Страсти по Максиму. Горький: девять дней после смерти Басинский Павел
Одно из самых первых жизненных впечатлений маленького Алеши: «В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами».
«Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба. У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер…
– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.
Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно».
В «Детстве» все пронизано сложной символикой. На гробе отца две лягушки, и обе обречены на смерть. Алеша еще раз вспоминает о них на борту парохода, когда из каюты унесут гробик с младшим братом. Алексей рассказывает об этих несчастных лягушках матросу, а матрос говорит ему:
– Лягушек жалеть не надо, Господь с ними! Мать пожалей, – вон как ее горе ушибло!
Отца, братика и даже лягушек «прибрал» Господь. Потом он «приберет» к себе мать, брата Колю и отчима. Алеша Пешков останется на земле исключительно благодаря бабушке: «…сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, – это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни (курсив мой. – П.Б.)».
Если бы не она, в нем вовсе не было бы сил для жизни.
Бабушка не просто заменяет Алеше мать, но становится для него единственной опорой в мире, где Бог бросил его на произвол холодной судьбы. Ничего странного, что этот Бог, «Бог дедушки», не нравится Алексею.
Мережковский называет этого Бога дьяволом, но это неверно. Бог дедушки – Бог истинный, Бог настоящий. И мальчик чувствует Его присутствие в мире, но он обижен на Него. Сознательно или нет, Горький обыгрывает в «Детстве» слова Ивана Карамазова о «слезинке ребенка», из-за которой Иван готов «почтительно» возвратить Творцу билет в Царство Небесное. Только в «Детстве» ребенок не пассивный, но активный персонаж. Подобно третьей лягушке, он брошен, но не в могилу с водой, а в кувшин со сметаной, как в народной притче, и отныне должен месить окружающее его холодное чужеродное пространство, пока оно не превратится в масло и не позволит ему выбраться наружу.
Но хватит ли сил?
Сила идет от бабушки.
Она – «как земля».
Такова мифология образа бабушки. А какова была Акулина Ивановна в реальности?
Наша задача не развенчание мифа, тем более такого поэтичного и, значит, художественно состоявшегося, а попытка пробиться к истокам непростой души (по мнению Корнея Чуковского, «двух душ») Максима Горького, на формирование которой оказал влияние не образ бабушки, созданный писателем гораздо позднее, а живая Акулина Ивановна Каширина.
Во-первых, она была пьяница.
В «Детстве» и «В людях» Горький предельно бережно касается этой больной проблемы, поскольку она звучит в контексте его размышлений о русском человеке как отрицательный момент. Но и скрыть очевидного доя семьи Кашириных факта он не может. «Правда выше жалости».
Для Алеши бабушка сродни Божьему явлению. Но Варвара стыдится собственной матери, которая на пароходе бродит «от борта к борту и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены», потому что бабушка не смущается угощаться у матросов водкой, за что рассказывает им разные смешные небылицы. Матросы хохочут, и Алексею весело. Но Варвара сердится:
« – Смеются люди над вами, мамаша!
– А Господь с ними…»
Только что Господь был с лягушками. Но для Алеши бог един – бабушка. Настоящий Бог обидел его. Бабушка оказывается единственным устойчивым смысловым центром мироздания. Все прочее страшно и абсурдно, как лягушки в могиле. Алеша жмется к бабушке. Да, но в глазах-то остальных, и даже собственной дочери, это просто добрая, смешная, шалопутная пьянчужка, непутевая бабка с рыхлым, распухшим от пьянства красным носом.
Задним числом Горький понимает это и оставляет этот образ как бы на втором, непроявленном плане.
Бабушки стыдится не только дочь.
Странно! Время от времени Василий Каширин, цеховой старшина, уважаемый в Нижнем Новгороде человек, уходит к кому-то в гости. Но законную супругу он с собой не берет. Почему?
«… В праздничные вечера, когда дед и дядя Михаил уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой, бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов».
Есть в музыке понятие контрапункта, когда одна мелодия вступает в конфликт с другой и рождается музыкальный эффект. Этот образ из «Детства», как и многие другие в повести, построен по принципу контрапункта. Фраза начинается в одной тональности, затем на нее накладывается другая. И взрывает гармонию.
С уходом деда, с его жестоким, но ясным и понятным Богом, в доме Кашириных начинается языческое, русское «дионисийское» действо.
Водка размягчает сердце русского человека. Дядя Яков поет жалостливые песни, такие, что Алеша плачет «в невыносимой тоске», а Цыганок весело, ухарски пляшет, «неутомимо, самозабвенно, и казалось, что, если открыть дверь на волю, он так и пойдет плясом по улице, по городу, неизвестно куда…»
Все эти лица еще индивидуальны. Куда более смутными видятся мастер Григорий, нянька Евгенья и «волосатый успенский дьячок». Но остальные, «какие-то темные, скользкие люди», уже вовсе неразличимы, а только похожи на «щук и налимов». Между тем они тоже составляют окружение бабушки Акулины. Это ее «мир», это омут, в который бабушка непременно утянет за собой Алешу, как ведьма утащила братика Иванушку в русской сказке, если Алеша останется верен своему богу.
Ценой убийства в себе этого милого, доброго и очень русского бога Пешков станет М.Горьким.
Когда Горький писал «Детство», «В людях» и «Мои университеты», он это прекрасно понимал. Тем более что уже в 1895 году в «Самарской газете» он опубликовал первый набросок к будущему «Детству» (изначально повесть замысливалась под названием «Бабушка»), очерк «Бабушка Акулина», который с тех пор благоразумно не включал в свои сборники и собрания сочинений, как бы похоронив в прошлом образ реально существовавшей Акулины Ивановны, чтобы затем воскресить его в мифотворческом образе Бабушки.
В очерке «Бабушка Акулина» рассказывается о нищей старухе, которая живет в сыром подвале, собирая вокруг себя городскую шваль, отходы человеческого общества, больных алкоголизмом и распущенных до такой степени, что они не стесняются жить за счет нищей старухи.
«Бабушка Акулина была филантропкой Задней Мокрой улицы. Она собирала милостыню, а в виде подсобного промысла, иногда, при удобном случае, немножко воровала. Около нее всегда ютилось человек пятьдесят «внучат», и она всегда ухитрялась всех их напоить и накормить. «Внучатами» являлись самые отчаянные пропойцы-босяки, воры и проститутки, временно, по разным причинам, лишенные возможности заниматься своим ремеслом. <…> Вся улица знала ее, и слава о ней выходила далеко за пределы улицы. Но все-таки, на языке босых и загнанных людей, «попасть во внучата» значило дойти до самого печального положения; поэтому бабушка Акулина как бы знаменовала собой, крайнюю ступень неудобств жизни и, пользуясь большой известностью за свою филантропическую деятельность, не пользовалась любовью со стороны опекаемых ею людей».
Вот куда утащил бы Алексея этот добрый бог, если бы он прислушался к совету тоже очень доброго, но полуслепого (что символично!) мастера Григория «держаться» бабушки.
«Мои университеты», начало повести, отплытие Алеши Пешкова в Казань:
«Провожая меня, бабушка советовала:
– Ты не сердись на людей, ты сердишься все, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты одно помни: не Бог людей судит, это – черту лестно! Прощай, ну!»
«За последнее время, – признается Горький, – я отошел от милой старухи и даже редко видел ее, а тут вдруг с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне».
В сердце Кая благодаря слезам Герцы тает льдинка Снежной Королевы. Алеша Пешков, напротив, «с болью» вырывает из сердца «теплого» бога, зная, что с этим «теплым» богом он пропадет и «Бог дедушки» надежнее. Беда в том, что он не любит дедушкиного Бога и не понимает Его.
Через некоторое время он попытается создать нового бога и назовет его «Человек». Но даже гуманист Владимир Короленко смутится, прочитав поэму Горького с одноименным названием и увидев этот поистине ледяной образ Человека, одиноко шествующего во Вселенной. Через десять лет Горький вспомнит о «теплом» боге – своей бабушке и поэтично воскресит ее в «Детстве». Но убийство в себе живого бога не пройдет бесследно.
В начале девяностых годов Горький еще не понимал этого. В очерке «Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца» (1893 г.) бабушка Акулина названа просто «бабкой», и никакой идеализации ее там нет: «Пила она сильно и однажды чуть не умерла от этого. Помню, как ее отливали водой, а она лежала в постели с синим лицом и бессмысленно раскрытыми, страшными, тусклыми глазами».
Сравните это с началом «Детства», написанного двадцать лет спустя, где тоже изображена пьяная бабушка: «…вся сияет, а глаза у нее радостно расширены…»
Во-вторых, у этой бабушки нет своего бога.
Да и откуда бы ему взяться у неграмотной старухи, когда-то вышедшей замуж за грамотного «по-церковному» Василия Каширина? Илья Груздев считает, что замуж она вышла четырнадцати лет от роду, а в одном из писем к Груздеву Горький сообщает: «Бабушка Акулина никогда не рассказывала о своем отце; мое впечатление: она была сиротою. Возможно – внебрачной, на что указывает «бобыльство» ее матери и раннее нищенство самой бабушки…» Что означает – «раннее нищенство»? Значит ли это, что четырнадцатилетняя Акулина Муратова была, по сути, профессиональной нищенкой? «Хорошо было Христа ради жить…» – так рассказывает она Алексею о своем прошлом.
Так или иначе, но ее поведение еще до краха каширинского благополучия совсем не отвечает поведению супруги цехового старшины, гласного Городской думы, метящего на место главы ремесленников. И ее влияние на детей, о котором с горечью кричит дед Василий, тоже. Зато истинно русская «мощная» красота дочери Варвары, у которой «прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки», тяжелые светлые волосы и свободолюбивый нрав, говорят о том, что эти черты достались ей не от «сухого», «с птичьим носом» Василия, книжника и начетчика, а от матери-«ведьмы», Акулины Ивановны. Как и, увы, склонность ее сыновей к водочке.
Бабушка странно молится, и это объясняет тот факт, что в доме Сергеевых Алексей вдруг целует иконный образ Богородицы в губы.
«Глядя на темные иконы большими светящимися глазами, она советует богу своему:
– Наведи-ко ты, Господи, добрый сон на него, чтобы понять ему, как надобно детей-то делать!»
Поначалу можно подумать, что у бабушки и в самом деле какой-то «свой» бог. Но дальнейшая ее молитва говорит о том, что это просто невинное обращение доброй неграмотной старухи к Богу, где личные семейные просьбы перемешаны с обрывками канонической православной молитвы.
«Крестится, кланяется в землю, стукаясь большим лбом о половицу, и, снова выпрямившись, говорит внушительно:
– Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она Тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомни, Господи, Григорья, – глаза-то у него всё хуже. Ослепнет, – по миру пойдет, нехорошо! Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет… О Господи, Господи!»
«– Что еще? – вслух вспоминает она, приморщив брови. – Спаси, помилуй всех православных; меня, дуру, окаянную, прости. – Ты знаешь: не со зла грешу…»
« – Всё Ты, родимый, знаешь, всё Тебе, батюшка, ведомо».
В этой бесхитростной молитве неграмотной старухи только строгий начетчик, вроде дедушки Василия, заподозрит ересь.
Совсем иное – молитвы бабушки, обращенные к Богородице.
«Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской Божьей Матери, она широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:
– Богородица Преславная, подай милости Твоея на грядущий день, матушка!
Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:
– Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
– Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, Мати Господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!»
Дедушка злится, слыша все это:
« – Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты все свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя Господь! <…> Чуваша проклятая! Эх вы-и…»
Вот еще одно возможное объяснение странной «религии» бабушки. «Чуваша!» Языческая кровь бродит в ней и в детях, взрывая когда-то насильно привитое ее народу христианство. Культ Богородицы, плодоносящей силы, ближе ей, чем суровый Бог, которому молится дед Василий. Да она просто не понимает Бога как первооснову мироздания. Кто Его-то родил? Понятное дело, Богородица! Бого-родица.
И хотя Алеша, уже обученный дедом церковной грамоте, объясняет ей, что это не так, бабушка все равно сомневается. Она язычница чистой воды. Восприняв от христианства идею милосердия, она так и не стала церковной христианкой в строгом смысле. И вот это нравится Алексею! Не столько идея милосердия, сколько подмена Бога Богородицей, Матерью мира, а значит, и его Матерью! Вот почему он целовал Богородицу в губы.
Но это, в конце концов, означало страшное. Отодвигая от себя бабушку, «теплого» бога, «убивая» этого бога в себе, он «убивал» в себе Мать и такой ценой становился самостоятельным человеком. О да, конечно, эта дорогая «могила» оставалась в его душе! Она питала его творчество, причем лучшие его стороны. Но «отсохшие», по его выражению, части сердца были уже невосстановимы. Отправляясь в Казань, Пешков заключал договор с новым богом, упрямым, любопытным и жестокосердным. Да, этот новый бог был ближе к «Богу дедушки», как Его понимал Алексей. Но и ближе к тому, о чем писал Мережковский, глубоко понявший религиозный дуализм Горького.
«…отца опустили в яму, откуда испуганно выскочило много лягушек. Это меня испугало, и я заплакал. Подошла мать, у нее было строгое, сердитое лицо, от этого я заплакал сильнее. Бабушка дала мне крендель, а мать махнула рукой и, ничего не сказав, ушла. Всё об отце (курсив мой. – П.Б.). Мало. Я бы, наверное, больше оставил моим детям и уж во всяком случае не забыл извиниться перед ними в том, что они обязаны существовать по моей вине (наполовину, по крайней мере). Это обязанность каждого порядочного отца, прямая обязанность…» («Изложение фактов и дум…»)
Став невольным отцеубийцей (когда отец заразился от него холерой), маленький Алеша лишился не только отца, но и матери.
«Я лежал в саду в своей яме (снова яма! – П.Б.), а она гуляла по дорожке невдалеке от меня со своей подругой, женой одного офицера.
– Мой грех перед Богом, – говорила она, – но Алексея я не могу любить. Разве не от него заразился холерой Максим <…> и не он связал меня теперь по рукам и по ногам? Не будь его – я бы жила! А с такой колодкой на ноге недалеко упрыгаешь!..»
«Колодка на ноге»… «Женщинам, имеющим намерение наслаждаться жизнью, – жестоко замечает Горький, – ничем не связывая себя, следует травить своих детей еще во чреве, в первые моменты их существования, а то даже для женщин нечестно, сорвав с жизни цветы удовольствия, отплатить ей за это [одним или двумя существами, подобными мне]…» («Изложение…»)
Сколько же «могил» было в сердце этого юноши, когда он отправлялся на пароходе в Казань, оставляя в Нижнем погибать проклятый каширинский род, так и не найдя живого человека, который на полных правах поселился бы в его душе, где не нашлось места ни Богу, ни отцу и ни матери? Единственный человек, кто мог бы претендовать на это вакантное место, была Акулина Ивановна. Зимой 1887 года она упала и разбилась на церковной паперти и вскоре скончалась от «антонова огня». На ее могиле рыдал дедушка. Алексей Пешков узнал об этом спустя семь недель после похорон.
ДЕНЬ ВТОРОЙ: СИРОТА КАЗАНСКАЯ
Физически я родился в Нижнем Новгороде. Но духовно – в Казани.
Из беседы М. Горького с Н.Шебуевым
Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне за последнее время.
Из предсмертной записки Алексея Пешкова
То «люди», а то «человеки»
«Что не от Бога, то от дьявола…»
Эта простая и великая истина в позапрошлом веке была известна любому неграмотному русскому мужику. Знали о ней и дедушка Василий Каширин, книжник и начетчик, и бабушка Акулина, полуязычница, последовательница культа Богородицы. Эту истину она и пыталась внушить Алексею, провожая его в Казань: «Ты – одно помни: не Бог людей судит, это – черту лестно!»
Хотя дедушка Василий не согласился бы с этой мыслью супруги и обозвал бы ее «ведьмой» и «еретицей».
Только Бог людей и судит, полагал дедушка. Страшно, до полусмерти выпоров Алешу, дед не считал это своим судом над полусиротой, а только исполнением необходимой обязанности, в которой он, увы, несколько переусердствовал, за что и пришел к внуку виниться: «Я тебя тогда перетово, брат. Разгорячился очень: укусил ты меня, царапал, ну, и я тоже рассердился! Однако не беда, что ты лишнее перетерпел, – в зачет пойдет!»
Вот бесхитростная вера дедушки. «Перетерпел» – значит, Бог другое простит.
Не злой Он, дедушкин Бог. «Ты думаешь, меня не били? Меня, Олеша, так били, что, поди-ка, Сам Господь Бог глядел – плакал!»
Между религией дедушки и религией бабушки не было существенной разницы. Но Пешкову-писателю было нужно показать, как он, подобно хитроумному Улиссу, миновал Сциллу и Харибду бабушкиного и дедушкиного религиозных влияний и потому стал Горьким, самостоятельной духовной фигурой. Он и сам не понимал, что он за фигура. Но что ему предстоит особый, и не только биографический, но и духовно-философский путь, Пешков стал подозревать рано. Почистим потускневший за много лет смысл названия второй части автобиографической трилогии и задумаемся: что значит быть «в людях»? Есть ли альтернатива? Можно ли быть не «в людях»? И что имел в виду дед, отправляя внука, круглого сироту, «в люди»? Несомненно, что понимание этого слова у дедушки Василия Каширина и у автора «Детства» и «В людях» было различным.
Дед, отправляя Алексея во внешний мир, как бы отпочковывал его от семьи. Смысл его жесткой, но и мудрой фразы был такой: ступай «в люди» и стань человеком. Вот как я, Василий Каширин, из бурлаков, из этой серой и неразличимой массы, выбился в заметного человека, цехового старшину, так и ты (черт тебя разберет, кто ты такой – Пешков или Каширин?) потрись «в людях» и стань человеком.
Однако дед Василий не мог предполагать, что Алешино понимание отличия «людей» от «человеков» зайдет столь далеко. Что внук попытается создать свою религию, в которой его человек (как духовное существо) не только не будет совпадать с людьми (как природной и социальной средой), но окажется в жестокой войне с ними.
Однажды, уже отходя от доброй религии бабушки и больше прислушиваясь к дедовым рассуждениям о «людях» и «человеках», Алексей вдруг приходит к мысли, которая навсегда определит его духовную судьбу: «Человеку мешают жить, как он хочет, две силы – Бог и люди» («В людях»).
В «Детстве» он сводил счеты с обидевшим его Богом, непочтительно возвратив Ему законное право несчастного сироты на Небесное Царство.
Бог изгнан из души его. Даже добрый (слишком добрый для этого жестокого мира) бог бабушки. Тем более, что, обладая цепким умом деда (и, возможно, отца), он быстро понял, что нет этого «доброго» бога вовсе, а есть бабушка Акулина, жалостливая старуха, «матерь всем», отзывчивая, большая и щедрая, «как земля». Зато Бог дедушки, Бог настоящий, Творец и Судия сущего, Он есть! И этот Бог несправедливо наказал Алексея. Он еще не осмыслил всей обиды до конца, не претворил ее в свою «правду», духовную философию. Алеша еще не знает, что в далекой Германии «базельский мудрец» Фридрих Ницше уже обмакнул перо в чернила и вывел страшные слова: «Прочь с таким Богом! Лучше без Бога! Лучше на свой риск и страх устраивать судьбу!»
Но в душе его эта мысль уже горит тем же фосфоресцирующим светом, что и зеленые глаза бабушки во время молитвы.
Он еще не переосмыслил на свой лад библейскую книгу Иова. Через много лет он напишет философу В.В.Розанову: «Любимая книга моя – книга Иова, всегда читаю ее с величайшим волнением, а особенно 40-ю главу, где Бог поучает человека, как ему быть богоравным и как спокойно встать рядом с Богом».
Но Иовом, которого за что-то жестоко наказал Бог, он почувствовал себя слишком рано. Только в отличие от Иова Горький доведет свой бунт до конца. Если Господь бросил людей на произвол дьявола, что ж, отвернемся и мы от Него, «встав рядом». Да Он Сам, создав для человека несправедливые условия бытия, обидев человека по всем статьям и сделав игрушкой дьявола, намекает на это. Изгнал из Рая? Построим свой!
Эти гордые мысли еще только смутно носятся в голове Алексея. Там царит мешанина, путаница из чужих мыслей и верований. Но одно он начинает понимать с горечью: главный враг человеку не Бог, а люди! «В наше время ужасно много людей, только нет Человека», – заявит он в одном из своих ранних писем.
Отправляясь в Казань, Алексей Пешков оставлял «мертвых хоронить своих мертвецов». Это решение нелегко далось ему. И пусть не смущает ироническое начало «Моих университетов», написанное М. Горьким, а не Алешей.
Как больно стало этому физически сильному, но угловатому, некрасивому и душевно травмированному юноше, на которого «продвинутая» казанская интеллигенция, включая студенчество (в том числе и студентов духовной академии), взирала пусть с любопытством, как на самородка, однако с тем любопытством, которое обижает хуже любого невнимания, когда из Нижнего Новгорода пришло неграмотное, без запятых, письмо от Саши, брата двоюродного, где было сказано о смерти бабушки! «Схоронили ее на Петропавловском где все наши провожали мы и нищие они ее любили и плакали. Дедушка тоже плакал нас прогнал а сам остался на могиле мы смотрели из кустов как он плакал тоже скоро помрет».
Алеша не заплакал. Но «точно ледяным ветром охватило» его.
И вот что показательно. К тому времени Алеша уже работал в булочной народника Андрея Деренкова, все доходы от которой шли на кружки самообразования (конечно, нелегальные) и прочую финансовую поддержку народнического движения в Казани. Деренков хотя и был старше Алексея на десять лет, подружился с подручным своего пекаря и частенько оставлял его ночевать у себя. «… Мы чистили комнату и потом, лежа на полу, на войлоках, долго дружеским шепотом беседовали во тьме, едва освещенной огоньком лампады (отец Деренкова был очень набожным. – П. Б.»). Алексею нравилась (он был почти влюблен) сестра Андрея, Марья Деренкова. В Казани прямой и общительный Алексей Пешков быстро познакомился не только со студентами, но и с ворами, босяками, пекарями, крючниками, фабричными.
Однако о смерти бабушки, самого драгоценного ему «человека», некому было сказать. Некому было выплакаться на груди.
Почему было не рассказать Деренкову, мягкому, доброму, идеалисту?
«С тихой радостью верующего он говорил мне:
– Накопятся сотни, тысячи таких хороших людей, займут в России все видные места и сразу переменят всю жизнь…»
Но вот того, что рядом с ним, «на войлоках», беззвучно кричала и корчилась больная одинокая душа, Деренков, выходит, не замечал? Или Алексей не позволял это видеть?
Почему не поговорить с Марьей? Наконец, не отправиться на берег Волги или Казанки к ворам и босякам, не выпить там водки на помин души, не высказать им свое горе?
«Не было около меня ни лошади, ни собаки, и что я не догадался поделиться горем с крысами?» – пишет Горький.
Тоже психологическая загадка. Но, кажется, можно попытаться ее решить.
Отъезд в Казань был своего рода сжиганием мостов между Алешей Пешковым и Кашириными. Как ни обижали его в этой сложной семье (больше всех собственная мать), но все-таки личность его во многом сформировалась благодаря деду и бабушке Кашириным. Письмо Саши потревожило эти сердечные «могилы». Но рассказать об этом кому-либо он не мог. Простой народишко на Волге понял бы его. О, конечно! Особенно босяки. Им бабушка Акулина как тип русской женщины была до слез родной и понятной. Наверное, поняли бы его и студенты, и Деренков, и Марья. Поняли бы и пожалели. Как обидела мальчика судьба! Бедный ты наш!
Но в том-то и дело, что он не желал не только их жалости, но и понимания. Жалости не хотел, потому что, по выражению уже скончавшейся бабушки, строг и заносчив стал.
А понимания?
Во-первых, он и сам себя не понимал. А во-вторых, как раз понимания со стороны «людей» инстинктивно, а может быть, уже и сознательно не желал. Понять – значило сделать своим. Но своим его не удалось сделать даже бабушке Акулине. Даже ей он не позволил оформить свою душу, а тем более разум. И как же позволить сделать себя своим ворам и грузчикам? Или добряку Деренкову? Или вот Марье?
Да ведь он только что выбрался из «людей»! «Выломился» из этой среды, по выражению Льва Толстого. Его не смогли сделать своим мастера-богомазы в иконописной мастерской, повара и матросы на пароходе «Добрый», где Алеша работал посудником. Все проиграли сражение за его душу. Даже такой человек, как повар Смурый, приучивший к чтению книг.
Колдун с сундуком
А существовал ли гвардии отставной унтер-офицер Михаил Акимович Смурый? Может, не было его?
Горький пишет о Смуром в заметке 1897 года: «Он возбудил во мне интерес к чтению книг. У Смурого был целый сундук, наполненный преимущественно маленькими томиками в кожаных переплетах, и это была самая странная библиотека в мире. Эккартгаузен лежал рядом с Некрасовым, Анна Радклиф с томом «Современника», тут же была «Искра» за 1864 год, «Камень веры» и книжки на украинском языке».
Первый биограф Горького Илья Груздев признал этого персонажа «В людях» за живого человека. И нам вряд ли есть смысл сомневаться в реальности его бытия. А все же?
В «Биографии», написанной несколько ранее, в 1893 году, на что обращает внимание недоверчивый исследователь жизни Горького Лидия Спиридонова, повара Смурого нет и в помине. «Для чтения книги покупались мной на базаре», – пишет Горький о жизни на пароходе, вспоминая вечерние беседы с матросами и служащими кухни. И ни словечка о «сундучке». Вместо Смурого упоминается старший повар Потап Андреев, который сажал мальчика на колени, выслушивал его рассказы (жизненные или вычитанные из книг?) и говорил: «Чудашноватый ты парень будешь, Ленька, уж это верно!»
Нет о Смуром в переписке Горького с Груздевым. Это кажется несколько странным, так как Груздев обстоятельно расспрашивал Горького о реальных истоках куда менее значимых героев его автобиографической трилогии. А слона как будто бы не заметил! Но ведь Смурый несомненно один из главных, если не самый главный герой «В людях», после Алексея, конечно.
Если бы Смурого не было, его нужно было бы выдумать. Как и особого бога бабушки. Как и злого бога дедушки. Как и символику с лягушками. Как и многое другое, без чего трилогия перестанет быть художественным произведением.
Смурый с его «колдовским» сундучком, набитым принципиально разными по смыслу книгами, – это новый учитель несформировавшегося русского Заратустры. Его учение Алеша должен принять в себя, в самое сердце свое. Чтобы затем «убить» это в себе и двигаться дальше. Книги, покупаемые на базаре во время стоянок парохода то ли из-за доступной цены, то ли из-за привлекательной обложки или названия (Эккартгаузен! «Камень веры»!), – это слишком понятно и неинтересно.
Появление Смурого дает процессу книжного образования мальчика лицо. И не важно, что это лицо изрядно выпивающего малоросса, бывшего унтера. Это видит Горький и позволяет понять это проницательному читателю. Но Алеша-то находится в зачарованном лесу исканий, сомнений. И потому Смурый в его представлении это Колдун, и сундук его колдовской.
Этот сундук предлагает ему множество ответов на мучительные вопросы бытия, и Смурый испытывает Алексея ими, как дьявол искушал Христа в пустыне. Однако отличие в том, что дьявол-то задавал Христу искушающие вопросы, на которые у Христа были точные ответы, а Смурый предлагает сомнительные ответы, которые побуждают Алексея задавать искушающие вопросы.
«Путь к истинной вере лежит через пустыню неверия» – эта формула «истинной», по пророку Максиму, веры прозвучит в «Жизни Клима Самгина».
Это евангельская истина, но с перевернутым, противоположным смыслом. Христос преодолел пустыню (в метафизическом понимании – духовную), потому что не только верил в поддержку Своего Отца Небесного, но твердо знал о Его существовании. Вот почему Христу не было смысла искушать Отца Своего. Пустыня была нужна Христу, чтобы утвердиться в уже существовавших вере и знании. Пешков-Горький превращает пустыню в единственно возможный путь к истинной вере и знанию, то есть предполагает, что существующие вера и знание ложные.
Образ Смурого, как и положено Колдуну, двоится в наших глазах. То это милейший человек, добрый к Алексею и ко всем на пароходе, то злой и своенравный пророк.
«В каюте у себя он сует мне книжку в кожаном переплете и ложится на койку, у стены ледника.
– Читай!
Я сажусь на ящик макарон и добросовестно читаю:
– «Умбракул, распещренный звездами, значит удобное сообщение с небом, которое имеют они освобождением себя от профанов и пророков»…»
Колдун недоволен таким направлением мысли:
«– Верблюды! Написали…»
«Он закрывает глаза и лежит закинув руки за голову, папироса чуть дымится, прилепившись к углу губ, он поправляет ее языком, затягивается так, что в груди у него что-то свистит и огромное лицо тонет в облаке дыма. Иногда мне кажется, что он уснул, я перестаю читать и разглядываю проклятую книгу».
«Он постоянно внушал мне:
– Ты – читай! Не поймешь книгу – семь раз прочитай, семь не поймешь – прочитай двенадцать».
7 и 12. У Колдуна и цифры не случайные, а магические.
Но Колдун не знает, что перед ним не просто умный мальчик, а Алеша Пешков, эдакий Колобок, который и от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и от тебя, Колдуна, тоже уйдет.
Карл Эккартгаузен, немецкий философ-мистик восемнадцатого века. Его «Омировы наставления, книга для света, каков он есть, а не каким быть должен». Это собрание нравственно-поучительных новелл. Колдун подзадоривает ученика, поругивая одно и сразу предлагая Алеше другое.
«– Сочиняют, ракальи… Как по зубам бьют, а за что – нельзя понять. Гервасий! А на черта он мне сдался, Гервасий этот…»
Однако не только оного «Гервасия» в сундучке хранит и заставляет читать.
Мальчик с трудом читает название книги с нажимом на «о»: «Толкование воскресных евангелий с нравоучительными беседами, сочиненное Никифором архиепископом Славенским, переведено с греческого в Казанской академии иеродиаконом Гервасием». Колдун хохочет про себя.
И так же смеется Колдун, когда Алеша читает ему «готический» роман Анны Радклиф вперемежку со статьями Чернышевского из «Современника», масонский «Камень веры» и антимасонский манифест Уилсона «Масон без маски, или Подлинные таинства масонские…». Смешно Колдуну. Алеше – нет.
Колдун по-своему любит Алешу, тайно надеясь заманить в силки какой-то веры, испытывая его на духовную прочность. И Алеше нравится Колдун. Потому что Колдун отличается от «людей». Есть в нем какая-то загадка, какая-то ошибка в сотворении человека суровым и нелюбимым дедушкиным Богом. Истина «что не от Бога, то от дьявола» заключает в себе, по мнению Алеши, прямолинейную и неинтересную мораль. Как и конец сказки о гордом Колобке.
«– Ах, Боже мой! Боже мой…
– Да читай же, чертова кость!
– Пешков, иди читать.
– У меня немытой посуды много.
– Максим вымоет.
Он грубо гнал старшего посудника на мою работу, тот со зла бил стаканы, а буфетчик смиренно предупреждал меня:
– Ссажу с парохода…»
Однако ссадил с парохода Алешу сам Колдун. Так закончилась история их дружбы-вражды. Испытания со стороны Колдуна и упертости в своих сомнениях со стороны Алеши.
«Взяв меня под мышки, приподнял, поцеловал и крепко поставил на палубу на пристани. Мне было жалко и его и себя; я едва не заревел, глядя, как он возвращается на пароход, расталкивая крючников, большой, тяжелый, одинокий…
Сколько потом встретил я подобных ему добрых, одиноких, отломившихся от жизни людей!..»
Правильнее было бы сказать иначе: «отломившихся от людей человеков».
Искуситель
Известно, что в Казани Алексей не только родился «духовно», но пытался покончить с собой физически. Кстати, между тем и другим существует не просто естественная, но взаимозависимая связь.
Повесть «Мои университеты»: «Итак – я еду учиться в Казанский университет, не менее того.
Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я "обладаю исключительными способностями к науке"».
Так на пути нижегородского Колобка возник искуситель. В его облике, в отличие от кряжистого колдуна Смурого, есть что-то «женски» лукавое. Евреинов ветрен и легкомыслен. Коварно совращает Алексея на путь служения науке и затем чисто «по-женски» бросает его мыкаться в Казани.
Во всяком случае, так изображен в повести молодой Николай Владимирович Евреинов (1864—1934). На этот раз несомненно реальный человек, сын письмоводителя, гимназист, а затем студент физико-математического факультета Казанского университета, «диссидент», добровольно, «в знак протеста», покинувший университетские стены после разгрома студенческого движения за отмену всех сословных ограничений при приеме в alma mater. Вместе с ним подписал коллективное письмо-«уход» и некий Владимир Ульянов.
Горький не осуждает Евреинова ни в «Моих университетах», ни позже в письмах к Груздеву, понимая, что юношей двигало «доброе сердце». Он подарил Алеше несколько недель сладких иллюзий. «… В Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам «кое-какие» экзамены – он так и говорил: «кое-какие», – в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду «ученым»…»
Между прочим, добросердечный юноша был старше искушаемого на четыре года. Однако Алексей смотрит на искусителя несколько свысока. В свете своего жизненного опыта он быстро понимает, что такие, как Евреинов, добрые, сердечные люди, как правило, живут за счет поисков хлеба насущного близкими людьми. В данном случае это была мать Николая Евреинова, кормившая на свою нищенскую пенсию двух сыновей. Приглашая Пешкова в Казань, Николай по доброте сердечной сажал на шею матери третьего едока. «В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая саму?»
Серая вдова и Алеша сразу поняли друг друга. Алеша исправил ошибку Коли. Ушел от Евреиновых и стал жить своим трудом. Мечты об университете он похоронил.
Его школы
Приехавший в Казань с мыслью поступить в университет, старейший в России после московского, Пешков не закончил не только гимназии, но не имел никакого среднего образования. Как, впрочем, и дворянин Бунин. Но Бунину родители все-таки наняли домашнего учителя. Алексея же читать по-русски кое-как наскоро научила мать Варвара во время одного из недолгих пребываний в доме Кашириных. Дед научил его только церковной грамоте, да и то выборочно. Если верить «Детству», придя в школу, Алеша не знал ни ветхозаветной, ни христианской истории, но зато наизусть читал псалмы и жития святых, чем немало изумил архиепископа Хрисанфа, однажды посетившего их школу. По-видимому, дед Василий был «начетчиком» в точном смысле слова, то есть тайным старообрядцем, не признававшим никонианской Библии, не говоря уже о светской литературе.
Недолго мальчик учился в приходской школе, заболел оспой и был вынужден прекратить учение. Потом два класса в слободском начальном училище в Кунавине, пригороде Нижнего, где Алеша некоторое время жил с матерью и отчимом. «Я пришел туда (в училище. – П.Б.) в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в желтой рубахе и штанах «навыпуск», все это сразу было осмеяно, за желтую рубаху я получил прозвище «бубнового туза». С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня…» («Детство»)
Кстати, «Детство» писалось в то самое время, когда футурист Маяковский, дворянин по происхождению, эпатировал «буржуазную» публику желтой кофтой, а одна из футуристических групп называлась «Бубновый валет». Конечно, это случайное совпадение.
Однажды пьяный отчим, «личный дворянин», на глазах у Алеши стал избивать его мать. Отношение мальчика (затем взрослого Горького) к чужой боли было особенным. Он не выносил ее, при этом собственную боль не просто замечательно переносил, но в старости признался Илье Шкапе, что вообще ее, своей боли, не чувствует. Скорее всего, это было преувеличением. Но и Владислав Ходасевич, близко общавшийся с Горьким в 1917—1918 годах и в двадцатые годы, свидетельствует: «Физическую боль он переносил с замечательным мужеством. В Мариенбаде рвали ему зубы – он отказался от всякого наркоза и ни разу не пожаловался. Однажды, еще в Петербурге, ехал он в переполненном трамвае, стоя на нижней ступеньке. Вскочивший на полном ходу солдат со всего размаху угодил ему подкованным каблуком на ногу и раздробил мизинец. Горький даже не обратился к врачу, но после этого чуть ли не года три предавался странному вечернему занятию: собственноручно вытаскивал из раны осколки костей».
Отчим не просто бил мать Алеши, но и унижал ее, не пускавшую его к любовнице. Уже больная чахоткой, значительно старше мужа, Варвара потеряла былую привлекательность. Алеша пришел в ярость не столько от переживания физической боли матери, как умноженной своей, сколько от жуткой обиды за Варвару.
«Даже сейчас я вижу эту подлую длинную ногу, с ярким кантом вдоль штанины, вижу, как она раскачивается в воздухе и бьет носком в грудь женщины» («Детство»). Он не пишет – «матери». «Женщины»!
Алексей схватил нож («это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца») и ударил отчима в бок с явным намерением его убить. Если бы Варвара не оттолкнула мужа, Алеша, возможно, убил бы его. Потом он заявил, что зарежет отчима и сам тоже зарежется. «Я думаю, я сделал бы это, во всяком случае, попробовал бы» («Детство»). Отметим для себя, что кроме попытки убийства здесь явственно впервые прозвучал и так называемый «суицидальный комплекс», склонность Алексея Пешкова к самоубийству как решению жизненных проблем. Мы еще поговорим об этом подробней.
Результатом было то, что из Кунавина Алексея отправили обратно к деду, который к тому времени окончательно разорился. «Школой» мальчика стали улица, поля, Ока, Волга… И такие же, как он, обойденные родительской заботой мальчишки из русских, из татар, из мордвы, с именами либо кличками: Язь, Хаби, Чурка, Вяхирь, Кострома.
Прозвище Пешкова было Башлык.
Алеша не закончил даже начального приходского училища. Но если бы и закончил, для поступления в университет этого было мало.
Приходские училища (не путать с церковно-приходскими, состоявшими в ведении Синода), пишет И.А.Груздев, содержались городом и «почетными блюстителями» из купцов. «Особенная цель приходских училищ – безвозмездное распространение первоначальных знаний между людьми всех сословий и обоего пола. В эти училища допускаются дети не моложе 8 лет, а девочки не старше 11. От вступающих не требуется никакой платы и никаких предварительных сведений. В них преподаются следующие предметы: 1) Закон Божий по краткому катехизису и священной истории; 2) чтение по книгам церковной и гражданской печати и чтение рукописей; 3) чистописание и 4) четыре первые действия арифметики» («Памятная книжка Нижегородской губернии», 1865 г.).
Но даже в такой школе, несомненно рассчитанной на самые низшие, неимущие слои населения, Алеша, если верить «Детству», оказался изгоем, человеком из низшей касты.
«В школе мне <…> стало трудно, ученики высмеивали меня, называя ветошником, нищебродом, а однажды, после ссоры, заявили учителю, что от меня пахнет помойной ямой и нельзя сидеть рядом со мной. Помню, как глубоко я был обижен этой жалобой и как трудно мне было ходить в школу после нее. Жалоба была выдумана со зла: я очень усердно мылся каждое утро и никогда не приходил в школу в той одежде, в которой собирал тряпье (и кости. – П.Б.)».
При этом воля к учению и «лошадиная», по словам деда Василия, память у Алеши были необычайные. Только этим можно объяснить, что бывший ветошник, а порой, увы, воришка, таскавший вместе с такими, как он, отщепенцами дрова со складов, в возрасте примерно двадцати лет в нелегальном кружке самообразования уже читал собственный реферат по книге В.В.Берви-Флеровского, не соглашаясь с тем, что пастушеские и мирные племена играли большую роль в развитии культуры, чем племена охотников.
Еще через несколько лет он свободно штудировал философов-идеалистов Ницше, Гартмана, Шопенгауэра и менее известных Каро, Сёлли. Причем, изучая, наример, Шопенгауэра, не ограничивался фетовским переводом работы «Мир как воля и представление», но прочитывал и такой труд великого немецкого пессимиста, который, как правило, мало кто может освоить: «О четверояком корне достаточного основания».
Этой книжной мудростью Пешков пропитался не меньше, чем пылью нижегородских улиц и волжскими далями, песнями дяди Якова и матерщиной дяди Михаила, сказками бабушки и рассказами дедушки. И все это вместе, от первого бычьего мосла, подобранного на помойке, до первой прочитанной философской книги, можно считать «университетами» Горького.
«Сын народа»
Пешков прибыл в Казань, как установил И.А.Груздев, летом или осенью 1884 года. Судьба определенно преследовала его. Именно в этом году был принят новый университетский устав, который, во-первых, существенно ограничивал внутреннюю самостоятельность университетов, ликвидировав их и без того относительную автономию и подчиняя учебный процесс министерству в лице попечителей, а во-вторых, резко сокращал число принимаемых в университеты лиц из беднейших слоев населения (реалистов, семинаристов), а также евреев. Это вызвало студенческие волнения, которые закончились убийством студентом министра народного просвещения.
Для Пешкова это означало: никаких шансов стать студентом. А как хотелось! Так хотелось, что если б ему предложили: «Иди, учись, но за это по воскресеньям на Николаевской площади мы будем бить тебя палками», – Алексей Пешков, «наверное, принял бы это условие».
Вот почему к студенческим волнениям и к добровольному отчислению студентов он отнесся с недоумением. Как это так – тебе позволяют учиться, а ты отказываешься!
Вообще от повести «Мои университеты» остается впечатление, что к студентам у Пешкова было сложное отношение. С грустью и недоумением взирал он на то, как безотчетно транжирятся деньги доброго Андрея Деренкова, как из кассы берут все кому не лень. В итоге Деренков разорился, впал в долги, был вынужден бежать из Казани в Сибирь. Мытарства этого «рыцаря революции» после Октябрьского переворота описаны Горьким в письме к секретарю обкома Р.П.Эйхе 1936 года: «…В селе Лебедянке Анжеро-Судженского района, в доме крестьянина Лазарева, живет старик 78 лет – Андрей Степанович Деренков. Это тот самый Андрей Деренков, который в 80-х годах в Казани организовал нелегальную библиотеку, питавшую молодежь. Революционная роль этой библиотеки была весьма значительна. Кроме того, Деренков организовал булочную, и она давала немалый доход, который употреблялся на обслуживание местных студенческих кружков, помощь политссыльным и т. д. В этой булочной я работал и дела ее хорошо знаю. В начале 90-х годов Деренков принужден был скрыться из Казани в Сибирь. За время от 90-х годов до 28-го я с ним не переписывался, а в 28 году он мне написал, что «раскулачен» – кажется, он крестьянствовал или торговал, имея большую семью. Теперь он пишет мне: «Живу плохо, угнетает меня титул «лишенец». У меня на руках больная дочь. Хотелось бы конец жизни прожить свободным гражданином. Нельзя ли снять с меня титул «лишенец»?» – спрашивает он. С этим же вопросом я обращаюсь к Вам: если можно – вознаградите человека за то хорошее, что он делал, за плохое его уже наказали…»
Просьбе Горького вняли. Деренкову назначили пенсию, с которой он прожил без малого до ста лет. Он скончался в 1953 году.
К тому же деньги для студентов Деренков зарабатывал каторжным трудом Алексея, работавшего у него подручным пекаря и таскавшего пятипудовые мешки с мукой, чтобы замесить из нее тесто. Работал Алексей ночью, потому что к утру студенты университета, а также духовной академии ждали свежих горячих булочек и кренделей к чаю и кофе, которые доставлял им в обжигавшей руки корзине неутомимый Алексей.
Заодно в корзинку его подкладывали нелегальные книги, прокламации, а то и любовные записочки. За передачу записочек предлагали деньги. Алексей их принципиально не брал.
Из письма к И.А.Груздеву о работе в булочной:
«Мое дело – превратить 4-5 мешков муки в тесто и оформить его для печения. 20 пудов муки, смешанных с водою, дают около 30 пуд<ов> теста. Тесто нужно хорошо месить, а это делалось руками. Караваи печеного весового хлеба я нес в лавку Деренкова рано утром, часов в 6-7. Затем накладывал большую корзину булками, розанами, сайками-подковками – 2—2 1/5 пуда и нес ее за город на Арское поле в Родионовский институт, в духовную академию. <…> Одним словом, ежели не прибегать к поэзии, так дело очень просто: у меня не хватало времени в баню сходить, я почти не мог читать, так где уж там пропагандой заниматься!»
«Работая от шести часов вечера почти до полудня, днем я спал и мог читать только между работой, замесив тесто, ожидая, когда закиснет другое, и посадив хлебы в печь» («Мои университеты»). Подвальчик с печью, где работал Пешков, был маленьким. Алексей собственноручно выдолбил нишу, чтобы не упирался в стену конец ухвата.
Пекарь оказался циником и сладострастником, падким на девиц. Очередную девицу, тринадцатую по счету, крестницу городового Никифорыча, что вызывало его особую гордость, он приводил в подвал и услаждался с ней в сенях прямо на мешках с мукой, а когда было холодно, просил Алешу: «Выдь на полчасика!»
Алеша Пешков думал, наблюдая эту полуживотную жизнь: «И мне – так жить?!»
Поэтому, по крайней мере на словах, к людям иного сорта, в частности к студентам, он относился как бы даже с пиететом.
«Часто мне казалось, что в словах студентов звучат мои немые думы, и я относился к этим людям почти восторженно, как пленник, которому обещают свободу».
Но в этот восторг не очень веришь, потому что ниже стоят слова:
«Они же смотрели на меня, точно столяры на кусок дерева, из которого можно сделать не совсем обыкновенную вещь.
– Самородок! – рекомендовали они меня друг другу, с такой же гордостью, с какой уличные мальчишки показывают один другому медный пятак, найденный на мостовой…»
Ему решительно не нравилось, когда его называли «сыном народа». Но почему? Потому что народа как явления для него не существовало.
«Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием к себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным, вместилищем начал прекрасного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимость от его воли. Мне же казалось, что именно эти люди воплощают в себе красоту и силу мысли, в них сосредоточена и горит добрая, человеколюбивая воля к жизни, к свободе строительства ее по каким-то новым канонам человеколюбия».
Да, он «вышел из народа». Вообще из «людей». Но не для того, чтобы в «люди» вернуться. Так или примерно так Алеша Пешков если не думал, то чувствовал в Казани.
Перед тем, как попытаться себя убить.
Страсть к самоубийству
На рубеже девятнадцатого – двадцатого веков среди молодежи было модно умирать не по-человечески, не по-божески, но насильственно прерывая жизнь в цветущем возрасте. И не просто прерывая, а с каким-нибудь вывертом.