пешков был страстным автогонщиком. Спортивные машины стоили дорого. Только в СССР он мог позволить себе иметь спортивную модель итальянской «лянчи». Наконец, глава семьи привык жить в почти ежевечернем окружении гостей, за щедро накрытым столом. И не привык считать деньги, настолько, что их от него прятали, по воспоминаниям В.Ф.Ходасевича.
Все это – неограниченный кредит, отсутствие забот о доме и даче, щедрые гонорары и т. д. – Сталин Горькому обещал через «курсировавших» между Москвой и Горьким. Впрочем, это было и так ясно: всемирно известного писателя, вернувшегося в СССР, не могли поселить в коммунальной квартире, как Цветаеву, и заставить ходить в магазин за продуктами. Эта часть соглашения с Кремлем была очевидна, хотя едва ли сам Горький ожидал, что ему «подарят» особняк Рябушинского, дачу в Горках да еще и дачу в Тессели, в Крыму. В этой части их соглашения Сталин переиграл, как классический восточный деспот, закармливающий своего фаворита халвой до смерти. Да и символика тут была не без фарса. Хозяин роскошного особняка, построенного архитектором Ф.О.Шехтелем, – С.П.Рябушинский – жил в эмиграции, как и все братья Рябушинские, члены огромной купеческой семьи, изгнанной из России революцией. Оставшиеся на родине сестры, Надежда и Александра, погибли на Соловках в 1938 году.
В материальном отношении Горький и семья получили всё и даже сверх разумной меры. Между тем, не будем забывать, что в 1917—1921 годах в квартире Горького на Кронверкском в шкафу висел один костюм, а на фотографии празднования годовщины издательства «Всемирная литература» (главное и любимое детище Горького периода революции) на столе стоят только чашки для чая, и больше ничего.
Справедливости ради надо сказать, что Сталин в этом отношении (как и во многих других) был дальновиднее своего учителя Ленина. Литературе Сталин. придавал огромное значение. В разработке проекта создания Союза писателей СССР он принимал личное участие и отступил под нажимом Горького, который пожелал видеть в руководстве «своих» людей. Так он всегда умел временно отступать, чтобы затем вернуться и править единолично.
В отношении писателей у Сталина была не прямолинейная, а весьма избирательная логика.
Сталин поддерживал (впрочем, порой и нещадно критиковал) жившего непосредственно в Кремле большевистского поэта Демьяна Бедного с настоящей фамилией Придворов. Но чуть ли не вторым после Горького по значению писателем стал граф А.Н.Толстой, когда-то работавший в белогвардейской прессе. Сталину нравилась пьеса Константина Тренёва «Любовь Яровая». Но (впрочем, опять-таки после нажима Горького) он поддержал и Булгакова с его «Днями Турбиных». Смертельно больному и фактически нищему А.И.Куприну было позволено вернуться на родину. И не просто позволено. Ему была сделана бесплатная операция, созданы все условия для того, чтобы он беззаботно дожил последние дни. Ведь Куприн во время гражданской войны, как журналист, «проштрафился» перед красными в гораздо большей степени, чем Толстой, не говоря уж о Горьком. Откуда такая милость? Какой от возвращения Куприна лично Сталину был «прок»?
Объяснения можно найти разные. Но есть некая общая, хотя и трудноуловимая, логика, согласно которой Сталин «окормлял» наиболее крупных писателей. Когда Иван Бунин получил Нобелевскую премию, Сталин будто бы сказал: «Ну, теперь он и вовсе не захочет вернуться…» Допустим, это легенда. Но после войны Бунина пытались «заманить» в СССР. Это известный факт, как и то, что на банкете в советском посольстве Бунин вместе с остальными поднял бокал в честь генералиссимуса.
И Маяковского Сталин безошибочно выделил после его смерти среди футуристов и «лефовцев».
И с Шолоховым вел сложную игру.
В то же время именно в период правления Сталина были уничтожены прекрасные поэты и прозаики. И понять логику этих казней и «немилостей» (даже если пытаться встать на точку зрения тирана) в некоторых случаях невозможно. Уничтожили Даниила Хармса, но до поры не трогали Бориса Пастернака. Старательно истребляли лучших крестьянских писателей – Клюева, Орешина, Клычкова, Васильева. От очерка «Впрок» Андрея Платонова Сталин пришел в такое неописуемое бешенство, что автор на всю жизнь был вычеркнут из списка советских писателей. С другой стороны, не был запрещен «Тихий Дон».
Известно одно: Сталин придавал литературе огромное значение и вел с крупными писателями свою, достаточно сложную «игру». Конечно, это не была интрига того накала страстей, которую Сталин вел с «оппозицией». Но это были тоже весьма напряженные и по-своему даже увлекательные «игры» (только не для тех, кого в конце этой «игры» казнили) между литературой и Сталиным. И вот в эту «игру» Горький решил ввязаться, рассчитывая на свой мировой авторитет и понимая, что Сталин нуждается в нем.
В короткий период правления Ленина ничего подобного быть не могло. Ленин интересовался не литературой, а «партийной литературой». Наконец, ему было не до литературы. В стране шла гражданская война, царил социальный хаос, власть коммунистов находилась под постоянной угрозой. Но в конце двадцатых годов многое изменилось, по крайней мере в столицах. Жизнь в СССР – ее фасадная часть – налаживалась. О страшном голоде на Украине 1929 года, унесшем миллионы жизней и сделавшем миллионы детей беспризорными, то есть малолетними проститутками и преступниками, советские газеты, разумеется, ничего не писали. О свержении коммунистической власти не могло быть и речи. У власти появилась возможность обращать внимание на то, что всегда больше всего интересовало Горького: искусство, литература, наука, социальная педагогика. К литературе со стороны советской власти стал проявляться повышенный интерес. Молодые советские писатели – Федин, Каверин, Вс.Иванов, Зощенко и другие – могли массовыми тиражами печататься в журналах, издавать книги, могли жить на гонорары, как это было до революции.
Над всеми ними, разумеется, висел дамоклов меч коммунистической идеологии. Но, во-первых, многие из них действительно разделяли эту идеологию, а во-вторых, писатель, занятый литературным трудом, способен преодолеть идеологию, «переварив» ее по законам художественного творчества. И в этом тоже была «игра» – опасная, но и увлекательная.
Советских писателей, пусть и не без волокиты, стали выпускать за границу. Почти каждый из них считал святым долгом посетить соррентинского отшельника, выразить свое почтение и привезти с родины «общий поклон». Напомнить, что его ждут, ему всегда рады и вообще его место там, а не здесь. Кстати, эти писательские командировки с непременным заездом к Горькому в Сорренто тоже были частью политики Сталина, направленной на его возвращение в СССР. Горькому давали понять: смотрите, как свободно разгуливает по Европе Всеволод Иванов, бывший сибирский типографский наборщик, а ныне знаменитый советский писатель. Разве это не свобода, Алексей Максимович? не торжество народной культуры, о которой вы, Алексей Максимович, мечтали?
Список советских писателей, которые посетили Горького в Сорренто, действительно впечатляет: A.Толстой, О.Форш, Л.Леонов, Вс.Иванов, С.Маршак, Ф.Гладков, А.Афиногенов, Л.Никулин, И.Бабель, B.Лидин, В.Кин, В.Катаев, А.Веселый, Н.Асеев, П.Коган, А.Жаров, А.Безыменский, И.Уткин и другие. Только Шолохову не удалось до него добраться. Но кто был в этом виноват? Сталин? Отнюдь. После письма Горького к Сталину с просьбой ускорить выдачу Шолохову загранпаспорта паспорт был незамедлительно выдан. А вот итальянские власти застопорили выдачу визы.
Из всех писателей, посетивших Горького в Сорренто, почти никто реально не следовал за ним, то есть не учился у него писать. Горький не мог не понимать этого, читая публикации и книги Зощенко, Каверина, Леонова, Вс.Иванова и других. Не мог не видеть, что куда более авторитетными для них являются не слишком любимые им Гоголь и Достоевский, а из более современных, например, Андрей Белый и Борис Пильняк. Но Горький двадцатых годов еще не впал в «вождизм». Его письма к «молодым» исполнены пониманием их поисков, хотя и не без некоторого ворчания на стилистические огрехи и чрезмерную любовь к Андрею Белому и «нигилисту» Борису Пильняку. Наконец, сам факт, что в нем нуждаются, его ждут в СССР молодые азартные советские писатели (а у них был резон иметь защиту в лице Горького как от власти, так и от «напостовской» погромной критики), не мог не растрогать его в условиях отшельничества и откровенной травли со стороны эмиграции.
Это был весомый аргумент в пользу возвращения в СССР. Думается, более весомый, чем финансовые проблемы. И все же Горький колебался.
Деятель по натуре, он не мог долго заниматься чистым творчеством. Начатый в Сорренто «Клим Самгин» грозил стать безразмерным. К тому же Горький всегда умел сочетать творчество и деятельность. Так что не только сына Максима с женой, но и его самого тянуло в СССР. Однако он понимал, что цена его возвращения слишком дорогая.
Кто первый пригласил Горького вернуться? Как ни странно, это был все тот же Григорий Зиновьев. Уже в июле 1923 года Зиновьев как ни в чем не бывало пишет Горькому в Берлин: «Пишу под впечатлением сегодняшнего разговора с приехавшим из Берлина Рыковым. Еще раньше Зорин33 мне говорил, что Вы считаете, что после заболевания В. И-ча у Вас нет больше друзей среди нас. Это совсем, совсем не так, Алексей Максимович. <…> Весть о Вашем нездоровье тревожила каждого из нас чрезвычайно. Не довольно ли Вам сидеть в сырых местах под Берлином? Если нельзя в Италию <…> – тогда лучше всего в Крым или на Кавказ. А подлечившись – в Питер. Вы не узнаете Петрограда. Вы убедитесь, что не зря терпели питерцы в тяжелые годы. Я знаю, что вы любите Петроград и будете рады увидеть улучшения.
Если Вы будете в принципе за это предложение, то Стомоняков (или Н.Н.Крестинский)34 всё устроят.
Дела хороши. Подъем – вне сомнения. Только с Ильичом беда».
К письму Зиновьева сделана приписка рукой Бухарина: «Дорогой Алексей Максимович! Пользуюсь случаем (сидим вместе с Григорием на заседании), чтобы сделать Вам приписку. Я Вам уже давно посылал письмо, но ответа не получил. С тех пор у нас основная линия на улучшение проступила до того ясно, что Вы бы «взвились» и взяли самые оптимистические ноты. Только вот огромное несчастье с Ильичом. Но все стоит на прочных рельсах, уверяю Вас, на гораздо более прочных, чем в гнилой Центральной Европе. Центр жизни (а не хныканья) у нас. Сами увидите! Насколько было бы лучше, если бы Вы не торчали среди говенников, а приезжали бы к нам. Жить здесь в тысячу раз радостнее и веселее! Крепко обнимаю, Бухарин».
«Жить стало лучше, жить стало веселее!» Не один Сталин разделял это убеждение, правда, высказано оно было позже, в тридцатые годы.
Итак, два члена ЦК приглашают Горького в Россию. Это через год после его гневного письма к Рыкову по поводу суда над эсерами, которое Ленин назвал «поганым». Бухарин делает приписку «на заседании». На заседании чего? Политбюро? В любом случае, сделать столь ответственное приглашение они не могли без коллективного решения партийной верхушки, в которой начиная со времени болезни Ленина все больше и больше укреплялся Сталин, постепенно сосредоточивая в своих руках неограниченную власть. Даже телеграммы о смерти Ленина «губкомам, обкомам, национальным ЦК» были отправлены за «скромной» подписью «Секретарь ЦК И.Сталин».
Вот факт, опрокидывающий прежние классические представления об отношениях Горького с Лениным и Сталиным. Горький в разговоре с А.И.Рыковым в Берлине жалуется, что, кроме Ленина, «друзей» в верхушке партии у него не осталось. А между тем его приглашают вернуться обратно в Россию именно тогда, когда Ильич стал настолько болен, что почти отошел от дел, и власть переходит к Сталину.
Кто же был истинным «другом» Горького?
Ситуация была слишком запутанной. Встреча Рыкова с Горьким в Берлине и некая откровенная беседа между ними вне досягаемости «уха» ГПУ – это один факт. Приглашение Горького его врагом Зиновьевым и Бухариным – другой. Верить в искренность письма Зиновьева можно с большой натяжкой, памятуя об их ссоре в 1921 году, а также о том, как до этого Горький жаловался на Зиновьева Ленину, и тот был вынужден устроить «третейский суд» на квартире Е.П.Пешковой с участием Троцкого, суд, на котором у Зиновьева случился сердечный припадок.
Но факт остается фактом: Горького «позвали», когда Ильич отошел от дел, а Сталин к ним подбирался. Горький, переговоривший с Рыковым в Берлине, это знал.
Жалобы Горького Рыкову тоже весьма интересны. Возможно, таким образом Горький зондировал почву для возвращения, как бы намекая большевистской верхушке, что о нем забыли. Дело в том, что Горький мечтал поехать в Италию, но именно туда до 1924 года его не пускали из-за «политической неблагонадежности», проще говоря, из-за его связей с коммунистами. В Берлине же, одном из центров русской эмиграции, Горький чувствовал себя неуютно. Тем более невозможно было бы для него жить в Париже, другом эмигрантском центре, куда более сурово настроенном против Горького. И вообще, в «сырой», «гнилой» Центральной Европе ему не нравилось. Другое дело – Капри, Неаполь! Там, кроме России, была «прописана» его душа. Когда итальянская виза была получена, вопрос о поездке в СССР отпал… на неопределенное время. На Капри Муссолини его не пустил. Но и в Сорренто было хорошо!
С 1923 по 1928 год Горького методично «обрабатывают» с целью возвращения. Для Страны Советов Горький – это серьезный международный козырь, так как его авторитет во всем мире был все еще очень высок. Вариант возвращения постоянно держится Горьким в голове и обсуждается семьей. Но он не торопится. На эпистолярные предложения о хотя бы ознакомительной поездке в СССР отвечает вежливым молчанием.
Ждет.
Присматривается.
Вообразите две огромные чаши весов. На одной чаше – культурные достижения СССР, частью мнимые, но частью и действительные, как, например, расцвет русской советской прозы, возникновение новых литературных журналов взамен закрытых старых – «Красная новь», «Молодая гвардия», «Новый мир», «Октябрь», «Сибирские огни» и др.
На этой же чаше весов – отсутствие перспективы получения Нобелевской премии, злоба эмиграции, доходящая до абсурда. Бунин открыто матерится на эмигрантских собраниях, о чем сообщают Горькому. Здесь же Бенито Муссолини, явно не испытывающий уважения к Горькому, не выгоняющий его из Италии только потому, что пока еще вынужден считаться с мировым общественным мнением. Здесь же подлинная тоска по России, по Волге, по русским лицам. Здесь же интересы сына Максима, которого Горький очень любил. Здесь же финансовые затруднения, все более и более досадные.
На другой чаше весов – понимание того, что, как ни крути, речь идет о «продаже». Горький слишком хорошо понимал природу большевистского строя и, как человек необычайно умный и зоркий, не мог не знать, что свободы ему в СССР не дадут, что большевизм и свобода несовместимы. В секте (а его заманивали в секту) не может быть личной свободы. В ней даже лидер не свободен. Цена возвращения – это отказ от еретичества. Можно быть еретиком в эмиграции, но в СССР быть еретиком невозможно. Разве что на Соловках.
На этой же чаше весов, думается, лежал и непонятный Горькому характер Сталина. Во время встреч с Рыковым в 1923 году и в переписке с ним, а также во время встречи с Каменевым в Сорренто в конце двадцатых между ними и Горьким несомненно шел разговор о Сталине. Часть писем Рыкова, Каменева и Бухарина Горький, возвращаясь в СССР, оставил вместе с частью своего архива М.И.Будберг, жившей в Лондоне. Эту часть архива вместе с письмами Рыкова и Бухарина Сталин впоследствии страстно возжелал получить и, по всей видимости, получил от Будберг. Сталин как человеческий тип не мог нравиться Горькому. От Сталина разило восточной деспотией, а Горький был «интеллигент», «западник». Но Сталин ценил литературу и, в отличие от Ленина, не «отсекал» Горького, а, напротив, «заманивал». Это хотя и льстило, но настораживало. Тем самым облегчало груз на второй чаше весов.
Но эту же чашу весов давил продолжающийся в стране террор, уже не такой наглый и откровенный, как в первые годы революции, но ничуть не менее страшный. И, пожалуй, более масштабный. Разорение деревни ради «индустриализации». Процессы над «вредителями». Планомерное истребление всяческой «оппозиции». Только Сталин, в отличие от Ленина, не бежал с утра в женевскую библиотеку, чтобы собирать материал для книги «Материализм и эмпириокритицизм». Сталин расправлялся с «оппозиционерами» физически. Он их уничтожал, как волк режет овец. Как турки вырезали армян, бежавших в Грузию и оседавших в том числе и в родном Сталину городе Гори. Впрочем, старых большевиков Сталин пока не трогал. Он сделает это немедленно после смерти Горького.
А пока, в 1927 году, внезапно исключается из партии Лев Каменев, наиболее культурно близкий Горькому человек из большевистской верхушки. Еще раньше, в 1925 году, он был объявлен одним из организаторов «новой оппозиции», в 1926 году выведен из Политбюро.
Казалось бы, это был очень весомый груз на второй чаше весов. Но здесь-то и проявилась хитрость Сталина, которой даже умный Горький не разгадал. Сталин сделал так, что его борьба с «оппозицией» и выдавливание старых большевиков из властной верхушки послужили как раз в пользу возвращения Горького. Восточный деспот легко карает, но и легко милует. В 1928 году, когда Горький первый раз приехал в СССР, Лев Каменев был восстановлен в партии. В 1932 году его снова исключили и отправили в ссылку, как в царское время. Но в 1933 году благодаря заступничеству Горького Каменева вернули в Москву и сделали директором издательства «Академия», созданного по желанию Горького.
Сталин был безупречен в исполнении просьб Горького. Он не называл, как Ильич, эти просьбы «пустяками» и «зряшной суетней». Неожиданные на первый взгляд взлеты и падения Томского, Бухарина, Радека объясняются именно хитрой сталинской игрой, в которую, как король в шахматах (самая слабая, но самая важная фигура), был втянут Горький. Сталин использовал его, а Горький думал, что обыгрывал Сталина.
Видный советский чиновник, один из создателей Союза писателей, автор термина «социалистический реализм», И.М.Тройский потом вспоминал: «Сталин делал вид, что соглашается с Горьким. Он вводил в заблуждение не только его, но и многих других людей, куда более опытных в политике, чем Алексей Максимович. По настоянию Горького Бухарин был назначен заведующим отделом научно-технической пропаганды ВСНХ СССР (затем главным редактором газеты «Известия». – П.Б.), а Каменев – директором издательства «Академия»».
После смерти Горького обоих казнили.
Свой шестидесятилетний юбилей в марте 1928 года Горький отмечал за границей. Его чествовали писатели всего мира. Поздравительные послания пришли от Стефана Цвейга, Лиона Фейхтвангера, Томаса и Генриха Маннов, Герберта Уэллса, Джона Голсуорси, Сельмы Лагерлёф, Шервуда Андерсона, Элтона Синклера и других литераторов с крупными именами.
И в то же время во многих городах и селах Советского Союза точно по мановению волшебной палочки открылись выставки, посвященные жизни и творчеству Горького, состоялись лекции и доклады, шли спектакли и концерты, посвященные юбилею «всенародно любимого писателя».
20 мая в Риме Горький, как уже говорилось, встречается с Шаляпиным и безрезультатно уговаривает его ехать в СССР. 26 мая в 6 часов вечера из Берлина он поездом выезжает в Москву. В 10 часов вечера 28 мая он сходит на перрон станции Негорелое, где для него уже организован митинг. Горький вернулся. Но «условно».
Одним из главных условий соглашения между Горьким и Сталиным был беспрепятственный выезд в Европу и возможность жить в Сорренто зиму и осень. В 1930 году Горький даже не приехал в СССР по состоянию здоровья. В 1931 году он «как бы» вернулся окончательно, но на том же условии. Сталин соблюдал его до 1934 года, пока окончательно не понял, что использовать Горького в полной мере ему не удается. С другой стороны, Горький понял политику Сталина в отношении себя и «оппозиции». Отношения между ними натянулись. И тогда Горького «заперли» в СССР.
Фактически посадили под домашний арест.
Конец Горького
О последних годах жизни Горького, о его роли в культуре и внутренней политике в СССР и, наконец, о его отношениях со Сталиным написано немало. Не найдется ни одной серьезной книги о Сталине, где так или иначе не присутствовало бы имя Горького. И наоборот: говорить о конце Горького вне связи его со Сталиным невозможно.
Смерть Горького породила устойчивый слух о том, что Горький умер не естественной смертью, а был отравлен по приказу Сталина. Версий «отравления» существовало множество, начиная от версии, согласно которой Горький был отравлен конфетами, которые Сталин презентовал ему, и кончая последней на сегодняшний день версией, высказанной горьковедом В.И.Барановым, утверждающим, что Горького по заданию Сталина отравила возлюбленная писателя М.И.Будберг.
Одним из первых заговорил об отравлении Горького революционер-эмигрант Б.И.Николаевский. Затем эта версия претерпевала различные изменения, но суть ее оставалась неизменной: Горький был опасен для Сталина, и тот поспешил его «убрать». Загадочные смерти Фрунзе, Кирова, Орджоникидзе, жены Сталина Надежды Аллилуевой и весь контекст начала сталинского правления как будто говорят в пользу этой версии.
Но именно здесь следует быть предельно осторожным. Обстоятельства смерти любого великого русского писателя всегда важнее обстоятельств его рождения, хотя бы в силу того, что «пасхальное» начало в православной культуре доминирует над «рождественским», о чем замечательно написал пушкинист B.C.Непомнящий. Случай с Горьким не исключение. Горький мог писать о России гневно и несправедливо, но он весь, как верно отметил после его смерти Шаляпин, имел один главный исток – «Волгу и ее стоны». Горький при всех сложных хитросплетениях его разума всегда был глубоко русским человеком и исконно русским писателем. Отсюда и особое отношение к его смерти.
Слухи о том, что Сталин убил Горького, по сей день остаются бездоказательными. Версия с конфетами не выдерживает никакой критики. Горький не любил сладости, зато обожал угощать ими гостей, санитаров и, наконец, своих горячо любимых внучек. Таким образом, отравить конфетами можно было кого угодно вокруг Горького, кроме него самого. Только идиот мог задумать подобное убийство. Но ни Сталин, ни Ягода не были идиотами.
В версии В.И.Баранова есть что-то почти шекспировское. Если Горького действительно отравила женщина, которую он любил едва ли не больше всех в своей жизни, которой он посвятил свое «закатное» произведение «Жизнь Клима Самгина», то есть от чего вздрогнуть. Но в версии В.И.Баранова видны, как минимум, две существенные нестыковки. Да, Будберг была одной из немногих, кто оставался с Горьким наедине перед его смертью. Да, она была заинтересована в том, чтобы доходы от посмертных зарубежных изданий Горького поступали ей. Собственно, этого она и добилась, неотлучно дежуря возле Горького. Но о том, что Горький выплевывал какую-то таблетку, которую давала ему Будберг (что в качестве доказательства ее вины приводит В.И.Баранов), мы знаем из воспоминаний самой же Будберг, продиктованных А.Н.Тихонову через несколько дней после смерти Горького. Какой смысл убийце рассказывать о том, как она убивала Горького? И по письмам М.И.Будберг к Горькому, и по книге о ней Нины Берберовой «Железная женщина» можно судить о незаурядном уме этой удивительной спутницы Горького.
Не может служить в пользу этой версии об «убийстве» Горького и тот факт, что Будберг после смерти писателя отпустили из Москвы в Лондон. И Ягода, и Сталин прекрасно знали, что Будберг с давних времен связана с английской разведкой и что ее вторым возлюбленным является Герберт Уэллс, чья книга «Россия во мгле» не устраивала сталинский режим. Будберг была женщиной умной, но склонной к алкоголизму и непредсказуемой в своем поведении. Если она действительно устранила Горького, то выпустить ее из СССР мог опять же только идиот.
Явных доказательств убийства Горького, как и его сына Максима, не существует. Между тем даже тираны имеют право на презумпцию невиновности. В конце концов, Сталин совершил достаточно преступлений, чтобы «вешать» на него еще одно – пока недоказанное.
Реальность такова: 18 июня 1936 года скончался великий русский писатель Максим Горький. Тело его, вопреки завещанию похоронить его рядом с сыном на кладбище Новодевичьего монастыря, было по постановлению Политбюро ЦК ВКП(б) кремировано, урна с прахом помещена в Кремлевскую стену. В просьбе вдовы Горького Е.П.Пешковой отдать ей часть праха для захоронения в могиле сына коллективным решением Политбюро было отказано.